Знакомо ли вам чувство потерянного времени? У каждого есть это самое потерянное время. Только одни замечают это, а другие из-за отсутствия времени не обращают на это внимания.
Вы отдыхаете где-нибудь в санатории. Целый месяц кайфа! Первые дни много впечатлений. Две недели крутит водоворот событий санаторной жизни. Затем начинают повторяться ситуации. И вот когда они – эти ситуации – начинают повторяться, и наступает явление потерянного времени. Оно начинает «пролетать». Вторая половина месяца пролетает незаметно. Не за что зацепиться памяти. Почему? Да потому, что время в нашем восприятии измеряется событиями, впечатлениями, а не часами, сутками. Когда эти события становятся похожими друг на друга, время пропадает – стрелки крутятся вхолостую.
А вот испытывали ли вы состояние, когда мгновения становятся длинными? Стрелки останавливаются, а ваши ощущения нагромождаются друг на друга. Для окружающего мира и окружающих прошли незаметные две-три секунды, а вы прожили за эти две-три секунды проштампованную в памяти часть жизни и можете рассказывать об этом сколь угодно долго.
Я летел в воду со спортивной вышки вниз башкой. С такой высоты в первый раз. Первую половину тех семи или восьми метров (я уже не помню) я пролетел в страшном напряжении, дыхание остановилось. Я видел, как приближается вода, и мне казалось, что все происходит как в каком-то замедленном кино. Вдруг я увидел в том месте, куда я должен войти вытянутыми вперед руками и втянутой головой другую голову, медленно появляющуюся из-под воды. Прямо череп в череп. Сейчас моя голова приблизится к воде, а его как раз в это время окажется на ее поверхности. Бух! – и два ореха расколются.
Шел 1942 год. Мы бегали по сооружениям спортивной станции «Динамо» и норовили залезть на вышку. Здоровый дядя с какой-то повязкой на руке не пускал нас туда, так как водная станция готовилась к проведению тренировок спортсменов, а может быть, к соревнованиям. Мы – человек пять десятилетних пацанов, улучили момент, когда дядя отвлекся, чтобы перекрыть доступ на станцию, и полезли на вышку. Первая высота нас не интересовала. С такой высоты мы неоднократно прыгали, залезая на борт причаливших пароходов. Мы полезли на вторую ступень – пять метров. Тоже терпимо. В это время над уровнем пола показалась усатая физиономия дяди, влезающего к нам по лесенке. Пацаны попрыгали в воду, а мы с Ленидкой полезли выше. Это была высота! По телу прошла дрожь. Появилась голова дяди. Ленидка зажмурился и прыгнул солдатиком. Я не решался. До сих пор я никогда не прыгал в воду солдатиком. Только вниз головой. Дядя тем временем весь вылез на площадку и готов был меня схватить. И тут я прыгнул.
Итак, я увидел выплывающую Ленидкину голову. Это и было то время, доли секунды, которые растянулись у меня в мучительном размышлении. Сначала появилась мысль «Эх, ай! ай!», потом более осознанные размышления о последствиях этого «Эх, ай! ай!» И, наконец, лихорадочный поиск решения. Мозги работали как автомат. И решение было найдено. В последний момент я дернул головой в сторону, подставив под удар вместо головы плечо. Моя шея при этом вскользь встретилась с плечом Ленидки. Когда мы выплыли, я не мог повернуть голову влево, а он, соответственно, вправо. Обошлось растяжением жил и продолжительным гулом в головах. Целый месяц мы ходили, не имея возможности крутить головами, пока, наконец, пацанячья молодость не выправила нам шеи.
Я всегда любил нырять в воду. Однажды в лесу мы, пацаны, обнаружили небольшое озеро, а на высоте метра в полтора – деревянный помост. Когда-то этот помост был изготовлен для того, чтобы с него стирать белье в озере, но озеро со временем усохло, и помост вырос в высоту до полутора метров. Мы, естественно, начали с него прыгать в воду. Я забрался на помост и нырнул в воду вниз головой. Нырнул глубоко. Стал выныривать, а меня со всех сторон как схватит кто-то колючий, и не пускает. Стал защищаться. Схватил это что-то за лапу, а это лапа от старой срубленной ели. «Во чудеса! Надо ретироваться». Я снова нырнул в глубину, развернулся в обратную сторону и на этот раз вынырнул на поверхность.
– Пацаны! Осторожно! Тут елки свалены, – крикнул я остальным.
С тех пор я всегда думаю, прежде чем прыгать, особенно, если вниз головой.
«Если что уж я решил, так выпью обязательно», – сказал великий бард нашего времени Владимир Высоцкий. Вот этот девиз «решил – сделай», я и взял на вооружение в начале своего жизненного пути. «Решил, выпил и… на карачках». (Шутка.) Правда, для исполнения решений требуется иногда делать несколько заходов. Решил я, например, что настоящий мужчина должен обязательно переплыть широкую реку, Оку или Волгу, прыгнуть с парашютом и, наконец, выяснить на практике, что же это такое – быть мужчиной. С парашютом, хотя и не с самолета, а с вышки, прыгнул, не дожидаясь пинка инструктора. Реку Оку почти в самом ее широком месте, в районе стадиона Тобольских казарм1, еще в юном возрасте я переплыл в один день туда, потом обратно и, так уж сложилось, в тот же день проделал все это еще раз. Что касается становления настоящим мужчиной, то есть жениться – тут я несколько повременил, но все-таки сделал – в тридцать пять лет.
Так и повелось: решил однажды и… рано или поздно выполнил. «И что это за пробойная сила такая? – подумал я, – а не заложена ли она в лобной части моей плоской лицевой панели?» А для того, чтобы оно, это самое лобное место, было крепким, его надо было тренировать, то есть попадать в такие ситуации, когда лоб испытывался на крепость столкновениями с различными твердыми предметами.
Еще в детстве зимой мы, пацаны, цеплялись металлическими крючками за детали трамвая или автомашины и с гиканьем неслись на коньках, а иногда и на лыжах от пункта А до пункта Б. Однажды прицепили к трамваю длинную веревку, и трамвай поволок человек двадцать будущих чемпионов или инвалидов – кому как повезет. Я был в этой цепочке последним. Когда трамвай, сбавив ход, подходил к остановке, мне наскучило это еле-еле передвижение, и я выехал на момент из-за спин товарищей в сторону, чтобы посмотреть, далеко ли до остановки. Посмотреть я не успел. Я успел только выехать навстречу столбу и встретиться с ним, как вы сами понимаете, этим самым лобным местом. Когда я очнулся, вокруг меня толпилась вся группа из двадцати человек, каждый из которых тянулся дотро-нуться до здоровой шишки, выросшей на моем лбу и констатировать: «Фона… арь!!!»
Второй раз я испытал подобное воздействие между глаз, когда ехал на трамвае из школы мимо детской больницы. Ехал на трамвае – это значит на буфере. На этот раз металлическая балка, на которой лежало буферное сочленение, висела на цепях, и буфер вместе с этой балкой болтался из стороны в сторону. Я стоял на этом буфере, опершись на трамвай спиной, и с интересом наблюдал, как из-под меня выныривает и уходит вдаль трамвайная линия. Вдруг трамвай резко качнуло, буфер поехал по металлической балке в сторону, и я полетел, не успев сориентироваться, вниз. Вниз – это значит лбом об рельсу. Мне показалось, что рельса зазвенела, как один из музыкальных инструментов в оркестровой яме оперного театра. Лоб выдержал. Шапка стала мала и слезла на затылок.
А тренировки продолжались. Когда я учился уже в седьмом классе, я вовсю танцевал с знакомыми и незнакомыми девушками. На танцы ходили к военному клубу им. М. В. Фрунзе напротив Тобольских казарм. Зимой танцы были в самом клубе, где в духовом оркестре играли воспитанники военной части: Витя Мартьянов и Лев Ховрин – ученики нашего седьмого класса. Летом танцы были на летней площадке за клубом под радиоусилитель. Так вот, однажды летом группа парней ехала на трамвае от макаронной фабрики до Тобольских казарм. На трамвае – это значит, как я уже говорил, на буфере. На этот раз нас было трое. Я стоял спиной к трамваю, а двое – лицом к нему, уцепившись за оконные рамы. Перед самой остановкой трамвай опять-таки качнуло, и буфер съехал в сторону. Вся компания полетела вниз. Только по-разному. Двое из нас видели, куда летели, а я – нет. Извернувшись, я приобрел положение лицом вниз и очередной раз поцеловал лбом рельсу. Вместо звуков вальса я услышал шум, который через много лет, уже будучи радиофизиком, я назвал бы широкополосным. А тогда меня мало интересовал спектральный анализ возникшего шума. Меня интересовало другое – как теперь напялить на лоб фуражку, чтобы скрыть выросший на лбу рог. Фуражка не лезла.
– Холодное, холодное надо приложить, – беспокоились по поводу моего внешнего вида товарищи.
А где его взять, этого холодного? Наконец, решили. Двое взяли меня за ноги, а я руками пошлепал по луже, заходя туда, где поглубже. Найдя удобное место, я стал периодически опускать лоб в лужу. А потом отжиматься на вытянутые руки. Повторив это упражнение несколько раз и убедившись, что шишка на лбу не проходит, я все-таки пошел на танцы, решив, что «черт с ней, с внешностью, лишь бы человек был хороший».
Были, конечно, и менее опасные ситуации, но не менее смешные. Я помню, как я бегал за Валькой Локалиным по партам, чтобы догнать его и дать сдачи, желательно в размере, превышающем основную оплату. Валька увернулся и выскочил в коридор, захлопнув за собой дверь. Когда я подбежал к двери, она вдруг открылась, и мой лоб ощутил неожиданный удар Валькиного кулака. После последующих процедур примирения противоборствующих сторон, я стоял в туалете над раковиной умывальника и отмачивал очередную шишку на лобном месте. Посчитав процедуру законченной, я подошел к двери, чтобы выйти в коридор. А надо сказать, что дверь эта открывалась не наружу, как это обычно принято дверям, а наоборот – вовнутрь. Так вот, когда я подошел к двери, кто-то из заигравшихся балбесов, убегая от погони, со всего маху двинул ногой в дверь. Дверь взвизгнула петлями и, соответственно, двинула меня в лоб, да так, как не двинул бы чемпион мира по боксу. Я отлетел к сидячим местам и, когда ко мне вернулась ясность ума, понял, что самое тренированное место у меня – это лоб. И этим, пожалуй, можно гордиться.
В восьмом классе школы №18, куда я пришел в 1948 году, во всех классах были лидеры. Школа была мужская, девчонок не было. Лидеры в нашем классе отличались от тех лидеров, которых я встречал, когда учился в других школах, тем, что они, кроме физических преимуществ, были лидерами и по интеллекту. Стас Весновский, Виктор Мацнев, Геннадий Кириллов и примкнувший к ним Волька Эйдельнанд были физически развиты и учились на «пятерки» и «четверки». Станислав Весновский уже в четырнадцатилетнем возрасте был разрядником-пловцом, на голову выше всех, массивный и крупный пятерошник. Однажды, когда мы учились уже в девятом классе, Николай Сергеевич Караванов, наш учитель физкультуры, принес на занятия две пары боксерских перчаток.
– Ну, кто рискнет? – сказал он.
Одну из пар перчаток взял Стас Весновский. Он фактически не рисковал. Все прекрасно понимали, что Стас побьет любого. Ребята стали переминаться с ноги на ногу. Вторую пару перчаток взять никто не решался.
– Так чего вы испугались? – стал обращаться Николай Сергеевич к каждому.
И когда очередь дошла до меня, я совершенно неожиданно для себя сказал:
– Давайте мне.
И началась потеха «Пат и Паташон дерутся». Стас долго не мог попасть мне в лицо, так как для этого ему надо было присесть, а я не мог этого сделать, так как для этого мне надо было подпрыгнуть. Через пару минут мы оба приноровились. Стас бил меня в лоб, и я летел от него в дальний угол. Зато я, улучив момент, доставал его снизу по носу. Картина была уморительная. Я бегаю вокруг Стаса, периодически отлетая от него, и время от времени попадаю ему в нос, заставляя дергаться головой. Подскочил, раз по носу – и отлетел.
После физкультуры у нас был урок истории. Екатерина Ивановна, учитель истории, очень мягкий и культурный человек, войдя в класс, вдруг удивленно спросила:
– Ой, Весновский, что это у вас с носом? Он у вас красный и распух.
– Простите, это я на перчатку налетел.
– Да? А у вас, Шаров, почему нос красный? Вы тоже на перчатку налетели?
– Ага, только на другую.
В июле 1951 года я – будущий абитуриент Горьковского Госуниверситета, обогреваемый лучами жаркого июльского солнца, торопился в университет на обзорную консультацию по литературе. Соскочил с автобуса на площади имени Горького, добежал до кафе напротив Дома связи, затем – по улице Свердлова до аптеки, что на углу улицы Свердлова и улицы Воробьева, и затоптался на перекрестке, ожидая, пока проедут легковые машины. Напротив, по улице Воробьева – огромное многоэтажное здание, которое представлялось загадочным для многочисленных законопослушных граждан и вызывало дрожь в коленках у тех, кто когда-либо побывал в нем за нарушение всеми нами уважаемой социалистической законности. В этом доме располагались «Органы». И когда какая-нибудь бабушка наставляла своего непослушного внучонка, у нее иногда неожиданно вылетало: «Смотри у меня, а то на Воробьевку заберут». Слово «Воробьевка» у всех жителей ассоциировалось с этим загадочным домом и его «Органами». Я топтался, пережидая поток автомобилей и рассматривая огромный лепной портрет Дзержинского на стене углового здания рядом с основным, воробьевским. Сторона углового здания, обращенная на улицу Свердлова, являла собой вид обычного жилого помещения. Сторона же по улице Воробьева представляла собой стену без единого окошечка, и во всю эту стену красовался указанный выше лепной портрет Дзержинского. На фоне этого огромного портрета малюсенькая дырка, представляющая собой закрытый дверью вход в нутро этого здания, была совершенно незаметна. Эта дырка как-то уж слишком контрастировала с широкими дверями основного воробьевского здания, за которыми просматривалась вооруженная охрана в военной форме.
Когда поток машин кончился, я в несколько прыжков стал пересекать улицу Воробьева. Последний прыжок оказался незаконченным. Верхняя часть моего тела была вдруг стиснута двумя амбалами в штатском, а нижняя продолжала по инерции бежать по воздуху, выделывая ногами мельтешащие движения, как на велосипедной гонке. Я не успел пискнуть, как дырка под портретом Дзержинского поглотила меня, и я оказался там, откуда по своей воле никто, по-видимому, не выходил. Меня поставили на твердую поверхность цементного пола, дали легкого, ободряющего пинка, указав таким образом направление движения, и я потопал. Так же вежливо меня попросили повернуть налево и двигать вдоль по коридору мимо ряда закрытых кабинетов. Из одного из кабинетов озабоченно выскочил тридцатилетний мужик с низким лбом, ртом почти до ушей, выдвинутой вперед нижней челюстью и сдвинутым набекрень беретом. Я чуть было не поздоровался с ним, потому что, на какую бы танцплощадку я ни приходил, везде я налетал на этого шустрого плотного мужика с обезьяньей рожей под сдвинутым беретом. Это был единственный человек из сотен танцующих, которого нельзя было не запомнить. «Чекист должен видеть всех, а его – никто, – подумал я. – Что же тут этот светофор делает?»
Меня ввели в небольшой кабинет. За столом сидел крепкого сложения мужчина лет сорока. Рядом – молодой, судя по всему, помощник. Сбоку на жидком стуле, поскрипывая чем-то, пристроился невысокого роста усатый толстячок одной из южных национальностей. Толстячок показывал на высокого молодого парня, сидящего у стены напротив.
– Вот так и получилось, – объяснял толстячок, – не успел оглянуться, а он у меня туфли и спер.
Рядом с предполагаемым жуликом сидел такой же, как я, взлохмаченный пацан, и недоуменно таращил глаза на начальство за столом. Меня посадили рядом с «жуликом» с другой стороны от «взлохмаченного». Улучив момент, когда начальство вместе с толстячком уткнулись в протокол, предполагаемый жулик пихнул меня в бок и показал руками, чтобы я не расписывался. Наконец, формальности за столом были уточнены, и начальник уставился на меня.
– Кто такой?
– Абитуриент, товарищ майор. Тороплюсь в ГГУ2 на консультацию.
– Почему ты думаешь, что я майор?
– Так показалось.
Конечно, мне ничего не показалось. Просто я понимал, что люди полковничьего ранга с задрипанными туфлями и с не менее задрипанными базарными торговцами заниматься не будут. Если же я, напротив, повысил его на один или два ранга, то за это он меня не накажет.
– Ишь ты, Шерлок Холмс. Фамилия, имя отчество, адрес.
Я назвался.
– Вот что, мальчики, – обратился начальник к нам с «взлохмаченным», – на этом протоколе надо расписаться, и вы свободны.
«Взлохмаченный» подскочил к столу, расписался и снова сел.
– А теперь ты, – обратился ко мне начальник, возведенный мною в ранг майора.
Я взял протокол и начал читать. В протоколе живописно описывалось, как такой-сякой жулик стибрил у толстячка заявителя армянские туфли. В конце мне предлагалось подтвердить этот эпизод и возложить на себя обязанность запомнить жулика и узнать его в случае необходимости.
– Товарищ майор, – уставился я на начальника, – вы же прекрасно знаете, что я ничего этого не видел.
– Видел, не видел! – раздраженно пробормотал начальник, – ты комсомолец?
– Да.
– Так чего рассуждаешь? Подписывай.
– Слушаюсь, товарищ майор.
Я взял протокол и быстро написал на нем: «Обязуюсь на всю жизнь запомнить в лицо человека, обвиняемого в воровстве туфель». И расписался.
«Майор» взял протокол и долго таращился на него. Сначала на его лице отобразилось желание понять, чего же я там написал. Потом, когда до него дошло, лицо изобразило высшую степень недовольства. И, наконец, поняв, что, если эту бумагу забраковать, то придется писать другую, он недовольно сверкнул на меня глазами, вынул платок, смачно высморкался, отдал бумагу помощнику и приказал вытряхнуть меня и «взлохмаченного» на свежий воздух. Дырка из-под Дзержинского выплюнула нас с «лохматым» на улицу, и мы тут же испарились. Не знаю, как он, а я с тех пор все время перехожу Воробьевку по другой стороне улицы Свердлова.
В 1951 году после окончания школы я поступил на радиофизи-ческий факультет Горьковского Госуниверситета. Собственно, первона-чальные мои помыслы были совсем другими. Меня тянуло на фило-логический факультет, но в самый решительный момент меня вызвали в военкомат Ворошиловского района по месту жительства и в доволь-но ультимативной форме предложили поступать в какое-то военное училище. Как я потом понял, в стране создавались какие-то специальные войска, там и готовились специалисты.
Я попытался объяснить в военкомате, что три года тому назад я уже поступал в спецшколу ВВС3 с целью подготовки к поступлению в училище или академию военно-воздушных сил, хотел стать летчиком. Но в связи с тем, что мне клюшкой повредили правый глаз, перспективы стать летчиком рассеялись. Руководство школы пыталось тогда удержать меня, но я решил покинуть школу. Так что, простите, мол, теперь армия не для меня. А ходить в армейских технарях меня никак не устраивает.
Но армия на то и армия, чтобы не отступать. В военкомате стали уговаривать, потом соблазнять, нам, мол, такие спортивные парни и нужны, потом пугать – «а то хуже будет».
В общем, я понял ситуацию и решил учиться там, где есть военная кафедра, и где готовят офицеров запаса. Выбор был между радиофаком политехнического института и радиофизическим факультетом ГГУ. Пришел в политех – шум, гам, хохот, движение, в общем, моя стихия. Пришел в ГГУ – тишина, очкарики передвигаются, бумагами шелестят, тоска зеленая. Зеленая-то она зеленая, но – НАУКА. Заглянуть в нее хочется. И я решил подать заявление в университет на радиофизический факультет. О филологии не сожалел, эта филология – нечто менее значительное, нежели НАУКА.
А перед самыми вступительными экзаменами меня вызвали в военкомат, отобрали паспорт и направили в соседнюю комнату на собеседование то ли со вторым, то ли с третьим секретарем райкома комсомола. Нас, таких упрямых, собралось несколько человек.
Секретарь надул щеки и многозначительно, не терпящим возражения голосом сообщил нам – тупым баранам, что решением райкома комсомола мы… тут он уткнулся в бумажку, лежащую на столе, и начал по слогам произносить наши фамилии, путая имена и отчества (мои не перепутал, так как я Павел Павлович) … Так вот, оказывается, мы решением этого самого райкома направляемся в различные военные училища для пополнения мощи вооруженных сил нашей страны.
Да, положение серьезное. С мощью вооруженных сил не поспоришь, если она – эта самая мощь – тут при чем. А может, и не при чем? И тут я задаю ему дурацкий вопрос:
– Скажите, а это решение принято райкомом какого района?
– Как какого? Ворошиловского.
– Простите, а откуда в Ворошиловском райкоме известно обо мне?
– Как? Вы где живете?
– На Макаронке.
– Ну. Это же наш район.
– Что, ну? А откуда вам известно, что я комсомолец?
Секретарь немного смутился.
– А вы что, разве не комсомолец?
– Почему же. Я комсомолец. Только на учете я в Ждановском районе, поскольку учился там в школе.
Секретарь начал жевать губу, чего-то бормотать, какая, мол, разница, от смущения из него потекло, начал сморкаться в платок. Я понял, что сейчас он начнет плеваться, а там и до драки недалеко. Я попросился выйти, получил разрешение и ушел домой за помощью.
Экзамены пришлось начинать сдавать без паспорта. А через пару дней мы явились в военкомат с моим отцом, прошедшим войну с июня 1941 по июль 1945 года. Зашли к старшему по званию – полковнику, начальнику военкомата. Поговорили. Сначала полковник поговорил с отцом, а потом и я объяснил, что в силу дефекта глаза я в армии буду второразрядным человеком. А выбирать надо путь, по которому можно пройти во всю силу.
– Ну и кем же ты хочешь быть?
– Профессором, – неожиданно выпалил я, – а что касается защиты Отечества, то там есть военная кафедра, и я по окончании буду офицером.
– Ладно, ладно, – хохотнул полковник, – забирай свой паспорт, профессор.
И вот, я студент ГГУ. Немного отдохнем и за учебу. Душа свободная, дышится легко. На Свердловке познакомились с девчонками из мединститута. Я запрыгнул на забор с частоколом металлических украшений наверху в виде стержней и начал балансировать. Одним из важнейших элементов бега на коньках (а я уже занимался в секции конькобежного спорта) является то, чтобы середина грудной клетки была на линии колена ноги, на которой катишься. И вот я, воспользовавшись своими навыками конькобежца и начал балансировать на этом заборе, передвигаясь по нему. Дошел до столба, развернулся и крикнул:
– Девчонки! Держите!
И прыгнул. Что-то сильно дернуло меня за ногу. Я почувствовал треск и полетел вниз, как это делают пловцы на старте – вниз головой. Приземлился на кувырок. Правая нога чувствует непривычную прохладу. Посмотрел. Половина штанины висит на стержне забора. Разворачиваясь на заборе перед эффектным прыжком, я эту штанину надел на зловредный стержень. Прыжок получился на редкость эффектным. Парни помирают от хохота, девчонки аплодируют. Кто-то кричит:
– Еще, еще!
Действительно. Что мне стоит? Вторая-то штанина осталась. Правда, шорты в те времена еще не были в моде.
Мое особое, лирически обожаемое отношение к девочкам заложено было, по-видимому, в генах и проявилось еще в те далекие времена, когда папка привозил меня, пятилетнего пацана, на саночках в детский садик в городе Павлово на Оке. Ребятня копошилась зимой над построением из снега большущего корабля под знаменитым названием, которое я забыл. Возможно, «Товарищ Красин». Корабль был с трубой и красным флагом, и всю зиму он представлял собой гордость садика, поскольку не было среди его питомцев ни одного, кто бы ни участвовал в его построении, естественно, под руководством воспитателя. В помещении детишки были заняты в большинстве своем игрушками. И так же, как их взрослые прототипы, пытаются ухватить наиболее интересную игрушку себе, так и детишки иногда поднимали рев по поводу отнятой старшим товарищем этой самой игрушки.
В подобной спорной ситуации я получил однажды вожделенной игрушкой по голове, и, поскольку я получил этого тумака от более сильного пацана, то, не зная, что в этой ситуации придумать, я заревел. Ко мне подошла моя сверстница лет пяти, наделенная природной чуткостью и добрым сердцем, и погладила меня по головке. Я, как мужчина, сразу же перестал реветь и подарил своей новой подруге мячик. Дружба эта длилась долго, и когда я научился самостоятельно ходить из садика домой, то прежде, чем это сделать, я шел за саночками, на которых увозили мою драгоценную подругу, Шел, провожая эти саночки до моста, за которым начиналась какая-то совсем неизвестная страна. Туда я заходить уже не решался. Когда в 1939 году меня, семилетнего парнишку, увозили из города Павлово на Оке на Моховые горы4 под город Горький, я с тоской прощался с той неизвестной мне, далекой страной, где оставалась частица моего сердца.
Когда мне было десять лет, мы жили уже в городе Горьком в доме макаронной фабрики. Отец был на фронте. Мать по шестнадцать часов в сутки находилась на работе. Мы с братиком были предоставлены самим себе, и я снова влюбился, теперь уже в соседку Ниночку – мою сверстницу. Дело дошло до того, что я изъял из обращения у моей мамаши позолоченную заколку и с волнением в груди подарил ее Ниночке. Мама Ниночки немедленно выяснила, откуда взялась заколка, вернула ее моей мамаше, а я получил первый урок, из которого следовало, что дарить можно только то, что сам заработал. Тогда подарок будет дорогим, какую бы ценность, маленькую или большую, он не представлял, и на душе будет чисто оттого, что подарок этот чистый.
Но все-таки настоящая любовь захватила меня, когда мне было уже девятнадцать лет. Я только что поступил в Горьковский университет, а она была студенткой второго курса радиофизического техникума, расположенного в то время на Верхневолжской набережной недалеко от Художественного музея. Галя Панюгина, несмотря на свой пятнадцатилетний возраст, выглядела уже зрелой девушкой и привлекала своей красивой фигурой не только нас, молодых парней, но и мужиков постарше. Жила она в том же доме макаронной фабрики, что и я, только она жила на первом этаже, а я на пятом.
На втором этаже того же дома жил мой товарищ Феликс Чулков. Учился он в десятом классе спецшколы военно-воздушных сил, ходил в школу в военной форме и выглядел бравым летчиком. Глаза девушек загорались призывным огнем при виде Феликса в этой красивой форме, так же как когда-то юные создания рдели при виде гусаров и «в воздух чепчики бросали».
Собственно, совсем недавно, после седьмого класса я тоже сдал экзамены в эту спецшколу. Но в первые же дни учебы ушел из школы, узнав, что летчиком мне не быть, в связи с тем, что правый глаз у меня был когда-то деформирован ударом клюшки.
Еще один товарищ – Алик Чепуренко – жил тоже на втором этаже напротив Феликса Чулкова. Этот парень, как мы тогда говорили, был из культурной семьи. Папа у него был одним из начальников на макаронной фабрике и воспитывал своего отрока в строгом режиме, не допуская его участия в наших уличных баталиях. Остальные ребята: – Гена Барнуковский, Виталий Маркелов, Лешка Лямин, Герка Паскевич, Колька Караванов – так же, как и я, в это военное время воспитывались улицей и могли в любой момент выдать на гора что-нибудь неожиданное. Поскольку я был самый старший из нашей компании, то, следовательно, я первый и обратил внимание на Галю Панюгину, предложив однажды проводить ее домой с танцплощадки у клуба Тобольских казарм. Она согласилась и все время, пока я ей что-то рассказывал, она молчала. У меня уже на груди красовались два третьих разряда с изображением легкоатлета и конькобежца, и это как-то выделяло меня из компании наших парней, и, следовательно, рассказать мне ей было о чем.
На следующее утро мы уже шли вместе в наши учебные заведения. Я провожал ее до техникума, а сам возвращался на улицу Свердлова в свой университет. Так было каждый день. Когда я провожал ее, расстояние между нами было не менее полуметра, и, если я нечаянно касался своей рукой ее руки, мы оба вздрагивали.
На осеннем эстафетном забеге на приз газеты «Горьковская правда» университет включил меня в молодежную команду и доверил мне стартовый этап с площади Минина до драмтеатра, затем поворот налево и до ул. Пискунова. Огромная толпа зрителей сосредоточилась на площади Минина, рядом с улицей им. Свердлова, и среди них были главные для меня зрители: группа моих товарищей в основной толпе у входа в улицу и папа с мамой на старте с моими вещичками. А среди этих товарищей был и главный зритель – она, Галя Панюгина. Чтобы не затеряться в толпе участников забега числом пятьдесят-семьдесят человек, я рванул со старта, выскочил вперед и первым проскочил мимо толпы зрителей.
– Павлик, Павлик бежит, – услышал я голос Гены Барнуковского, когда пробегал мимо толпы.
О! Никакие аплодисменты не взволновали бы меня больше, чем эти слова Гены, прозвучавшие рядом с предметом моего обожания.
Идиллия продолжалась недолго. Галя все так же молча принимала мои робкие ухаживания, я так же ежедневно продолжал провожать ее по утрам в техникум. Но всякого рода мои приглашения в кино или на молодежный вечер с художественной самодеятельностью и танцами, где я читал свои стихи, она под всякими предлогами отклоняла.
Однажды, подходя к техникуму, я сказал что-то о Феликсе Чулкове. Она быстро отвернула свой взгляд, на лице у нее зардел румянец, и я почувствовал на расстоянии, как неожиданно волна напряжения прошла по ее вздрогнувшей руке. Конечно, я был не опытен, чтобы сразу же понять ее состояние, но отсутствие опыта восполнялось обостренным чувством любви к ней, которое позволяло заметить любое движение ее души и шестым чувством понять причину этого движения. Сердце вздрогнуло и сжалось в предчувствии надвигающейся потери. Но, слава Богу, к тому времени я уже был спортсмен, умеющий блокировать тяжесть физической нагрузки и двигаться дальше, преодолевая эту нагрузку. Оказалось, что этот опыт позволил удержать меня от необдуманных поступков, когда возникла вдруг тяжесть души.
При встрече с Феликсом я выбрал момент и сказал что-то о Гале. Феликс тоже вспыхнул румянцем. Я начинал понимать, что я тот самый волнорез, о который бьются две взбудораженные предстоящей встречей души. Галя не могла по личной инициативе подойти к Феликсу. А Феликс? Если бы он был равнодушен, то, конечно, ему ничего не стоило бы подойти к ней и заговорить, о чем взбредет в голову. Но он был влюблен, и, следовательно, его обуревала масса чувств: желание быть рядом с ней, робость вперемешку со страхом получить равнодушный прием, чувство долга перед товарищем, то есть передо мной, чувство уязвленной гордости, не позволяющее вклиниться со своими нежностями между двумя близкими людьми и так далее, и тому подобное.
«Неужели я лишний?» – думал я.
Но любовь – это не игра в покер, проиграв в который, встал и ушел с раздражением, пытаясь забыть неудачу, и с надеждой выиграть в другом месте или в другой раз. Любовь не верит здравым рассуждениям, она цепляется, пытаясь найти ошибку в этих рассуждениях. Человек в этом состоянии ведет себя по-разному. Он или начинает воевать за свою любовь, не гнушаясь нарушениями принципов чести и достоинства, или превращается в того Васисуалия Лоханкина, который продолжает волочиться за предметом своего воздыхания, скуля душой и взывая охрипшим голосом: «Зачем ушла ты от меня к Птибурдукову? Ты гнида жалкая и мелкая притом», или, собрав всю волю и преодолевая вопль души, решается вскрыть нарыв противоречий и увидеть воочию с кристальной ясностью, что же с ними всеми происходит.
Я сделал так:
У кого-то из наших ребят созрел день рождения. Мы договорились с Галей встретиться на углу, чтобы вместе идти на этот праздник. В преддверии празднества группа ребят уже пропустила по рюмке на лестничной клетке. Я отозвал Фельку и сказал:
– Слушай, чего ты избегаешь меня и Галюху?
– Я не избегаю, – ответил Фелька и покраснел до мочек ушей.
– Врешь, избегаешь. Из-за меня?
– Ну, допустим.
– А вот этого допускать не надо. В таких делах мы все свободны. Понял?
– Ну и что?
– А то, что мне надо сейчас бежать на стадион, а я пригласил Галю на сегодняшнее веселье. Встреча в шесть вечера на углу. Мне придется опоздать. Я тебя прошу ее встретить. Сделаешь?
– Конечно, сделаю, – еле сдерживая волненье, пробормотал Фелька. Теперь он был красный, как из парной.
И я ушел. Вернее, я прыгнул. В омут. Когда я пришел на праздник, мои обрученные уже сидели рядом с блаженными улыбками. Вино на них не действовало. Провожать Галю мы пошли вдвоем. На следующее утро в окно я увидел, как две фигурки двинулись на расстоянии полметра друг от друга. Он – в свою школу ВВС, она – в радиотехникум.
Итак, я прыгнул. Для этого потребовалась бесшабашная решимость, но я и не предполагал, какая боль после этого последует. Нет. Я все еще не мог признать себя лишним. Так же, как человек до конца не может поверить в надвигающуюся кончину своего близкого, и поэтому хватается за любую соломинку, спасая его, так и влюбленный не может смириться с потерей этого уже родного человека, которого он любит. Надежда не покидает его до тех пор, пока все аргументы не будут исчерпаны. Я начал писать стихи и дарить их Галке. Она принимала их и, по-видимому, не знала, как реагировать на них.
Стихи редко возникают в счастливые минуты. Человек довольствуется своим счастьем, а счастье имеет привычку со временем превращаться в обыденность. К нему привыкают. О стихах как-то и мысли не возникает. Другое дело – неразделенная любовь. Душа как бы противится потере.
Она грустит, бурлит, клокочет,
Как будто сердце выйти хочет
Из исстрадавшейся груди,
Она зовет: мой друг, приди!
В душе рождается музыка, стихи. Восполняя потерю, неразделенная любовь бросает человека во власть мечты, и часто надолго. Уходя со временем в прошлое, она оставляет на сердце шрам, который долго, долго продолжает еще стонать. Она иногда меняет сам характер человека, отнимая у него уверенность в себе, превращая его в вечного страдальца, в ревнивца. Вот почему говорят, что ревность – это болезнь. Да, это болезнь, болезнь души, приобретенная в момент первого удара по надеждам. И лечить эту болезнь надо, как говорят, «клин клином», если повезет встретить еще более восхитительный колодец, в который упадет жаждущая взаимной любви душа однажды споткнувшегося человека. Ну, а если не повезет, тогда – труд. Труд спортсмена, труд инженера и вообще любой труд, который полностью поглотит человека, поставившего перед собой цель и в напряженном этом труде достигающим намеченной цели.
Осень. Мы идем с Галей по улице Свердлова. Я провожаю ее в техникум. Прежде, чем повернуть на Верхнюю-Волжскую набережную, я прошу подойти Галю к памятнику Чкалову и взглянуть с площадки так называемой Чкаловской лестницы на слияние двух могучих рек, на Стрелку. Сильный ветер взрыхляет поверхность Волги бурунами. На небе черные тучи.
– Посмотри, Галя. Видишь, два мощных рукава: Ока и Волга. Они могут быть вместе, как здесь, на Стрелке, а могут протекать радом на расстоянии, чтобы потом разойтись и больше не встретиться. В моей груди, Галя, мощный поток, поток уважения, любви к тебе. Если бы тебе было сейчас восемнадцать, ты бы согласилась так же вот – две реки в одну?
Я поставил вопрос и почти знал ответ. Он будет отрицательным. Но если бы остался хоть один шанс, я все равно поставил бы этот вопрос, ибо, не поставив его, я всю оставшуюся жизнь мучил бы себя за слабоволие. По-видимому, я побледнел. Она посмотрела на тяжелую картину нависшей над нами природы, посмотрела на меня, и я увидел, как она испугалась. Она медленно стала отступать. Я стоял и смотрел на нее. Она отступила на несколько шагов и, ничего не сказав, повернулась и пошла в техникум. А я, вместо лекций, пошел на тренировку, чтобы заменить тяжесть душевную тяжестью физической, чтобы вместе с потом из меня вышла щемящая тоска потери. Через несколько месяцев я, студент первого курса, стал чемпионом Горьковского госуниверситета по конькобежному спорту.
Прошло десять лет. Я работал старшим инженером в Горьковском НИИ5 приборостроения. В мою группу пришел на работу техник Женя Ошарин. Он приехал из Красноярска. Как-то так получилось, что кто-то из нас – или я, или он – упомянул имя Гали Панюгиной. И Женя рассказал мне продолжение истории предмета моего восторженного обожания.
Она появилась в Красноярске после окончания радиотехникума. Завод в Красноярске молодой, и работники в нем в основном вчерашние студенты, начиная с рядовых инженеров, техников, начальников цехов и кончая главным инженером. Почти все холостые. Галя со своей явно притягательной фигурой, как сейчас говорят – сексуальной – тут же привлекла внимание молодых парней. Победу одержал какой-то начальник цеха, с которым ее понесло по ухабам близких взаимоотношений. Когда Феликс, окончив спецшколу ВВС, а затем и военно-воздушное училище, и уже с офицерскими погонами приехал вдруг в Красноярск, чтобы, как нам часто показывали в кино, забрать ее с собой, он ее дома не обнаружил. «Кина» не получилось. Словоохотливые соседи рассказали ему про успехи этой красивой девушки, заверив его, что сегодня ночью она домой, наверняка, не придет. Феликс ждал. До утра. А утром, ни слова не говоря, встал и уехал, чтобы больше уже не приезжать.
Ветер молодости занес ее замуж за секретаря райкома комсомола, потом тот же ветер разнес эту пару, и она оказалась в Горьком. Я встретил ее – уже другого человека. Глядя на нее, я вспоминал ту молоденькую, не обветренную временем и событиями девчонку, а эту воспринимал как совершенно другого человека, от общения с которым не дрогнула и не зазвучала ни одна струна моего музыкального инструмента, воспроизводящего высокие чувства любви. Увы, не дрогнула.
Галя вышла замуж за одного из ведущих специалистов в городе Горьком и устроилась на работу в один из престижных институтов. А моя первая любовь была стерта, затерта другими увлечениями. И только тогда, когда я рассматриваю любительские фотографии с ее изображением, погружаюсь в это волнующее прошлое, я начинаю понимать, какое же это счастье все-таки – жизнь, как много в ней было, а может, и еще будет прекрасного.