Из книги «Камень» (1908–1915)

«Сусальным золотом горят…»

Сусальным золотом горят

В лесах рождественские елки;

В кустах игрушечные волки

Глазами страшными глядят.

О, вещая моя печаль,

О, тихая моя свобода

И неживого небосвода

Всегда смеющийся хрусталь!

«Только детские книги читать…»

Только детские книги читать,

Только детские думы лелеять,

Всё большое далёко развеять,

Из глубокой печали восстать.

Я от жизни смертельно устал,

Ничего от нее не приемлю,

Но люблю мою бедную землю

Оттого, что иной не видал.

Я качался в далеком саду

На простой деревянной качели,

И высокие темные ели

Вспоминаю в туманном бреду.

«Нежнее нежного…»

Нежнее нежного

Лицо твое,

Белее белого

Твоя рука,

От мира целого

Ты далека,

И всё твое —

От неизбежного.

От неизбежного —

Твоя печаль,

И пальцы рук

Неостывающих,

И тихий звук

Неунывающих

Речей,

И даль

Твоих очей.

«На бледно-голубой эмали…»

На бледно-голубой эмали,

Какая мыслима в апреле,

Березы ветви поднимали

И незаметно вечерели.

Узор отточенный и мелкий,

Застыла тоненькая сетка,

Как на фарфоровой тарелке

Рисунок, вычерченный метко, —

Когда его художник милый

Выводит на стеклянной тверди,

В сознании минутной силы,

В забвении печальной смерти.

«Есть целомудренные чары…»

Есть целомудренные чары:

Высокий лад, глубокий мир;

Далёко от эфирных лир

Мной установленные лары.

У тщательно обмытых ниш

В часы внимательных закатов

Я слушаю моих пенатов

Всегда восторженную тишь.

Какой игрушечный удел,

Какие робкие законы

Приказывает торс точеный

И холод этих хрупких тел!

Иных богов не надо славить:

Они как равные с тобой,

И, осторожною рукой,

Позволено их переставить.

«Дано мне тело – что мне делать с ним…»

Дано мне тело – что мне делать с ним,

Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить

Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,

В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло

Мое дыхание, мое тепло,

Запечатлеется на нем узор,

Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть —

Узора милого не зачеркнуть!

«Невыразимая печаль…»

Невыразимая печаль

Открыла два огромных глаза,

Цветочная проснулась ваза

И выплеснула свой хрусталь.

Вся комната напоена

Истомой – сладкое лекарство!

Такое маленькое царство

Так много поглотило сна.

Немного красного вина,

Немного солнечного мая —

И, тоненький бисквит ломая,

Тончайших пальцев белизна…

«Ни о чем не нужно говорить…»

Ни о чем не нужно говорить,

Ничему не следует учить,

И печальна так и хороша

Темная звериная душа:

Ничему не хочет научить,

Не умеет вовсе говорить

И плывет дельфином молодым

По седым пучинам мировым.

«Когда удар с ударами встречается…»

Когда удар с ударами встречается,

И надо мною роковой

Неутомимый маятник качается

И хочет быть моей судьбой,

Торопится, и грубо остановится,

И упадет веретено, —

И невозможно встретиться, условиться,

И уклониться не дано.

Узоры острые переплетаются,

И всё быстрее и быстрей

Отравленные дротики взвиваются

В руках отважных дикарей…

«Медлительнее снежный улей…»

Медлительнее снежный улей,

Прозрачнее окна хрусталь,

И бирюзовая вуаль

Небрежно брошена на стуле.

Ткань, опьяненная собой,

Изнеженная лаской света,

Она испытывает лето,

Как бы не тронута зимой;

И если в ледяных алмазах

Струится вечности мороз,

Здесь – трепетание стрекоз

Быстроживущих, синеглазых.

Silentium

Она еще не родилась,

Она и музыка и слово,

И потому всего живого

Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди,

Но, как безумный, светел день,

И пены бледная сирень

В черно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста

Первоначальную немоту,

Как кристаллическую ноту,

Что от рождения чиста!

Останься пеной, Афродита,

И, слово, в музыку вернись,

И, сердце, сердца устыдись,

С первоосновой жизни слито!

«Слух чуткий – парус напрягает…»

Слух чуткий – парус напрягает,

Расширенный пустеет взор,

И тишину переплывает

Полночных птиц незвучный хор.

Я так же беден, как природа,

И так же прост, как небеса,

И призрачна моя свобода,

Как птиц полночных голоса.

Я вижу месяц бездыханный

И небо мертвенней холста;

Твой мир, болезненный и странный,

Я принимаю, пустота!

«Как тень внезапных облаков…»

Как тень внезапных облаков,

Морская гостья налетела

И, проскользнув, прошелестела

Смущенных мимо берегов.

Огромный парус строго реет;

Смертельно-бледная волна

Отпрянула – и вновь она

Коснуться берега не смеет;

И лодка, волнами шурша,

Как листьями, – уже далёко…

И, принимая ветер рока,

Раскрыла парус свой душа.

«Из омута злого и вязкого…»

Из омута злого и вязкого

Я вырос, тростинкой шурша,

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,

В холодный и топкий приют,

Приветственным шелестом встреченный

Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен.

«В огромном омуте прозрачно и темно…»

В огромном омуте прозрачно и темно,

И томное окно белеет;

А сердце, отчего так медленно оно

И так упорно тяжелеет?

То всею тяжестью оно идет ко дну,

Соскучившись по милом иле,

То, как соломинка, минуя глубину,

Наверх всплывает без усилий.

С притворной нежностью у изголовья стой

И сам себя всю жизнь баюкай,

Как небылицею, своей томись тоской

И ласков будь с надменной скукой.

«Как кони медленно ступают…»

Как кони медленно ступают,

Как мало в фонарях огня!

Чужие люди, верно, знают,

Куда везут они меня.

А я вверяюсь их заботе.

Мне холодно, я спать хочу;

Подбросило на повороте,

Навстречу звездному лучу.

Горячей головы качанье

И нежный лед руки чужой,

И темных елей очертанья,

Еще невиданные мной.

«Скудный луч, холодной мерою…»

Скудный луч, холодной мерою,

Сеет свет в сыром лесу.

Я печаль, как птицу серую,

В сердце медленно несу.

Что мне делать с птицей раненой?

Твердь умолкла, умерла.

С колокольни отуманенной

Кто-то снял колокола,

И стоит осиротелая

И немая вышина —

Как пустая башня белая,

Где туман и тишина.

Утро, нежностью бездонное, —

Полуявь и полусон,

Забытье неутоленное —

Дум туманный перезвон…

«Воздух пасмурный влажен и гулок…»

Воздух пасмурный влажен и гулок;

Хорошо и не страшно в лесу.

Легкий крест одиноких прогулок

Я покорно опять понесу.

И опять к равнодушной отчизне

Дикой уткой взовьется упрек:

Я участвую в сумрачной жизни,

Где один к одному одинок!

Выстрел грянул. Над озером сонным

Крылья уток теперь тяжелы,

И двойным бытием отраженным

Одурманены сосен стволы.

Небо тусклое с отцветом странным —

Мировая туманная боль —

О, позволь мне быть также туманным

И тебя не любить мне позволь!

«Сегодня дурной день…»

Сегодня дурной день:

Кузнечиков хор спит,

И сумрачных скал сень —

Мрачней гробовых плит.

Мелькающих стрел звон

И вещих ворон крик…

Я вижу дурной сон,

За мигом летит миг.

Явлений раздвинь грань,

Земную разрушь клеть,

И яростный гимн грянь —

Бунтующих тайн медь!

О, маятник душ строг —

Качается глух, прям,

И страстно стучит рок

В запретную дверь, к нам…

«Смутно-дышащими листьями…»

Смутно-дышащими листьями

Черный ветер шелестит,

И трепещущая ласточка

В темном небе круг чертит.

Тихо спорят в сердце ласковом

Умирающем моем

Наступающие сумерки

С догорающим лучом.

И над лесом вечереющим

Встала медная луна;

Отчего так мало музыки

И такая тишина?

«Отчего душа – так певуча…»

Отчего душа – так певуча,

И так мало милых имен,

И мгновенный ритм – только случай,

Неожиданный Аквилон?

Он подымет облако пыли,

Зашумит бумажной листвой,

И совсем не вернется – или

Он вернется совсем другой…

О широкий ветер Орфея,

Ты уйдешь в морские края —

И, несозданный мир лелея,

Я забыл ненужное «я».

Я блуждал в игрушечной чаще

И открыл лазоревый грот…

Неужели я настоящий

И действительно смерть придет?

«На перламутровый челнок…»

На перламутровый челнок

Натягивая шелка нити,

О пальцы гибкие, начните

Очаровательный урок!

Приливы и отливы рук —

Однообразные движенья,

Ты заклинаешь, без сомненья,

Какой-то солнечный испуг, —

Когда широкая ладонь,

Как раковина, пламенея,

То гаснет, к теням тяготея,

То в розовый уйдет огонь!

«Я вздрагиваю от холода…»

Я вздрагиваю от холода —

Мне хочется онеметь!

А в небе танцует золото —

Приказывает мне петь.

Томись, музыкант встревоженный,

Люби, вспоминай и плачь

И, с тусклой планеты брошенный,

Подхватывай легкий мяч!

Так вот она – настоящая

С таинственным миром связь!

Какая тоска щемящая,

Какая беда стряслась!

Что, если, вздрогнув неправильно,

Мерцающая всегда,

Своей булавкой заржавленной

Достанет меня звезда?

«Я ненавижу свет…»

Я ненавижу свет

Однообразных звезд.

Здравствуй, мой давний бред —

Башни стрельчатой рост!

Кружевом, камень, будь

И паутиной стань:

Неба пустую грудь

Тонкой иглою рань!

Будет и мой черед —

Чую размах крыла.

Так – но куда уйдет

Мысли живой стрела?

Или, свой путь и срок,

Я, исчерпав, вернусь:

Там – я любить не мог,

Здесь – я любить боюсь…

«Образ твой, мучительный и зыбкий…»

Образ твой, мучительный и зыбкий,

Я не мог в тумане осязать.

«Господи!» – сказал я по ошибке,

Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,

Вылетело из моей груди.

Впереди густой туман клубится,

И пустая клетка позади.

Пешеход

М. Л. Лозинскому

Я чувствую непобедимый страх

В присутствии таинственных высот;

Я ласточкой доволен в небесах,

И колокольни я люблю полет!

И, кажется, старинный пешеход,

Над пропастью, на гнущихся мостках,

Я слушаю – как снежный ком растет

И вечность бьет на каменных часах.

Когда бы так! Но я не путник тот,

Мелькающий на выцветших листах,

И подлинно во мне печаль поет;

Действительно, лавина есть в горах!

И вся моя душа – в колоколах,

Но музыка от бездны не спасет!

Золотой

Целый день сырой осенний воздух

Я вдыхал в смятеньи и тоске;

Я хочу поужинать, и звезды

Золотые в темном кошельке!

И, дрожа от желтого тумана,

Я спустился в маленький подвал;

Я нигде такого ресторана

И такого сброда не видал!

Мелкие чиновники, японцы,

Теоретики чужой казны…

За прилавком щупает червонцы

Человек, – и все они пьяны.

– Будьте так любезны, разменяйте, —

Убедительно его прошу, —

Только мне бумажек не давайте —

Трехрублевок я не выношу!

Что мне делать с пьяною оравой?

Как попал сюда я, боже мой?

Если я на то имею право —

Разменяйте мне мой золотой!

Айя-София

Айя-София – здесь остановиться

Судил Господь народам и царям!

Ведь купол твой, по слову очевидца,

Как на цепи, подвешен к небесам.

И всем векам – пример Юстиниана,

Когда похитить для чужих богов

Позволила эфесская Диана

Сто семь зеленых мраморных столбов.

Но что же думал твой строитель щедрый,

Когда, душой и помыслом высок,

Расположил апсиды и экседры,

Им указав на запад и восток?

Прекрасен храм, купающийся в мире,

И сорок окон – света торжество;

На парусах, под куполом, четыре

Архангела – прекраснее всего.

И мудрое сферическое зданье

Народы и века переживет,

И серафимов гулкое рыданье

Не покоробит темных позолот.

Notre Dame

Где римский судия судил чужой народ,

Стоит базилика, – и, радостный и первый,

Как некогда Адам, распластывая нервы,

Играет мышцами крестовый легкий свод.

Но выдает себя снаружи тайный план:

Здесь позаботилась подпружных арок сила,

Чтоб масса грузная стены не сокрушила,

И свода дерзкого бездействует таран.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,

Души готической рассудочная пропасть,

Египетская мощь и христианства робость,

С тростинкой рядом – дуб, и всюду царь —

отвес.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,

Я изучал твои чудовищные ребра,

Тем чаще думал я: из тяжести недоброй

И я когда-нибудь прекрасное создам.

Петербургские строфы

Н. Гумилеву

Над желтизной правительственных зданий

Кружилась долго мутная метель,

И правовед опять садится в сани,

Широким жестом запахнув шинель.

Зимуют пароходы. На припеке

Зажглось каюты толстое стекло.

Чудовищна – как броненосец в доке —

Россия отдыхает тяжело.

А над Невой – посольства полумира,

Адмиралтейство, солнце, тишина!

И государства жесткая порфира,

Как власяница грубая, бедна.

Тяжка обуза северного сноба —

Онегина старинная тоска;

На площади Сената – вал сугроба,

Дымок костра и холодок штыка.

Черпали воду ялики, и чайки

Морские посещали склад пеньки,

Где, продавая сбитень или сайки,

Лишь оперные бродят мужики.

Летит в туман моторов вереница;

Самолюбивый, скромный пешеход —

Чудак Евгений – бедности стыдится,

Бензин вдыхает и судьбу клянет!

«Дев полуночных отвага…»

Дев полуночных отвага

И безумных звезд разбег,

Да привяжется бродяга,

Вымогая на ночлег.

Кто, скажите, мне сознанье

Виноградом замутит,

Если явь – Петра созданье,

Медный всадник и гранит?

Слышу с крепости сигналы,

Замечаю, как тепло.

Выстрел пушечный в подвалы,

Вероятно, донесло.

И гораздо глубже бреда

Воспаленной головы

Звезды, трезвая беседа,

Ветер западный с Невы.

Бах

Здесь прихожане – дети праха

И доски вместо образов,

Где мелом, Себастьяна Баха,

Лишь цифры значатся псалмов.

Разноголосица какая

В трактирах буйных и в церквах,

А ты ликуешь, как Исайя,

О рассудительнейший Бах!

Высокий спорщик, неужели,

Играя внукам свой хорал,

Опору духа в самом деле

Ты в доказательстве искал?

Что звук? Шестнадцатые доли,

Органа многосложный крик —

Лишь воркотня твоя, не боле,

О несговорчивый старик!

И лютеранский проповедник

На черной кафедре своей

С твоими, гневный собеседник,

Мешает звук своих речей!

«В спокойных пригородах снег…»

В спокойных пригородах снег

Сгребают дворники лопатами;

Я с мужиками бородатыми

Иду, прохожий человек.

Мелькают женщины в платках,

И тявкают дворняжки шалые,

И самоваров розы алые

Горят в трактирах и домах.

«Мы напряженного молчанья не выносим…»

Мы напряженного молчанья не выносим —

Несовершенство душ обидно, наконец!

И в замешательстве уж объявился чтец,

И радостно его приветствовали: «Просим!»

Я так и знал, кто здесь присутствовал незримо!

Кошмарный человек читает «Улялюм».

Значенье – суета, и слово – только шум,

Когда фонетика – служанка серафима.

О доме Эшеров Эдгара пела арфа.

Безумный воду пил, очнулся и умолк.

Я был на улице. Свистел осенний шелк…

И горло греет шелк щекочущего шарфа…

Кинематограф

Кинематограф. Три скамейки.

Сантиментальная горячка.

Аристократка и богачка

В сетях соперницы-злодейки.

Не удержать любви полета:

Она ни в чем не виновата!

Самоотверженно, как брата,

Любила лейтенанта флота.

А он скитается в пустыне,

Седого графа сын побочный.

Так начинается лубочный

Роман красавицы-графини.

И в исступленьи, как гитана,

Она заламывает руки.

Разлука. Бешеные звуки

Затравленного фортепьяно.

В груди доверчивой и слабой

Еще достаточно отваги

Похитить важные бумаги

Для неприятельского штаба.

И по каштановой аллее

Чудовищный мотор несется.

Стрекочет лента, сердце бьется

Тревожнее и веселее.

В дорожном платье, с саквояжем,

В автомобиле и в вагоне,

Она боится лишь погони,

Сухим измучена миражем.

Какая горькая нелепость:

Цель не оправдывает средства!

Ему – отцовское наследство,

А ей – пожизненная крепость!

Теннис

Средь аляповатых дач,

Где шатается шарманка,

Сам собой летает мяч,

Как волшебная приманка.

Кто, смиривший грубый пыл,

Облеченный в снег альпийский,

С резвой девушкой вступил

В поединок олимпийский?

Слишком дряхлы струны лир:

Золотой ракеты струны

Укрепил и бросил в мир

Англичанин вечно юный!

Он творит игры обряд,

Так легко вооруженный,

Как аттический солдат,

В своего врага влюбленный!

Май. Грозовых туч клочки.

Неживая зелень чахнет.

Всё моторы и гудки —

И сирень бензином пахнет.

Ключевую воду пьет

Из ковша спортсмен веселый;

И опять война идет,

И мелькает локоть голый!

Американка

Американка в двадцать лет

Должна добраться до Египта,

Забыв «Титаника» совет,

Что спит на дне мрачнее крипта.

В Америке гудки поют,

И красных небоскребов трубы

Холодным тучам отдают

Свои прокопченные губы.

И в Лувре океана дочь

Стоит, прекрасная, как тополь;

Чтоб мрамор сахарный толочь,

Влезает белкой на Акрополь.

Не понимая ничего,

Читает «Фауста» в вагоне

И сожалеет, отчего

Людовик больше не на троне.

«Отравлен хлеб и воздух выпит…»

Отравлен хлеб и воздух выпит.

Как трудно раны врачевать!

Иосиф, проданный в Египет,

Не мог сильнее тосковать!

Под звездным небом бедуины,

Закрыв глаза и на коне,

Слагают вольные былины

О смутно пережитом дне.

Немного нужно для наитий:

Кто потерял в песке колчан,

Кто выменял коня, – событий

Рассеивается туман;

И, если подлинно поется

И полной грудью, наконец,

Всё исчезает – остается

Пространство, звезды и певец!

«Летают валькирии, поют смычки…»

Летают валькирии, поют смычки.

Громоздкая опера к концу идет.

С тяжелыми шубами гайдуки

На мраморных лестницах ждут господ.

Уж занавес наглухо упасть готов;

Еще рукоплещет в райке глупец,

Извозчики пляшут вокруг костров.

Карету такого-то! Разъезд. Конец.

Ахматова

Вполоборота – о, печаль! —

На равнодушных поглядела.

Спадая с плеч, окаменела

Ложноклассическая шаль.

Зловещий голос – горький хмель —

Души расковывает недра:

Так – негодующая Федра —

Стояла некогда Рашель.

«О временах простых и грубых…»

О временах простых и грубых

Копыта конские твердят,

И дворники в тяжелых шубах

На деревянных лавках спят.

На стук в железные ворота

Привратник, царственно-ленив,

Встал, и звериная зевота

Напомнила твой образ, скиф,

Когда с дряхлеющей любовью,

Мешая в песнях Рим и снег,

Овидий пел арбу воловью

В походе варварских телег.

«На площадь выбежав, свободен…»

На площадь выбежав, свободен

Стал колоннады полукруг —

И распластался храм Господень,

Как легкий крестовик-паук.

А зодчий не был итальянец,

Но русский в Риме; ну так что ж!

Ты каждый раз, как иностранец,

Сквозь рощу портиков идешь;

И храма маленькое тело

Одушевленнее стократ

Гиганта, что скалою целой

К земле беспомощно прижат!

«Есть иволги в лесах, и гласных долгота…»

Есть иволги в лесах, и гласных долгота

В тонических стихах единственная мера.

Но только раз в году бывает разлита

В природе длительность, как в метрике Гомера.

Как бы цезурою зияет этот день:

Уже с утра покой и трудные длинноты;

Волы на пастбище, и золотая лень

Из тростника извлечь богатство целой ноты.

««Мороженно!» Солнце. Воздушный бисквит…»

«Мороженно!» Солнце. Воздушный бисквит.

Прозрачный стакан с ледяною водою.

И в мир шоколада с румяной зарею,

В молочные Альпы мечтанье летит.

Но, ложечкой звякнув, умильно глядеть —

И в тесной беседке, средь пыльных акаций,

Принять благосклонно от булочных граций

В затейливой чашечке хрупкую снедь…

Подруга шарманки, появится вдруг

Бродячего ледника пестрая крышка —

И с жадным вниманием смотрит мальчишка

В чудесного холода полный сундук.

И боги не ведают – что он возьмет:

Алмазные сливки иль вафлю с начинкой?

Но быстро исчезнет под тонкой лучинкой,

Сверкая на солнце, божественный лед.

«Природа – тот же Рим и отразилась в нем…»

Природа – тот же Рим и отразилась в нем.

Мы видим образы его гражданской мощи

В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,

На форуме полей и в колоннаде рощи.

Природа – тот же Рим! И, кажется, опять

Нам незачем богов напрасно беспокоить —

Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать,

Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!

«Пусть имена цветущих городов…»

Пусть имена цветущих городов

Ласкают слух значительностью бренной:

Не город Рим живет среди веков,

А место человека во вселенной.

Им овладеть пытаются цари,

Священники оправдывают войны;

И без него презрения достойны,

Как жалкий сор, дома и алтари!

«Я не слыхал рассказов Оссиана…»

Я не слыхал рассказов Оссиана,

Не пробовал старинного вина;

Зачем же мне мерещится поляна,

Шотландии кровавая луна?

И перекличка ворона и арфы

Мне чудится в зловещей тишине;

И ветром развеваемые шарфы

Дружинников мелькают при луне!

Я получил блаженное наследство —

Чужих певцов блуждающие сны;

Свое родство и скучное соседство

Мы презирать заведомо вольны.

И не одно сокровище, быть может,

Минуя внуков, к правнукам уйдет;

И снова скальд чужую песню сложит

И как свою ее произнесет.

Европа

Как средиземный краб или звезда морская,

Был выброшен водой последний материк;

К широкой Азии, к Америке привык,

Слабеет океан, Европу омывая.

Изрезаны ее живые берега,

И полуостровов воздушны изваянья;

Немного женственны заливов очертанья:

Бискайи, Генуи ленивая дуга.

Завоевателей исконная земля,

Европа в рубище Священного союза;

Пята Испании, Италии медуза,

И Польша нежная, где нету короля;

Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта

Гусиное перо направил Меттерних, —

Впервые за сто лет и на глазах моих

Меняется твоя таинственная карта!

Посох

Посох мой, моя свобода —

Сердцевина бытия,

Скоро ль истиной народа

Станет истина моя?

Я земле не поклонился

Прежде, чем себя нашел;

Посох взял, развеселился

И в далекий Рим пошел.

А снега на черных пашнях

Не растают никогда,

И печаль моих домашних

Мне по-прежнему чужда.

Снег растает на утесах —

Солнцем истины палим…

Прав народ, вручивший посох

Мне, увидевшему Рим!

Ода Бетховену

Бывает сердце так сурово,

Что и любя его не тронь!

И в темной комнате глухого

Бетховена горит огонь.

И я не мог твоей, мучитель,

Чрезмерной радости понять —

Уже бросает исполнитель

Испепеленную тетрадь.

………………………………………..

………………………………………..

………………………………………..

Кто этот дивный пешеход?

Он так стремительно ступает

С зеленой шляпою в руке,

………………………………………..

………………………………………..

С кем можно глубже и полнее

Всю чашу нежности испить;

Кто может, ярче пламенея,

Усилье воли освятить;

Кто по-крестьянски, сын фламандца,

Мир пригласил на ритурнель

И до тех пор не кончил танца,

Пока не вышел буйный хмель?

О Дионис, как муж, наивный

И благодарный, как дитя,

Ты перенес свой жребий дивный

То негодуя, то шутя!

С каким глухим негодованьем

Ты собирал с князей оброк

Или с рассеянным вниманьем

На фортепьянный шел урок!

Тебе монашеские кельи —

Всемирной радости приют,

Тебе в пророческом весельи

Огнепоклонники поют;

Огонь пылает в человеке,

Его унять никто не мог.

Тебя назвать не смели греки,

Но чтили, неизвестный бог!

О, величавой жертвы пламя!

Полнеба охватил костер —

И царской скинии над нами

Разодран шелковый шатер.

И в промежутке воспаленном,

Где мы не видим ничего, —

Ты указал в чертоге тронном

На белой славы торжество!

«Уничтожает пламень…»

Уничтожает пламень

Сухую жизнь мою,

И ныне я не камень,

А дерево пою.

Оно легко и грубо;

Из одного куска

И сердцевина дуба,

И весла рыбака.

Вбивайте крепче сваи,

Стучите, молотки,

О деревянном рае,

Где вещи так легки.

«И поныне на Афоне…»

И поныне на Афоне

Древо чудное растет,

На крутом зеленом склоне

Имя Божие поет.

В каждой радуются келье

Имябожцы-мужики:

Слово – чистое веселье,

Исцеленье от тоски!

Всенародно, громогласно

Чернецы осуждены,

Но от ереси прекрасной

Мы спасаться не должны.

Каждый раз, когда мы любим,

Мы в нее впадаем вновь.

Безымянную мы губим

Вместе с именем любовь.

«От вторника и до субботы…»

От вторника и до субботы

Одна пустыня пролегла.

О, длительные перелеты!

Семь тысяч верст – одна стрела.

И ласточки, когда летели

В Египет водяным путем,

Четыре дня они висели,

Не зачерпнув воды крылом.

«О свободе небывалой…»

О свободе небывалой

Сладко думать у свечи.

– Ты побудь со мной сначала, —

Верность плакала в ночи, —

Только я мою корону

Возлагаю на тебя,

Чтоб свободе, как закону,

Подчинился ты, любя…

– Я свободе, как закону,

Обручен, и потому

Эту легкую корону

Никогда я не сниму.

Нам ли, брошенным в пространстве,

Обреченным умереть,

О прекрасном постоянстве

И о верности жалеть!

«Бессонница. Гомер. Тугие паруса…»

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.

Я список кораблей прочел до середины:

Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,

Что над Элладою когда-то поднялся.

Как журавлиный клин в чужие рубежи —

На головах царей божественная пена —

Куда плывете вы? Когда бы не Елена,

Что Троя вам одна, ахейские мужи?

И море, и Гомер – всё движется любовью.

Кого же слушать мне? И вот, Гомер молчит,

И море черное, витийствуя, шумит

И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

«С веселым ржанием пасутся табуны…»

С веселым ржанием пасутся табуны,

И римской ржавчиной окрасилась долина;

Сухое золото классической весны

Уносит времени прозрачная стремнина.

Топча по осени дубовые листы,

Что густо стелются пустынною тропинкой,

Я вспомню Цезаря прекрасные черты —

Сей профиль женственный с коварною

горбинкой!

Здесь, Капитолия и Форума вдали,

Средь увядания спокойного природы,

Я слышу Августа и на краю земли

Державным яблоком катящиеся годы.

Да будет в старости печаль моя светла:

Я в Риме родился, и он ко мне вернулся;

Мне осень добрая волчицею была,

И – месяц Цезаря – мне август улыбнулся.

«Я не увижу знаменитой «Федры»…»

Я не увижу знаменитой «Федры»

В старинном многоярусном театре,

С прокопченной высокой галереи,

При свете оплывающих свечей.

И, равнодушен к суете актеров,

Сбирающих рукоплесканий жатву,

Я не услышу обращенный к рампе,

Двойною рифмой оперенный стих:

– Как эти покрывала мне постылы…

Театр Расина! Мощная завеса

Нас отделяет от другого мира;

Глубокими морщинами волнуя,

Меж ним и нами занавес лежит:

Спадают с плеч классические шали,

Расплавленный страданьем крепнет голос,

И достигает скорбного закала

Негодованьем раскаленный слог…

Я опоздал на празднество Расина…

Вновь шелестят истлевшие афиши,

И слабо пахнет апельсинной коркой,

И словно из столетней летаргии

Очнувшийся сосед мне говорит:

– Измученный безумством Мельпомены,

Я в этой жизни жажду только мира;

Уйдем, покуда зрители-шакалы

На растерзанье Музы не пришли!

Когда бы грек увидел наши игры…

«Поговорим о Риме – дивный град…»

Поговорим о Риме – дивный град!

Он утвердился купола победой.

Послушаем апостольское credo:

Несется пыль и радуги висят.

На Авентине вечно ждут царя —

Двунадесятых праздников кануны —

И строго-канонические луны

Не могут изменить календаря.

На дольный мир бросает пепел бурый

Над Форумом огромная луна,

И голова моя обнажена —

О, холод католической тонзуры!

«Есть ценностей незыблемая скала…»

Есть ценностей незыблемая скала

Над скучными ошибками веков.

Неправильно наложена опала

На автора возвышенных стихов.

И вслед за тем, как жалкий Сумароков

Пролепетал заученную роль,

Как царский посох в скинии пророков,

У нас цвела торжественная боль.

Что делать вам в театре полуслова

И полумаск, герои и цари?

И для меня явленье Озерова —

Последний луч трагической зари.

«Ни триумфа, ни войны…»

Ни триумфа, ни войны!

О железные, доколе

Безопасный Капитолий

Мы хранить осуждены?

Или римские перуны —

Гнев народа – обманув,

Отдыхает острый клюв

Той ораторской трибуны;

Или возит кирпичи

Солнца дряхлая повозка

И в руках у недоноска

Рима ржавые ключи?

Encyclica

Есть обитаемая духом

Свобода – избранных удел.

Орлиным зреньем, дивным слухом

Священник римский уцелел.

И голубь не боится грома,

Которым церковь говорит;

В апостольском созвучьи: Roma!

Он только сердце веселит.

Я повторяю это имя

Под вечным куполом небес,

Хоть говоривший мне о Риме

В священном сумраке исчез!

«Обиженно уходят на холмы…»

Обиженно уходят на холмы,

Как Римом недовольные плебеи,

Старухи-овцы – черные халдеи,

Исчадье ночи в капюшонах тьмы.

Их тысячи – передвигают все,

Как жердочки, мохнатые колени,

Трясутся и бегут в курчавой пене,

Как жеребья в огромном колесе.

Им нужен царь и черный Авентин,

Овечий Рим с его семью холмами,

Собачий лай, костер под небесами

И горький дым жилища, и овин.

На них кустарник двинулся стеной

И побежали воинов палатки,

Они идут в священном беспорядке.

Висит руно тяжелою волной.

Загрузка...