БЕЗУМИЦА 1

– Вы меня слышите?

Вокруг пятна. Неясные пятна света и цвета. Цветы. Две увядшие лилии склонили головки на серый саван. Окно старой капеллы ломает пространство на куски, окрашивая их в радужные оттенки.

– Вы слышите меня?

Под саваном скрыто чье-то лицо. Хочу его видеть. Я уже давно ничего так не хотела, как увидеть это лицо под саваном. Склоняюсь ниже и лилии приходят в движение. Теперь это не лилии, а два богомола-альбиноса. Они хватают ткань вместо меня. Они…

Я слышу стук. Меня швыряет назад и захлестывает водой.

– Вернитесь!

Вода заливает легкие, а водоросли затягивают глаза. Я тону.

– Поднимите, поднимите ее! В конце концов! Подайте карту. К чему такая дозировка? Вы хотите проблем?!

Что-то вытягивает меня на поверхность, выбрасывает на берег.

– Нет, пока она в таком состоянии…

От моего тела отделяются руки. Отделяются ноги. Остается только фарфоровая голова с конским волосом вместо кудрей и мягкое набивное тельце.

– Конечно, отклонить иск! Мне все равно, шлите их к черту. Со дня на день…

Наконец, они исчезают, оставив меня одну. Черный саван укрывает мне лицо. Так спокойно. Слава богу.

***

Просыпаюсь от жажды. Как ни странно, почти ощущаю себя. Я отвыкла. Проверяю, все ли части тела на месте. Голова тяжелая, будто хмельная. Кажется, солнце из окна напекло макушку. Откуда я знаю об окне и солнце? Просто знаю. Волосы занавешивают мне обзор. Их так и не обрезали. Из-за них было так много шума. Шумела не я, и об этом я тоже просто знаю.

Лежу на койке лицом вниз. Я смята, пережевана, скомкана. Я жива.

Хочу пить. Язык на вкус, как гнилой. Губы полопались и царапают одна другую.

Пытаюсь коснуться их рукой и тут понимаю, что не могу. Я даже не чувствую пальцев. С трудом поворачиваю голову, поднимаю глаза. Волосы все также мешают обзору, но этого достаточно, чтобы понять – меня привязали к кровати. Опять. Чтобы убедиться в этом, пробую шевельнуть и ногами. Прекрасно, Магда. Ты снова попалась.

Теперь придется лежать и смирно ждать, когда медицинская сестра дойдет до моей палаты. А это может произойти не скоро, ведь она в самом дальнем конце коридора. Потом все будет зависеть от везения. Одна дежурная сестра сразу велит меня освободить, даст воды и позволит дойти до туалета. Если другая, то придется терпеть. Нельзя ни о чем просить, нельзя жаловаться. Здесь вообще опасно как-либо проявлять себя.

Что бы я ни делала, все оборачивается против меня. Когда – а это бывает редко – у меня хороший аппетит, у меня отбирают еду. Если я не хочу есть – ее впихивают в глотку силком. Улыбаюсь или плачу – меня пичкают успокоительным. Сижу тихо – тормошат.

Едва мне начинает казаться, что я могла бы рассказать свою историю, мне начинают задавать вопросы, от которых только хуже:

– То есть, никто не заставлял тебя убивать того мужчину, доктора?

– Так ты поняла, что твоя подруга еще жива после падения и просто смотрела?

От этих вопросов я путаюсь в мыслях, впадаю в отчаяние. Начинаю кричать. Тогда меня хватают, волокут, швыряют в ледяную ванну. А когда вытаскивают – прямо в холодной и мокрой одежде, я уже ни о чем не думаю, ничего не желаю. Воля оставляет меня.

Когда-то я была сильной. Я помню. Внутри у меня точно тлел неугасимый злой уголек. Теперь от того угля ничего не осталось, только шрам от ожога.

Мне тяжело долго держать глаза открытыми, поэтому я их прикрываю. Чувствую, как солнце ползает за окном и по моей гудящей голове, но не могу уловить ход времени… Оно давно стало вязким, неузнаваемым. Или недавно…

Снаружи поворачивается ключ и гремит щеколда. Моя комнатушка быстро заполняется звуками, тенями и резким химическим запахом, целым букетом неповторимых ароматов: хлор, желчь, и что-то еще резкое, аммиачное.

– А вот и моя принцесса. Опять набедокурила, милая? – воркует знакомый голос.

Однако, мне везет. Отозваться я не могу, только мычу что-то высохшим ртом. Чувствую, как ослабляются ремни на руках и ногах, но пошевелить ими так и не удается – затекли. В туалет меня тащат волоком, также обратно.

Все, что происходит с пациентом за стенами психиатрической больницы – одно сплошное унижение. Каждое простое действие оборачивается фарсом, пародией и повторяющейся пыткой. Отсыхает все, что делало тебя человеком, остается только стыд, стыд, бесконечный стыд, но вскоре отмирает и он.

Меня поят из чашки. Воды сначала дают совсем чуть-чуть, значит, я провалялась больше суток. После суток без воды много пить нельзя, это я уже узнала. Как и то, что животом вниз привязывают, чтобы больные случайно не захлебнулись рвотой. Такое часто случается, если не доглядеть.

Сегодняшняя медсестра старше своей товарки. У нее круглое розовое лицо и прозрачные вечно удивленные глаза, а перечного света волосы гладко зачесаны и их почти не видно из-под накрахмаленной шапочки. Она кажется добренькой, но я не верю в эту показную доброту. Отучилась.

– Сама? – уже привычно спрашивает она меня, протягивая гребень.

Киваю, тихо бормоча слова благодарности. Нельзя молчать, когда обращаются. Нельзя говорить, когда не спрашивают. Это ненормально.

Не терплю, чтобы меня расчесывали, я могу справиться с этим сама. Как и со многим другим, если они прекратят пичкать меня лекарствами и мучить водой. Я все еще в это верю, пусть безнадежно и слишком упрямо. Верю, что мой разум не угас.

Гребень сухой и шершавый на ощупь, с редкими зубцами. Я беру в одну ладонь прядь и начинаю распутывать ее, начиная с кончиков. Медсестра сидит на стуле напротив, чинно сложив руки на коленях, медбратья стоят у дверей. И все они наблюдают за каждым моим движением. Следят, чтобы я не натворила глупостей.

Стараюсь сфокусировать взгляд на кончиках. На узлах и нитках, на дорожках, на прожилках рек на карте и черных капиллярах. Нет, я слишком долго просто смотрю. Я справлюсь.

И все же, почему меня не остригли? Сквозь решетку в верхней части двери моей палаты я видела других больных, тех, кому разрешено передвигаться самостоятельно. Иногда они сами заглядывали ко мне, пытаясь просунуть любопытные лица между прутьев.

Каждая носит такую же свободную рубашку до щиколоток. Ни пояска, ни пуговиц. Свободный ворот, из которого то и дело вываливается плечо и торчат ключицы. Серое некрашеное полотно. Опять униформа.

Все эти женщины, обитательницы восточного крыла больницы, они стрижены коротко. Их волосы выглядят так, будто их обкорнал слепой пастух овечьими ножницами. А мне сохранили мои неудобные, мои преступно-непослушные кудри.

Причина проста. По этой же причине я здесь, в чистенькой больнице под Познанью, близко к дому, а не где-нибудь в тюрьме – деньги и связи. Мать никогда не умела обращаться с первым, но виртуозно владела вторым. Ей все же пришлось прервать свои парижские гастроли и заняться моей судьбой.

Она выхлопотала для меня отсрочку на обследование и вынесение диагноза, подмазала директора этой богадельни, скандалила с пеной у рта, чтобы меня «не превращали в уродца». Даже не знаю, зачем ей это. Даже не знаю, стоит ли мне быть благодарной. Мне трудно об этом думать, я начинаю нервничать и…

– Тебе помочь? – врывается в мои размышления голос медсестры. Он такой приторный, что мне хочется воткнуть ручку гребня ей в горло. Или себе в ухо.

– Нет, спасибо. Я… отвлеклась.

«Задумалась» – тоже опасное слово. За ним следуют вопросы.

Наматываю распутанную прядь на палец и отпускаю. Получился почти приличный локон. Беру еще клок волос и начинаю работу заново.

Что было раньше? Чем дальше события, чем ближе они к тому дню, когда меня запихнули в машину и укрыли лицо тряпицей, пропитанной эфиром, тем сложней мне о них вспоминать. Они сбиваются в ком, путаются местами, я не помню ни вопросов, ни ответов; ни ночей, ни дней. Я думала одно, с языка срывалось другое, тело выдавало третье. Интересно, все ли преступники так чувствуют?

Меня долго допрашивали. Часы, может быть, сутки. Я честно пыталась рассказывать все по порядку, ничего не упускать. Полицейские слушали меня, а потом… Один из них нервничал, он взял часы с блестящей крышкой и принялся их крутить, и крутить, и… Все стало гораздо хуже.

Меня перевели в городскую больницу. Допросы продолжались. Мне сказали, что в пансионе ничего не нашли. Никаких записей, красных нитей, никаких следов эксперимента. Но я видела – они лгут, лгут чтобы меня проверить. Так я и сказала. Помню, как они переглянулись.

А тихий человечек в углу впервые за много часов подал голос. Он сказал три слова, которые решили мою дальнейшую судьбу:

– Истерия. Аффективный психоз.

Слушание по делу об убийстве пана Лозинского я почти не помню. Рядом был громкий мужчина, он все время призывал вглядеться в мое «ангельское лицо», называл «невинной мученицей» и взывал к милосердию. Говорил, что современная медицина еще может спасти мою заблудшую душу. Я его ненавидела. Даже больше тех, кто твердил, что я опасна, что я все продумала.

Почему? Потому что в надежде быть услышанной и понятой, я рассказала адвокату все. Он записал все слово в слово. Но ничего из этого не прозвучало в суде. Приговор отложили до окончания обследования.

А дальше снова полились деньги и закружились связи. Меня обследовали, и обследовали, и обследовали… По крайней мере, так это называлось.

Не уверена, что можно понять о человеке, хлеща его водой из пожарного шланга. Багровые пятна еще долго не сходили у меня с груди, живота и бедер. А я все трогала их, проминала кровоподтеки пальцами, потому что успокоительные уже начали смазывать реальность. Мне хотелось чувствовать свое тело, удостоверяться, что я все еще нахожусь внутри него.

В начале я еще не была такой смирной, как теперь. Когда начались встречи с лечащим врачом, я предприняла еще одну попытку достучаться хоть до кого-нибудь. Он был мягок, деликатен, слушал и много кивал. А потом вдруг спросил, есть ли у меня месячные и не двоится ли в глазах.

Тогда я поняла, что предсказание пани Новак сбылось. Что отныне и навсегда я сумасшедшая. Внутри взорвался ядовитый пузырь, и чернота затопила все вокруг. Последним, что я увидела, когда меня уволакивали из аккуратного докторского кабинета, было его белое лицо и пятно чернил, растекающееся по обоям чуть левее его головы.

С того дня уколы стали регулярными. Когда я сопротивлялась – а поначалу я сопротивлялась каждый раз – меня скручивали тряпичными жгутами, и я сама была как тряпка, завязанная узлом. Я билась и кусалась, хохотала и выла. Ведь если они так верят в мое безумие, почему я не могу вести себя так, как хочется? Мне делали больно – я старалась сделать как можно больнее в ответ.

«Веронал» – так было написано на крошечных склянках с лекарством – тормозил мои нервы, размягчал мышцы, усмирял бранящийся рот. Я все еще мыслила связно, но тело уже не слушалось. После укола я не могла встать с кровати и дойти до окна.

Но мне так хотелось увидеть землю, деревья, людей внизу, что я собрала в кулак остатки сил и доползла до подоконника. Окно забрано решеткой, поэтому, чтобы увидеть, как можно больше, нужно прижаться к ней лицом. Я глядела на унылый зимний пейзаж, жадно впитывая каждый квадратный метр открытого пространства.

Не знаю, какой был месяц, но снег уже не казался празднично-новым, каким он бывает в сочельник. Здание больницы имело белые стены и было выстроено в форме буквы П, так что я могла видеть окна крыла напротив, но в них никто не смотрел.

Скосив глаза, я заметила хозяйственные постройки – тоже белые – и тень далекой ограды.

Внизу, во дворе, гуляли другие пациентки. О том, что это женщины, я догадалась по подолам сорочек, что торчали из-под их убогих пальто. Кто-то ходил парами по периметру. Кто-то топтался на месте или глядел в небо прямо над собой. Одна девушка, если приглядеться, очень юная, стояла, обнявшись со стволом дерева. Ее губы непрерывно шевелились, будто она нашептывала ему свои тайны.

За всем этим надзирали с порога медицинские сестры в сияющих накрахмаленных шапочках. Вокруг было столько белизны, что больные в их серых тряпках, измученными лицами и неверной походкой казались лишними, казались грязными пятнами, которые нужно немедленно стереть и обработать поверхность обеззараживающим средством.

Вдруг я ощутила чей-то пристальный взгляд. Оглядевшись еще раз, я поняла, что это та девушка у дерева смотрит прямо на меня, и больше не бормочет себе под нос. Глаза у нее расширились, темные густые брови задрались под край вязаной шапочки. Я подняла руку и несмело ей помахала. Еще миг она следила за моим движением, а потом открыла рот и завизжала. Из-за стекла звук долетел до меня приглушенным, но все же был очень и очень громким.

Здесь, в больнице больные часто кричат и плачут. Я тоже. Иногда я просыпаюсь среди ночи от звуков чьих-то рыданий, они проникают сквозь пелену «Веронала», вплетаются в ткань снов и сжимают сердце такой тоской, что меня душат рыдания. Здесь редко бывают спокойные ночи.

Но крик девушки был особенно силен среди белого дня и в мирный час. Она тянула и тянула свой пронзительный вопль, а ее рот превратился в черную дыру. Он все не закрывался. Больные испугались, ритм их неспешной прогулки сбился; они, как всполошенные домашние птицы, принялись метаться по огражденному квадрату двора, кто-то замахал руками, кто-то лег на землю, прямо на снег, обхватив себя за голову. В крыле напротив в окнах начали появляться пациенты мужского отделения. Они бросались на решетки, как звери.

Безумие все нарастало. Я отшатнулась, но ослабленные проклятым «Вероналом» ноги меня подвели. Я поползла к кровати, чтобы оказаться как можно дальше от жуткого зрелища, и уже там, в безопасности обжитого места, зажать себе уши.

Когда персоналу удалось утихомирить пациенток и пациентов, за мной снова пришли. Медицинская сестра – не та, что сегодня, а другая, которая любит держать меня связанной подольше – распахнула железную дверь моей палаты так, что она ударилась о стену. Она пропустила вперед четверых медбратьев, и… Вот с тех пор мне увеличили дозу, о чем доктор догадался только накануне. Перед тем, как уплыть, я услышала, что другие больные боятся меня. До них дошли какие-то слухи о моем прошлом.

Возможно, им действительно стоит меня бояться. Я ведь боюсь.


За воспоминаниями я и сама не заметила, как закончила расчесываться. Поняла это только по тому, что медсестра решительно забрала у меня гребень.

– Достаточно, панна. Через час принесут обед.

Мне нужно время, чтобы вернуться в здесь и сейчас. Мои мысли все еще заторможены, и я с медленно киваю в знак того, что поняла ее.

Догадываюсь, что остальные пациентки едят в столовой. Так как мне нельзя выходить из палаты, то и питаюсь я здесь. Исключение делают только ради посещения доктора или процедур. Естественно, персонал совсем не в восторге от того, что в больнице для ненормальных завелась самая ненормальная, с которой нужно обращаться как-то по-особенному.

Мне невольно вспомнилась сказка про княжну-упырицу. Как родилась она не такой, как все, а проклятой, черной. Как подросла, то повадилась людей пожирать. Тогда ее заключили в каменный склеп, а расколдовать ее можно было только оставшись рядом на три ночи. Может, та сказка не совсем придуманная? Просто у княжны были проблемы с головой.

В часы ясности, редкие и драгоценные, здесь нечего делать. От этого становится совсем тоскливо. Если бы здесь были дозволены книг, я бы читала, я бы убегала в их бумажно-чернильные миры, как когда-то убегала Марыся. Или рисовала бы, как Клара, будь у меня карандаши и бумага. Или… Да что толку сожалеть о том, чего нет? О вещах. Все они влекут за собой воспоминания о людях.

Но здесь, в совершенно пустой и стерильной комнате, где из все обстановки только две кровати и зарешеченное окно без занавесок, глазам не за что зацепиться, а рукам нечем себя занять. И остаются только воспоминания о прошлом в пансионе. Я все еще верю им. Я ими живу и от них страдаю.

Один… человек, он сказал мне, что музыка способна излечить душу. Я ложусь на свою койку и прижимаю ладонь к сердцу. Пусть оно задает ритм.

В моей голове звучит ноктюрн Шопена фа минор. Музыка должна быть печальной, иначе пациент не узнает в ней свои чувства, не доверится… и лечение не состоится.

Я помню мелодию. Главный подарок мне от матери – вовсе не буря волос, а абсолютный слух и музыкальная память. Я – сама себе патефон: ставлю воображаемую пластинку и слушаю, слушаю, уплывая на волнах и переливах фортепьянных аккордов. Они множатся разливаются, блестят на солнце, как мелкие гребни прибоя. И соленая пена морских слез очищает меня изнутри; она забирает сомнения.

Я бы хотела, чтобы тот человек… Чтобы пан Лозинский тоже мог слышать Шопена.

Когда вновь скрипит задвижка железной двери, я торопливо сажусь на кровати и вытираю глаза тыльной стороной ладони. Плакать на виду у персонала нельзя, это тоже влечет за собой последствия.

Вот и мой обед. Здесь принято называть это блюдо «супом», но я не могу опознать ни одного ингредиента. Это просто месиво неопределимо-бурого цвета, разбавленное водой. Механически беру ложку и принимаюсь есть. Аппетита нет, но я уже познакомилась с особым захватом, когда рот фиксируется в приоткрытом положении, а нос зажимают каменные пальцы, так что весь этот суп все равно оказывается у меня в желудке или на сорочке. Лучше уж я сама.

В супе попадаются какие-то склизкие комочки неизвестного происхождения. Торопливо проглатываю их, пока не затошнило.

Я оставляю ровно пару ложек еды на дне тарелки, чтобы не решили, что я впала в нервное обжорство, и произношу:

– Спасибо, я наелась.

Медбрат хмыкает и укатывает тележку прочь. Но дверь не запирается, и в проеме возникает дежурная сестра. За плечо она придерживает невысокую девушку лет девятнадцати на вид. У незнакомки чуть не под корень остриженные светлые волосы и ясный взгляд, а руки она держит сложенными на животе, как какая-то примерная святоша. Она выглядит чуточку рассеянной, но ей явно не страшно.

Нас не представляют, как это принято у нормальных людей. Все правильно, мы ведь обе ненормальные. Медсестра застилает для нее постель и уходит. Незнакомка садится на краешек кровати и с улыбкой смотрит на меня. На буйную не похожа. Или ей уже сделали какой-то укол?

– Здравствуй. Я…

– Не говори со мной, – обрываю ее.

Что она о себе вообразила? Что я буду выслушивать ее жалостные истории, и мы станем подружками? Зачем ее вообще сюда привели? Моя соседка – пустая койка, мне так привычней. Еще не хватало слышать чужой плач и причитания прямо у себя над ухом.

– Почему? – удивляется девушка. Судя по выражению, вполне искренне.

– Потому что я не хочу.

Я снова ложусь и закрываю глаза локтем. Кожей чувствую, что она продолжает на меня таращиться. Точно сумасшедшая. Лунатичка. Если буду с ней беседы беседовать, окончательно спячу.

Снова пытаюсь вызвать в памяти музыку Шопена, но мой внутренний пианист фальшивит. Я глубоко и ровно дышу, но это не позволяет мне отвлечься от того, что я слышу рядом с собой. Я слышу, как она молится:

– Славься, Царица, Матерь милосердия, жизнь, отрада и надежда наша, славься. К Тебе взываем в изгнании, чада Евы, к Тебе воздыхаем, стеная и плача в этой долине слёз. О Заступница наша…

Она все бормочет и бормочет, пока я не накрываю голову подушкой и не перестаю различать слова.

Слюнявая идиотка. Ты уже здесь. Здесь за тебя никто не заступится.

***

Уснуть мне все же не удается. Никакого покоя в этой чертовой юдоли скорби! На этот раз медсестра появляется с голубым халатом на вытянутых руках. Халат у меня вместо выходного платья, а это значит, что меня хочет видеть кто-то извне.

Я не сопротивляюсь, хотя не могу представить, чтобы меня посетил хоть кто-то приятный. Мать? Не хочу с ней встречаться, ее заплаканное лицо и замученный вид заставляют чувствовать нечто вроде жалости. Пан следователь? О, мой старый друг пан следователь. Он так и не добился для меня обвинения в убийстве девочек, но с тех пор так и не отказался от этой идеи. А может, это она? Пани Новак.

При одной только мысли о бывшей наставнице, о том, что она может оказаться поблизости, на расстоянии одного отчаянного рывка… У меня чешутся руки, чтобы запустить ногти в лживые зеленые глаза.

Медсестра торопит меня, хмурится, когда я путаюсь в рукавах халата, плотно запахивает его на груди и туго затягивает поясок. С чего бы такая спешка? Женщина критически осматривает с ног до головы и остается недовольной. Она разворачивает меня спиной и наскоро заплетает мне косу. Снова разворачивает, как большую куклу, как манекен в магазине готового платья, и с силой щиплет за обе щеки. Это так неожиданно и остро-больно, что я не удерживаюсь от тихого возгласа, но она цыкает на меня, и тут же улыбается:

– Уж очень ты бледная, – то ли укор, то ли оправдание.

Я не успеваю и слова сказать, как в дверях снова появляются двое медбратьев в белых робах, обтягивающих внушительные мускулы. Они подхватывают меня под локти и выволакивают в коридор.

Не знаю, зачем, но я все же успеваю обернуться на свою новую соседку. Она внимательно смотрит мне вслед, а между ее бровей намечается ниточно-тонкая морщинка. Смотри, смотри! С тобой будет так же.

Меня ведут по женскому крылу в сторону центрального корпуса. Если бы вели на процедуры, то сразу свернули бы к лестнице и спустились на первый этаж, прозванный мной Кафельным Королевством.

Даже когда просто идешь по коридору под конвоем, чувствуешь свою слабость и ничтожество. Ты не можешь выбрать скорость ходьбы: замедлись, и тебя потащат волоком, ускорь шаг и почувствуй, как вокруг шеи натягивается ворот. В голову мне приходит сущая чепуха: вот поджать бы сейчас ноги, и пусть эти два амбала несут меня, как родители носят ребенка через лужи. Стираю с лица тень улыбки, пока медсестра не решила, что мне весело.

В коридоре никого нет, хотя в послеобеденные часы пациентки часто по нему шатаются. Ходят друг к другу в гости или просто сидят на полу у дверей, грызя пальцы. Всех заперли. Кто-то пялится на меня через решетки, но я смотрю только прямо перед собой, и стараюсь не слушать их голоса: стоны и проклятия, мерзкое хихиканье. Я даже позволяю себе зажмуриться – руки конвоя не дадут мне упасть.

Защититься нельзя только от запаха: смеси человеческих выделений, лекарств, горелой похлебки, вездесущего едкого хлора и чего-то неуловимого, что принято называть запахом болезни. Этот запах пропитывает меня, от него тошнит, но и этого делать нельзя – мигом устроят промывание желудка.

Мышцы еще очень вялые, будто я пугало из жердей, обмотанное гнилыми тряпками для сходства с человеком. Но мой разум работает. Я разумна. Я контролирую свои действия. Я контролирую их так четко, что могу пройти по тончайшей грани между двумя пропастями. В одной меня ждут пытки водой, а в другой – долгие сны под колыбельную медикаментов.

Я уже знаю, чего от меня ждут. Я сумею себя соблюсти.

Однажды им придется признать меня нормальной. Признать мои слова правдой.

Тогда я выйду на свободу и уничтожу пани Новак.

Мое путешествие быстро подходит к концу – передо мной открываются двери кабинета доктора. В последний мой визит сюда я запустила в пана Рихтера чернильницей. Глазами нахожу то место на стене – его целомудренно прикрыли плакатом, изображающим человеческий мозг в разрезе с подписями на латыни.

Уже после плаката я замечаю людей в кабинете. Пан Рихтер сидит за столом, точно за баррикадой, которая ограждает его от местных лунатиков. Его руки крепко-накрепко сцеплены в замок поверх бумаг, запонки блестят золотом. Чтобы не видеть опасных для меня бликов, тут же перевожу взгляд на гостя.

Это высокий мужчина примерно тридцати лет с густыми подкрученными кверху усами. Он стоит, прислонившись к деревянной картотеке, засунув руки в карманы брюк. Мужчина внимательно смотрит на меня, подмечая мельчайшие детали и жесты. А как иначе? Я начинаю привыкать к таким пронзительным взглядам, когда люди пытаются на глазок определить, что со мной не так.

Медбратья наконец высвобождают мой локти, и я получаю относительную свободу действий. Пан Рихтер напрягается. Как-то я распоряжусь ей? Запрыгну ли на стол и спляшу или брошусь на незнакомца? Но я всего лишь вежливо киваю мужчинам и, спросив дозволения, сажусь на край скрипучего дивана, обтянутого коричневой кожей.

Я – сама благопристойность, воплощенная нормальность. Чуть опускаю глаза, чтобы присутствующие не решили, что в своей болезни я потеряла девичью стыдливость. Такое бывает, я уже видела через решетку в двери – пациентки задирают подолы и показывают друг другу половые органы. Трогают их, будто выворачивая пальцами наизнанку. За это больных наказывают процедурами.

Нежданно приходит понимание, что мне несколько месяцев не дозволяется носить белье. Кровь приливает к лицу молниеносно, как пощечина изнутри, меня мутит от жара, глаза щиплет.

Удивительно, что я еще могу чувствовать унижение.

– Магдалена, с вами все в порядке? – тут же осведомляется пан Рихтер.

– Я неподобающе одета, – цежу еле слышно, сжимая на груди отвороты халата.

– Не волнуйтесь об этом, Магдалена, – покровительственным тоном возражает пан Рихтер. – Позвольте представить вас моему старому другу – пану Пеньковскому. Он врач. Я пригласил его, чтобы помочь вам.

– Но я иду на поправку, разве нет?

Моя реплика явно была лишней, но я не удержалась. Смотрю на пана Рихтера из-под ресниц и вижу, как его лицо принимает скептическое выражение.

– Безусловно, нам удалось скорректировать некоторые…

– Магдалена, могу я задать вам вопрос? – перебивает его гость, пан Пеньковский.

Я поворачиваюсь к нему. Давно ко мне не обращались в таком тоне, так что я склоняю голову в знак согласия.

– Что именно изменилось с тех пор, как вы попали в клинику?

У меня возникает чувство, будто я стою на тонком льду. Одно неверное слово – и меня снова поглотит ледяная вода. Моя скорлупа нарочитой нормальности, выверенного поведения, скрупулезного обхода ловушек хрупка как никогда.

Я долго молчу, быть может, слишком долго, прежде чем решаюсь ответить:

– Я стала лучше контролировать свое поведение.

– Вы считаете, что ваше поведение нуждалось в постоянном контроле ранее, до того, как вы сюда попали?

Я почти слышу треск льда.

– Нет, пан доктор. Ранее у меня не было подобных проблем.

– Вы считаете, что проблемы начались уже после того, как вы попали сюда?

Вода подступает, я поджимаю пальцы ног. Задерживаю дыхание.

– Не совсем. Я считаю, что пережила потрясение, которое навредило моему… моим нервам.

– Вы кажетесь разумной молодой особой, Магдалена, – подбадривает меня пан Пеньковский. – Вы готовы рассказать мне о своих потрясениях?

В кабинете вновь повисает тишина. Слышно, как хрустит пальцами пан Рихтер, как тикают часы. Как за окном падает на жестяной подоконник комок снега. Я вздрагиваю.

Кого я обманываю? Мне нужна помощь. Помощь человека со стороны, не имеющего в этом деле ни малейшего интереса.

– Ты можешь довериться пану доктору, – добавляет пан Рихтер. – Он бывший военный врач, крупнейший специалист Ягеллонского университета психиатрии…

Сказанное заставляет меня присмотреться к гостю внимательнее. Значит, он прошел войну, как и мой отец? В его осанке мне видится особая военная выправка. Но еще важнее другое.

– Ягеллонский университет?

– Так и есть, – Пеньковский слегка улыбается. – Что вам о нем известно?

– Все, что писали в газетах и журналах! Это старейший университет Польши, ему больше пятисот лет! Там преподают самые лучшие профессора! И туда берут на обучение девушек. У меня целая коллекция вырезок, я мечтаю поступить туда и…

Рихтер хмыкает, мне слышится слово «ажитация», и я мгновенно затыкаюсь. Пеньковский не оставляет это без внимания.

– Магдалена, почему бы вам не продолжить?

Пытаюсь выдавить хоть звук, но не могу, не получается.

– Войцех, коллега. Я все понимаю, это твоя клиника. Но не мог бы ты оставить нас с панной Тернопольской вдвоем? Для пользы дела.

Пан Рихтер медлит, но все же поднимается из-за своей баррикады.

– Доверяюсь твоему опыту. Если понадобится – охрана за дверью.

С уходом доктора Рихтера дышать становится чуть легче. Но я не тороплюсь снова открывать рот. Кто бы еще знал, чем мне грозит это его многозначительное «ажитация». Новый диагноз, вроде «аффективного психоза»? Что со мной сделают за то, что я вспомнила о своей мечте? Да ладно, мечтаю ли я еще об учебе.

Мечтаю ли я вообще.

– Нам обоим не повредит сейчас чашка чая. Обычно я пью кофе, но Войцех считает его губительным для нервной системы и не держит запаса даже для гостей. Эгоистично с его стороны, не находите?

Растягиваю пересохшие от волнения губы. Пусть думает, что я оценила шутку.

Пока он звенит чашками в углу кабинета, пытаюсь придумать, как себя вести. Что этот доктор попытается у меня узнать? Как много я могу ему рассказать без риска снова очнуться в ремнях или испробовать на себе удары водяным хлыстом? Или он пропишет мне еще более сильное лекарство, от которого я забуду собственное имя? Есть ли у меня шанс быть понятой?

Я так ничего не успеваю придумать, как он возвращается с двумя парящими чайными парами. Принимаю блюдце с чашкой, механически благодарю, делаю первый глоток настоя с терпковатым вкусом.

Боже, это восхитительно! Как давно я не пробовала человеческого питья, только какое-то скотское пойло. И если, по заверениям матери, это очень приличная клиника, страшно представить, как живут люди в других.

– Магдалена, вы обмолвились, что хотите поступать в Ягеллонский университет, – возвращает меня к беседе пан Пеньковский. – Какую специальность собираетесь выбрать?

Проклинаю себя за слабость, но мне так льстит, что он говорит о моих планах в настоящем времени. Будто у меня еще есть шанс.

– Я еще не определилась, но мне нравится археология… – И вот меня уже не остановить: – Я читала все материалы о находке Трои и о других затерянных городах человечества. Мечтала об экспедициях и открытиях, ведь в мире есть так много непознанного. Я надеялась… У меня хорошие оценки по истории…

– То есть, у вас хорошая память?

– Полагаю, – отвечаю осторожно, глядя не в глаза собеседника, а на донце чайной чашки, где дрейфует тонкий черный лист. – Я запоминала все уроки.

– Только уроки? В вашем деле есть записи, что вы плохо помнили некоторые события, которые вас расстраивали.

– А в моем деле есть записи, что я, вероятно, была под воздействием гипноза? – вырывается у меня.

Пан Пеньковский отклоняется и закидывает руку на спинку дивана. Он спокоен, в то время как мое нутро начинает мелко подрагивать.

– Магдалена, гипноз – явление еще мало изученное, несмотря на то, что у него уже богатая история. В том числе в криминалистике, науке о расследовании преступлений. Бывает, люди оправдывают себя и свои страшные поступки тем, что действовали под сильным, почти магическим внушением. И, как правило, их не оправдывают. Знаете, почему?

– Почему, – шепчу я, пряча взгляд.

– Это недоказуемо. Прежде, чем вы расскажете мне, что вас так встревожило, я скажу одну вещь. Магдалена. – Он резко щелкает пальцами у меня перед лицом: – Вы слушаете? Если вы полностью здоровы, вы понесете наказание за убийство. Вы это понимаете?

Покинуть это место только ради того, чтобы попасть в тюрьму? Запрокидываю голову и промакиваю уголки глаз пояском от халата. Если истерика, то только тихая, так нас учили в пансионе. Верней, нас учили, что, если мы не в силах справиться с эмоциями, следует попросить прощения и выйти из комнаты. После чего тщательно привести себя в порядок и с улыбкой вернуться к гостям. Но я не могу выйти, поэтому остается только вытирать глаза и пытаться шмыгать носом потише.

– Я все прекрасно понимаю, пан Пеньковский. Но я также понимаю, что здесь я могу потерять разум гораздо быстрее, чем за решеткой.

Доктор кивает и вынимает из нагрудного кармана портсигар. Не спрашивая разрешения, закуривает и деликатно выдыхает струйку дыма в бок. Замечает мой жадный взгляд и молча предлагает портсигар. Чиркает спичкой:

– Следите за модой? Эмансипация, феминизм?

– Мне не с руки следить за модой, – пожимаю плечами, стряхивая пепел в блюдце. Во рту смешиваются крепкий табак и терпкий чай. Я постепенно оживаю.

Пеньковский хмыкает, точно не верит. Или просто посмеивается над словами девицы, которая корчит из себя невесть что.

– А теперь расскажите мне, Магдалена, с чего, по вашему мнению, начались проблемы?

– Какие именно?

– Вам виднее. Все, что привели вас сюда.

Сложнее вопроса мне еще не задавали.

Ловлю себя на мысли, что мечты имеют свойство сбываться извращенным образом. Особенно у меня. Все лето и осень я грезила о том, как буду в Кракове общаться с интеллектуалами и интеллектуалками, и там, за чашечкой горячего напитка и папиросой, вести беседы обо всем на свете. И вот – пожалуйста! – рядом со мной профессор Ягеллонского университета, мы обсуждаем криминалистику, гипноз и… мои проблемы. Меня определенно поцеловала в лоб Фортуна.

– С самого начала?.. Что ж, пан Пеньковский…

– Штефан. Можете звать меня так.

Я давлюсь дымом, но быстро беру себя в руки. Черти б взяли такие совпадения!

– Хорошо, Штефан. Надеюсь, у вас в запасе достаточно времени. Думаю, все началось в тот день, когда пани Мельцаж – наша наставница по хореографии и гимнастике – ввела правило красной нити…

Я говорю и говорю. Остановиться сложно. Я почти не путаюсь в фактах, в последовательности событий. Дотошно описываю все образы, которыми полнилась моя голова и связываю их с тем, что делала и говорила мне пани Новак. Как она привила мне и другим девочкам реакцию на блеск и стук.

С трудом, но мне удается сформулировать, как я видела своих мертвых одноклассниц, которые запрещали мне говорить старшим обо всем, что происходило.

Рассказываю я и о том, почему мои подозрения сначала пали на Виктора Лозинского, нашего доктора.

Штефан меня не перебивает. Сначала он просто слушает с иронической улыбкой, которую прячет в густых усах. Потом он берет со стола пана Рихтера блокнот и карандаш, начинает делать пометки. Подает мне новые папиросы. Кабинет пана Рихтера тонет в сизом дыму, в котором мне все проще воскресить девочек и наши пляски у костра в предрассветном тумане.

Когда я заканчиваю – моя реальная жизнь оборвалась в суде, где меня предварительно признали сумасшедшей – слышно только, как доктор Пеньковский постукивает кончиком карандаша по корешку блокнота. Звук заставляет насторожиться.

– Бедное дитя… – произносит он глухо. – Вам столько пришлось пережить… Знаете, Магдалена, кажется, я знаю, как помочь вам. Но для этого мне придется немного задержаться, хоть я совсем не рассчитывал… К черту!

Он поворачивается ко мне всем телом.

– Магдалена! Я вытащу вас отсюда. И вы попадете в Ягеллонский университет, мою альма-матер. Вы мне верите?

Киваю, как зачарованная, хоть в глубине души – нет, я не верю. Не верю никому, даже этому мужчине с военной выправкой, умеющему так внимательно слушать.

Меня ведут обратно по тем же пустым коридорам. Но на этот раз всему есть более приземленное объяснение: во всей клинике настало время ночного сна.

Меня покачивает от нехватки воздуха, ноги слегка заплетаются. На душе у меня царит странный покой, будто ее, беднягу, переложили с соломенной подстилки на перину.

Дверь палаты открыта, внутри посапывает новая соседка. Надо же – такая смирная, что ее даже запирать не нужно! У меня забирают халат с пояском, чтобы не вздумала удавиться, и дверь закрывается с лязгом железной щеколды, со скрежетом несмазанного замка. Коридорный свет полосами падает на пол палаты, разрезанный решеткой.

Обессилевшая, падаю на свою койку ничком. Не чувствую голода, только безумно хочется спать. От этого чувства я тоже успела отвыкнуть – естественную потребность мне заменил «Веронал». С удовольствием обнимаю подушку, устраиваясь на ней поудобней.

И тут под ней что-то отчетливо хрустит. По спине пробегает озноб. Я вытаскиваю на свет клочок бумаги. По нему ползут кривые карандашные каракули, и мне требуется время, чтобы унять дрожь в руках и прочитать короткое послание:

«Л У Ч Ш Е Т Е Б Е У М Е Р Е Т Ь».

Загрузка...