Виктор Петелин Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 2. 1941–1984 гг

Часть первая Война

Илья Котенко1 Снаряженные народом

1

Не знаю, откуда происходит слово «наряд». В словаре сказано, что это «группа лиц, выполняющая служебные обязанности по особому назначению, а также сами такие обязанности». Но откуда оно взялось? Может быть, от старого русского ратного слова «снаряжать».

Первый раз оно пришло и осталось в памяти вместе со старой песней, которую певали по вечерам рыбаки станицы Елизаветинской: «Снаряжен стружек, как стрела, летит…» А потом оно, совершенно уже в другом виде, возникло в донецкой степи, когда мы, шахтерские мальчишки, под всякими предлогами стремились проникнуть в большую, с цементным полом, комнату у самого шахтного ствола, которая так и называлась – «нарядная». Перед сменой здесь всегда было людно, шумно, накурено. Здесь можно было узнать все поселковые новости, и отсюда, проверив в последний раз свои лампочки, на ходу докуривая цигарки, уходили шахтеры куда-то далеко под землю.

Много лет спустя, в годы первой пятилетки, мы, только что начавшие бриться комсомольцы, снова встретились с «нарядной». Это был деревянный, сбитый из горбылей барак, стоявший в самом дальнем углу строительной площадки Сельмашстроя. По утрам вокруг него собирались сотни подвод и саней, на снегу ярко зеленели клочки душистого донского сена, над лошадьми поднимался пар, а их хозяева, «грабари», съехавшиеся чуть ли не со всей Центральной России мужики, толпились в бараке, грелись у железных бочек, превращенных в печки, ругались с нарядчиками. Получив «маршрут», «грабари» поглубже натягивали треухи и выходили к своим «грабаркам», чтобы через несколько минут мчаться на них по дорогам в каменоломни, к Дону, за песком и на станцию Нахичевань-Донская, где на платформах высились шершавые ящики с заводским оборудованием.

После мы встречались с этим словом в армии. Как и многое в жизни, оно, это слово – «наряд», оборачивалось иногда своей неожиданной стороной, с малоприятным добавлением «вне очереди». Но зато как много гордых и глубоких ощущений и мыслей рождало оно, когда, осмотренные с ног до головы старшиной, мы уходили в гарнизонный наряд. Засыпает хорошо поработавший за день город, гаснут в многоэтажных домах огни, затихает даже листва на деревьях, и кажется: весь земной шар погружается в сон, а ты стоишь, прижав к боку винтовку, и чувствуешь, что охраняешь не крохотный объект, вещевой или продовольственный склад, а покой миллионов людей.

И вместе с народом становились мы в грозные годы в наряд, который был уже общегосударственным, общенародным, общечеловеческим.

2

В конце августа 1941 года к нам в действующую на Смоленском направлении XIX армию неожиданно прибыли Михаил Шолохов, Александр Фадеев и Евгений Петров. Впрочем, неожиданным их появление могло показаться именно тогда. Сейчас понятно, почему они появились в тот трудный месяц войны именно у нас, в нашей армии, на нашем участке.

Редакция нашей газеты «К победе» вместе с другими подразделениями штаба армии стояла тогда в лесах восточнее Вадино, неподалеку от шоссе Вязьма – Смоленск. Больше месяца передовые части вели позиционные бои под самой Духовщиной. Около колес типографских машин уже стала пробиваться зеленая травка осеннего побега, выгоревшие брезенты на машинах провисли под тяжестью опавших листьев, а по ночам часовые, выходя на посты по охране бивака, набрасывали на плечи шинели. Похоже было, что армия готовилась зимовать на занятых рубежах: мы еще спали в зеленых шалашиках, сложенных из соснового лапника, но отделение саперов в самом центре нашего расположения откапывало для всей редакции гигантскую землянку. Стала лучше работать полевая почта, появился военторг, даже тропинки между штабными подразделениями кто-то аккуратно посыпал песком. Словом, после беспокойного и тяжелого отхода армии из-под Витебска, через горящую, сметенную бомбами Рудню, опустевший Смоленск и заваленную трупами и разбитой техникой Соловьевскую переправу наступила пора передышки и ответного удара.

И он, этот ответный удар, наступил. Сначала на участке нашей армии вышла после длительных боев в немецких тылах большая группа под командованием генерала Болдина. В прорыве фронта участвовали авиация, танки и крупные части армии. Затем, развивая успех, полк под командованием полковника Грязнова повел успешное наступление; за ним пошли вперед другие полки и дивизии. Мы впервые увидели трофейные немецкие автоматы, танки, орудия и немецких пленных. Это был, по существу, один из первых крупных ударов, которые нанесли наши полевые войска на Западном фронте, и все мы мотались дни и ночи, не зная передышки: на передовую, в освобожденные деревни, к разведчикам и снова к себе в редакцию.

В разгар этих событий и появились у нас Михаил Шолохов, Александр Фадеев и Евгений Петров2. Об их появлении в армии мы узнали накануне и с нетерпением ожидали: зайдут они к нам или нет? Кто-то передавал, что они путешествуют по передовой вместе с командующим армией генералом Коневым, что будто Шолохов, где только можно, ищет донских казаков, а Фадеев – дальневосточников. Обсуждали вопрос: стоит ли их просить написать в нашу газету и чем угощать?

Появились они неожиданно, когда мы, расположившись на брезенте, поедали свой военторговский обед. Первым из-за маленьких сосенок вышел Михаил Александрович. Увидев нас, он остановился, поджидая Фадеева, Петрова и сопровождавшего их работника политотдела армии, затем сделал несколько шагов вперед и, чуть улыбаясь, приложил руку к зеленому козырьку фуражки:

– Здорово, земляки!

Мы вскочили. За время войны мы научились должным образом относиться к званиям и чинам: на петлицах наших гостей пестрели «шпалы», у Фадеева, если не ошибаюсь, был даже «ромб». Только наш старейшина, любимый «батя», писатель Александр Бусыгин, с ухмылочкой вытер ладонью рот и, поправив выгоревшую, закапанную смолой пилотку, шагнул навстречу:

– Здорово, Михаил Александрович!

– Здравствуй, Александр Иванович!

Они поздоровались чинно, чуть склонив головы, но в глазах обоих бегали какие-то удивительно милые бесенята, а затем, видимо не выдержав, они – и Шолохов, и Бусыгин – бросились друг к другу и обнялись так, что, казалось, намертво прикипели к спинам их руки. Затем Бусыгин поцеловался с Фадеевым, крепко пожал руку Петрову и как-то ловко обхватил их всех троих.

Евгения Петрова мы, тогда еще совсем молодые литераторы, до этого не видели ни разу. А что касается Шолохова и Фадеева, то это были наши, донские; многие с ними крепко дружили, почти все с ними встречались и, уж во всяком случае, знали их жизнь неплохо. И вот, когда они так стояли, обнявшись, в тени высоких сосен, на Смоленской земле, одетые в военную форму, я вдруг понял, почему эти трое дорогих нам людей на какую-то секунду замерли, прижавшись друг к другу.

В годы гражданской войны Шолохов, совсем еще тогда парнишка, мотался с продотрядом. Фадеев был комиссаром партизанского отряда, имея за плечами тоже не более двадцати лет. А Саша Бусыгин в девятнадцать лет был командиром красного бронепоезда. С той поры они немало сделали: славили жизнь, мужество, верность. Они любили друзей, детей, литературу, песни и вот снова встретились, одетые в армейскую форму, на далекой от Дона Смоленской земле, встретились опять на войне.

Впрочем, эта минутка-грустинка прошла, как березовый желтый листок, медленно проплывший мимо них на землю. Михаил Александрович, тая в уголках губ улыбку, кивнул в сторону нашей строящейся землянки:

– Устраиваетесь?

– Не помешает! – отозвался Бусыгин.

– Армия в наступление пошла, а вы курень строите!

– Наступать нам, Миша, далеко…

Шолохов, уловив в голосе Бусыгина неожиданно прорвавшуюся тоску, посерьезнел, кивнул.

– Это ты верно… Дорожка не близкая!

Фадеев между тем здоровался с нашими армейскими писателями и журналистами:

– Здравствуй, Гриша3, здравствуйте, Александр Палыч…4 Как живется литературе на солдатских харчах?

В это время работник политотдела, сопровождавший гостей, приложил к фуражке руку:

– Разрешите напомнить насчет пленных. Их сейчас допрашивают…

Фадеев махнул рукой:

– Мы их уже с Евгением видели у артиллеристов…

– Выходит, я отстал? – Шолохов улыбнулся. – Ну что ж, пойдем поглядим…

3

Пленных допрашивали метрах в пятидесяти от нас, на крохотной полянке, притаившейся среди густой сосновой поросли. Около палатки, растянутой веревками, за квадратным столиком на одной ножке сидел, перебирая листки бумаги, смуглый, цыгановатый капитан. Рядом с ним примостился молоденький, с девичьим, во всю щеку, румянцем, лейтенант-переводчик, не раз приносивший к нам в редакцию свои стихи.

– Сидите, сидите! – Михаил Александрович поморщился и недовольно замахал рукой, когда и капитан, и переводчик вскочили, уставясь на него удивленными и радостными одновременно глазами. – Продолжай, капитан! – уже более строго сказал Шолохов, усаживаясь у самой палатки на перевернутый ящик.

Пленные, до этого сидевшие перед столиком на траве, тоже вскочили и стояли теперь вытянувшись, отведя назад плечи, и переводили взгляд с капитана на Шолохова и обратно. Впрочем, стояли только двое, третий – широкоплечий, рослый, с гладко зачесанными назад мокрыми волосами офицер в черном мундире – продолжал сидеть, опираясь одной рукой о землю, и равнодушно жевал травинку.

– Силен! – вглядываясь в него прищуренными глазами и весь подавшись вперед, словно про себя произнес Михаил Александрович. – «Чистая кровь»?

– Так точно! – Капитан сел за столик. – Член национал-социалистической партии с тридцать четвертого года. Его повязали свои же солдаты…

– Что рассказывает?

– Молчит…

– Что будете делать с ним?

– Отправляем в Москву.

– А эти?

– Эти ничего… Говорят так, что не успеваем записывать… Желаете задать вопросы?

– Кто они?

– Вот этот… – Капитан перелистал тоненькую ученическую тетрадку и, не поднимая глаз, ткнул карандашом в стоявшего чуть впереди высокого, худощавого, с выпяченной грудью пленного: – Обер-ефрейтор Вернер Гольдкамп. Говорит, по профессии – спортсмен, на лодочной станции работал…

Обер-ефрейтор, услышав свою фамилию, еще больше оттянул назад плечи и бодро щелкнул каблуками. Михаил Александрович осмотрел его с ног до головы и улыбнулся, ибо бодрое настроение обер-ефрейтора никак не вязалось с его внешним видом.

Дальше я позволю процитировать слова из корреспонденции Михаила Шолохова «Пленные», написанной им для нашей газеты «К победе» и напечатанной в номере 101 за 31 августа 1941 года. В этом же номере напечатана и корреспонденция Александра Фадеева «Люди, прославляющие часть».

«Вернер Гольдкамп попал в плен сегодня утром, – писал Михаил Александрович. – Он участвовал в захвате Польши, Франции и с начала военных действий находился на Восточном фронте. Последние трое суток он не ел и не умывался, лицо и одежда его в грязи, серо-зеленый мундир изрядно потрепан, сапоги залатаны, даже голенища пестрят латками. Трое суток наша артиллерия громила батальон, в котором служил ефрейтор Гольдкамп».

– Значит, настроение неважное?

Выслушав перевод, ефрейтор согласно кивнул головой:

– О да, да – очень плохое…

– А с каким настроением шел на войну?

Гольдкамп мнется, бормочет о том, что все рассчитывали на скорую войну, что поход в Польшу и Францию был приятным, и даже пытается сострить насчет того, что для солдата самое главное – мягкая перина, вино и женщины.

Капитан, до этого терпеливо выслушивавший и вопросы, и ответы, видимо, узрел в ответе что-то выходящее из рамок дозволенного и, потирая свои густые угольно-черные брови, недовольно сказал:

– Вы у него лучше спросите: хочет он сейчас вернуться в Германию?

– Давай спрашивай! – согласно кивнул Шолохов.

Выслушав вопрос, ефрейтор поспешно прижал к груди руки:

– Нет, нет, сейчас не хочу. Я уже получил достаточно и больше войны не хочу.

Шолохов строго покачал головой:

– Как же так – не хотеть вернуться на родину?.. У него же, наверное, есть мать, жена или невеста?

Гольдкамп покосился на сидевшего на траве офицера в черном мундире, словно проверял, сведет ли еще раз с ним судьба, поправил пилотку с серебряным орлом и, подняв голову, уставился куда-то на вершины сосен. Да, у него на родине есть и мать, и молодая жена, и брат, и две сестры, но родина для него сейчас – это война…

– Толковый ответ, – согласился Шолохов.

– Артиллеристы образовали! – сердито подтвердил капитан. – Надо им всем такой всеобуч…

Третий пленный, ефрейтор Ганс Добат из 83-го пехотного полка 28-й дивизии, ничего особенного собой не представлял. У него был такой же, как у Гольдкампа, мятый и усталый вид, такая же светлая щетина на щеках и такая же словоохотливость. Он жаловался, что им плохо доставляли пищу, что их не поддерживали танки, что за три дня в их батальонах осталась пятая часть кадрового состава.

– Чем он до войны занимался? – спросил Михаил Александрович.

Выслушав вопрос, Добат долго что-то рассказывал. Капитан покачал головой и посмотрел на часы. Переводчик заметил этот жест и, остановив ефрейтора, сказал:

– Видимо, из бауэров… Говорит, на маслозаводе у отца работал…

– А ну-ка, повтори и ему вопрос: хочет вернуться к своим?

Добат поднял голову и, чуть усмехаясь, посмотрел на капитана.

Нет, не хочет! Он, конечно, понимает, что такой вопрос надо и интересно задавать пленным, чтобы узнать их солдатский дух, понимает, что его обратно русские не вернут, но если возникнет необходимость обмена пленными, просит учесть, что он, Ганс Добат, перешел к русским добровольно, и поэтому просит его до конца войны не тревожить. Переводчик покачал головой и, сложив «самописку», решительно, хотя и заметно робея от этой решительности, посмотрел на Шолохова:

– Скажите, товарищ Шолохов, у кого же загадочнее душа?.. Наши, чтоб вернуться на родину из плена, на колючую проволоку бросаются, подкопы из тюрем роют… Все здесь ясно… А они… как в сейф, свою душу положили – и ключ в карман… До конца войны. Что у них, родины нет?

Михаил Александрович поднялся, по-солдатски расправил под поясом гимнастерку и на секунду задумался.

– Да нет, товарищ лейтенант, родина у них есть, но для него война – не мать родна…

В своей статье «Пленные», о которой я упоминал, Шолохов писал:

«Сложная и хитро продуманная фашистами система, направленная к тому, чтобы любыми средствами удержать немецкого солдата под ружьем, пока еще в действии. В групповом окопе немецкой роты ни один солдат не может пройти к ходу сообщения, миновав офицера, но если он и проскользнет – в тылу его задержит полевая жандармерия. Ложь, запугивание, жестокая дисциплина – все это пока держит уставшего от войны немецкого солдата в окопах, но уже отчетливо проступают первые признаки начинающегося разложения части немецкой армии: недовольство офицерским составом, отсиживающимся в тылу, сознание полной бесперспективности войны с Советским Союзом, недоверие к авантюристической политике гитлеровской клики. И чем сильнее будет отпор Красной Армии врагу, тем быстрее пойдет неизбежный процесс распада и гибели немецко-фашистской армии».

4

Когда мы вернулись, в нашем расположении шел пир горой. Это выражение можно считать буквальным, потому что на огромном зеленом брезенте, растянутом на траве, высились горы припасов, крупно нарезанные куски хлеба. Одно в этом пире было примечательно – все сидевшие на брезенте кружком, как вокруг костра, были с блокнотами и записными книжками, а у секретаря редакции писателя Михаила Штительмана лежала на коленях подшивка нашей газеты.

Ребята рассказывали о подвиге капитана Войцеховского, оказавшегося в непосредственной близости от врага и вызвавшего на себя огонь своей артиллерии, о бесстрашном связисте Александре Хлудееве, о потомке Лермонтова, служившем капитаном в приданной нам авиационной части, о тех смелых и самоотверженных людях, с которыми приходилось встречаться в эти первые дни войны писателям и журналистам, работающим в редакции.

Начинало темнеть. Из глубины леса потянуло сыростью. Недалеко, за железной дорогой, начала бить наша артиллерия. И все было бы ничего, если бы не появившийся где-то высоко в небе чужой, металлический звук. Он нарастал, надвигался волнами и, завывая, шел на восток. Это направлялись к Москве фашистские бомбардировщики. Значит, и сегодня где-то будут разрушены дома, будут убиты люди, будут плакать матери и дрожать в бомбоубежищах дети.

– Спой, Саша! – попросил Фадеев, пряча в полевую сумку свою записную книжку.

Я не знаю, откуда Александр Александрович знал о песне, которую однажды пел у нас Александр Бусыгин. Может, приходилось раньше слышать на товарищеских вечеринках в Москве или Ростове, или вместе ее певали в дни молодости. Но мы ее впервые услышали на Соловьевской переправе, когда наши части, оставив горящий Смоленск, по Старо-Московской дороге отходили к Дорогобужу. Совсем узкий в этом месте Днепр был завален трупами людей, лошадей и разбитой техникой. Фашистские самолеты днем и ночью висели над этой, наверное самой трагической в мире, переправой. Но мы проскочили ее довольно благополучно – самолеты только что отбомбились и ушли, и мы, перетащив свои машины, отдыхали на опушке дорогобужского лесного массива. В этот миг мы увидели: в стороне от проходивших войск, по луговой низине пробирался высокий старик, с непокрытой седой головой, в сером длиннополом пиджаке. На плече он нес косу, другой рукой вел маленького белоголового мальчишку, должно быть, внука. Куда шли они, спасаясь от фашистских бомбардировщиков, – к знакомым ли в соседнюю деревню или просто неизвестно куда, как и тысячи людей в те времена, но одно было ясно: шли они не на косовицу. Кто бы вздумал косить рядом с полем изувеченных, не погребенных еще людей.

Вот тогда Саша Бусыгин и запел. Запел, будто про себя, мягким, чуть рокочущим баритоном:

Полоса ль ты, моя полоса,

Нераспаханная сиротинка.

Отчего ж на тебе, полоса,

Не колосятся ржи и былинки?

Знать, хозяин-то твой…

Но что случилось с хозяином, мы так и не узнали. В этом месте Бусыгин оборвал песню.

И сейчас он остановился на этих словах, потер, видимо, перехваченное горло и махнул рукой:

– Пусть лучше Гришка стихи читает…

Стихи читали и Гриша Кац, и Александр Павлович Оленич-Гнененко – стихи, написанные во время боев и отступлений, стихи веселые и суровые, а то и вовсе похожие на соленые солдатские припевки.

– Это хорошо, – смеялся Фадеев. – Очень хорошо! – И, посерьезнев, добавил: – Во всем этом есть главное – от народа, от жизни…

Он начал рассказывать о своих встречах с артиллеристами. Об этом он так писал в своем очерке «Люди, прославляющие часть»:

«Бойцы-артиллеристы работают споро, ловко и весело. Это все молодые ребята, с крепкими руками, ясноглазые, с ослепительными в улыбке зубами на загорелых, задымленных лицах».

Затем мы, конечно, пели. Пели вполголоса свои донские песни, пели о «снаряженном стружке», который «как стрела, летит», пели о родном городе, о ветре, полном «любви и надежды».

Все время поглядывавший на часы работник политотдела наконец улучил минутку и сказал:

– Товарищи, нас уже ждет командующий!

Они ушли не прощаясь, пообещав вернуться на ночевку.

Гости вернулись далеко за полночь, когда затихли долго не смолкавшие разговоры в шалашах, угомонились, казалось, вместе с нами отлетавшие на восток птицы и весь лес погрузился в ту первозданную тишину, которая совсем не подразумевает присутствия в этих лесных массивах десятков тысяч людей, машин, орудий и снарядов, готовых в любую минуту взорваться словами команд, шумом моторов и вспышками орудийных выстрелов.

Они появились совсем неожиданно из-за деревьев, по пояс в белесом болотном тумане. Поблагодарили провожатого, перекурили и, расстегивая пояса, полезли в шалашик. Захрустел лапник, зашелестел брезент, наконец все затихло.

Но тишина была недолгой.

– Ну как тебе информация? – вполголоса спросил Фадеев.

– Снаряжение у них неплохое, ничего не скажешь, – так же тихо отозвался Шолохов.

Через несколько секунд послышался голос Петрова:

– Главное, у них танки, правда?

(После мы узнали, что в этот день было получено сообщение о начавшемся сосредоточении войск противника на Западном направлении, нацеленных на Москву.)

– Только не это главное… – отозвался Шолохов.

– Ты о чем?

– Пленных видел?

– Ну?

– Какие там для них, к черту, высокие материи, идейность… Надрессированные машины… А столкнутся с войной, получат по зубам, и просыпается из всего человеческого только одно – желание жить… Это не отберешь ни у кого… Только зачем же до этого доходить через войну…

В шалашике стало тихо. По верхушкам сосен прошел ветерок, осыпая нам плечи подсыхающими иголками, а затем снова, в который уж раз, с запада стала накатываться завывающая, стонущая волна фашистских бомбардировщиков.

5

После двадцати лет, прошедших со времени тех событий, я неспроста вспомнил о пожелтевшем номере старой армейской газеты, в котором были напечатаны мало кому известные фронтовые корреспонденции двух выдающихся писателей нашего времени, и обо всем, что связано было с этим. Мне подумалось о тех солдатах, которых готовят сейчас к новой войне на том же самом Западе, на той же самой германской земле бесноватые глашатаи разбоя и смерти. Хотелось мне помянуть и своих добрых товарищей, тех, кто писали, работая, как солдаты, и о тех солдатах, о которых они писали. А скорей всего это все пришло на память от того чувства гордости, которое переполняет сердце, когда читаешь величественную Программу Коммунистической партии Советского Союза, провозгласившей на весь мир жизнеутверждающие принципы мира, труда, свободы, равенства и счастья всех народов и столько добрых слов сказавшей о нашей литературе, всегда честно работающей на самых передовых позициях нашего великого наступления, умеющей всегда, даже в самые трудные моменты, не терять чувства бодрости, уверенности и веры в силы своего народа, и о тех литераторах, снаряженных народом, которые никогда не изменяли его великой народной, партийной правде.

Юрий Лукин1 Из книги «Воспоминания»

Встречи с М.А. Шолоховым


…Накануне моего возвращения в ополченческую дивизию из Москвы в гостинице «Националь» остановился Шолохов, по дороге из своей станицы в очередную командировку на фронт. Разумеется, я нашел его в гостинице. В тот же день навестили Михаила Александровича двое ростовских писателей-ополченцев, также ехавших на фронт. Они ехали из Ростова и узнали, что могут встретить в Москве Шолохова. Это были прозаик Михаил Штительман и поэт Григорий Кац. Так нам достались несколько часов встречи, заполненных донскими песнями и неожиданной радостью свидания. Пели оба ростовчанина, а Михаил Александрович, сам любивший «дишканить» в местном станичном хоре, признался, что не знал про своих обоих земляков, какие у них «звонкие теноришки». Наутро мы все, простившись у входа в гостиницу, разъехались по своим направлениям. С фронта вернулись не все. Оба ростовчанина погибли.

Еще одна очень уж памятная жертва осталась на Западном фронте: лучший друг Шолохова Василий Кудашев. Много позже, значительно позже года Победы, я готовил телевизионную передачу о Шолохове, и вдова Кудашева показала мне хранившееся у нее письмо тех лет. В письме Михаил Александрович просил проставить в приложенном письме к Кудашеву номер полевой почты, которого Шолохов не знал. Но Матильда Емельяновна получила извещение, что ее муж погиб. В письме Шолохова есть упоминание о нашей встрече.

«Дорогой друг! Судьба нас с тобой разноздрила… Но все же когда-нибудь сведет нас вместе. Я сегодня уезжаю из Москвы. Как только вернусь, сообщу тебе. Думаю, что увидимся. У меня есть к тебе дела…

Дома не был давно. Но там все в порядке. Недавно на час видел Юрбора. Поехал в Армию. Крепко обнимаю. Целую, твой Шолохов.

Будь здоров. Я пишу коротко. Спешу. Надеюсь на скорую встречу».


Трудно найти слова, чтобы передать, как же дорого мне было прочитать эти строки на случайно уцелевшей открыточке. И свое имя, которым окрестил меня Михаил Александрович, научил он этому и немцев, и японцев, и моих товарищей по работе…

Еще об одном его письме, связанном в моей памяти с давней нашей встречей военной поры, с воспоминаниями о человеке, который был мне другом и с которым мы были знакомы независимо от Михаила Александровича: я был редактором «Повести о детстве» Михаила Штительмана. Когда война и наша встреча в «Национале» были уже в далеком прошлом, Детское издательство выпустило новое издание повести в 1974 году. Ростовские писатели и семья покойного помогли мне познакомиться с письмом Шолохова к автору. Я привел это письмо в своем предисловии. Вот оно:

«Товарищ Штительман!

Примите 100 моих извинений. Только недавно прочитал. Книга теплая, и я не раскаиваюсь, что чтение отложил на осень. Когда холодно, теплое согревает. Привет!

Мих. Шолохов

23 ноября. 1933 г.»


Война в свое время вырвала каждого из нас из привычного жизненного круга. Но связи с привычками и пристрастиями мирного времени оказались прочнее и активнее, нежели мы могли предполагать и предвидеть. Во всяком случае, со всей очевидностью наступало время для большинства из нас возвращения на круги своя. Этот процесс, как многие другие, таил в себе порой немало не только внезапного, но и причудливого в своей неожиданности. О том, что я оказался в газете «Сталинский сокол», находившейся в Москве, узнало руководство «Комсомольской правды», желавшее создать у себя отдел литературы, искусства и решившее, что я могу справиться с ролью заведующего этим отделом. Тут начались забавные осложнения. В «Сталинском соколе» соглашались откомандировать меня в «Комсомольскую правду», но, естественно, думали, что для этого потребуется демобилизация, поскольку имелся в виду переход на службу гражданскую. Однако сразу выяснилось, что эта сложность отпадает: в сумятице первых недель войны то, что именуется личным приказом о мобилизации того или иного военнослужащего, отдано так и не было. Вроде как я и не служил в армии и на фронте не был. Тогда заартачился я; ив комиссариате вняли моим доводам насчет того, какие трудности я испытаю, объясняя сыновьям и будущим внукам, где же и как провел я первые месяцы войны.

Военные нашли решение, которое показалось мне справедливым при всей своей причудливости: оформили задним числом мою личную мобилизацию с первого дня реального моего пребывания на армейской службе, и с той же даты, когда этот приказ оформлялся, отдали приказ о моей демобилизации. Так вопрос был разрешен, и я начал работу в «Комсомольской правде», в должности заведующего отделом литературы и искусства. Поначалу я заведовал самим собой: отдел только из меня и состоял. Позже появились секретарь, а затем и заместитель заведующего. Через год службы был я переведен на должность заместителя заведующего таким же отделом в «Правду» (впоследствии должность была переименована: заместители стали консультантами). В этом качестве я пребывал тридцать два с половиной года, до выхода на пенсию. Совмещалось это беспрепятственно с постоянной работой по линии творческих организаций – писательской, журналистской, кинематографистов.

Так мирная профессия вернула себе то, что полагала своим достоянием.

Встреча с Шолоховым, с этим писателем и – я подчеркиваю – человеком – была моим счастьем.

Началом был 32-й год. Был я тогда еще молодым редактором и работал в том издательстве, которое позже стало называться «Художественная литература», а тогда это был Гослитиздат. Вот там мне и поручили редактировать третью книгу «Тихого Дона». Дело в том, что писатель сдал в издательство сразу и третью книгу «Тихого Дона» и первую книгу «Поднятой целины». «Поднятая целина» пошла другому редактору, а мне достался «Тихий Дон». Так появилась книга, на титульном листе которой значится 1933 год. И есть там автограф:

«Дорогому т. Лукину с благодарностью за работу над книжкой и с этакими наитеплейшими дружескими чувствами.

М. Шолохов

31-Х-33».


Так началось. Потом было редактирование вместе с ним первой и второй книг «Тихого Дона». Он все редактировал заново, потому что роман подвергался очень большим искажениям в свое время, когда печатался в журналах. Следующей нашей работой, после первых двух книг, было иллюстрированное издание «Тихого Дона». Подряд, год за годом, вышли три книги. Четвертая еще не была автором закончена. А незадолго перед войной, в начале того года, когда война началась, читатели получили и ее. Тогда часто выпускали однотомники, издания, в которых при использовании двухколонного набора умещалось все произведение в целом. Художник успел проиллюстрировать четвертую книгу после тех, которые уже вышли. Я расскажу позже, что тогда произошло, почему эти превосходные рисунки не смогли быть опубликованы в однотомнике под его фамилией. Пришлось приглашать гравера, чтобы из рисунков сделать гравюры. Так появилась книга, в которой не указана фамилия автора рисунков.

В этом издании я принимал самое горячее участие – написал к нему предисловие. Вместе с Михаилом Александровичем мы сделали для однотомника словарик донских слов и оборотов речи. Если ко всему этому прибавить фанатическую мою любовь к книге и ее автору, может быть, читатель поймет дикий мой поступок: когда война началась и я ушел с ополчением на фронт, – в своем рюкзаке я взял с собой вот эту толстую книгу… Сначала мы были саперами, копали противотанковые рвы, и во время пеших переходов таскать книгу было тяжеловато. Потом, когда началась работа в политотделе и мы с напарником развозили по передовым частям размноженные нами сводки Информбюро, а еще позже работали в армейской газете, книга находилась уже в более благоприятных условиях, ездила с нами в автобусе-типографии. А то ведь сперва приходилось ее на себе таскать… Однако расстаться с этой книгой – мой читатель это поймет – я был просто не в состоянии.

Мне часто задавали вопрос: «Вот вы редактировали Шолохова. Что такое – редактировать Шолохова? Что это было?» Приходится говорить так: бывает работа с молодым писателем такая, что ее можно уподобить лепке из глины, податливой, мягкой, которой можно придать форму нужную, необходимую. А тут совершенно другое. Шолохов сдавал в редакцию – в журнал, в издательство – рукопись тогда, когда считал ее абсолютно законченной. У меня в голове всегда только одно сопоставление: работу с ним над его рукописью можно сравнить уж никак не с приданием формы глине, а со шлифовкой драгоценного камня. Нужна другая редакторская специальность, потому что можно только кое-где положить очень небольшой, тонкий штрих, чтобы грань засверкала другими цветами.

Да ведь и началось у нас в значительной мере со странной, может быть, с точки зрения редактора, работы: мне многое приходилось просто восстанавливать по сравнению с тем, что было уничтожено в журнальных текстах, выступать как бы в роли реставратора. И в то же время Михаил Александрович наметил и другой путь для редактирования: он старался избавиться от перенасыщения языка в своем произведении местными речениями. Тут тоже я старался помочь ему, как мог. Чтобы прояснить сущность этой работы и предостеречь о сложности в подходе к ней, в ходе дальнейших моих воспоминаний я расскажу о беседе писателя со шведскими студентами во время его пребывания в Швеции после вручения ему Нобелевской премии. Благодаря усилиям одного работника нашего посольства (его фамилия – Рымко) удалось сохранить и в «Литературной газете» напечатать запись этой беседы. Там драгоценнейшие свидетельства. А перед этим я хотел бы остановиться на вопросе, который иногда возникает в устных и печатных выступлениях некоторых литераторов: прибавила ли Нобелевская премия что-нибудь к популярности автора «Тихого Дона» во всем мире? И была ли эта премия желанием, как некоторые склонны утверждать, потрафить Советскому Союзу и чуть ли не коммунистической партии? Относительно популярности надо отметить так: конечно, прибавила. Немногие достигают такой степени признания. Мне довелось видеть воочию нобелевские празднества там, в Швеции. Видел я всю торжественную церемонию, смог почувствовать всю атмосферу праздника. Кстати, и о том, не было ли присуждение престижнейшей премии стремлением угодить Советскому Союзу. Думаю, что скорее – наоборот… Как он отнесся сам? Когда он ритуально благодарил за присуждение премии, он без чрезмерной мягкости заметил, что, по совести сказать, думает, что это могло произойти на тридцать лет раньше. Эффект от встречи с ним был в Швеции колоссальный. Пресс-конференция с ним по числу присутствующих превзошла все предыдущие. Любопытно отметить, что перед ним там была Софи Лорен…2

Почему я думаю, что вряд ли присуждение премии Шолохову было вызвано желанием угодить Советскому Союзу? Мне кажется, эту премию рассматривали скорее как укол Советскому Союзу. Эта книга рассматривалась ведь в советских кругах как «малоприемлемая», не сказать – диссидентская, но, во всяком случае, очень уж острая, такая, что вызвала явное неудовольствие: ее ведь разносили и после публикации в журнале и когда роман был окончен. Даже тот человек, о котором теперь говорят «Сам», и тот не выразил восторга по поводу финала: ему, очевидно, хотелось, чтобы Григорий пришел к определенному решению, но в то же время он понимал – это, конечно, догадки! – что шутить со всем этим не следует, понимал ту пользу, которую может принести признание Шолохова, и поэтому присуждение советской премии последовало за публикацией романа немедленно. А теперь посмотрим, в каком окружении предстал лауреат премии Нобелевской. Лауреаты русские: Бунин (эмигрант), Пастернак и вот Шолохов… Вряд ли все это делалось, чтобы советскому государству потрафить.

Меня порою спрашивали: а что из шведского празднества запомнилось больше всего? Отвечал: все! Но кое-что – особенно. Во-первых, вечер в Обществе шведско-советской дружбы. Там был ужин в большом зале, в торжественной обстановке, и по времени это совпало с трогательным шведским праздником, который отмечается в рождественские дни. Это праздник «Люсии». Он отмечается во всем мире, оказывается. В каждом шведском доме, в каждом учреждении есть своя, местная, Люсия. Если вы приезжий, живете в гостинице, для вас праздник начинается так: утром к вам в номер стучатся, и появляется девушка в белом платье, гостиничная Люсия, она предлагает вам чашечку кофе, которую вы обязаны выпить. Избирают Люсию общенациональную. Эта разъезжает по городу на автомобиле, ей фирма, торгующая мехами, дарит шубу, на ней делают бизнес. А идея праздника – гимн Свету. Основа имени Люсия и есть «свет». Праздник и зародился в северной стране, как радостное приветствие весне, свету.

На том вечере, о котором я начал рассказывать, вдруг зазвучала изумительная итальянская песня «Санта Лючия» и вошла процессия: дети, во главе которых прошествовала в белом наряде девчушка, маленькая «Люсия». Она приветствовала Михаила Александровича. Нам всем, гостям, были розданы листки с напечатанными латинскими буквами текстом величальной песни «Приветствие почетному гостю». Слова примерно такие: к нам приехал наш дорогой гость!.. Мы смогли без труда участвовать в общем хоре, так как в листках было указано для всех: мелодия – «Стенька Разин»…

Еще вопрос, который часто возникает. Откуда возникли сомнения в авторстве «Тихого Дона»? Откуда взялись эти нападки? И самому автору в давние еще времена такие вопросы задавали. Откуда все это взялось? Правда ли, что это зависть? У него был ответ, который мне запомнился: да, но зависть бывает хорошо организованная. Вот что он сам сказал. И думаю, что дело не только в зависти, а и в том, что у нас часто называют «конфронтацией».

Иной раз Шолохову стараются приписать несправедливое деление людей на «наших» и «не наших» по национальному признаку. Назову несколько имен его друзей. Когда писатель ездил в Швецию и Японию, с ним, как правило, был Лева Мазрухо, Леон Мазрухо, ростовский кинематографист и фотограф, у которого накапливалась едва ли не самая обильная и самая драгоценная фотоархивная коллекция по Шолохову. Она копилась годами. Повторяюсь: друзьями Шолохова были упоминаемые мною поэт Григорий Кац и прозаик Михаил Штительман…

Но «вернемся к нашим баранам»! Начну с того, что за время моей работы с Шолоховым мне пришлось слышать семь или восемь имен людей, которым приписывался «Тихий Дон», будто бы присвоенный Шолоховым. Первое в перечне – имя донского журналиста Голоушева. Подчеркиваю: журналиста, не писателя в полном смысле слова, автора не художественных произведений. Это автор очерков, названных им «По тихому Дону»… А-а-а!! «По тихому Дону», значит, это и опубликовал Шолохов, чуть переиначив, и назвал: «Тихий Дон»… Между тем Тихий Дон – такое же народное название реки, как Волга-матушка, Волга – русская река и так далее. Потом Михаил Александрович сам рассказывал об этом, сначала с усмешкой, со смехом… он вообще любил всякие забавные истории, в том числе и те, что происходили с ним. Так вот, следующая версия такова. (Будем называть это версиями.) Шолохова приютила переночевать какая-то старушка, и он под кроватью у себя обнаружил сундук, а в сундуке рукопись «Тихого Дона». Про старушку он и рассказывал со смехом, а потом, постепенно, со все большей досадой и болью. Дело ведь доходило до того, что, когда в нашем издательстве была получена рукопись третьей книги, последовали телефонные звонки в редакцию, в ленинградский журнал, в «Роман-газету»: может прийти та старушка, у которой Шолохов украл «Тихий Дон», рукопись ее сына. Всюду отвечали: пусть приходит. Нигде не появился никто. Но звонки раздавались, повторяю, всюду. Вот что это было? Не буду позволять себе какие-то домыслы, однако у Михаила Александровича были в свое время достаточно крутые расхождения с РАППом, и это вполне могло быть следствием. Хотя потом один из руководителей РАППа участвовал в подтверждении того, что Шолохов сам написал свой роман. Это было письмо писателей, опубликованное в «Правде». Там стоят подписи и Серафимовича, и Авербаха… Мы позже с самим текстом письма познакомимся. А пока – о том, что не использовалось для того, что мне хочется назвать «недоброжелательными недоумениями». Какие зацепки для этого изыскивались? Ассортимент их был широк, на всякий вкус, как говорится. Первое: как мог юноша, которому к концу Первой мировой войны было совсем немного лет, по слову поэта – мальчишеских лет, как мог он дать такое зрелое изображение самой войны да еще с такой степенью проникновения во внутренний мир своих героев, показать взаимоотношения мужчины и женщины? Как он, почти не передвигаясь в пределах театра военных действий во время гражданской войны, сумел дать столь широкую картину этой войны? Почему две первые книги романа появились так быстро одна за другой? Почему обе эти книги, как представляется «недоумевающим», намного сильнее обеих последующих? И почему после «Тихого Дона» он ничего равнозначного не написал? Почему – даже до такого доходит! – почему в этом романе молодым прозаиком не допущено ни одной заметной исторической ошибки? Короче говоря, почему, почему?., бывает ли так? как могло произойти? можно ли допустить?! Не следует ли устремиться в поиски «подлинного автора», или, на худой конец, как писал один из уважаемых наших писателей, – мощного соавтора, который вел всю белую линию, а Шолохов потом портил произведение, вписывая красную линию? Вот я упомянул о Голоушеве, о некой старушке, но этим далеко не исчерпывались и не исчерпываются подозрения. Возникала фигура безвестного учителя из соседней станицы, который будто бы показал рукопись юноше, а тот рукопись забрал и пригрозил: ну, вот, теперь молчи!.. Чуть позже предполагаемому автору нашли новое место: в самой Вешенской. Слухи шли и шли. Существовал в Москве литературный кружок «Никитинские субботники». Его посещал одни ротмистр царской службы, который написал литературное произведение, нуждавшееся в доработке. Молодой Шолохов своими рассказами уже зарекомендовал себя как прозаик, ему дали рукопись ротмистра для помощи автору. А автор возьми да умри… И наконец, самая поздняя версия: еще один офицер, белый офицер и писатель Федор Крюков. Эта версия, к моему глубокому сожалению, была поддержана – не знаю, из каких побуждений, не хочу фантазировать, – но мне очень жаль, что она была поддержана Солженицыным. О Крюкове только два слова: он умер от сыпного тифа в двадцатом году, действие «Тихого Дона» заканчивается примерно в двадцать втором!

Теперь насчет череды «сомнений». Вопрос об исторической точности в изображении гражданской войны, думаю, достаточно проясняет хотя бы та самая беседа со шведскими студентами, которую ухитрился, сделав тем самым великое дело для истории нашей литературы, записать тогдашний сотрудник нашего посольства Рымко. Шолохов на этой беседе сказал:

«Если говорить о том, как я начал писать, то поначалу это были короткие рассказы или новеллы, как хотите, а до этого некоторое время я работал журналистом. За «Тихий Дон» я взялся, когда мне было двадцать лет, в 1925 году, во всяком случае, тогда, когда никого из вас еще на белом свете не было.

Поначалу, заинтересованный трагической историей русской революции, я обратил внимание на генерала Корнилова. Он возглавил известный мятеж 1917 года. И по его поручению генерал Крымов шел на Петроград, чтобы свергнуть Временное правительство Керенского. За два или полтора года я написал шесть-восемь печатных листов… Потом я почувствовал: что-то у меня не получается. Читатель, даже русский читатель, по сути дела, не знал, кто такие донские казаки. Была повесть Толстого «Казаки», но она имела сюжетным основанием жизнь терских казаков. О донских казаках, по сути, не было создано ни одного произведения.

Быт донских казаков резко отличался даже от быта кубанских казаков, не говоря уже про терских, и мне показалось, что надо было начинать с описания вот этого семейного уклада жизни донских казаков».

Вот один из пунктов. Вторая книга не сильнее, она слабее всех остальных книг «Тихого Дона», потому что с нее автор начинал и вернулся к ней, уже написав первую книгу.

Теперь – о некоторых биографических данных, которые тоже имеют большое значение.

«Я родился в хуторе Кружилином станицы Вешенской. Почти всю жизнь провел я там и живу до сих пор в той же местности. Естественно, что впечатления детских лет, постоянные невольные наблюдения за жизнью и бытом моих однохуторян давали мне живой материал для воссоздания мирной эпохи на Дону».

Там просто сам воздух дышит этим.

«…Таким образом, я, оставив начатую в 1925 году работу, начал сюжетно с предвоенных лет, с описания семьи Мелеховых, а затем так оно и потянулось.

Роман я окончил (я писал его пятнадцать – шестнадцать лет) уже накануне войны. Считаю, что «Тихий Дон» – наиболее крупное мое произведение, для меня оно имеет особое значение потому, что я много времени положил и сделал все, что мог, чтобы ознакомить и своих, русских читателей, и зарубежных с трагической историей донского казачества в годы революции».

Продолжает он разговор в свойственной ему манере: «Вот как будто бы и все. Это предварительно. Если у вас будут ко мне какие-либо вопросы, я с радостью отвечу. Если я что-нибудь совру, здесь присутствует первый редактор «Тихого Дона» товарищ Лукин, который меня поправит». (Это вызвало, естественно, смех.) «Я думаю, что форма вопросов-ответов – это наиболее живая форма, а читать вам лекцию я не имею возможности, да и считаю, что вы и без меня достаточно ученые». (Опять смех. Он умел очень просто и естественно разговаривать с такой капризной аудиторией, как молодежь.) Один из студентов задает вопрос: «Михаил Александрович, разрешите мне вас вот о чем спросить. В «Истории советской литературы», вышедшей на Западе, профессор Струве3 пишет, что вы полуказак. Там написано, что ваша мать казачка, а отец – нет».

Михаил Александрович ответил:

«В какой-то мере это верно. Дело в том, что моя мать (она сама украинка) вышла замуж за казака и рано овдовела. Потом она жила с моим отцом, как говорится, гражданским браком, невенчанные были. Сколь я родился, а она была, так сказать вдовой, я по формуляру числился казаком, имел пай земли, все привилегии казачьи. Затем отец меня усыновил, уже после моего рождения они перевенчались с матерью, и (по документам) стал я уже русским. Вот такова история».

Под дружный смех студент продолжает допытываться: «Так, значит, вы русский или казак?.. Я бывал на Дону, я родился на Тереке… И я знаю, кто такие казаки. По крайней мере, терские казаки спрашивали, ты русский или казак?»

«У нас таких людей, – ответил на это Михаил Александрович, – называли иногородними. Вот я – иногородний. По отцу я крестьянин Рязанской губернии, Зарайского уезда. Вот таково мое генеалогическое древо…»

Теперь об исторической точности и о ходе гражданской войны. В той же беседе писатель и об этом говорил:

«Мне приходилось изучать материалы по истории гражданской войны двусторонним образом: кроме личных наблюдений и личных впечатлений, естественно, я пользовался архивами – нашими, советскими архивами, но, чтобы не попасть впросак, использовал и материалы зарубежные, в частности «Очерки русской смуты» генерала Деникина, воспоминания генерала Краснова, бывшего донского атамана, и массу других, повременных изданий, которые выходили во Франции и в Англии, вообще всюду за рубежом…»

Огромную помощь ему, молодому тогда писателю, оказала Е.Г. Левицкая, которую он трогательно называл «бабушка Левицкая». Когда он приезжал в Москву, то едва ли не первым делом навещал ее. Она заведовала в свое время библиотекой Московского горкома партии и вот снабжала Михаила Александровича чрезвычайно важными для него источниками.

О художественной силе отдельных книг романа. Об утверждении, будто первые две книги сильные, а остальные получились слабее. Убежден, что это несправедливо. Как мы знаем, начал автор со второй книги, не имея еще опыта романиста; она в художественном отношении не только не возвышается ни над первой, ни над всеми остальными, напротив – значительно уступает им. Четвертая же, с ее трагической силой, это именно вершина произведения, точка, где писателем достигнута наивысшая степень мастерства. И в третьей уже ощутим некий подъем.

Вот на чем еще мне хочется акцентировать внимание. Был использован еще один козырь в своего рода шулерской колоде карт. Небывало ранний возраст дебютанта в литературе. Кто, мол, может поверить: первый рассказ, автору 18 лет, два первых тома романа, а автору 23 года… Прошу обратить внимание, запомнить: 23 года. А если по совести вспомнить, надо ли искать объяснение поразительному явлению помимо двух решающих обстоятельств? Требований времени, которое не давало длительных сроков для созревания, для формирования личности, и – что не менее важно – очевидного наличия раннего расцвета личности высокоодаренной. Такое ли это исключение, каким удивительным ни кажется сам факт на первый взгляд. Когда Пушкин написал «Руслана и Людмилу», ему было 20 лет. Еще поразительнее другие сроки. Стихотворение «Вольность» – автору 18 лет, «Послание к Чаадаеву» и стихотворение «Деревня» – 19, «Евгения Онегина» начал писать в 24 года, «Борис Годунов» создан в 26 лет. Николай Михайлович Карамзин осуществляет первый перевод на русский язык шекспировского «Юлия Цезаря», имея от роду 21 год. Жуковский начал печатать свои стихи, когда ему было 15 лет. Бунин перевел «Песнь о Гайавате» Лонгфелло в возрасте 26 лет.

Пока, могут сказать, речь идет о поэзии. Известно, что со стихов и начинают чаще и начинают раньше. Поэтому обратимся и к другим фактам. Салтыков-Щедрин свои первые повести написал в 21 год. Русская литература обогатилась «Вечерами на хуторе близ Диканьки», когда Гоголю было всего 22 года. Появляется рассказ Максима Горького «Макар Чудра» – автору 24. Не достаточно ли было бы вспомнить в этой связи о феноменальном примере Лермонтова? За годы своей такой короткой жизни он создал все, что оставил драгоценным наследием русской литературе и культуре. Отпущено ему было судьбой всего-навсего 27 лет… Не так давно в одном из журналов можно было прочитать замечательные слова о Лермонтове, принадлежащие Анне Ахматовой: «Я уже не говорю о его прозе, здесь он обогнал самого себя на сто лет и в каждой вещи разрушает миф, что проза – достояние лишь зрелого возраста».

Вдобавок еще один, один факт. Даже не факт, а фактик. Почти полузабытый, свидетельствующий об очень ранней и разносторонней одаренности. В Вешенской в давние годы существовал молодежный самодеятельный театрик. Совсем юный Шолохов и лицедействовал в этом театре, и пополнял его репертуар, сочинял пользовавшиеся успехом у станичных зрителей пьески. Бродивший со своей бандой в окрестностях Фомин даже удостаивал эти представления своим присутствием, когда являлась возможность прибыть специально «на Мишку Шолохова». Все это было.

Теперь же попрошу у читателя прощения и уведу его совсем в иную сторону. Не все мне будет ловко рассказывать, кое-где придется прибегнуть к фигуре умолчания. Но попытаюсь сущность передать. А перед тем, как начать, похвастаюсь… На первом томе имеющегося у меня иллюстрированного (роскошно!) «Тихого Дона» есть драгоценная для меня надпись: «Дорогому Юр. Бор. Лукину. Вместе со мною любовно работавшему над этой книгой – с глубоким дружеским чувством. М. Шолохов. 2 VI 36 г.».

Надеюсь, читатель поймет, что это такое для меня.

Немного об истории этого издания… Получаю телеграмму от Михаила Александровича (я тогда работал в издательстве) о том, что один художник без договора с кем-либо, на свой страх и риск, исключительно из любви к произведению, проиллюстрировал все три вышедших к тому времени тома «Тихого Дона»… «Договорились с издательством, чтобы его приняли и посмотрели эти рисунки. Я с ним приеду». Приехали, иллюстрации привезли. Рисунки в буквальном смысле слова поразили издательство. Немедленно был заключен договор. Так появились три тома с этими иллюстрациями. Чуть-чуть было в них натурализма. И это послужило результатом последующего, о чем приходится рассказать. Вот почему четвертая книга, хотя художник к ней рисунки уже представил, не могла быть издана в свое время. По крайней мере, под его фамилией как иллюстратора…

Этот художник жил на Дону. Он сын или племянник одного из братьев Корольковых. В «Тихом Доне» есть упоминание знаменитого на Дону Королевского конного завода… Исключительно удался художнику образ Григория. Аксинья гораздо хуже. Женщины ему далеко не все удавались, я считаю. Но примечательная особенность этих иллюстраций: если вы взглянете на рисунки, где изображен Григорий – в начале и в конце первой книги, вы увидите, как менялся облик человека, однако несомненно согласитесь с тем, что перед вами один и тот же человек. В третьей книге новая встреча Григория с Аксиньей на прежнем месте, у спуска к Дону, вы опять-таки с несомненностью узнаете их обоих, но видите людей, уже переживших очень многое… Надо добавить, что это художник-самоучка. В Новочеркасске он проявил себя и как незаурядный скульптор, целиком отделав в городе парадный зал…

И случилось же так, что в полном удовлетворении от того, как он был принят и признан (Шолохов считал, что эти иллюстрации самые лучшие, а его иллюстрировали и такие мастера, как Фаворский, Верейский, Ребров), чувствуя себя на вершине успеха, художник проиллюстрировал совершенно другое произведение… Этих иллюстраций я не видел, но могу представить себе, что получилось при его реализме, граничащем, как мне все-таки кажется, порою с натурализмом: иллюстрировал он на этот раз небезызвестное произведение, названное по имени и фамилии его героя: «Лука…» (фамилию опускаю). Сделал Корольков не только рисунки, но и много фотокопий, которые не то дарил, не то продавал, короче говоря – за это оказался в тюрьме. Выпустить-то его выпустили. Мне даже рассказывали, будто следователь попросил: ну, дескать, ты мне один-то комплект оставь, подари… А тот отвечает: «Ну да, ты меня потом опять посадишь». Короче говоря, его выпустили… Потом началась война. А женат он был на немке, приволжской. Шолохов меня к ним привел, и я видел эту чету. Жена была художнику как Рембрандту Саския: и любимая женщина, и постоянная натурщица, все вместе. Кончалась война, и немецкую армию погнали из Ростовской области. То ли кровь взыграла, то ли неустойчивое сознание этого самого Сергея Григорьевича Королькова, но они с женой ушли с отступавшими немцами. Ушли и закрыли тем самым дорогу дальнейшим публикациям иллюстраций. Шолохов незадолго до своей кончины сделал попытку обратиться, как у нас говорят, в инстанции: нельзя ли реабилитировать рисунки Королькова к «Тихому Дону»? Ответ был в ту пору отрицательный. Следы Королькова затерялись далеко, за океаном. Это досадно крайне. Надо ли напоминать, к примеру, рисунок в первой книге к первой встрече Григория с Аксиньей и рисунок для третьей книги, когда Григорий, много переживший, говорит, встретив ее на том же месте: «Здравствуй, Аксинья дорогая…» И она отзывается: «Не на этом ли месте любовь наша начиналась?»… Я в своих телевизионных опытах эту иллюстрацию всегда демонстрировал. Она поразительна.

Не хочу упустить ни одну из самых разных разностей, чтобы из них возникало целостное изображение. Поэтому прошу читателя простить мне повторы, перескоки от одного к другому ради какого-то малого штриха.

Программа «Пятое колесо» много усилий потратила на вещания в привычном для нее плане: все те же самые выпады насчет авторства «Тихого Дона», те же домыслы, та же неукротимая неприязнь. В Ленинграде (он еще не был переименован) вышла писательская газета с названием «Литератор». Опять и опять. Все то же самое, одно и то же… Как будто не было хлестких и точных реплик в публикациях Л.Е. Колодного, как будто не содержится ясных ответов по существу на нынешние инсинуации в письмах самого писателя, сохраненных Е.Г. Левицкой. Признаться, я был удивлен, когда увидел, что «Пятым колесом» анонсирована ретроспективная передача всех трех серий фильма «Тихий Дон». Передача состоялась. Последняя серия была показана в неудобные ночные часы…

Опять прошу у читателя прощения, но боюсь упустить один характерный штришок, который поможет показать, какими писатель сделал свои рукописи. Издательство командировало меня, чтобы получить очередные главы «Тихого Дона», одни из последних. Я провел у Михаила Александровича в Вешенской какое-то время, мы с ним все, что он приготовил, прочитали, чемодан мой постепенно наполнялся, но финальных, самых важных глав еще не было. И вот под конец я просто взмолился: «Михаил Александрович, вы же хорошо знаете, что, если вы не хотите, ни один человек не узнает от меня, что я читал эти главы, но я не могу от вас уехать, – вы понимаете, не могу уехать, – не узнав, чем же все это кончается». Что же он мне ответил! «Вот ты у меня пожил две недели, и я тебя ни разу не видел в нижнем белье. Почему же ты хочешь, чтобы я щеголял перед тобой в таком виде?» И так и не показал мне написанное, а я ему сказал, что видел у него на столе стопочку листов. Очевидно, это и были те главы. И действительно, вскоре он все закончил.

Он не позволял себе показывать свою работу в незаконченном виде. Но если потом вы могли ему доказать – что-то такое тут желательно как-то исправить, как-то усовершенствовать, он не сопротивлялся. Несмотря на то, что прежде думал об этом как о вполне законченном.

И совсем из другой оперы. Какой он был «заводной»! Любил и других заводить. Очень любил всякого рода розыгрыши. Иногда довольно жестокие. Как он со мной поступил… Но перед этим я должен объяснить: когда я с ним разговаривал, то обращался на «вы» и «Михаил Александрович», а он со мной – «Юрбор» и «ты». (Имя «Юрбор» он мне присвоил, да так, что оно ко мне прилипло, с тех пор многие стали так звать.) Всю жизнь так и было. И не было тут ни в какой степени ни малейшего оттенка чего-то вроде чинопочитания, самоуничижения перед вышестоящей персоной. Нет, просто я считал бы для себя неприличным обратиться к нему на «ты» и назвать его коротким именем. Мне было неприятно, когда другие говорили ему, похлопывая по плечу, «Миша», как было бы неприятно, если бы услышал, что о Пушкине кто-то говорит как о Саше, о Лермонтове – как о Мише, о Гоголе – как о Коле, о Шекспире – как о Вилли. Не те люди. Так о розыгрыше. Было это на охоте… Когда я бывал в Вешенской, всегда ездил с ним и Василием Михайловичем Кудашевым на охоту. Ездили на открытой, очень удобной для охоты в степи машине, похожей на «газик». Михаил Александрович был, кстати сказать, великолепным стрелком. Почти снайперская меткость у него была. Так вот он говорит: «Слушай, Юрбор, почему ты никогда не охотишься с нами, только ездишь, как болельщик у нас? Ты – что, не умеешь стрелять?» А меня в ту пору по молодости завести ничего не стоило, я спортсмен заядлый был и, конечно, стрелял из «монте-кристо», мелкокалиберки, стрелял неплохо. «Почему? – говорю. – Я много стрелял». – «Ну, поедем сегодня с нами. На тебе вот, – снимает со стены французское ружье, – это ружье хорошее. Но имей в виду: мы едем на вальдшнепов, а с ними даже опытный охотник может промазать. Вальдшнеп вот как – зигзагом! – взлетает, так что, если промажешь, не горюй!» Мне этого было достаточно, я уже трясся, пока не дождался… И вот, поднимает собака птицу, вальдшнеп взлетает, я стреляю, птица падает. Михаил Александрович с Кудашевым (они оба в охотничьих сапогах) идут туда, где собака птицу подобрала, и, возвращаясь, несут добычу за лапки. По их физиономиям вижу: готовится мне какой-то подвох. Приближаются, Михаил Александрович говорит: «Ну, как?» Отвечаю: «Убил». – «Убить-то убил. А кого ты убил?» Думаю: Боже мой, неужели ж я какую-нибудь домашнюю птицу пристрелил? Курицу какую-нибудь или что-нибудь еще?! Какой черт мог домашнюю живность сюда занести?.. Говорю робко уже: «Вальдшнепа». А мне в ответ: «Вальдшнепа-то вальдшнепа… – Василий молчит, а Михаил Александрович изображает даже некоторое сочувствие не то птице, не то мне, не то нам обоим. – А ты на глаза его посмотрел?» – «А что такое?» Протягивают они птицу мне поближе, и Михаил Александрович говорит: «Посмотри, у него же твои глаза». В тот день я стрелял еще очень много, но ни разу ни в одну птицу не попал. И с тех пор больше вообще не охотился… У меня отец был страстный охотник, я уже увлекся спортом, пошел по этой линии. Могло быть по-другому, не сломай меня сразу тогда Михаил Александрович..

И опять позволю себе внезапный поворот. О круге чтения. Михаила Александровича часто спрашивали: кого он считает своим учителем в литературе? Толстого? Ответ его был такой: не только. У всех понемногу учился – и у Гоголя, и у Чехова, и, конечно, у Толстого. Спрашивали и так: кого он считал своим учителем, а кого просто любил? Он очень высоко ценил Бунина4. Об этом можно судить уже по тому, что в «Тихом Доне» Бунин процитирован. Во второй книге романа один из персонажей вспоминает бунинские строки: «Мечтай, мечтай. Все уже и тусклей ты смотришь золотистыми глазами…» Строки из стихотворения «Собака». Но это еще не все. Когда мы с ним у него дома подходили к книжным полкам, брали ту или иную книгу, он любил читать вслух. Он умел это делать, что-нибудь вспомнить из стихов и нравящееся прочитать вслух. Он умел это делать. Помню, как он смаковал опять-таки бунинское:

Я, простая девка на баштане,

Он, рыбак, веселый человек…

В стихотворении говорится об этом веселом рыбаке, который объездил много морей и рек, многое повидал его белый парус, и потом идут такие строки:

Говорят, гречанки на Босфоре

Хороши… А я черна, худа.

Утопает белый парус в море —

Может, не вернется никогда!

Буду ждать в погоду, в непогоду…

Не дождусь – с баштана разочтусь,

Выйду к морю, брошу перстень в воду

И косою черной удавлюсь.

Надо было видеть его, когда он произносил эту последнюю строку! В его зеленых глазах искры какие-то пробегали в этот момент. И была у него приметная мимическая гримаска: нижняя губа поджималась к верхней, он как бы приглашал собеседника разделить с ним восхищение этой лихой отчаянностью девушки, грозящей задушиться собственной косой.

В то же время, с одной стороны, этот бешеный темперамент, а с другой – нечто иное: он даже говорил с людьми о том, какое впечатление на него производит мудрая, спокойная пришвинская проза с ее поразительным проникновением в природу и с ее прозрачностью, доброй ясностью мысли и восприятия. И то и другое было ему близко. А то вдруг заводил он разговор о Хемингуэе, и всегда было интересно говорить с ним об этом. Умел он и блистательно его спародировать. Ему доставляло удовольствие вспоминать книгу американского писателя прошлого столетия Мелвилла «Моби Дик»5 – о белом ките. У Хемингуэя6 ему ближе всего был, как мне кажется, «Старик и море». Но это уже ощущения. А вот что несомненно привлекало его внимание. Был у него сборничек стихов эмигрантского поэта, который из своего имени (полностью – Аминад Петрович Шполянский) выстроил себе странный псевдоним: Дон-Аминадо7. Теперь у нас издана его интересная проза, получил читатель его стихи. Так вот, одно из стихотворений опять-таки связано со вкусами Шолохова. Он очень ценил умение чувствовать запахи, а стихотворение Дон-Аминадо – о запахах разных городов мира. Оно говорит о том, как пахнет Лондон, как пахнет Гамбург, какие запахи у Чикаго, какие – у Парижа. Есть там горькие строки. Михаил Александрович это стихотворение так любил, что его дети, с которыми я дружил, читали наизусть заключительные строки и меня заразили…

…Но один есть в мире запах,

И одна есть в мире нега:

Это русский зимний полдень,

Это русский запах снега.

Лишь его не может вспомнить

Сердце, помнящее много.

И уже толпятся тени

У последнего порога.

Вот такая степень тоски по родине, по России. Это всегда было ему очень близко, он очень это ценил.

Не напрашивается ли здесь ассоциация? Как не сказать о запахах родной Шолохову степи! Те запахи, которые обычно считают характерными для степного пейзажа, – запах полыни и выжженной солнцем травы – это далеко не все. Я, когда у него бывал, сам видел степь сплошь лиловую от фиалок. А в другом месяце степь опьяняла запахом тюльпанов. Я не ошибаюсь: наши тюльпаны не пахнут, а те, дикие, пахнут, и когда они цветут, степь пахнет одуряюще, она вся покрыта как бы цветным ковром. Существует местное название: «лазоревый цветок», вот это и есть дикий тюльпан. Почему «лазоревый», неизвестно, тюльпаны пестрые, разноцветные.

Если бы писатель не чувствовал так остро, не понимал запахи, он никогда не смог бы и о своей Аксинье написать, что она уловила: у ландыша запах грустный и томительный…

Однажды я, работая тогда в редакции «Правды», получаю от главного редактора поручение – поехать разыскать Шолохова там, где он сейчас находится, сообщить ему, что он стал лауреатом Нобелевской премии, и взять у него первое интервью для печати, для газеты. Сначала было не так легко: пришлось разыскивать Михаила Александровича в Казахстане. Помог мне в этом уральский писатель Николай Федорович Корсунов, с которым вместе мы обнаружили нобелевского лауреата на берегу озера Налтыркуль, где он со своей семьей предавался любимому увлечению – охоте… А значительно позже – вот уже огромный по времени перескок! – была поездка после Швеции в Японию. И та и другая поездки были связаны с этим присуждением Нобелевской премии. Волею судьбы я оказался с писателем в этих поездках как специальный корреспондент «Правды». А еще позже была поездка в Вешенскую с немецкими профессорами Эберхардом Брюнингом и Эрхардом Хексельшнайдером, где я даже выступал в качестве переводчика одного из поздравлений, с которым к писателю обратились немецкие ученые. Встреча была удивительная. Цель ее была в том, чтобы вручить Шолохову диплом почетного доктора Лейпцигского университета.

А гораздо раньше была другая примечательная поездка в Вешенскую. Там в то время находился известный московский фотограф (он даже не любил, когда его называли просто фотографом, он говорил: фотокорреспондент, видя в этом нечто более уважительное) Виктор Темин. Он сделал там много снимков. Один для меня особенно ценен: на балконе шолоховского дома стоим мы втроем – Шолохов в центре, а слева от него секретарь Вешенского райкома Петр Кузьмич Луговой. Тот самый Луговой, о котором впереди еще пойдет речь. Который был впоследствии арестован, сослан, и Шолохов его выручил, вытащил оттуда, как проделывал это с рядом других людей…

Что ж, чтобы жизнь присутствовала в моем рассказе с большей пестротой, расскажу еще несколько случаев, хотя бы два-три. Разговор Шолохова с графоманом, его земляком из Вешенской, который принес ему на просмотр свое произведение. Михаил Александрович прочитал и посоветовал не тратить время зря. Я присутствовал при этом разговоре. Посетитель вежливо попрощался с хозяином, дошел до ворот, у калитки обернулся, улыбнулся, сверкнув золотыми зубами, и сказал: «А все-таки вы не правы, Михаил Александрович. Моя жена – зубной врач, и она тоже кое-что понимает в литературе. Она мне говорила другое».

Это один посетитель. Другой был совершенно иного плана. Сидим мы на веранде за чаепитием. Мне поручили наливать в чашки кипяток из самовара, поэтому именовали «завкипом», заведующим кипятком. Подходит секретарь Михаила Александровича и говорит: его спрашивает какой-то старик. «Где старик?» – «А там, на кухне». – «Зови его сюда», – радушно приглашает Михаил Александрович. «Да не идет он». Ну, Михаил Александрович пошел на кухню, оставив нас на какое-то время, а когда вернулся, я в первый раз увидел Шолохова до такой степени смущенным. Он вернулся просто красный. Когда принялись расспрашивать, в чем дело, он никак не хотел говорить. Пристали к секретарю. Тот и рассказал: «Это, знаете, пришел старик с Украины, пешком пришел. И сюда никак не идет, говорит, что пришел «тильки побачыты», только увидеть. И вот, мол, теперь «побачыв» и собирается обратно. И никаких слов, кроме того, что он уже одно такое паломничество совершил: в Ясную Поляну».

Вот это и потрясло Михаила Александровича.

Об одном запомнившемся во всех своих деталях впечатлении. Спускались мы вниз по Дону на лодке с Михаилом Александровичем и с местным рыбаком, у которого было странное для нашего слуха имя: Чикиль. Чикиль – на донском наречии значит хромой. Он действительно был хромой, потому и получил такое прозвище. Там, на Дону, все ходят с прозвищами. Этот Чикиль вел нашу лодочку, он был на веслах. И вдруг я увидел… Мне показалось, что я или видел это раньше во сне, или когда-то был здесь… Такое ощущение меня не оставляло. Это был один из хуторов, которые вошли в представление о хуторе Татарском, где жили семьи Мелеховых и Астаховых. Все было настолько узнаваемо, что я спросил: «Михаил Александрович, а это Татарский?» Он не успел ответить, за него ответил Чикиль: «Что вы, Юрий Борисович! – там очень уважительно выговаривают отчество, не «Борисыч», а «Борисович», – вы же видите, тут у спуска к Дону, где мог Григорий с Аксиньей встретиться, тут же песок, а у Михаила Александровича не написано, что Григорий ехал по песку». Меня это поразило. Во-первых, простой рыбак спонтанно, немедленно может, по-видимому, сослаться на текст, взятый с любой страницы. А во-вторых, какая убежденность, неуступчивая вера в реализм изображения: уж если был песок на этом месте, так уж писатель об этом обязательно упомянет…

И еще случай хотел бы рассказать. Михаил Александрович любил меня поддразнивать. Вот он как-то и говорит: «Ты мне скажи – ты кто, редактор или ты лит?» Словом «лит» он обозначил: главлитчик, цензура. Я старался как-то не снижать веселых ноток в разговорах, но однажды задумал очень плачевно обернувшееся для меня предприятие. В Ростове издавался сборничек к 35-летию писателя. В этот сборник я, совершенно естественно, написал статью обычного, нормального плана, а кроме того, решил схулиганить, сделать юбиляру сюрприз: описал приезд в Вешки, чаепитие на веранде, даже встречу с тем стариком, который пришел побачыты, и дорогу ночную на машине из Миллерова в Вешки… А надо сказать, что мы ехали с Василием Михайловичем Кудашевым, ночью надо было выходить, поэтому попросили проводницу нас разбудить, чтобы мы не проехали Миллерово. А от Миллерова ехали уже на машине до Вешенской. Эта проводница была какая-то очень суровая, видимо – надоели ей пассажиры страшно. Но когда она услыхала, что мы едем до Миллерова, она вдруг спросила: «А вы не к Шолохову едете?» Мы сказали. И тут все внезапно изменилось. Нам немедленно принесли чай, проводница заговорила с нами так, будто мы едем к ее родным… И это я описал, и ночь на дороге. Когда машина едет по этой дороге ночью, впереди время от времени вспыхивают зеленые сияющие точки: это лисы перебегают дорогу, останавливаются и смотрят на машину в упор. А потом – удивительное зрелище: «Утренняя звезда» – это Венера там у них так называется – постепенно поднимается от горизонта и тянет за собой, как шлейф, полосу рассвета… Все это я, как сумел, описал, а поскольку дело дошло до старика украинца… Да! Я еще подписался псевдонимом: «Г. Лит.». Думал, Михаил Александрович сразу узнает и посмеется. Потом спросил его: «Вот вы в сборничке читали? Там какой-то Лит о вас написал». Он говорит: «Читал». Короткая пауза, а потом – я не решаюсь воспроизвести точное его выражение, заменю в нем одно слово: «Как, – говорит, – в ухо тебе заглянули». Только он не «ухо» сказал, а другое. Я не видел своего псевдонима, но после этого решил, что никогда о нем вот так, о черточках его характера, о случаях его жизни, об этом писать не буду. Только о творчестве! И дневниковых никаких записей делать не буду. Подальше от соблазна! Он подобные вещи не воспринимает. Потом я, разумеется, страшно жалел: многое, что могло быть записано, приходилось и приходится восстанавливать по памяти… А она, как известно, чем дальше, тем больше подводит.

В то же время он был человеком очень веселым, любил близких ему людей разыгрывать. Я уже написал здесь, как он меня разыграл на охоте. И подобное повторялось не раз. Он все время втравливал нас в игру в подкидного дурака по донскому правилу: это называлось «на пролаз», проигравший должен был проползти на четвереньках под столом, а его могли подпихивать со стороны, чтобы ускорить его продвижение.

Познакомился я в те дни с его матерью, Анастасией Даниловной, или, как ее там называли, Данильевной; с его тестем, Громославским, отцом Марии Петровны, бывшим атаманом одной из станиц, общительным человеком, который отсидел при царе за то, что был атаманом либеральным, а при Советской власти – за то, что вообще был атаманом…

Но я рассказываю такие веселые вещи, а начали мы совсем с другой ноты. Действительно, его смелость, его неумение приспосабливаться или нежелание приспосабливаться, все опасности, которые его окружали, то, что нависало вокруг него, над ним, все это присутствовало со всей несомненностью… Я и сейчас удивляюсь тому, что он меня не посвящал в эти обстоятельства до поры до времени.

Однако пора перейти к тому, что волей-неволей нас не оставляет. К той клевете, которая плелась и плетется вокруг него. Надо сказать, что эта клевета была даже тогда опровергнута. Процитирую письмо писателей в «Правду». Там было пять подписей, под этим письмом. Его и Фадеев подписал. Писатели в своем письме прямо говорили о злостной клевете, гневно опровергали ее и осуждали тех, кто ее распространяет, распускает грязные сплетни. Все это связано с авторством «Тихого Дона». Писатели требовали привлечь клеветников к суду (как это и делается теперь в подобных случаях в наше время). Многим стоило бы особое внимание обратить на весьма справедливое утверждение в этом письме. Цитирую: «Всякий, даже не искушенный в литературе читатель, знающий изданные ранее произведения Шолохова, может без труда заметить общие для тех его ранних произведений и для «Тихого Дона» стилистические особенности, манеру письма, подход к изображению людей». И они продолжают: «…писатели, работающие не один год с т. Шолоховым, знают весь его творческий путь, его работу в течение нескольких лет над «Тихим Доном»…»

Борис Ливанов1 Трубка Шолохова

Из воспоминаний жены Б. Ливанова

<…> Из Москвы Борис Николаевич писал:

«23 сент. 1941 г.

…Я каждый день репетирую «Кремлевские куранты». На днях показывался В.Г. Сахновскому в новой роли. С сегодняшнего дня перешли на сцену. Репетируем еще «Три сестры». Вводим Андровскую2 на роль Маши. Скоро пойду на фабрику грамзаписи, откуда будет передача концерта для фронта. Я играю опять «Яровую». Каждый день концерты. Иногда очень далеко за городом. Поздно возвращаюсь…

29 сентября 1941 г.

…На днях (9—10) должна быть премьера «Курантов». С завтрашнего дня пойдут репетиции на сцене. И меня ни за что не отпустят.

…Как хочется быть с вами, мои любимые, родные. Как все трудно! Хоть бы одним глазком посмотреть на вас, моих бедных, дорогих, родных!!! После премьеры предполагается выезд бригады на фронт. «Кремлевские куранты», «Яровая» и еще что-то. Должны ехать Хмелев, Грибов3, я и др. Но не знаю, пока еще это не точно…

29 октября

…Вчера у меня была генеральная репетиция «Курантов»… Спектакль, в общем, понравился. И особенно – исполнение Хмелева, Грибова и мое. Так что, кажется, все-таки… искусство… Сейчас будут снимать меня и других участников спектакля на пленку кинохроники. Надо сейчас уже скоро идти гримироваться и одевать свою особу. Не очень хорошо получается финал спектакля. Но, кажется, удалось своего добиться. Я тебе м. б. пришлю еще подробности дальнейшие…»

Потом театр отправили из Москвы в Саратов. Оттуда Борис Николаевич сообщал:

«Сегодня приехал Храпченко1. Остановился в номере напротив нашего. Вечером будет беседовать с нами. Предположено было начать 6-го работу театра в Саратове. Все, что я пока знаю. Советовался с Храпченко о вашем приезде. Он не советует. Находит, что вы живете в лучших условиях, чем можете жить здесь со мной. Он так же, как я, не виделся с семьей с начала войны. Что узнаю после беседы с ним, сообщу отдельно».

Наконец, семья наша соединилась – в Саратове. Директором театра в эвакуации был назначен Иван Михайлович Москвин5, поскольку Немирович-Данченко оказался на Кавказе. Все жили в одной гостинице. Распорядок жизни артистов очень строгий. После 12 часов ночи не разрешалось говорить по единственному телефону. Все эти правила были вывешены на стене за подписью Москвина-директора. Как-то ночью постучали к нам в дверь. Мужской голос требует Ливанова к телефону.

– Слушаю. Кто говорит? – шепотом спросил Ливанов.

– Борис? Это ты? Шолохов говорит… Что ты шепчешь?.. У вас что, войны нет? Я с фронта и утром лечу в Москву. Сейчас мы приедем к тебе…

В этой маленькой, старой гостинице была чугунная лестница. Через некоторое время мы услышали грохот, разносившийся эхом по всему зданию подобно шагам командора. В дверь постучали и вошли три человека. Михаил Александрович Шолохов был в военной форме, он тогда с усами пшеничного цвета и большим нависшим лбом был похож на художника Федотова… Вторым был Князев, прокурор Саратовской области, земляк Шолохова. И еще с ними был молодой человек, тоже военный. В Саратове строго соблюдалось затемнение, и мы зажгли фитиль, опущенный в масло на блюдце. Сначала Шолохов рассказывал о фронте. О молодых женщинах-санитарках, иногда очень маленьких и хрупких, которые добросовестно находили раненых на поле боя и тащили их на себе, не будучи даже уверенными, что раненые еще живы…

После этих удивительных рассказов Шолохов вдруг запел высоким голосом казачью песню. Ее подхватил Князев… Они так пели, что никогда и нигде мы ничего подобного не слыхали. Пение продолжалось до семи утра, потом все поехали домой к Князеву, где его жена дала нам яичницу с салом и налила по стакану спирта. Все выпили «посошок на дорожку».

Приехали на заснеженный ледяной аэродром, и Михаил Александрович улетел.

Вернувшись в гостиницу, убирая со стола, обнаружила трубку Шолохова. Забыл. Хватится, какая досада! Но он обещал на обратном пути из Москвы на фронт, пролетая через Саратов, обязательно зайти. Я положила ее в чемодан. Не зайдет – будет нашим талисманом. Трубка Шолохова с фронта! Часа через три появился Князев.

– Шолохов, вероятно, у вас оставил трубку. Звонил из Москвы!

– Нет! – Я поспешила опередить Бориса Николаевича.

– Посмотрите внимательнее…

– Я тщательно убирала. Нет, трубки нет.

Он ушел.

– Ну знаешь! – сказал потрясенный Ливанов. – Соврала, да еще прокурору!

– Он приедет, и я сама хочу ему отдать.

После ухода Князева постучали в дверь.

– Борис Николаевич. Москвин просит вас сейчас же к нему.

– Я с тобой.

– Пошли.

Глядя в окно и не оборачиваясь, сдерживая себя, накаленным голосом Москвин спросил:

– Что происходило сегодня ночью в вашей комнате? Никто не спал в гостинице…

Я робко сказала:

– Иван Михайлович, сейчас я все вам объясню.

Но Москвин прервал меня:

– Ливанов будет отвечать!

Все это говорилось с такой поистине москвинской силой, с таким безвыходным для нас подтекстом, что, казалось, объяснить ничего уже будет нельзя.

– Иван Михайлович, – начал Ливанов, – ко мне ночью пришел Шолохов с друзьями, проездом на фронт, и они так замечательно пели казачьи песни…

Москвин резко обернулся:

– Что же ты меня не позвал?

Через несколько дней Шолохов у нас. Князев с ним. Я лезу под кровать, достаю чемодан, вынимаю трубку. Ни то, как на меня посмотрел Князев, ни недоумение Бориса Николаевича, когда я не отдала трубку, ни мои угрызения совести не идут в сравнение с радостью Шолохова.

– Трубка! Моя!! Какое счастье! Боялся ехать без нее.

Даже сейчас, когда пишу, сердце забилось учащенней. Доставить радость человеку, да кому – Шолохову!

– Миша, почему ты не сделаешь пьесу из «Тихого Дона»? Ну, если ты не будешь – разреши сделать это мне.

– Ты будешь играть Григория? А Аксинью кто?

– Тарасова.

– Я буду рад. Делай.

Уже в Москве Шолохов пришел к нам. Ливанов начал читать ему инсценировку.

– Стой, стой! Отдохни, пойди в другую комнату.

– Ты не доволен? Я волнуюсь.

Борис Николаевич волновался.

Когда он вышел из комнаты, Михаил Александрович сказал:

– Борис думает, так это просто – ведь он сделал пьесу, не я.

Он волновался не меньше Бориса Николаевича. Когда Борис Николаевич кончил читать:

– Хорошо, ставь. Никаких тебе замечаний у меня нет.

– А у меня к тебе просьба: у Григория остался сын, теперь он воевал, наверно, и по возрасту так. Когда кончится спектакль, пусть сын Григория выйдет за занавес, обратится к зрителям. Напиши ему этот монолог. У нас есть молодой, хороший артист, и на меня похож.

– Нет, нет, нет и нет!

– Пойми, это необходимо, Миша!

– Я написал роман, это законченное произведение. Не буду.

Пьеса Бориса Ливанова «Тихий Дон» по роману Шолохова была

принята в Художественный театр. В пьесе не было ни одного нешолоховского слова. Когда Борис Николаевич читал ее труппе, были аплодисменты, слезы, смех – приняли на «ура», как в таких случаях говорят. Директор Месхетели положил ее на глазах у Ливанова в сейф в своем кабинете в театре. Борис Николаевич отдал рукопись, единственный экземпляр, который потом не могли найти. Ливанов должен был приступить к репетициям. Месхетели страшно сражался тогда с частью труппы, протестуя против «Зеленой улицы»: нельзя, чтобы в Художественном театре шла такого низкого литературного качества пьеса! Михаил Кедров хотел ее ставить и – настоял. Занял Ливанова в этой пьесе. Постановку «Тихого Дона» отложили <…>

Борис Сперанский Встречи с М.А. Шолоховым

Хмурым утром мартовского дня 1942 года в кабинете военного прокурора Саратовского гарнизона настойчиво зазвонил телефон.

– Князев слушает! Что-что? Неужели? Сейчас же выезжаю…

Прокурор быстро и ловко накинул на себя шинель, надел шапку, взял со стола под мышку портфель и выбежал на улицу.

Садясь в стоявшую у подъезда автомашину, он на ходу крикнул шоферу:

– На аэродром!

Через полчаса по лестнице одного из крупных зданий Саратова поднимались двое военных. Тот, кто шел впереди, был одет в форму летчика. На его шлеме, выше лба, поблескивали стекла больших очков, на плечи спускался широкий меховой воротник. Медленно, несколько усталой походкой он переступал со ступеньки на ступеньку. И когда сопровождавший его открыл дверь, человек в летной форме облегченно вздохнул, крупно шагнул через порог. Заметив приближающуюся навстречу женщину, он громко поприветствовал:

– Здравствуйте, Любовь Филипповна!.. Что, не узнаете?

Женщина, пристально поглядев на гостя, мигом протянула руки и горячо воскликнула:

– Вы ли, Михаил Александрович?! В такое-то время, и в Саратов! Какими судьбами?

Это был известный советский писатель Михаил Александрович Шолохов, прибывший с фронта, а сопровождал его муж Любови Филипповны – Федор Степанович Князев.

Князевы знакомы с семьей М.А. Шолохова больше тридцати лет. Еще молодым Федор встретился с Михаилом Шолоховым на его родине, и с той поры они не забывают друг друга. В семье бережно хранятся замечательные письма писателя, его дарственные книги, редкие фотоснимки.

Вечером хозяин квартиры по случаю приезда в Саратов писателя устроил скромный ужин. На него были приглашены всего два человека – следователь, ныне адвокат Сергей Иванович Максимов, и работавший тогда управляющим саратовским трестом «Маслопром», ныне директор совхоза «Хоперский» Балашовского района, Андрей Миронович Тарасов. Тарасову сразу же пришли на память события: вот он, комиссар донских станиц Букановской, Федосеевской и Слащевской и одновременно председатель районного военного совещания по борьбе с бандитизмом, принимает в начале 1922 года молодого Михаила Шолохова на работу в качестве агента по продналогу…

Сергей Иванович Максимов при первом же разговоре с Шолоховым почувствовал себя его другом.

Когда, казалось, обо всем уже было переговорено, Михаил Александрович, обращаясь к Федору Степановичу, предложил:

– А теперь давайте споем казацкие песни, – и первым запел: – «Ой да разродимая, моя сторонушка…»

Все подхватили песню.

На следующий день писатель Шолохов познакомился с Саратовом, побывал на Волге, посетил картинную галерею художественного музея. Выйдя из музея, Шолохов откровенно признался:

– Нравится мне Саратов. У города большое, прекрасное будущее.

За четырехдневное пребывание в Саратове Шолохов дважды побывал в театрах.

– Я знаю, что ты, Михаил Александрович, очень любишь Дон, но и Волга ведь хороша! – сказал Федор Князев.

– Да. Волга-матушка – хорошая река!

В ясный, солнечный день саратовцы сердечно проводили любимого писателя.

Петр Луговой С кровью и потом

Из записок секретаря райкома партии

Неизвестные страницы из жизни М. А. Шолохова.

(Продолжение. Начало в книге первой)


<…> Изо дня в день станицы и хутора района посылали на фронт все новые и новые партии мобилизованных. Все меньше и меньше оставалось рабочих рук в колхозах и МТС. Ушедших заменяли подростки и женщины. Стали организовываться женские тракторные бригады, к штурвалу комбайна и к рулю автомашины, в мастерские МТС приходили женщины, чьи мужья ушли на фронт.

В Вешенском районе в то первое лето войны только начиналась уборка хлебов, учиться осваивать машины пришлось на ходу. Сколько слез, горя, труда было потрачено, пока из женщин, девушек и молодых парней были созданы кадры. Из существовавших до войны двух-трех женских тракторных бригад рядовые трактористки становились бригадирами, трактористов набирали из прицепщиков – парней и девушек, и на практике, без теории они осваивали машины. Бывало, сердце кровью обливается, когда подъедешь к трактору, он стоит, а девушка у заводной ручки плачет, не может завести. На тракторную бригаду с большим трудом удавалось поставить одного мужчину, знавшего трактор, и он от трактора к трактору ходил и заводил. Заведет одной, смотришь – у другой трактор стал.

Колхозники и колхозницы, казаки и казачки, ценой величайших усилий спасли хлеб, вовремя убрали его и сдали государству. Шолохов, находясь в станице Вешенской, написал статьи в газету «Правда» и «Красную звезду»: «В казачьих колхозах», «На Дону». Словом казаков Якова Землякова, Романа Выпряжкина писатель утверждал, что «донские казаки всех возрастов к службе готовы», что «великое горе будет тому, кто разбудил эту ненависть и холодную ярость народного гнева». В другом очерке Шолохов писал: «Грохочут гусеничные тракторы, над сцепами комбайнов синий дымок смешивается с белесой ржавой пылью, стрекочут лобогрейки, поднимая крыльями высокую густую рожь». И всем этим управляют другие люди, заменившие бойцов, ушедших на фронт.

Как-то, возвратясь из Москвы, Шолохов рассказывал, что был у А.С. Щербакова1, секретаря ЦК ВКП(б). В беседе с ним Щербаков говорил, что сейчас нужна короткая статья, зовущая на бой с немецкими захватчиками, небольшая, но горячая брошюра о борьбе с немецкими фашистами. Шолохов печалился о том, что плохо даются ему такие статьи и брошюры. В дальнейшем, как известно, он овладел и этим видом творчества и создал гневные произведения большой духоподъемной силы.

В другой раз Шолохов говорил, что Щербаков высказал мысль о том, что, когда похолодает и полетят белые мухи, тогда покрепче ударим немцев. Видимо, речь шла о готовившемся разгроме немцев под Москвой зимой 1941 года.

В июле 1941 года Шолохов был призван в армию, ему присвоили воинское звание полкового комиссара. Верховное командование использовало его как военного корреспондента газет «Красная звезда» и «Правда». Шолохов стал часто бывать на различных фронтах – на Западном, Южном и других.

Осенью 1941 года немцы заняли Ростов, угрожали Ворошиловграду. Семья Шолохова была эвакуирована в Камышин. Накануне он подарил мне, Красюкову, Логачеву и другим товарищам фотографию, где был снят со своей семьей: Марией Петровной и детьми Светланой, Сашей, Мишей и Машей. На фотографии Шолохов написал:

«П. К. и М.Ф. Луговым.

Дорогой друг! Мы с тобой прожили большую и богатую радостями и горестями жизнь. Ты был, остаешься и будешь – я в этом уверен – лучшим моим другом. Если эта фотография когда-либо напомнит тебе о тихом Доне, о Вешках, о том, кто был и остается твоим всегда верным другом, – будет легче тебе и мне. За товарищество, за дружбу, которая в огне не горит и в воде не тонет. За нашу встречу и за нашу победу над окаянным фашизмом!

Твой Шолохов

11 октября 1941 г.»


На другой день на грузовых машинах мы проводили дорогую всем нам семью. Шолохов, устроив семью в Камышине, вернулся домой в Вешенскую, где в доме осталась на хозяйстве его мать. В это время Южный фронт нанес серьезный удар по фашистам и выбил их из Ростова, но развить успех не сумел, немцы еще имели большой перевес в живой силе и особенно в технике.

Находясь в прифронтовой полосе, Шолохов поехал в штаб Южного фронта, находившийся в Каменске. В дорогу он взял с собой меня и Николая Николаевича Лудищева. Мне нужно было ехать в

Ростов на пленум обкома партии, а Лудищев ехал сопровождающим. К Каменску мы подъезжали поздно вечером, без света фар ехать было тяжело, машина попадала в канавы, могла перевернуться. Тогда шофер включил свет. При свете ехать также было невозможно, нас обстреливали с воздуха немецкие самолеты, бороздившие небо над Каменском. Две или три очереди трассирующих пуль чуть было не побили нас с Шолоховым, и уцелели мы каким-то чудом. Одна очередь прошла прямо над головой, вторая слева, разбив боковое ветровое стекло. Третья очередь прошла справа в 20–30 сантиметрах от машины. Желтые, красные, зеленые, белые пули чередовались в каждом пучке выстрелов. Мы снова потушили свет, один из нас пошел пешком впереди машины, указывая ей след. Так мы добрались до Каменска.

Город был погружен в темноту. Днем его бомбили. Шолохов беседовал с военнопленными немцами, ездил на передовую. В этих поездках Шолохов простыл, заболел и был помещен в госпиталь, откуда скоро вернулся на квартиру, заявив, что не может лежать в госпитале, когда идет война и ему нужно работать.

Шолохов написал статью «На юге», в которой показывал единый борющийся лагерь советских людей, всех, кто добывает победу своей великой Родине. Затем Шолохов надолго выехал из Вешенской. Зимой 1941/42 года Шолохов побывал на различных фронтах. Он своими глазами видел, слышал и чувствовал войну, воспринимал ее запахи. В статьях того времени Шолохов писал о героической борьбе советских людей с оголтелыми фашистами.

В Вешенскую Шолохов вернулся в двадцатых числах мая 1942 года. Он рассказывал мне, что перед отъездом из Москвы был у Сталина. Сталин сказал, что положение на фронтах стабилизировано и что советское командование накапливает силы для мощных ударов по немцам. Но не прошло и недели, как под Харьковом немцы нанесли серьезное поражение Юго-Западному фронту. Они прорвали нашу линию обороны и начали крупнейшее наступление на Сталинград и Кавказ. 8 и 9 июня фашистские самолеты бомбили Вешенскую. Шолохову пришлось вновь заботиться о безопасности близких. Вначале он оставил семью в хуторе Андроповском, а сам вернулся за матерью и кое-каки-ми вещами. Мы – я, Логачев, Красюков, Лимарев – собрались проводить его у него во дворе. Машина его стояла с заведенным мотором. Не успел Шолохов указать рукой на самолеты, как посыпались бомбы. В это время и погибла его мать. Мы все залегли, где кто мог, а она шла в сарай по своим хозяйственным делам, и вражеский осколок сразил ее.

Немного подождав, пока рассеется дым и пыль от взрывов, Шолохов выехал в Андроповскую. Он не знал, что мать убита. Для похорон матери он снова вернулся в Вешенскую. Похоронив мать, направился с семьей в Камышин или Николаев. По пути к Волге он прислал мне записку следующего содержания:

«Дорогой Петя!

Не знаю, какова сейчас обстановка в Вешенской, отсюда трудно судить, но если ваши семьи еще не выехали, то еще раз напоминаю: будут гнать скот, пусть прихватят наших коров. Если дом не разрушен – все остается на твое усмотрение, как ты там решишь, так и будет. Крепко всех вас обнимаю и твердо надеюсь на встречу.

М. Шолохов.


P.S. В доме остались кое-какие харчишки. Если это цело – забери себе, сгодится.

М. Ш.»

На письме не поставлена дата, судя по всему, оно написано 11–12 июня 1942 года, так как наши семьи еще отправлены не были, они находились в колхозе «Новый мир», в школе. Никаких харчей и вещей в доме не оказалось, в нем располагались красноармейцы отходящих частей, в беспорядке переправлявшиеся через Дон. Даже не оказалось библиотеки, которая еще вечером, в день бомбежки, была цела. Потом стало известно, что командир какой-то части погрузил все книги шолоховской библиотеки и отвез их в Сталинградскую городскую библиотеку (нашел куда везти), где они и пропали…

Здание райкома было сильно порушено, но еще стояло, не развалилось. В дом Шолохова попала большая бомба и взорвалась под полом, в зале, были повреждены столбы, на которых крепился мезонин. Несколько позже все надворные постройки во дворе Шолохова (сараи, конюшня, кухня с баней и забор) сгорели дотла.

Подойдя к Вешенской, гитлеровцы остановились, отделенные от станицы рекой, и стали строить укрепления. Бои развернулись восточнее Вешенской, в Серафимовиче, Клетской, Калаче и затем в Сталинграде. Районный центр был эвакуирован в Терновский сельсовет, на границу Вешенского района и Сталинградской области. Начались фронтовая и прифронтовая жизнь и работа района. МТС с тракторами и моторами комбайнов и запчастями были эвакуированы к Волге, скот тоже эвакуирован, – часть за Волгу, часть к волжскому правобережью. Парторганизация переключилась на помощь фронту, проводила заготовку овощей, фруктов, хлеба, оказывала помощь госпиталям. Строила оборонительные сооружения.

Райком и райисполком еще до подхода фашистов к Дону организовали партизанский отряд. Но действовать ему не пришлось. Хотя отдельные его бойцы выполняли важные поручения командования. Так, например, Афанасий Карпов и Илья Глазунов ходили в тыл врага в районе Ягодного. Королев ходил в тыл к немцам в районе Базков и собрал важные разведывательные данные. Были организованы конспиративные квартиры и базы с оружием и продовольствием, подпольная типография, медпункт и другое, нужное на случай перехода райкома партии и райисполкома на нелегальное положение.

Зимой 1943 года Шолохов прислал нам дружеское письмо после полугодовой разлуки:

«Дорогой Петя и все товариство!

Вот и «отыскался след Тарасов»! Павел Иванович – первая ласточка из уральских степей, но, видно, скоро и я побываю проездом в родных местах. За эти полгода много воды утекло, и обо всем не расскажешь, все это оставим до встречи. Не знаю, кто из вас в Вешенской, кого нет, но всем оставшимся шлю привет, большущий и сердечный. С ноября по конец декабря был я в Москве. ЦК вызывал лечиться. Прошел средний ремонт в кремлевской лечебнице и сейчас уже – почти в рабочей форме, пишу, было такое время, когда не только ехать куда-либо, но и писать не мог по запрету профессоров. Чуть не попал в инвалиды, но кое-как выхромался, и сейчас уже рою ногой землю (точно так, как Тихон) и собираюсь ехать вслед за фронтом по донской земле.

В Москве говорил по телефону с Абакумовым, он должен был навести справки о Лудищеве, но т. к. это было перед отъездом, узнать о нем не мог. О вас слышал только от камышинского секретаря Ведяпина, а потом – ни слова.

Как вы там и что? Напиши с Павлом. Я не уверен, что он застанет по возвращении меня здесь, но на всякий случай напиши обо всем подробно. Мне думается, что Виделин, который был у меня, побывал уже в Вешенской и рассказал о нашем житье-бытье, а вот о Вешках мы тут ничего не знаем. Где сейчас обком? Двинский писал мне из Камышина, где он был проездом, на этом связь с Ростовской областью и оборвалась.

По-прежнему ли вы в Дударевке или уже в Вешенской? И что осталось от этой бедной станички? Очень хотелось бы побывать у вас и посмотреть. Думаю, что мне удастся завернуть к вам и увидеться со всеми после полугодичной разлуки. Где ваши семьи? Вернулись ли в Вешенскую? Тебе придется писать большое письмо!

Павел выехал в Вешки, чтобы захватить кое-что из имущества, в частности, перешли с ним мой архив, который хранился в райНКВД, и помоги ему добраться до Камышина, а оттуда уже мы его переправим как-нибудь в Уральск. Ребята, что осталось – и осталось ли? – от моей библиотеки? Нельзя ли собрать хоть что-либо? Ведь немцев в Вешках не было, неужели свои растащили?

Напиши и о соседях. Как из неразберихи выбрались базковцы, боковцы? Как выглядят правобережные хутора? Где сейчас Петро Чикиль? Много пришлось повидать мне порушенных мест, но когда это – родина, во сто крат больнее. Прошлогодняя история свалилась, как дурной сон, и как-то до сих пор мысль не мирится с тем, что война отгремела на Дону.

Ну, да ничего! Были бы живы, а все остальное наладится. Трава и на погорелом месте растет! Еще раз всех крепко обнимаю и надеюсь на скорую встречу!

Твой М. Шолохов

31-1.43. Уральск».


Много горя и бед принесли немцы и на Дон. Станица Вешенская узкой лентой километра на 4 растянулась по левобережью Дона, с запада на восток. Вся западная, центральная и значительное место восточной части станицы были сожжены и разбиты снарядами и бомбами. Полностью сгорел красавец театр колхозной казачьей молодежи, кинотеатр, пристань, тубдиспансер, рентгеновский кабинет, поликлиника, баня, разрушена школа-десятилетка. Райком, райисполком, раймаг, база райсоюза, типография, водонапорная башня и многое другое, много кварталов были полностью уничтожены, в отдельных кварталах остались одинокие дома, чудом сохранившиеся.

Архив Шолохова погиб. Куда он делся, это осталось на совести начальника районного отдела НКВД Федунца, секретарь Шолохова Зайцев сдал ему архив. Видимо, когда отдел последним покидал станицу и ее заняли воинские части, его растянули, и все это погибло на полях войны. Прежние товарищи частично разъехались по другим районам. Логачев работал в Морозовской, Красюков – в Белой Калитве, Зеленков Тихон – в Боковской, Лудищев – в Миллерове. В Вешенской из прежних работников остались я и предрика П.Т. Лимарев. Семьи наши еще были за Волгой и вернулись только к началу весны 1943 года. В январе вернулся в Вешенскую райцентр, все районные организации расположились в восточной части станицы в здании педучилища, которое меньше всех пострадало, затем постепенно начали восстанавливать разрушенные здания райкома, райисполкома и другие.

К весне 1943 года фронт отодвинулся к Таганрогу и Ворошиловграду. МТС вернули тракторы, колхозам – скот. Правда, и то и другое сильно поредело, часть тракторов и все автомашины передали фронту, все лошади, часть скота и даже часть стада рабочих волов пошли на снабжение армии. Семян и горючего в районе не было, обкома и облисполкома в Ростове не было, область еще не была восстановлена, и помочь чем-либо она не могла. Я выехал в Воронеж с тем, чтобы связаться с Москвой. Воронежцы дали возможность позвонить в Москву, я говорил с А.А. Андреевым. Он отпустил нам и горючее, и семена через Калачевскую базу Воронежской области. Весенний сев был хотя и на меньшей площади, но проведен успешно. В феврале 1944 года я по делам района выехал в Камышин, чтобы с помощью Шолохова разрешить ряд вопросов. Шолохова в Камышине не было, он был в Москве. Пришлось ехать в Сталинград, чтобы из Сталинграда связаться с ним по телефону.

Я поговорил с Шолоховым, он обещал пойти к Андрееву и все передать. 17 февраля он из Камышина прислал следующую телеграмму:

Вешенская Ростовской области Луговому

7 был Андреев. Немедленная помощь обещана. Привет.

Шолохов.

В конце марта 1944 года Шолохов прислал более подробное письмо:

«Камышин. 24.111.44.

Здравствуй, дорогой Петя!

Знать, судьба такая незадачливая: ты приехал в Камышин – я был в Москве, в начале марта я поехал в направлении Вешенской, не пустила плохая речушка Кумылга. Встретиться так и не удалось… В конце февраля я выехал из Камышина на Сталинград, оттуда на Сиротинскую – Клетскую – Вешенскую. Доехал до Кумылженской и вынужден был вернуться, т. к. в Кумылге мосты затопило, а тут так стремительно наступала весна, что ждать сбыва воды в Кумылге было невозможно и пришлось оттуда вернуться.

Как ты вылезешь с севом? Помог ли Андрей Андреевич? 7 II. когда я был у него, он твердо обещал оказать немедленную помощь, принимая во внимание отдаленность р-на от ж/д путей, спрашивал, можно ли связаться с тобой по телефону. Я сказал, что по телефону – едва ли, думаю, что он нашел другие каналы, чтобы узнать непосредственно нужды района.

Теперь я буду у вас только в мае, когда установится дорога и, главное, переправы через Медведицу и Хопер. В случае, если через эти притоки переправы в мае не будет, проеду той, т. е. правобережной стороной Дона до Базков, но в мае буду в Вешенской обязательно. Не знаю, сколько времени это письмо будет идти до Вешек, но было бы неплохо, если бы ты черкнул т-мой вкратце, как обстоят дела. До мая я, вероятно, буду в Камышине, и твой ответ (телеграфный) меня застанет дома.

Летом, как только кончатся занятия в школах, думаю перебраться в Вешенскую. В связи с этим попрошу тебя изыскать средства и на нашу долю посадить картошки, чтобы осенью не заниматься заготовками.

Как обстоит дело с ремонтом дома? Напиши обо всем.

На сессии Верховного Совета видел Бор. Ал-ча Двинского и по его рассказам приблизительно знаю, что делается в Вешках, но очень хочется посмотреть самому.

Пересылаю тебе заявление Сенчуковой. Мне думается, что в отношении ее поступили несправедливо и на работе ее надо восстановить…

От Красикова получил письмо. По характеру оно весьма сдержанно, и о Вешках – ни слова. Логачев молчит. Кто же кроме Лимарева остался в Вешках? Лудищев прислал из Миллерово письмо. Он, как видно, процветает.

Как видишь, вопросов к тебе много и помимо т-мы придется тебе черкнуть письмишко. Буду очень рад.

Передай от нас привет Марии Федоровне и всем, кто знает и помнит.

Крепко обнимаю тебя и жду т-му и писем.

Твой М. Шолохов».

На этот раз он был больше осведомлен о положении в Вешенской, по-прежнему горел желанием побывать в станице. Он несколько удивлялся, что война расстроила наше «товарищество», что разъехалась в разные стороны, в разные места та группа товарищей, окружавшая его, которую он ценил, уважал и защищал от нападок…

Ф.С. Князев 7 июля 1942 г

Получил задание и выехал через В/ешенскую/ в К/умылженскую/. Заехал к Мих/аилу/ Ал/ександровичу/. Радушная встреча, он с семьею на Дон приехал отдохнуть. Осунулся, покашливает, но продолжает усиленно курить. Марья Петр/овна/ раздобрела и такая же заботливая и внимательная. Дети выросли: Светлана уже взрослая, играет на рояле, Александр, или Алик, самостоятельно ставит сети и сегодня принес рыбы на целое варево. Миша растет, особенно хороша Машенька.

Приезд на отдых в Вешки был необдуманным шагом, да и самый отпуск произошел при странных обстоятельствах, да еще в военное время.

Ш / олохов / скитался по фронтам, писал для Англии и США, для нашей прессы написал две большие статьи: «На юге» и «Школа ненависти». Последняя статья особенно нашумела, так уж она хорошо написана! Между «Правдой» и «Кр/асной/ Звездой» произошел спор. Кому ее печатать, но спор был решен, и обе газеты напечатали, хотя «Кр/асная/ Зв/езда/» на день позже.

В первых числах июля вызвали Ш / олохова / в Москву, и хозяин потребовал организовать отдых, предлагал осмотреть в Кремлевке и направить по заключению врачей. Советовал в Грузию, но

Ш / олохова / шутя сказал: «Что же там делать, вина много, а врачи пить не велят, но вряд ли вытерпишь». Поехал в Вешки. Провожать собрались: хозяин, Мол тип. Вор/ошилов/, Бер/ия/, Маленков, Щербаков. Маленький, военного времени банкет, разговор о войне, литературе. Хозяин спрашивал мнение Шол/охова/ о некоторых писателях, и когда он сказал, что Фадеев неважный писатель, то хоз/яин/ поправил: «Никчемный писатель и разложившийся, литература любит тружеников. Хороших писат/елей/ надо беречь. «Война и мир» Толстого появилась значительно позже событий, надо Вам подумать и начать работать не торопясь над событиями Оте/ чественной/ войны. У Вас это выйдет».

Сели обедать, настроение хорошее, собралась вся семья в столовой. Мое желанье выпить как бы угадал Михаил, да и сам рад случаю, но Марья Петровна восстала, выражая это очень бурно: кашляешь, умрешь, оставишь нас. «Будешь пенсию получать, – шутит Мих/аил, – а если окажется, что деньги ничего не будут значить, попроси установить пенсию натурой».

Тем не менее я выпил вдоволь, а ему, бедному, дала М/ария/ II пропил две рюмки, а жалобная просьба третьей длилась минут 10 и не была удовлетворена, не дали.

Пообедали, отдохнули, искупался я по совету друга и лег спать, собираясь наутро выехать на фронт.

Прекрасно утро на Дону, вид исключит/ельный/ по своей красоте и обаятельности – не оторваться взглядом от крутого правого берега Дона. Но не спокоен он, раздаются тревожные, на низких тонах, гудки пароходов, а по шляху беспрерывной цепью движутся грузовые автомашины из-под Россоши (занял противник).

Переправы через Дон тоже разбиты – осталась одна Вешенская. В это утро человек двадцать командиров, в костюмах, давно не видевших стирки, и с лицами, на которых только зубы белелись, проезжая через Вешенскую с фронта, даже не зная, тут ли Михаил, заходили с единственной целью: узнать и посмотреть, где живет и творит великий писатель. Радости нет предела, когда навстречу выходил по-утреннему возбужденный, радушный и всегда приветливо улыбающийся хозяин с папироской. (Куда он трубку девал – подарок раб/оче-/крест/ьянского/ графа – не знаю.) Хотя раз он ее терял у Б. Ливанова – тоже случай.

Торопливые приветствия, пожелания с обеих сторон писать больше, воевать лучше и расставанье. В 10 я решил написать письмо домой, сел в раб/очем/ кабинете Михаила. Мезонин, два балкона, легкое воздушное сооружение с видом на Дон располагало написать теплое душевное письмо домой детишкам.

Только собрался писать адрес – раздался звук моторов. Прерывающийся, захлебывающийся и препротивный.

Выглянув в окно, я заметил 4 враж/еских/ самолета, шедшие на очень небольшой (или, как Шол / охов / выразился, – на презрительно небольшой) высоте. Не успел я что-нибудь подумать, как раздался свиной, воющий визг полета бомбы и разрыв в 50 м от дома Шолохова, загорелся чей-то дом, посыпались стекла мезонина, закачались стены, и я с быстротой пули слетел по узким и кривым сходцам вниз. Михаил лежал около дома за завалинкой, находясь в уверенности, что он в безопасности, об этом можно было судить по тому, что на всех, кто еще не спрятался, он кричал: «Черт вас носит тут. Ложись скорей!

Ну, Федор, – не до гостей и не до отдыха, надо разъезжаться».

Торопливые сборы, поцелуй на дорогу, и разъехались в разные стороны: я на фронт, а он в Камышин.

Новый роман Михаила Шолохова

В Москву, с фронтов Отечественной войны, приехал писатель Михаил Шолохов.

В настоящее время писатель работает над новым романом «Они сражались за Родину». В беседе с нашим сотрудником М. Шолохов сказал:

– Это будет книга о советских людях в дни Великой Отечественной войны, – о тех, кто с оружием в руках защищает нашу родину на фронте, и о тех, кто в героическом советском тылу отдает свои силы на борьбу с врагом.

Действие одной из частей романа происходит на Южном фронте, на Дону, в период, предшествующий наступлению Красной армии.

Новые главы романа «Они сражались за Родину»

Беседа с Михаилом Шолоховым


В Москве в течение нескольких дней находился писатель, академик Михаил Александрович Шолохов. Перед отъездом из столицы он принял корреспондента редакции газеты «Московский большевик» и ответил на несколько вопросов. Ниже помещаем запись беседы:

– Мною написаны, – сказал М.А. Шолохов, – многие новые главы романа «Они сражались за Родину». Несколько глав, вероятно, будут опубликованы в «Правде», постоянным корреспондентом которой я являюсь, и в «Красной Звезде».

– Каков будет объем романа?

– Пока на этот вопрос ответить трудно.

– Что можно было бы сообщить читателям о вашей почте?

– Я получаю огромное количество писем, адресованных мне как депутату Верховного Совета СССР. Поступает также большое количество писем и рукописей участников Великой Отечественной войны. Люди, сражавшиеся за Родину, идут теперь в литературу. Среди них есть бесспорно талантливые люди.

– Каковы ваши планы на ближайшее время?

– Я уезжаю в Вешенскую. Затем мне предстоит поездка в Сталинград и в Клецкую – на места исторических битв 1942 года. Это необходимо мне для работы над новыми главами романа. В конце ноября рассчитываю приехать в Москву.

Казаки-гвардейцы в гостях у Шолохова

Ростов-на-Дону /от наш. корр./. Недавно группа донских казаков-гвардейцев из Гвардейского донского казачьего кавалерийского соединения посетила писателя М. Шолохова, живущего в станице Вешенской. Гвардейцы рассказали автору «Тихого Дона» о своих походах в боях с врагом, о ратном пути, приведшем донских казаков в Румынию, Венгрию и Австрию.

М. Шолохов поделился с воинами своими творческими планами, сообщил, что заканчивает работу над романом «Они сражались за Родину».

На прощание казаки-гвардейцы взяли у М. Шолохова обещание навестить их в ближайшее время.

Л. Большаков Они познакомились на войне…

Они познакомились на войне.

…В октябре 1942 года в газете «Красная Армия» появилась статья «По тылам врага». Речь в ней шла о смелых действиях фронтовых следопытов – лейтенанта Михаила Ливинцова и его бойцов. Зимней ночью они отправились на территорию, занятую врагом, и сумели не только разведать все, что им поручалось, но и причинить гитлеровцам солидный ущерб.

В другой раз тот же Ливинцов, отправившись в разведку вместе со своим земляком Любимовым, вернулся с захваченного немцами хутора Вертячего с ценной добычей – «языком», который на допросе дал нашему командованию важные показания.

Фронтовые журналисты вновь приехали за материалом. Они записали все сведения о дерзкой вылазке. Но тут же, из разговора с Ливинцовым, газетчики узнали, что сам он – человек «писучий», селькор с многолетним стажем, и попросили его написать обо всем собственноручно.

Так возник первый военный очерк М. Ливинцова «Встречи».

Именно он и послужил поводом к нежданному-негаданному знакомству.

Однажды (это было вскоре после появления очерка в газете, вероятно – в ноябре сорок второго) лейтенанта вызвали в штаб дивизии.

– С вами желает поговорить писатель, – сказал ему комиссар.

Шолохова лейтенант узнал сразу, хоть и представлял себе его иным.

А он энергично протянул ему руку и как-то весело посмотрел в глаза.

– Ливинцов?

– Так точно, товарищ полковник!

– Полковник – это верно… Только… – И сразу: – Вас как зовут?

– Михаил Васильевич.

– Садитесь, Михаил Васильевич, поговорим… Я ваш очерк прочел… Хорошо воюете и хорошо пишете. Мысли хорошие, язык у вас свой, рассказываете живо… Пишете давно?

– Кроме как в газету не писал.

– А с этого обычно и начинают…

Незаметно разговор перешел на дела военные. Собеседник заинтересовал писателя, и он стал расспрашивать его о жизни. «Знаменитая станица!» – сказал Шолохов, когда услышал, что Ливинцов родился в Бёрдах.

Спросил о семье. «Четверо детей? Нелегко им без кормильца…»

И снова – о боях.

– Смело ходите, Михаил Васильевич!

– Я спокойно перехожу. Вера всегда такая есть – вернусь.

– Это хорошо, это помогает… А как чувствуете вы себя в тылу врага? Как в пасти зверя?

– Такого чувства, Михаил Александрович, нет. Был вот я на хуторе Вертячем. Так, понимаете, и не думал, что в нем немцы. Наш хутор, советский. И люди в нем советские. А непрошеные гости – ненадолго…

Когда прощались, Шолохов сказал:

– Писать вы можете и, наверное, будете. Но помните: труд писателя – тяжелый труд… Останемся живы и понадобится вам моя помощь – присылайте свое… Я буду, как всегда, в своих Вешках…

На том и расстались.

Ливинцов вернулся домой в сорок пятом, стал работать по учительской специальности, а затем возобновил и свои селькоровские занятия. Понемногу начал писать рассказы – о войне, о людях, которых узнал, с которыми сроднился.

Помня о фронтовой встрече, первый же свой рассказ он послал Михаилу Александровичу Шолохову.

И получил ответ.

«Уважаемый т. Ливинцов!

Прошу прощения за то, что так непозволительно долго задержал ответ и отсылку рукописи. Так сложились обстоятельства.

О «Высоте 87,4» могу сказать следующее: рассказ требует всесторонней и серьезной доработки. Прежде всего по линии сюжетной. У Вас все предельно упрощено и получается так, что если бы не капитан Гроб, то и высота не была бы взята. Не показано, хотя бы мельком, прямое начальство майора и роль его в проделанной операции, и выходит, что майор только получал приказы и на свой страх и риск топтался около высоты, терял людей, а все дело решил бравый капитан… На одной чашке весов у Вас ко всему безразличное командование дивизии, дурак и тупица командир полка, растяпа комиссар, который почему-то раньше не интересовался данными полковой разведки, а на другой – капитан Гроб. Что и говорить, величины несоразмерные. Но вся беда в том, что такой показ военной действительности очень далек от истины, и действительность эту дает в кривом зеркале. Это, по-моему, основной порок рассказа. Помимо этого в рассказе немало и стилевых погрешностей. Писать Вы можете. Есть у Вас и умение видеть броскую деталь, скупо и метко нарисовать боевой пейзаж, выразительно подать динамическую картину боя. Но всего этого еще мало для того, чтобы стать настоящим писателем. Думаю, что Вы отлично понимаете, сколько надо уложить труда и сил, чтобы овладеть невеселым и тяжким мастерством писателя.

Боюсь, что в Чкалове Вам трудно будет совершенствоваться в литературном мастерстве. Есть ли там порядочная библиотека? И можете ли Вы с кем-либо из местных литераторов советоваться по вопросам Вашей работы?

Над «Высотой» следует Вам еще крепко поработать и по части языка и, главное, по линии сюжета. Только тогда можно будет идти с ним в печать. Иначе не выйдет.

Если остальные Ваши рассказы более сработаны и Вы их еще никуда не посылали, – советую обратиться в «Знамя». Впервые выступать надо так, чтобы в голосе звучали если не басовые нотки мастерства, то хоть теноровые, но уж никак и ни в коем случае нельзя начинать со срывающегося фальцета.

Желаю успеха! И, безусловно, здоровья.

С приветом М. Шолохов

12.11.48 г.»


Да, Михаил Александрович прав: начинать со «срывающегося фальцета» – нельзя.

Ливинцов стал еще требовательнее к каждой своей строчке. Он писал много, кое-что печатал в газетах, один из очерков появился в местном альманахе «Степные огни», но… чувствовал неудовлетворенность.

Только теперь Михаил Васильевич понял, как тяжел литературный труд.

Но он оказался и трудом спасительным, когда нагрянула беда: фронтовая контузия вызвала глухоту, и учительское дело пришлось оставить.

Вот в это время он написал Шолохову снова.

Рассказал, что на время, пока не подлечится, из школы ушел. Рассказал, что по-прежнему пишет, но результатами не удовлетворен. Очерк, который посылает, – не военный; сейчас он осваивает новые темы, пишет о людях, рядом с которыми живет. Хотелось бы узнать мнение – прямое, нелицеприятное.

Шолохов не стал унижать своего фронтового знакомого жалостью.

Его письмо полно уважительной, но бескомпромиссной требовательности.

«Уважаемый т. Ливинцов!

Полагаю, что Ваши школьные дела со временем, как говорил Толстой, «образуются», а потому и не касаюсь этого предмета. Благо, предмет этот отнюдь не нов и в каждой области (в географическом понятии слова) звучит хотя и по-разному, но на один лад.

В отношении очерка могу сказать только одно: написан он ниже Ваших возможностей. Вступление, на мой взгляд, совершенно неоправданно. Зачем Вам понадобилась милая девица Шарипат? Это ружье, которое не стреляет. Смело можно было бы обойтись без нее, тем более, что в дальнейшем она отсутствует. Если Вам понадобилась Шарипат для того, чтобы вести рассказ от первого лица, то эта «облегчительная уловка» выглядит, как некий примитив. Досадное впечатление производят повторы. Славя новое, Вы три или четыре раза упоминаете о рекорде мальчика Стебнева. Кому только неизвестно, что в наше время, и в старину на скачках непременными участниками всегда были и есть мальчишки? При чем же тут новое? И Стебнева ли надо восхвалять, а, быть может, «Отрока»? Повторяются и упоминания о судьбе отца. Автор не имеет права повторяться и жевать резинку! Умный читатель запоминает все с одного раза, а на дураков не стоит ориентироваться.

Если Вы предназначаете очерк для печати, – советую серьезно над ним поработать. В таком виде печатать нельзя.

Желаю успеха.

С приветом М. Шолохов

17. XI. 1956 г.»


Такой же бескомпромиссной требовательностью проникнуто и следующее письмо от М.А. Шолохова, полученное тремя годами позднее.

«Уважаемый т. Ливинцов!

Постоянные разъезды и чрезмерное обилие чужих рукописей (около 200), – виной тому, что задержал Ваши очерки столь долго. И по содержанию, и по выполнению они вовсе неравноценны. Общее впечатление у меня такое: надо и перо Вам острить, и «воду» выжимать из очерков безжалостно, тогда дело будет. Рукопись отлежалась, и теперь Вам самому будут более отчетливо видны недоделки в написанном.

Желаю успеха!

С приветом М. Шолохов

15.8.1959 г.»


– Я часто вспоминаю нашу фронтовую встречу, – говорит Ливинцов. И добавляет: – Мне дорога дружба большого советского писателя. И критикой своей, и советами, и личным примером он учит меня работать по-настоящему. Да и только ли меня?

Михаил Васильевич давно уже не посылал ничего в Вешенскую. Но он пишет. Пишет много, упорно. Уже несколько лет работает Ливинцов над очерками по истории своей знаменитой станицы Бёрды. Станицы, связанной с именами Пугачева и Пушкина.

– Через год-два закончу и пошлю Михаилу Александровичу, – говорит он. – На строгий и справедливый суд.

Загрузка...