Никакие совпадения невозможны, потому что путаница здесь невообразимая. Однако, все действующие лица реальны и все происходившее совершенно достоверно.
«Справочник военных команд и распоряжений на французском языке для Наполеонов и их маршалов»
Составлен гл. врачом больницы св. Николая Чудотворца Дм. А. Чечотом.
Спб., типография С. Ковалевского, 1892
Издание третье, расширенное и дополненное иллюстрациями
«Санкт-Петербургские ведомости», 1892
Живые картины Бородинского сражения. К 80-летию славной битвы 24 августа под Гатчиной под руководством доктора медицины Д. А. Чечота широкой публике была представлена живая картина Бородинского сражения, разыгранная пациентами больницы Св. Николая Чудотворца. Сражением руководил с одной стороны старейший Наполеон больницы граф Яков Исаевич Соловейчик, с другой – доставленный из тверской губернии почетный гражданин Бурашевской колонии и заслуженный Кутузов Всея Руси Иван Петрович Барклай. На нашей стороне добровольно выступил весь цвет русского полководческого искусства: десять Кутузовых, восемь Суворовых, пять Багратионов и один Ермак Тимофеевич на костыле. Одновременно перед окнами императорского дворца в Гатчино на Серебряном озере гардемаринами Морского корпуса было разыграно Трафальгарское сражение. Адмирала Нельсона изображал наилучший ученик корпуса Д. Мерзлоухов, который хотя и был двуглаз, мал ростом и черен рожей, но роль свою исполнял отважно, будучи неоднократно обмотан непотопляемым буем и одет в оранжевый непромокабль.
Страшно смешная история приключилась в 1870 году, в Петербурге, в больнице св. Николая Чудотворца, что на Пряжке. Молодой ординатор заканчивал свой обычный утренний обход. – Ну, Антон Федорович, как у нас дела? – любезно спросил его встреченный в коридоре начальник, старший врач Голыбин. – Все хорошо, Дмитрий Иванович, – с улыбкою отвечал доктор Чечот. – Небольшой только беспорядок. Не беспорядок даже, так, случай: один из наших Наполеонов неизвестно как на Вандомскую колонну взобрался. Вандомской колонной именовалась в палате высокая круглая печь. Взобраться туда, действительно, было мудрено, и оставалось только удивляться той ловкости, которую нужно было проявить больному, чтобы оказаться наверху. Впрочем, на такие случаи в больнице имелись свои меры. К примеру, для того, чтобы снять с дерева взобравшегося туда больного, приносили лестницу. Никто на нее не лез, а ставили ее, упирая в ветку дерева, на котором сидел больной. Затем березовой метлой тыкали его в мягкие части, и больной, будучи должен разжать руки, чтобы за что-нибудь схватиться, падал, хватался за эту лестницу и по ней сползал вниз. Кроме того, в распоряжении санитаров находились волосяной матрац, пожарный брезент, который растягивали, чтобы поймать падающих с большой высоты, и еще масса всяких таких вещей, включая пожарный насос. Он и спас положение сегодня утром. Едва увидав насос, его императорское величество, до того не поддававшийся ни на какие уговоры, немедленно изменил тактику и, заметив только: «Когда неприятель делает ошибку, не следует ему мешать, это невежливо», сполз по лестнице. Величественно проигнорировав подстеленный для пущей безопасности матрац, он проследовал за санитарами на Св. Елену. Св. Еленой назывался карцер. А холодная ванна со льдом, в которую больных насильственно окунали для успокоения и укрепления нервов, называлась по распоряжению доктора Чечота Березиной. – Любезный мой Дмитрий Федорович, – выговаривал молодому ординатору Голыбин, – да неужели вы думаете, что ваши команды на французском языке кто-то будет понимать? Вы не представляете себе меры их невежества! Ну, вообразите: появился у нас однажды какой-то настоящий татарский князь Урурбуй. Ведь у него mania grandiosa, он воображает себя человеком, которого отродясь и не было. Выдумают себе какого-нибудь Урурбуя, наденут себе на голову кастрюлю с ручкой и ходят. А вы еще для них французские распоряжения пишете. С этим Урурбуем, я помню, мы долго возились. Эх, Антон Федорович, молоды вы еще, оттого и глупостям новомодным привержены. Не в гуманности дело, а в чистоте. Сумасшествие лечится чистотой и холодной водичкой. Да-с. Может, я и старый, и выживший из ума, а мне кажется, в наши ретроградные времена ничуть не хуже вашего лечили. Как говорил учитель мой, незабвенный Иван Петрович Кулебякин: «Тяжело в лечении, легко в гробу!» Душевнобольному человеку – почем вы знаете, что ему требуется? Вот пойдите, к примеру, в зоологический сад или на Думскую, какого-нибудь крокодила смотреть. Ведь, кажется, лежит животное, всем его жалко. Чего, думаешь, не лежит он в вольной речке, не ест какую-нибудь антилопу, или там, кошку, какого-нибудь Ливингстона на завтрак не подстерегает, а лежит себе в теплой ванне. А ему и в теплой ванне очень желательно, с говядинкой, только мы этого не понимаем. Так и здесь: откуда вы знаете, что им нужно? Нет, зря вы, милостивый государь… Это кто беззащитный-то? Ага. Вот поработаете у нас некоторое время, узнаете, какие они беззащитные. Хе-хе-хе. Сами с кастрюлей на голове по палатам ходить будете. И в который же раз я вас предупреждаю: не берите с собой острых предметов в карманы! Запомните, голубчик: когда вы в палату входите, при вас ничего-ничего острого не должно быть, даже ножниц! Я уже не говорю про револьвер ваш. И глазом моргнуть не успеете! И доктор Голыбин, посмотрев на покрасневшего коллегу, полагавшего, что про револьвер никто не знает, засмеялся. Отсмеявшись, он промокнул глаза, нос платком и продолжил: – Да… Такой вам устроят… хе-хе-хе… Аустерлиц. Хе-хе-хе! И он захохотал в голос. – Я ведь не то, что Аустерлиц, я три высочайших посещения пережил. И ничего, жив остался. Вы уж послушайте меня, старикана старого. Ведь вы не знаете, как себя вести. Кабы вы знали – так конечно. Ну, что? Человек болен – и более ничего. Ну, ничего более, как только спятил и рехнулся, – Голыбин зевнул. – И хина ему не поможет, и ничего теперь не поможет ему. На что доктор Чечот отвечал: – Уважаемый Аполлон Дмитриевич. Вы ведь служите здесь много лет, а потому не замечаете значительных обстоятельств. Вы не читаете никакой литературы, не знаете, что происходит за стенами вашего почтенного заведения. А ведь существуют новые методы: водолечение, душ Шарко, наконец, электропатия – вообще, прогресс идет семимильными шагами! Однако, доктор Голыбин совсем не обиделся, а только более того развеселился. – Ха-ха-ха! – захохотал он. – Это они сейчас у вас шелковые, а потом вы или сами свихнетесь, или до того их распустите, что всю нашу больницу сожгут! Верьте слову: было такое. Были, были профессора. Один, вообразите, сумасшедших апельсинами угощал. Голыбин посмотрел на своего молодого коллегу и продолжил. – Потом, ваши фокусы с молоточком! Нет, голубчик мой, вы не вздыхайте и глазами этак не делайте, а слушайте, когда вам дело говорят. Фокусы следует прекратить. Вот я вам по пунктам разложу сейчас, по полочкам, можно сказать. Первое. Когда гетман Мазепа молоточек у вас отнял и мы за ним по крышам бегали. Хорошо это было? Беспорядок в больнице устроили, авторитет уронили. А? Было такое? Было, спрашиваю? Вот то-то. Второе. О вас по городу слухи ходят, что вы суставы им перебиваете, пациентов калечите, чтоб не сбежали. И перестаньте эти ваши «закройте глаза, попадите пальцем»! Который раз уж пациент не в бровь, а в глаз себе пальцем попадает!
Если учесть, что читатель вообще ничего не знает ни про каких Наполеонов, то в самом начале нужно сказать, что уж двадцать лет, как жизни нет в нашей больнице. Как в 1851 году династия возобновилась, так Наполеонов развелось чудовищное количество и никто не знает, что с ними делать, вот как. Ведь что было раньше – один-два. А теперь что? Уж двадцать лет тому, как их целая палата, да к ним Мюрат и еще Ермак Тимофеевич. Один только старик в фуражке, с черной повязкой на глазу, который часто по утрам заходит в палату, ни при чем. Он истопник. Фуражка с красным околышем у него подлинная: служил когда-то в кавалергардском полку. Ради спокойствия в палату стараются не пускать посторонних. Не только буйных, содержащихся на верхних этажах, но и относительно безобидных больных, которые вообще пользуются в здании полной свободой. Внутрь палаты допускается только один: круглолицый, поминутно крестящийся парень, который утверждает, что все люди суть марки. Этот служил сортировщиком на Главном почтамте и был выгнан оттуда за какие-то упущения в делах. Он утверждает, что все пациенты в больнице, все врачи и вообще все люди суть не что иное, как почтовые марки. На кладбище же находятся марки, вышедшие из употребления, о чем и написано на их могилах. – У каждого из нас, – сказал бы он, внимательно вглядываясь в ваше лицо, – на лбу наклеена марка. – Имеете законное хождение. Извольте адрес. Тракт двадцать один, место восемнадцать. Доктор Чечот разглядывал записи, сделанные огрызком карандаша в дешевой тетрадке, которую распорядился выдать этому больному, чтобы наблюдать его автоматизмы. Сортировщик был совершенно безобиден. Мало что приходило ему в голову, кроме звона колоколов и речей старца Паисия из Александро-Невской лавры, к которому он ездил исповедоваться каждый месяц, пока не очутился на Пряжке. Однажды больные зло подшутили бывшим почтовым сортировщиком: они предложили ему лизнуть большую чугунную марку, которая была приделана к печи на петлях и за которую клали дрова. Сортировщик обжег себе язык, а больше ничего значительного с ним не происходило, да и произойти никак не могло, потому что был он человек тихий. Кроме того, нам следует ввести в повествование еще одного человека, лысоватого, с приятным лицом – неизвестного предпринимателя с Апраксина рынка. Человек этот оказался здесь волею судеб. Трудно даже было сказать, сумасшедший он или нет, но пожалуй, что Пряжка была единственным местом, откуда его не могли извлечь кредиторы. По этой причине наличие или отсутствие у него сумасшествия не имело большого значения. Но то, что он говорил, действительно изумляло. – Поеду в Лондон, в Сити, – говорил он обычно, когда больные собирались в палате на обед. – Надо научить их, в конце концов, торговать. Зарабатывать деньги. Ведь смотрите, что получается: разъелись они там, в своей Англии. Никто ничего не понимает, все делается спустя рукава. Только у нас, в провинции, человек, которому приходится все время бороться, находится постоянно в боевой форме. Он готов зубами драться за кусок хлеба. Пустите такого в Сити – посмотрим! С этими словами он в самом деле вцеплялся зубами в кусок ситного хлеба, которым вечно пытался набить карманы своего рваного халата. Зубы у него были куда как плохи, да и больные хлеб отбирали, и часто предприниматель бывал бит. Но следует отметить со всей серьезностью, что это лишь укрепляло его дух. – Самое главное в человеке – то, как он о себе думает и чем себя ощущает. Это самое главное, – говорил этот больной. С ним с радостью соглашались все – и врачи, и санитары. – Ну, что? – спрашивал, подходя к предпринимателю, санитар Вавила. – Поедем в Сити-то? И, заметив унылые сомнения на лице больного, поторапливал: – Пошли, пошли клизму ставить. И они уходили. Еще один персонаж, о котором необходимо сообщить читателю – молодой, энергичный водопроводчик. Низкого роста, неумеренно и шумно размножающийся по всей Петербургской стороне, он непрерывно говорил только о фановых трубах и паяльных лампах, и заснуть мог только под их гудение, слушая раскаты в свинцовой трубе. Одной рукой он обыкновенно стучал по трубе, а в другой держал немецкий бутерброд с селедкой и картофелем, прихваченный от жены. Жен у него было не то три, не то четыре, а детей – не то шестеро, не то семеро. Одни говорили, что это шесть девочек, как две капли воды похожие на отца, другие утверждали, что имеется двое мальчиков. Одно только было точно известно: жен водопроводчик имел действительно много и всем выплачивал содержание, вследствие чего неизменно бывал нищ. Мужчины в домах, где он работал, все знали, входили в его положение, и из чувства симпатии одаривали его лишним гривенником. Это в какой-то степени поддерживало водопроводчика. Окончательно судьба его решилась в тот день, когда в Петербург приехал «Цирк Шопенгауэра прямо из Берлина и Гейдельберга. Представления в цирке Чинизелли по четвергам и субботам». Он был там в четверг, в субботу, в следующий четверг, в следующую субботу, а в воскресенье уже стоял в церкви Св. Пантелеймона, держа за плечо будущую жену и заботливо опасаясь, чтобы поп, увлекшись, не ударил ее кадилом по голове. Сам водопроводчик приехал некогда в Петербург из Риги. Отец его, Дарт Карлович Вейдер, был известным в Московском форштадте кастрюльных дел мастером. Наконец, имелся юный конторщик, помешанный на красивом мужском платье. В силу некоторых неудобосказуемых, но вполне описываемых «Уложением о наказаниях» наклонностей, поступил он однажды матросом на чухонскую лайбу, которая совершала рейс из Ревеля в Петербург, и горько поплатился. Его кроме всего еще и высекли. Морская его практика закончилась, он снова поступил в контору, где и свихнулся от скуки. Дела в больнице идут своим чередом. Наполеоны готовят восстание, доктор Чечот практикует новые методы, объясняя своему старшему коллеге, коллежскому советнику Голыбину, что именно и только так можно бескровно подавить бунт, симпатичный молодой человек просится в Сити, а Ермак Тимофеевич за ужином в палате собирает ясак. – Я в ваши дела не мешаюсь! – сказал он однажды утром. – Я уже взял Сибирское ханство. – Ненормальный, – прошептал Мюрат, обращаясь ко всем остальным. – Идиот! – подтвердили остальные, и за спиной показывали: мол, ненормальный. Впрочем, испуганные больные покорно отдают Ермаку Тимофеевичу сахар. Он их очень мало беспокоит за исключением одного случая. Однажды в послеобеденный час раздался грохот и в палату ввалился ранее не виданный ими больной с верхнего отделения, с буйного. Он был в накинутом на плечи засаленном лоскутном одеяле, которое и впрямь выглядело, как парчовая шуба, с обломком свинцовой трубы в руке, и в серых несвежих подштанниках. Он обвел палату налитыми кровью глазами и произнес ужасающе тихим голосом: – Кто тут мне Сибирское ханство завоевал? Началась дикая суматоха. Человека хватали, тащили наверх, он кричал: «Малюта! Малюта! Помоги! Спаси!» Неведомого Малюту тоже держали, видимо, не пуская на лестницу с верхнего этажа, и в конце концов под крики младшего врача поволокли наверх. За исключением этого случая от Ермака Тимофеевича никакого беспокойства никому не бывает, сахаром и прочим ясаком, собранным с других больных, он кормит собаку, поскольку во двор его выпускают за безобидностью и дворницких работ ради. Эта дворовая собака у Ермака Тимофеевича прикормленная. Большая лохматая дворняга, смесь волкодава с сенбернаром, появилась от того, что когда-то в больнице был старый ее хозяин: Степан, золотоискатель с Аляски. Зовут ее «Кучум», так что кормление ее ясаком идеологически не совсем правильно. Но охрана очень полагается на эту собаку. Она страшная и больные ее боятся. В больницу Ермак Тимофеевич попал из Коломны. Вотчина его была видна из окон второго этажа. В больницу он был взят потому, что у него в дворницкой лежала купленная когда-то у разносчика народная книжка про Ермака. То ли он сильно напрягся, когда поднимал крышку выгребной ямы, и, возможно, какая-то инфекция попала в его мозги, то ли еще что приключилось, но он свихнулся. О Бонапарте дворник ничегошеньки не знает, понятия не имеет ни о хане Кучуме, ни о том, для кого он добывал Сибирское ханство, поэтому только собирает ясак с непокорных народов. Он и Казанское ханство-то взял в одиночку, унылым ноябрьским днем, встретив на улице татарина-старьевщика. Все же остальное его не волнует. Даже визит с верхнего этажа, от которого врачи так многого ожидали, не подействовал. И это при том, что царя Ивана обычно не выпускают: наверху, где содержатся буйные, и так большой беспорядок. – Что ж это у вас делается? – выговаривал санитару доктор Чечот. – Никакого порядка! – Так это всё Малюта! – оправдывался санитар Гаврила и показывал тетрадку, куда заносил все происшествия. – Вон, бегал по льду на Пряжке с засохшим коровьим блином, кричал «Масленица!», дам напугал, господину Сигизмунду Блоку, поэту, по уху заехал. – Стало быть, карцер, – и Чечот поморщился. Пошли и после страшного шума привели Малюту. Отбиваясь от карцера, тот говорил Чечоту: – Я же не Малюта Скуратов, я в сто раз страшнее его буду! Я пристав 4-го участка коломенской части капитан Скуратов-Бельский! – Как? – переспросил Чечот. – На третий этаж не ходите.
Надежды доктора Чечота на то, что неприятность, которой начался этот мрачный зимний день, окажется последней, не оправдались. Наполеон, забравшийся утром на Вандомскую колонну, сбежал.
Покинув пределы больницы, его императорское величество сперва просто ходил по городу. Он не очень понимал, где находится, но шел, твердо зная, что двигаться вперед необходимо. Будучи одет в больничный халат, под которым было одно белье, в старые свои ботинки, лишенные по больничным правилам шнурков, он мгновенно иззяб, и только движение спасало его, хотя принято считать, что сумасшедшие превосходно переносят лишения. Сначала император пытался войти в Зимний Дворец, но его туда не впустили, и он пошел дальше по набережной. Здесь дул, раздирая полы его халата, страшный северо-восточный ветер. Император все шел, шел вперед, удерживая руками свою серую больничную шапочку, и увидел вдруг издалека французский флаг. Поняв, что здание с флагом есть ни что иное, как собственное его посольство, его величество обрадовался и вошел. – Кто вы? – спросили его в посольстве. В огромном холле горел в камине целый костер дров. – Родина, – произнес император по-французски, – ма патри! Французский государя императора был не таким дубовым, как у остальных Наполеонов в палате. Он худо-бедно выучил французский в гимназии и изъясняться мог. – Патри, – бормотал он, – ма вилль наталь! Же сюи призоньер рюс! Мгновенное озарение снизошло на него. «И впрямь, – сообразил его величество, – коли город, в котором я нахожусь, есть Петербург, следовательно, я в плену? О, Россия, варварская страна!» На это встретивший его произнес длинную, но непонятную фразу, и государь добавил: – Я Наполеон, император французов. Слова его произвели должное впечатление. К императору, стоявшему, заложив руку за отворот халата, спустился человек. Человек этот, все движения которого выдавали душевный трепет, обернулся к другому человеку, только что сбежавшему по лестнице и рассматривавшему императора с невозмутимостью. Этим вторым человеком был французский посол, герцог Монтебелло. Здесь стоит заметить, что невозмутимость его означала готовность к неприятностям. Сам посол по своей воле никогда не стал бы лезть в нечто подобное. Любое такое дело имеет сложную политическую окраску. О нем напишут в «Локаль Цайтунг», перепечатают в «Таймс» – словом, неприятность. – Ваше величество! – произнес любезно посол. – Вот вы и нашлись! А мы-то вас искали! Сейчас за вами приедут из Парижа. Флери, что вы стоите? Вы видите, что нас опять изволил посетить его величество? Не стойте столбом. Мой император, сейчас вам накроют завтрак. Конечно, на скорую руку, но вы так замерзли, так исстрадались… нет, я, право, не смею. Не смею, ваше величество, не смею. Дела нашей отчизны требуют моего незамедлительного присутствия у прямой телеграфной линии! Флери! Вы что, оглохли? Подайте императору какие-нибудь брюки! Не может же он завтракать в белье! И, откланявшись, посол удалился, а его секретарь отправится позавтракать с императором, пока за тем ехал вызванный из больницы доктор Чечот. «Конечно, скандал будет, – думал, поднимаясь по лестнице, посол. – Скажут, вот, приходил Наполеон. Да, будут неприятности. Но нельзя же, в самом деле, голодного, продрогшего человека запереть в сортире, пока не приедут санитары? Тем более, что сортир может понадобиться». Наполеона проводили в кабинет, налили стакан лафита, подали битое мясо в сметане из кухмистерской Владимирова. Принесли чьи-то старые брюки. – А это кто? – спросил вдруг его величество и указал вилкой на портрет на стене. – Это его величество император Наполеон III, – вежливо ответил Флери. – Да полно брехать-то! – не поверил император. – Наполеон Третий на кухне, при капусте сидит. Я сам Четвертый. – Как угодно. Последовало стесненное молчание, во время которого император шумно пил и ел. – Позвольте, как же? – заинтересовался посольский секретарь. – Ведь, говорят, ваше императорское величество, что династия очень велика, человек двадцать? – Династия велика, – милостиво согласился император. – Только они все невысокого полета. Знают, что Наполеон, треуголка, да вот редуты возводить надо. Все перо из подушек выбили. А больше ничего не знают. Где-то через полчаса приехал доктор Чечот в дрожках, в сопровождении санитаров. Санитаров было двое: Гаврила и Вавила. Причем, Вавила никаким Вавилой не был, а был Александром, но его звали Вавилой для созвучности. Да и Гаврила был вовсе не Гаврила… впрочем, это совершенно ненужные детали. Доктору Чечоту было до крайности неудобно. Сбежал больной, проник в посольство, наделал там шуму… Ах, до чего скверно! – Но мы же не можем, поймите, – шептал он переводчику, склоняясь перед Монтебелло. – Мы в цепях их не держим. Герцог деликатно кивал. Ему не терпелось покончить с этой историей. В то же время он слышал об интересном эксперименте от профессора Кащенко на балу у графини Клейнмихель, и потому пригласил доктора составить компанию за завтраком. – Мы считаем невозможным их бить, истязать, – продолжал Чечот, усаживаясь за стол. – Простите, ваше сиятельство, за этот казус. – А почему он говорит про Наполеона Третьего, который будто бы у вас на кухне капусту – как это? – нарезает? – Шинкует, – не удивился Чечот. – Но, видите ли, это про порядковый номер, у нас их много. В больнице у нас так всё поставлено для того, чтобы больной не ощущал угнетения. Умеренный физический труд, мы их отвлекаем, держим в спокойной, приятной обстановке, они могут разыгрывать свои сражения – вот, извольте, у нас даже целый справочник команд есть. – Интересно, очень интересно! – в восторге произнес французский посол, листая поданный ему «Справочник военных команд и распоряжений на французском языке для наполеонов и их маршалов», который доктор Чечот всегда носил в кармане сюртука. – «Вперед, ЧудО-Богатыри!» Доктор Чечот так расслабился, что наговорил даже слишком про разыгрывание военных сражений. Правда, вовремя сам себя оборвал и разговор пошел на другую тему. Наполеона доставили обратно. – Поедемте, ваше величество, на Святую Елену, – сказал доктор Чечот. И для надежности прибавил интимным шепотом: – Вы только тихо сидите. Не говорите никому. Император понимающе закивал и стал спускаться по лестнице. Как счастлив был он, возвращаясь от настоящего французского посла, с настоящим лафитом в желудке и даже с настоящей трехцветной розеткой с лошадиной головой, которую прикололи ему на подаренную двууголку!