мертвый есть тело, в которое бог
заходит подремать. его окружает
морозная ночь декабря, одевает
поезд, стоящий в поле, женщины
с фонариками на лбу – юркие
квадраты из латуни и стекла, трясущиеся,
словно у них внутри лежат семена
или стрекозы. сквозь мрак
разом проявляются – молитва и вой, диаконы
из семинарии несут респиратор
и библию. и тарелку, и ложку,
и губку. им все еще невдомек – мертвый есть тело,
которое уже чисто. за богом убирает
земля, ее тема
позже пришла пора досвиданий.
поезд, красные огоньки в последнем вагоне,
вольфрам в отдаляющихся глазах,
мешки листвы вдоль аллеи,
может, фигуры из вздохов и беглых вод. может:
значит, не было. не в тот раз
как раз тогда начиналось время,
бежавшее для всех, кроме
тебя. и было ничто – оно было сложнее,
происходя от даровитых богов, которым по плечу
творить ничтожное и учить
ходить, чтобы само ело
навоз и банки, лежащие на разогретой соломе
подворотен, метеоритные ливни
ночного видения, в ту пору, в лёте пойманных
псов – то, что мы освоили,
что нам казалось
куда-то делись мужчины из арок,
со стройплощадок, блеск руки
в ночном автобусе, тянущие
чемоданы на колесиках гости.
колкий ветер. туннелем под серыми блоками
вновь влачится обвитая цепью голова,
в ней пепел, муар. жили во времена,
созданные ни для чего – роились над нами
ангары пустоты. а любовь
с лилией параолимпиады в тылу,
любовь и ее зверье, бешено и покорно – не существовали,
так что лишь немногие видели их,
прочих нечем утешить
женщина, когда с ней прощаешься,
и смерть, когда тебя принимает,
говорят одно и то же – тебе пора
над погруженным в тишину городом
и всеми детьми в этом городе, ночью становящимися
стремниной лиц и голосов, только закованных в хрусталь, лед
с утоптанного снега вдруг маятник птицы —
твоя былая тень
до появления тела
и комья земли, принявшей их
появляешься там, где была
в моих глазах – повсюду.
отступившая от меня вчера,
сегодня близка по-прежнему
словно уснула в токе крови моей,
чтоб не знал ночей без тебя
пятнадцать лет я не засыпал,
чтоб не знать ночей без тебя
пятнадцать лет я не засыпал,
лишь бы на миг ты уснула
словно бы не коротал я своих ночей,
подступавших к водке, текущей меж
времен, прошедшего и ненастоящего,
запутывая и отодвигая всё
кроме памяти
читай мне:
боль – сервисная книжка. читай:
тело – проводник по тени
не дождалась своего дня рождения,
маячащей в блике стробоскопа зимы, когда мчащиеся
поезда превращались бы в голубой пламень
в кустах над гнутой рекой
не ожидай меня,
мы одни – приглушенный зов
с того берега, но снег ли это,
или твое тело посмертно вернулось,
не встав на якорь, не знаю
снег всегда датирован
а то летел бы на зимнее поле,
на акустические экраны автобанов, и ты бежала бы рядом,
заиндевевшая в колоколах и лентах —
искра – сестра звезды
ты была моей кратко и просто. колли,
поднимающий облако кирпичной пыли,
ангел, несущий ягодку клюквы:
вот сколько тебя,
а ведь еще целый месяц
все это когда-то уже случилось.
всему этому суждено случаться вечно
бляди везли меня на вилах погрузчика
сквозь лужи машинного масла на опустевших фабриках,
сквозь электроалтари над продовольственной лавкой,
наготой воскресного захолустья,
где побежали в парк девочка и собака,
зимним вечером, давно
жить
я приехал
шепчу
шепот напоминает ужа
только вертикален
именно шепот о времени,
когда были платформы в алом блеске заката,
дети в фарфоровых сорочках, сдвигающие фонари,
стаями; когда звучал окрик
– мороз! —//
и ласковая усмешка по поводу мороза
юной женщины, ее прищуривание:
время, когда любовь превзошла все
на свете
теперь нет света
той,
которая тогда усмехалась,
уже тоже нету
читай мне еще:
суккуб – это одноклассница, повтори:
прошлое – дни, которые еще длятся.
осмотрись
иногда так хочется получить тебя еще раз:
тот же состав
тех же самых генов
словно не было.
не прошли годы
иногда еще так хочется попробовать
той пищи, пыльцы,
спадающей на открытые плечи,//
но не осталось даже тени яств,
даже пыли
много нового – гелиевая мошкара,
свежий пропан-бутан для кремации,
светомузыка на надгробьях
столько наработано
по ведомству сна, пламени,
хотя паразиты
остаются формой огня
ты же будешь стариться в мегаполисах,
музеях и читальнях, над которыми взойдет
заря новой печати и монтажа (столь тонкие вещи
много наработали, соревнуясь)
такого не будет
будет: другие жены
развозят саночки. другие жены шепчут:
тихо, лес
(а то и пройду мимо твоего дома, а то и
пойду в парк вдоль реки, набрав себе
хлеба для уток, застывающих
на воде каплями воска)
итак: все время кажется,
что снова встретимся,
что еще свижусь – вечером
возле часовенки храни нас господь, хранимой
ветвями в опоке
мои руки, покрупневшие,
наверно не отвечали бы твоему
лицу
наверно отвыкли,
однако не масштаб шкал
и не привычка, но длительность тишины
удостоверяет разлуку
итак:
прерванное было всего-навсего жизнью.
разговор продолжается
монастырь в словацком местечке зимой,
где спали знатоки энтропии, туман,
незадолго до сумерек снявшийся
с болот и полей,
просвечивал сон их как белые клеммы. мужчина
в свитере с начесом, прибившийся к нам
с невысказанным изумлением
или просьбой. словно жаждал
щипнуть хоть малую из струн
собственной крови,
призвать – любовь, мейн талмуд.
или уж никогда не поминать жалоб:
этот глянец – кожа,
им оплевал меня мир
пацаны из малогабаритного автобуса,
они бегут с мачете, чтобы проредить город,
а девушка выходит из подземного зала,
доверив отцу арфу из папиллярных линий. две тени
оставляющие трансвеститы: свою
и своего предыдущего воплощения,
тот, кто дышит в машине скорой, мягко
и медленно – будто бы брел в хлебах,
постукивая в окна. ночь,
в которой глаза видели далеко
и глядели бы дольше – если бы не концерты,
под патронажем животных, старцы,
согнанные в тренировочные казармы —
если бы они огляделись в этой самой реке
пламени или чутья, в этой самой
голове незрячей, но крепкой
Радославу Раку
лето сдурело от зноя – начинает, как бы
шепча литанию. кирие, кирие элейсон. – дни шли
широки и раздуты, как бы изнутри
их разносило светом. ты стряхивала
с плеч сухие травинки и стебельки,
одевалась, а я собирал их, на ощупь они напоминали
папиросы. вечером, встав на колени, клал их по
очереди на язык как облатки. были
горьковаты на вкус. ночи забегали
украдкой, на мгновение, а садом
текли реки из дымящегося стекла
и пес облитый бензином светил нам ко сну.
мы не заснули ни разу.
так помню
видел, как возвращались. что ни
год. шли будто в армию, будто прежде,
сквозь зимние поселки – снова
были в школе: пахло мастикой для полов,
сортирами. вызванные тишиной
или знакомым голосом. я ждал
этого всегда. подозревал,
что под конец они станут
как прежде – когда умрет она.
та, что забрала их
и задержала в задумчивости.
любовь
год, когда ты устала рано. и год,
когда стала раной, в собачьей
сцепке, упряжка, тягающая в гондоле
бога с метлой для керлинга
или звезду породы:
дивных долгожителей. женщины
как квадратные овцы, лежащие
у колодца: сон
друзья-товарищи – вряд ли,
никто не задержался. и тело —
бубен из альвеол и мышц,
в него били мертвые, влекомые кровью
и там, куда ударяли,
он съеживался. сделался эхом
и, значит, он всюду
когда вечером легким, смердящим,
когда к парку мы бежали в ночное. в туман
выходил незрячий, грыз его и рвал,
чтобы стал парапетом. бестия в человеческой коже,
обшитой ветошью с золотых уступов,
страдала перед нами
в тот самый тающий час,
как будто бы опустело ее корыто,
и полагалось
выжирать сердцевину —
свою бритву, свой красный хлеб
вон та фигура на вершине горы,
ее принимают за звезду, хотя у нее
есть тень – как у людей с лицами
из золотой бумаги в пожаре
во время ограбления лабаза или затмения солнца
– то камень, служащий гор
вон тот изъятый из матки неживой плод —
лист, который сворачивает дерево набок,
и погремушки на тесемках, коляска
или глаза и руки, хватающиеся
за замороженный ободок на экране допплерографа
– то данники родильных покоев
вон те, шепчущие: я ординатор боли,
копая в земле ямы, чтобы в них разместиться
под паранджой фольги для защиты
от ливней, от сального прикосновения
щупалец хаммама
– то инопланетяне – это
люди с достатком
а мертвые?
– мертвые, те с нами
тела, с которыми я гонял мяч,
запрыгивал в сумеречную реку
и целовал ножи на белых карьерах,
они вынюхали, нашли меня
вышли голые из земли
и бегут ко мне по лугам, танцуя с коровами,
и у каждого на шее пес
как шаль. как шаль
ночь откроет карты,
кем я уже был. кем мы были
вместе – призовет души,
взрезанные морозным галуном молнии
компоненты снега: шум и контракция,
салют на приятие умершего/
умершей – я ждал его, плача.
твоим глазом был
городу не любы похороны,
трупы, парящие на копченых петлях среди блочных
склепов. юная
женщина в ювелирном ряду. голубкбми с
облатки в ней млеют сперматозоиды,
и строй наступающих лет – ее:
вчерашняя ночь. взгляд скользит по урне,
не треснула ли – следы от пальцев как гвозди,
вращающиеся в раскаленном эфире,
где станут тропками
и побегут по лугам, по головам
девушек, играющих на гитарах, по скверам,
белым ветвям, по мне
ничего
обугленные зимородки в тени, на крыше,
ивовые ветви нависли над ними.
в перьях кустистый дым, пронзает насквозь
управляющие крылами мышцы
и голову – подсвеченный боулинг
на сидящих на мели галеонах.
умершая ползет в дым,
уминает его в кольца, выкликая резко из сумрака
каждое из прежних имен наших
с ней, в любом из мест тишь
до краев. я бежала
там – указывает – нить железобетонной пряжи,
увязывает – репьи в трубах
калофильтрации —
моим был мир
мир здорово похорошел – к примеру, у нас теперь много красивых офисов
городок лежащий среди холмов,
твои вечера и зимы: впереди у нас – вечность.
твое кладбище. там мы вертели дырки в земле
и сыпали соль, чтоб умершие
могли приготовить пищу
и растопить лед
(на льду мертвые говорят оскальзываются,
кухня же мертвых пуста без соли)
(я не уверена,
что когда-либо понимала, что это значит.
это увлекает. чего-то не было, а после есть)
живу той зимой,
для меня те дни еще длятся. шампанское
и серебряные дети в мороз, когда они
звали, сбитые на бегу: где обозный, где капо,
где твое королевство,
каменюка?
(люблю выдумывать новое.
казалось бы, все-то мы уже знаем, но это вовсе не так.
общалась тут с собачьей тренершей)
каменюка, ты – в каменьях,
мой стылый шепот, когда говорю – там,
в известняке, на медных подушках,
в парках, где лампы гудят как кислотные прииски,
в палисаде при том-то доме,
над теми-то озерами – спи,
спи
(сейчас я располагаю одними лишь словами.
это меня весьма занимает)
да будет хватать тебе соли
преследуя женщину, минуешь
мосты над горными реками, склады
для садоводов, где на витринах
в декабре пляшет кровь вишни. будто судно,
святыни перевозящее в жидкой форме,
бьющую по губам водку. как будто
оседлал кость и выгрызаешь
в воздухе ее импульс
и кривизну. настигнешь мертвую,
и всё минует тебя. твой ген – оплошность
грибницы – и он подвиснет,
а той бодрящейся земле – большой,
грязной земле не больно
вместо камня – аквариум, красная
бойцовая рыбка и отражения
глаз или губ тех женщин,
что поспели его утешить,
позже у него выросли жабры
и он стал рыбой. трава шелестела,
сверчки клубились – пришел сюда
пьяный: он славил отказ от плоти
ради личного попечения над
сном и любовью. лет двадцать тому назад
(родившиеся без него уже умерли,
родившихся после него уже четвертовали),
покачиваясь на ногах, размахивая руками,
как если бы отрекался
от этой воды в этой плите,
отрицался ворыбления
среди проводов, спящих на штабелях
в хранилище угля, на пересекающем лес
полотне узкоколейки – должно быть,
там. (еще блуждают там мертвые,
а у них вечно было больше имен,
чем могли унести, чем мы могли
им дать.) переводя дух от земли,
вечно с ней расплюешься. умет лежит
на полях, покрытых старником —