– Княже, на дворе у Жиряты людей крамольных споймали! – выпалил прямо в лицо Мстиславу молодой гридень Осьмушко. – Лихое рекли! Баили, будто тиуны твои в Ракоме[64] смердов обирают. И будто глад великий от сего грядёт в Новом городе!
Князь спокойно выслушал гридня, холодно, с виду равнодушно глядя на него. Разгорячённый взволнованный Осьмушко тяжело дышал. По челу его струился пот.
– Что за люди? – спросил наконец Мстислав после долгого молчания. – Вызнали? Откудова взялись?
Гридень испуганно захлопал глазами.
– Неведомо, княже. Молчат, супостаты.
– Ну, стало быть, поехали тогда к Жиряте, – со вздохом промолвил Мстислав.
– Ступай, коня выводи! – крикнул он челядинцу и, набросив на плечи алое корзно, вышел в сени.
…Новгород встретил князя всеобщим оживленьем: носились по широким улицам запряжённые тройками ретивых коней возки и сани, отовсюду слышался звонкий смех – наступила Масленичная неделя, время начала весны и проводов зимы. На высоком возке Мстислав увидел изготовленное из соломы чучело – Масленицу, божество плодородия, зимы и смерти.
Князь невольно пожал плечами. Странное причудливое сочетание: плодородие и смерть. Как одно и то же божество может означать добро и зло, радость и печаль, тепло и холод.
Чучело было наряжено в разноцветное тряпьё из женской одежды, к нему подвесили сковороду и блин – от блинов пошло и само название Масленицы.
Праздник, начавшийся накануне, будет продолжаться неделю, люди вдоволь наедятся, накатаются в возках и на конях, радуясь приходу долгожданной весны, а затем устроят Масленице пышные похороны. Чучело сожгут за городом на костре, вокруг которого станут водить хороводы, плясать, будут шутить, петь и призывать весну. Или не сожгут Масленицу, а разорвут её в клочья и разбросают солому по полям: по поверьям, это принесёт обильный урожай. В песнях Масленицу обзовут непременно объедалой, блиноелой, иногда – обманщицей, памятуя, что следом за Масленичной седьмицей наступает Великий семинедельный пост.
Народ веселился, но Мстиславу было не до веселья. Опять невесть откуда объявились в городе людишки с лихими речами. Видать, то Святополк из Киева всё норовит дотянуться до новгородского серебра и пушнины хищными своими лапами. Снова зреет – тихо, неприметно – смута. Обычно всегда так: ещё вчера веселились, пели, плясали, а сегодня схватили топоры, дреколья, ножи – и на мост, конец[65] на конец, сторона[66] на сторону. Новгородский люд вольный, чуть что не по нраву – тотчас выходит на брань. Стоит лишь искру зажечь – немедля огонь вспыхнет.
«Воистину, гнев людской огню всепожирающему подобен», – подумалось Мстиславу.
Понурый, сосредоточенный, молча чуть наклонял он голову в ответ на приветствия горожан.
Ехавшие впереди гридни с громкими окриками «Расступись!» оттесняли сани и телеги к обочинам дороги. Под копытами скрипел грязный черноватый снег.
Вереница всадников остановилась возле усадьбы старого дружинника Жиряты на Софийской стороне. Жирята, взяв в руку смоляной факел, провёл князя в тёмный сырой поруб, где прямо на земле сидели два мужика в простых домотканых свитах. Один из них, со всклокоченными густыми волосами и чёрной, как смоль, бородой, взглянул на князя смело и открыто. В очах его Мстислав уловил дерзость, а в скривившихся устах – презрение и насмешку.
– Кто таковы будете? – грозно сдвинув брови, спросил князь.
– А тебе что за дело? – отрезал чернобородый.
– Почто кривду рекли?
– А язык, князюшко, без костей.
– Как смеешь князю дерзить! – вспылил Жирята. – Плетьми бы тебя отходить!
– Мы, боярин, биты уже. Хошь полюбоваться? – Чернобородый встал, скинул свиту, стащил с плеч льняную рубаху и повернулся спиной.
– Во, гляди.
На спине полоняника виднелись багровые рубцы.
– Кто ж тебя отходил? – спросил неприятно поражённый Мстислав.
– А боярин Гюрята.
– Так ты что ж, холоп его?
– Как же! Взял весною прошлую купу[67] у боярина, а он ныне резы[68] уплатить велел. А с чего я уплачу? Уговора такого не было, чтоб нынче.
– Так ты, стало быть, холоп обельный[69], раз купу выплатить не можешь? – прищурив око, спросил Мстислав. – Али врёшь всё?
– А чё мне врать-то? – недоумённо пожал плечами чернобородый.
– Кто повелел речи лихие вести? Гюрята? Али иной кто? – продолжал допытываться Мстислав.
Чернобородый молчал, кривя уста в презрительной усмешке.
– Ты что скажешь? – обратился Мстислав ко второму мужику, приземистому, с боязливо бегающими маленькими светлыми глазками.
– Я… Я… того… Не ведаю я ничего… То он всё, – дрожащей дланью указал тот на чернобородого.
Мстислав почувствовал внезапно охватившее душу отвращение. Противно было ему выспрашивать этих упрямых холопов, явно рекущих с чужого голоса. Не вести сыск – княжить поставлен он в Новгород.
– Жирята! – окликнул он хозяина. – Вели пытать их. Пущай сознаются, кто подослал их.
Старый дружинник согласно кивнул.
Мстислав резко повернулся и, не глядя более на мужиков, поднялся вверх по каменной лестнице.
В невесёлом настроении возвращался он в Городище. Чуждым и нелепым казался ему теперь праздник на новгородских улицах. Зачем, к чему придумали его вообще люди?
Светило яркое вешнее солнце, снег искрился и слепил глаза, весело гудела толпа на площади, глядя, как какой-то молодец взбирается по гладко отёсанному бревну за сафьяновыми сапожками, которые, наверное, подарит своей жене или невесте, всюду наперебой кричали бабы, торгующие пирожками и блинами, а Мстиславу представлялось, как на город из-за купола Софии наползает уже иссиня-чёрная грозовая туча. Вот-вот загремит гром, засверкают огненные стрелы молний, подымется вихрь и воды Волхова, прорвав ледяной панцирь, станут бесноваться во мраке. Тревожно и тяжело было на душе.
Огрев коня плетью, Мстислав понёсся галопом, словно стараясь как можно скорее оставить за спиной этот вечно обманчивый, переменчивый, непостижимый город.