Если тлеет свеча, всё равно говори: «Горит!»,
ты себе не палач, чтоб фатально рубить сплеча,
даже ежели твой реал – не «Реал» (Мадрид),
и команде твоей нет ни зрителей, ни мяча.
То ли хмарь в небесах, то ли пешки нейдут в ферзи,
то ли кони устали – что взять-то со старых кляч?
Коль чего-то тебе не досталось – вообрази
и внуши самому, что свободен от недостач.
Уничтожь, заземли свой рассудочный окрик: «Стой!»,
заведи свой мотор безнадёжным простым «Люблю…»
Этот тёмный зазор меж реальностью и мечтой
залатай невесомою нитью, сведи к нулю.
Спрячь в горячей ладони последний свой медный грош,
не останься навек в заповедной своей глуши.
Даже если незримою пропастью пахнет рожь —
чище воздуха нет. Напоследок – дыши.
Дыши.
Будет солнечный луч освещать на две трети гамак,
будет время ползти колымагою из колымаг,
будет плющ на стене прихотлив, как движение кобры.
И не станет границ меж понятьями «то» и «не то»,
на мигающий жёлтый по трассе промчится авто,
кот почешет о дерево старые жалкие рёбра.
Невозможно поверить, что это и есть пустота,
ведь нейроны твои регистрируют звук и цвета,
и вдыхаемый воздух наполнен весной и прохладой.
Но тебя подменили. Ты тусклая копия. Клон.
Жизнь в тебе существует, но вяло ползёт под уклон,
и оброком становится то, что казалось наградой.
Вариантов не счесть: можно в синее небо смотреть,
можно в микроволновке нехитрый обед разогреть,
полежать, наконец, на продавленном старом диване,
безнаказанно вжиться в любую привычную роль…
Но в тебе изнутри гангренозно пульсирует боль,
как в подопытной жабе под током Луиджи Гальвани.
И отчаянно хочется думать о чём-то другом.
Сделай музыку громче. Пускай наполняет весь дом
голос мистера Икса, а может быть, мистера Отса…
Только свет не проходит сквозь шторы опущенных век.
Ничего не случилось. Всего лишь ушёл человек,
не оставив и малой надежды на то, что вернётся.
Твои губы доверчиво пахли смородиной;
плыл июль. Не обычный. У счастья украденный.
Насекомо вползала пугливая родинка
в золотую твою подколенную впадину.
Мне хотелось тебя в каждый миг, в каждый сон нести,
разучившись прощаться. Вот верьте, не верьте ли,
но, взлетев в небеса, состоянье влюблённости
обретает на миг состоянье бессмертия.
Только свет. Только солнце. Ни ночи, ни темени
в вечном полдне, забывшем про век электроники,
где живёшь и живёшь в остановленном времени,
в ярко пойманном кадре своей кинохроники.
Ты, если даже входил в аллею, то чтобы учуять её следы.
Она же была равнодушней и злее, чем воин монголо-татарской орды.
Ты имя её прогонял по венам, ты сам себе говорил: «Терпи!»,
она же ровняла своим туменом покорный абрис чужой степи.
Бесстрастно сидя в глубинах тента, она врастала в военный быт,
легко находя замену тем, кто в бою был ранен или убит.
И взгляд её был прицельно сужен, и лести плыл аромат кругом…
А ты совершенно ей не был нужен:
ни злейшим другом, ни лучшим врагом.
Ты слеплен был из иного теста. Как о богине, мечтал о ней…
Но был для неё ты – пустое место. Пыль на попонах её коней.
Ты зря сражался с тоской и мраком у сумасшествия на краю
и под её зодиачным знаком провёл недолгую жизнь свою.
А та причудлива и искриста – будь царь ты или простолюдин…
Сюда бы бойкого беллетриста, он два б сюжета связал в один:
на то сочинителей лживая братия, чьи словеса нас пьянят, как вино…
Но Ты и Она – это два понятия, не совместившиеся в одно.
Ходи в отчаянье, словно в рубище, живые дыры в душе латай.
Поскольку любящий и нелюбящий произрастают из разных стай;
ну, а надежда – какого лешего? Покрепче горлышко ей сдави —
и не придется её подмешивать
в бокал нелепой
своей любви.
Опершись безупречной ножкой о парапет,
она говорила: «Ну, зачем тебе знать о том,
кто со мной до тебя? Ну, Володя, ну, пара Петь,
был и Саша, твой тёзка, и залётный старлей Артём.
Я ведь, в общем, собой недурна вполне
и присяги не приносила монастырю.
Ты спросил – и я лишь поэтому говорю.
Но ведь это на дне. Это прошлое – всё на дне».
Всем известно: в излишнем знании есть печаль,
ибо ежели меньше знаешь, то лучше спишь…
Но тогда я ушёл. Дома пил, обжигаясь, чай
и глядел, ничего не видя, в ночную тишь,
где с трудом шевелил листвою античный клён,
где дождинки окошко метили, как слюда…
Если ты идиот – то это не навсегда,
а всего лишь на дни или годы, пока влюблён.
Только ты, только ты. Ибо если не ты, то кто?
Поэтесса с горящим взором из врат ЛИТО?
Дрессировщица из приблудного шапито,
вылезающая порой из тигриной пасти?
Мне б сказали одни, попивая шампань: «God bless!»,
и сказали б другие: «Куда же ты, паря, влез?!»
Наше счастье, по правде сказать, это тёмный лес,
и гадать на него успешно – не в нашей власти.
Только ты, только ты. Если я не с тобой, то где?
Менестрелем, шестым лесничим в Улан-Удэ
с хлебной крошкой в спутанной бороде,
налегающим на алкоголь грошовый?
Или вдруг, авантюрный сорвавший куш,
я б петлял, как напуганный кем-то уж,
уходя от вечного гнёта фискальных служб
в оффшоры?
Всё могло быть иначе. Грядущее – не мастиф,
уносящий в зубах ошмётки альтернатив.
И куда-то б, наверное, нёсся локомотив,
и какие-то б, видимо, длились речи…
Только ты, только ты. Ибо если не ты, то кот,
никогда не пустующий невод земных невзгод,
ну, и ангел. Гладкий ликом, как Карел Готт,
и всегда отворачивающийся
при встрече.
Мы с двух сторон над той же пропастью во лжи,
и нас друг к другу не приблизишь, хоть умри.
Я сохраню тебя в формате джей пи джи,
я сохраню тебя в формате эм пи три.
Мир полон счастья. Птиц взволнованный галдёж —
как дробь горошин в гладь оконного стекла…
Здесь в виде рифмы так и просится «Не ждёшь»,
что будет правдой. Рифма здесь не солгала.
Судьба бестрепетно вращает жернова.
Когда ж становится совсем невмоготу,
то пустота преобразуется в слова,
а те, взлетая, вновь уходят в пустоту.
В ладони – вишни, а в стакане – «Каберне»,
заходит солнце за разнеженный лесок…
А мысль о том, что ты не помнишь обо мне,
голодной крысою вгрызается в висок.
Кому пенять, что не совпали два пути,
что рухнул дом, как будто сделанный из карт…
Я сохраню тебя в формате эйч ар ти,
что, как известно, сокращённое от «heart».
Неизвестно, какого числа,
кем бы ты в этот век ни была,
и в какой ни вошла бы анклав ты —
приходи на меня посмотреть,
я стал старше и тише на треть,
и меня не берут в космонавты.
Приходи, беззаботно смеясь,
чтоб исчезла причинная связь
между странным вчера и сегодня.
Не спеша на покой и на спад,
улыбнётся тебе невпопад
наше прошлое, старая сводня.
Пусть былое не сбудется впредь —
приходи на меня посмотреть,
да и я на тебя – насмотрюсь ли?
Вдруг исчезнут года и молва,
и смешаются грусть и слова,
как речные течения в русле.
Мы, пропав, снова выйдем на свет.
Мы не функции времени, нет,
мы надежды хрустальная нота.
Неизвестно, какого числа
нас с тобой отразят зеркала
и в себе нас оставят.
Как фото.
Любви земной скрепляя нити (увы, любая нить тонка!),
своих любимых окружите дверями о семи замках.
Пусть ваш союз в любую стужу растопит льды, развеет тьму,
но нос высовывать наружу любимой вашей ни к чему.
Не подносите ей на блюде тревоги собственной души:
ведь там, снаружи, ходят люди. Они порою хороши.
Чужих не подпускайте к дому! Глядите в оба круглый год!
А то любимая к другому с улыбкой радостной уйдёт.
Чужак – он дьявол. Мефистофель. Он гадость сотворить не прочь.
Пусть только ваш чеканный профиль любимой светит день и ночь…
Мир окружающий – как Голем. Он только усложняет суть.
Ведь всё должно быть под контролем. Но вашим, а не чьим-нибудь!
Смелее! Действуйте нахрапом. Что вам людской досужий суд?!
Пускай вас назовут сатрапом. Пусть полицаем назовут.
Либерализмом зря не майтесь, не ставьте счастия на кон…
С любимыми не расставайтесь. Ведь с глаз долой – из сердца вон.
А нужно-то всего? Пускай в телеокне
парадный генерал в глаза не смотрит мне
и мне не говорит, что делать должен я,
чтоб в лапы не попасть вранья и воронья.
А нужно-то всего? Спокойный взгляд вперёд,
где нерождённый внук глаза сонливо трёт,
в края, где мы себя навек себе вернём,
в края, где тихий пруд и лебеди на нём.
А нужно-то всего? Шумливый хор друзей,
прохладный Пантеон, могучий Колизей,
и чтоб не злили глаз различием кровей
ни Рамбла, ни Арбат, ни Гиндза, ни Бродвей.
Не веря «калашу», а лишь карандашу,
чужого не хочу, о многом не прошу.
Ведь нужно-то всего? – прохлада и прибой
на странном берегу, где вместе мы с тобой.
Пред тем, как разлететься на куски,
на боль в висках, на неблагие вести,
мы стали так отчаянно близки,
как два металла, спаянные вместе.
Окрестный мир ютился по углам,
став пустотой, неразговорной темой
нам – близнецам, прославившим Сиам
единой кровеносною системой.
Мы отрицали приближенье тьмы
и восславляли гордое светило…
Но как-то поутру проснулись мы —
и в лёгких кислорода не хватило.
Ни я к высокогорью не привык,
ни ты. Нас ослепили солнца блики.
О, да, «Ура!» – взобравшимся на пик.
«Гип-гип-ура!» – оставшимся на пике.
Мы – не смогли экзамен этот сдать,
сползли с небес в земную полудрёму…
«Лицом к лицу лица не увидать» —
как говорил один слепец другому.
Когда-то, когда засыпали все, в отместку любым предсказаньям Глоб в мой дом приходила Мишель Мерсье, ладошку мне клала на жаркий лоб… И всё было нежно и комильфо, и тихая ночь превращалась в миг. Я был для неё Франсуа Трюффо, была для меня она Книгой Книг. За окнами – ночи чернел плакат, скрывая на время окрестный смог… О, как же несметно я был богат – сам Баффет мне б чистить ботинки мог. И гнал я печали свои взашей – в края, где въездных не попросят виз. И что-то шептала в ночи Мишель, и сердце летело куда-то вниз. И был я бессмертен. И был я пьян. И был я превыше всех горных круч. Пока Анжелику, Маркизу Ан… не крал беспощадный рассветный луч.
А ты в это время другую роль играла. И страсти крепчал накал. К тебе, говорят, приходил Жан-Поль – заслуженно неотразимый галл. Курился дремотный сигарный дым, и к праздничным звёздам вела стезя… И помню я слухи, что пред таким, по сути, совсем устоять нельзя. Тартинки. Сашими. Бокал бордо. Горячечный воздух. Уютный кров… Да даже фамилия – Бельмондо! Не то что Васильев или Петров. И разум бедовый сходил во тьму и тлел у бокала на самом дне… А впрочем, подробности – ни к чему, и коль откровенно – то не по мне.
Копаешь землицу, ища свой клад, надежды свои возводя в кубы… Не знаешь ты, смертный, каков расклад у карт на картёжном столе судьбы. На дереве жизни всё гуще мох, песок высыпается из горсти… А счастье растёт, как чертополох – да там, где, казалось, нельзя расти. Расклады и шансы горят в огне – их все побивает лихой авось. Мы вместе. Хоть явно могли б и не. Мы рядом. И это честней, чем врозь. Виденья стряхнув, как лапшу с ушей, продолжим вдвоём этот странный путь…
И курят в сторонке Жан-Поль с Мишель.
Они постарели. А мы – ничуть.
Слёзы от ветра шалого вытри
в сумрачной мороси дней…
Как ни смешай ты краски в палитре —
серое снова сильней.
Серые зданья, сжатые губы,
мокрого снега напев…
День безнадёжно катит на убыль,
еле родиться успев.
Туч невысоких мёрзлые гривы —
словно бактерии тьмы.
Осень на грани нервного срыва.
Осень на грани зимы.
И чёрно-белым кажется фото,
лужи вдыхают озон…
Эх, полюбил бы кто-то кого-то…
Но – не сезон.
Не сезон.
Мы словно бузотёры в старших классах:
кривились рты в презрительных гримасах,
хоть что делить – никто не ведал сам.
Два мнения, два вопиющих гласа
чадили, словно жжёная пластмасса,
взлетая к равнодушным небесам.
Была зима. Казался воздух ломким,
а каждый шёпот – безобразно громким,
как грубый скрип несмазанной арбы.
Не видимый банальной фотосъёмке,
нам в спины бил змеиный хвост позёмки,
вздымаясь, словно кобра, на дыбы.
Блуждая между трёх дремучих сосен,
мы спорили. И каждый был несносен,
стреляя всякий раз до счёта «три»…
Был хор фальшив, хоть не многоголосен,
и было в целом свете минус восемь,
не больше. И снаружи, и внутри.
Всё было так нескладно и нелепо…
Любовь крошилась, как кусочки хлеба,
а ветер острой крошкой лица сёк…
И, раненые влёт шрапнелью снега,
мы мяли в омертвевших пальцах небо,
как школьник – пластилиновый брусок.
В границах заколдованного круга,
где не было ни севера, ни юга,
звенело: «Я так больше не могу…»
И наши тени, вскормленные вьюгой,
всё дальше расходились друг от друга
на жёстком хирургическом снегу.
Он любил её (не пытаясь составить пару
и стесняясь своей неловкости, комплексов и очков)
в тот утренний час, когда цокали по тротуару
мушкетёрские острые шпажки её каблучков.
Он думал о ней (по ночам, по утрам, в сиесту;
сам себе говорил: «Пропадаю. Ведь так нельзя ж!»).
Хоть и жил совершенно рядышком, по соседству,
но, встречая её, исчезал и врастал в пейзаж.
Ей впору б спешить на пробы к Феллини и Копполе —
омут гибельных глаз и татарская резкость скул,
лёгкость быстрого шага, балетная стройность тополя…
Только он – умирал и не мог подойти. Олд скул.
А она, а она тускло в офисной стыла рутине,
каждый день был расписан. На всё был размеренный план;
а в квартирке на стеночке – фото Паоло Мальдини,
гениальнейшего защитника клуба «Милан».
За зимою зима, время мчалось, взрослели школьники,
Михаэль Шумахер царил на этапах «Гран-При»…
Как странно бывает: в любовном простом треугольнике
стороны треугольника невидимы изнутри.
Мегаполис печально богат разобщённостью жителей
и трагически скучной похожестью каждого дня…
Своему я герою кричу и кричу:
«Будь решительней!» —
только он ведь не слышит. Давно как не слышит меня.
Я с ней не был знаком, даже имени я не знал.
Чуть припухшие губы, лёгкие босоножки…
Был в руках у неё на кроссворде раскрыт журнал
с молодою ещё Андрейченко на обложке.