Утром вестовой из штаба принес лейтенанту Калюжному пакет. Калюжный распечатал его, нахмурясь.
«Неужели перевод на другое судно»?.. – подумал он, вынимая вдвое сложенную бумагу.
В бумаге было предписание явиться сегодня, к полдню, в штаб. Распоряжение шло от адмирала.
«Нет, не перевод!.. – мелькнуло у Калюжного. – Перевели бы, прямо, приказом. Что-нибудь другое».
Он начал припоминать истекшую неделю. Особенного, кажется, в ней ничего не было, за что могло бы влететь. Правда, в шантане он бывал ежедневно, но кто же теперь сидит вечером на судне, когда война уже подходит к концу, и, не сегодня-завтра, мир будет объявлен? Одиннадцать месяцев войны уже канули в Лету, и он, Калюжный, добросовестно просидел их на крейсере, не ударив пальцем о палец. Сначала это было тяжело и хотелось какого-нибудь «дела», хотелось хоть почувствовать, что есть война. А потом нервы как-то притупились, и Калюжному стало совершенно безразличным: придут ли японцы во Владивосток, или не придут… Когда нервы были еще приподняты, Калюжный с какой-то внутренней судорогой приходил в шантан. Ему казалось, что он делает величайшую подлость, что ему место не здесь, а где-то там, по ту сторону горизонта, где разрываются снаряды, и льется кровь. Теперь же мысль о подлости и роковой горизонт уплыли куда-то и стали далекими и неясными, как скверный сон. И, входя в шантан, Калюжный ощущал прилив какого-то буйного веселья. Хотелось пить; много и долго пить, чтобы охмелеть до потери сознания; хотелось драться и бить все, что попадется под руку… Но, конечно, никаких скандалов. Калюжный не делал. А вот пьян он бывал часто и даже, как говорили товарищи, «сугубо».
Был пьян он и во вторник. Конца этой ночи он не помнит, но на крейсере ему говорили, что он, под гром аплодисментов, танцевал с какой-то американкой кекуок… В другое время, до войны, или даже в начале ее, лейтенанту сделалось бы совестно за этот «трюк». Но сегодня, когда старший офицер крейсера, изящный и корректный капитан второго ранга фон Римс, во время разговора об этом в кают-кампании, укоризненно взглянул на Калюжного и крякнул, – лейтенант победоносно обвел глазами кают-кампанию и нахально сказал:
– Я еще и не то могу!
«Наверно за американку распекать будет! – уверенно подумал лейтенант и поморщился. – И дернул меня черт пускаться в пляс! Действительно неудобно».
В перспективе было дисциплинарное взыскание.
«Посадит еще суток на двадцать под арест! Или в Экипаж спишет, и тогда изволь прозябать в нарядах и караулах».
Лейтенант встал из-за письменного стола, за которым сидел, и подошел к окну. Он занимал квартиру в бельэтаже на Светланской улице. Было у него три небольших, но уютно обставленных комнаты, и из окон их был виден «Золотой Рог» со стоящими на нем судами. На дворе были первые проблески весны, и бухта еще не освободилась от льда. Военные суда стояли на стальных бочках с мертвыми якорями. И хотя, по случаю войны, они должны были стоять на собственных якорях и все время под парами, – этого не было, так как командующий флотом был человек экономный, в появление японцев у Владивостока не верил и потому приказал стать на бочки, а пары держать только для отопления.
Из окна Калюжному были видны почти все суда владивостокской эскадры. На фоне противоположного берега выделялись, окрашенные в боевой цвет, громадные корпуса «Родины» и «Перуна»[1]. Из-за крыш арсенала и портовых мастерских выглядывали трубы «Исполина», почти всю войну простоявшего в доке. Калюжный посмотрел на эти трубы, и ему стало больно. Это был его крейсер, на котором он исполнял обязанности штурманского офицера. Но штурманские офицеры нужны только в ходу, когда от них требуется прокладка курса и счисление пути корабля. А одиннадцать месяцев ходить по кораблю, все время стоящему в ремонте, с ободранным боком, ничего не делая; слышать все это время не грохот орудий, и не плеск рассекаемых волн, а монотонный стук молотков и скрябок рабочих, – лейтенанту казалось обидным.
Толстый, плотный лед покрывал всю бухту неподвижной, мертвой крышкой. Около самых кораблей лед был прорублен… Ближе к берегу, в шахматном порядке, стояли эскадренные и номерные миноносцы. И тоже не было на них жизни; орудия были в чехлах, трубы не дымили…. И Калюжному казалось, что это стоят не боевые единицы, а черные гробы, ожидающие своей могилы…
Издали, за бухтой Диомид, виднелось, свинцовое, однотонное небо… И сколько ни глядел на него лейтенант – нигде не двигалось оно… Будто натянул кто-то над землей грязное и скверное полотно.
Лейтенант вздохнул и отошел от окна, подошел к двери и крикнул:
– Николай!
На пороге двери появился низкорослый, широкоплечий матрос с добродушным, но не глупым лицом, одетый в матросскую рубашку с синим воротником. Он вопросительно взглянул на офицера.
– Сюртук и саблю!.. – сказал ему лейтенант.
– Есть!.. – ответил матрос и скрылся за дверью, но сейчас же появился снова, неся требуемое. Лейтенант скинул тужурку, надел сюртук и долго стоял перед зеркалом, поворачиваясь то одним, то другим боком. А затем Николай надел на него портупею с саблей, обтянул фалды сюртука, сбросил с плеча какую-то соринку…
– К адмиралу, ваше благородие?.. – спросил он лейтенанта.
– Да!.. – ответил Калюжный, и обернулся. – А ты почем знаешь?
– Знаю! Вестовой из штаба сказывал. Твоего, мол, барина, адмирал требует! Уж мы с ним мерекали.
– Насчет чего?
– Да вот насчет этого!
Лейтенант опять повернулся к зеркалу и рассматривал теперь свое лицо, трогая его двумя пальцами правой руки.
– Ну, и на чем же порешили?
– Я, говорит, не дух святой: знать не могу, а только будет, говорит, что-нибудь особенное!
– Я знаю, зачем меня адмирал зовет… – сказал Калюжный.
Матрос стоял молча и почтительно, но на лице у него было написано ожидание.
– Вероятно, распекать меня будет… – продолжал лейтенант. – За вторник.
Он стал спиной к зеркалу и спросил:
– А что, очень я был пьян во вторник?
Николай переминался с ноги на ногу:
– Не особенно уж очень, ну, а все-таки…
Поднял глаза на лейтенанта и расцветился улыбкой:
– Дюже были пьяны, ваше благородие!..
– Ну, ладно… – нахмурился лейтенант – Давай пальто и фуражку! Идти, так идти! Не повесят же, в самом деле!
Матрос стал натягивать на лейтенанта пальто. И сказал озабоченно и со вздохом:
– Так точно, ваше благородие: не повесят!
Калюжный нахлобучил фуражку, вышел на улицу и зашагал к штабу.