Софье Шуровской
Тополев переулок давно снесен с лица земли…
Он протекал в районе Мещанских улиц – булыжная мостовая, дома не выше двух-трех этажей, палисадники за невысокой деревянной оградкой, а там среди георгинов, подсолнухов и «золотых шаров» росли высоченные тополя, так что в положенный срок над переулком клубился и залетал в глубокие арки бесчисленных проходных дворов, сбивался в грязные кучи невесомый пух.
Чтобы представить себе Тополев, надо просто мысленно начертить букву Г, одна перекладина которой упирается в улицу Дурова, а вторая – в Выползов переулок. В углу этой самой буквы Г стоял трехэтажный дом с очередным огромным проходным двором, обсиженным хибарами с палисадниками. Дом номер семь. Обитатели переулка произносили: домсемь. Это недалеко, говорили, за домсемем; выйдете из домсемя, свернете налево, а там – рукой подать.
Рукой подать было до улицы Дурова, где жил своей сложной жизнью знаменитый Уголок Дурова. Каждое утро маленький человечек в бриджах выводил на прогулку слониху Пунчи и верблюда Ранчо, так что в Тополевом переулке эти животные не считались экзотическими.
Рукой подать было и до стадиона «Буревестник», – в сущности, пустынного места, куда попадали, просто перелезая через забор из домсемя.
Рукой подать было и до комплекса ЦДСА – а там парк, клуб, кино; зимой – каток, настоящий, с музыкой (у Сони были популярные в то время «гаги» на черных ботиночках), летом – желтые одуванчики в зеленой траве и пруд, вокруг которого неспешно кружила светская жизнь: девушки чинно гуляли с офицерами.
Рукой подать было до знаменитого театра в форме звезды, где проходили пышные похороны военных. На них, как на спектакли, бегали принаряженные соседки. А как же – ведь красота!
Смена времен года проходила на тесной земле палисадников. Трава, коротенькая и слабая весной, огромно вырастала ко времени возвращения с дачи в конце августа и всегда производила на Соню ошеломляющее впечатление, как и подружки со двора, которые тоже вырастали, как трава, и менялись за лето до неузнаваемости. Осенью и весной на оголившейся земле пацаны играли в «ножички»: чертили круг, где каждый получал свой надел, и очередной кусок оттяпывался по мере попадания ножичка в чужую долю. Когда стоять уже было не на чем и приходилось балансировать на одной ноге – как придурковатому крестьянину на картинке в учебнике, – человек изгонялся из общества. Хорошая, поучительная игра.
Еще в палисадниках росли шампиньоны, их собирала Корзинкина задолго до того, как в культурных кругах шампиньоны стали считаться грибами. Скрутится кренделем, высматривая под окном белый клубень гриба, а сама при этом с сыном переругивается: «Ты когда уже женишься?» – «А когда ты, мать, помрешь, тогда и женюсь. Жену-то приводить некуда». Сын, мужчина рассудительный, сидел у окна и с матерью общался – как с трибуны – с высоты подоконника.
На Пасху палисадники были засыпаны крашеной яичной скорлупой – зеленой, золотистой, охристой, фиолетовой; радужный сор всенародного всепрощения. А когда соседи Бунтовниковы раз в году принимали гостей на Татьянин день, вся семья выходила в палисадник и чистила столовые приборы, с силой втыкая в землю ножи да вилки. Будто шайка убийц терзала грудь распятой жертвы.
Окрестности Тополева все состояли из проходных дворов – бесконечных, бездонных и неизбывных, обсиженных хибарами.
Эти прелестные клоповники, большей частью деревянные, в основном заселяла воровская публика. Редко в какой семье никто не сидел. В детстве это почему-то не казалось Соне странным: жизнь, прошитая норными путями проходных дворов, вроде как не отвергала и даже предполагала некую витиеватость в отношениях с законом.
Впрочем, были еще татары, более культурный слой населения. Их ладная бирюзовая мечеть стояла на перекрестке Выползова и Дурова. По пятницам туда ходили молиться чистенькие вежливые старики – в сапожках, на которые надеты были остроносые галоши, а по праздникам толпилась молодежь (искали познакомиться), молитвы транслировали на улицу, и трамвай № 59 всегда застревал на перекрестке. По будням у мечети продавали конину, шла негромкая торговля, хотя не все одобряли этот промысел: что ни говори, лошадь – друг человека.
Но присутствие мечети оказывало на текущую жизнь даже облагораживающее влияние: в 56-м, например, их края посетил наследный принц Йеменского королевства эмир Сейф аль-Ислам Мухаммед аль-Бадр – во как! К приезду шах-ин-шаха с женой Суреей за одну ночь был не только асфальтирован Выползов переулок, но и покрашены фасады ближайших домов. Так что Тополев был, можно сказать, в гуще политических событий.
А на углу Дурова и Тополева стояло здание ГИНЦВЕТМЕТа – Государственного института цветных металлов. За высоким забором виднелся кирпичный ведомственный дом для специалистов – там жила интеллигенция. Дом был привилегированный, как бы отделенный от остального населения Тополева переулка. Например, Сонина семья жила в отдельной квартире. Но без телефона. Телефон был в коммуналке на втором этаже, туда маме и звонили; соседка Клавдия стучала ножом по трубе отопления, и мама ей отзывалась – под ребристой серебристой батареей всегда лежал наготове медный пестик. Клавдия степенно говорила в трубку:
– Минуточку! Сейчас она подойдет…
Эту квартиру – огромную, двухкомнатную – они получили в те времена, когда папа занимал должность замдиректора института по научной части. Мама говорила, что ученый он был талантливый, но несчастливый. По складу интеллекта – генератор идей. Изобретал процессы, опережающие возможности технологий лет на двадцать. До внедрения многих не дожил. В эпоху расцвета космополитизма однажды вечером домой к ним пришли истинные доброжелатели, и папе было предложено… В общем, эта тихая сдавленная речь в прихожей выглядела в маминой передаче примерно так: «Мы вас, Аркадий Наумыч, ценим и не хотим потерять. Пока под нами огонь не развели, уйдите по собственному желанию». Папа так и сделал: взял лабораторию. В детстве Соня не понимала, как это делается: «взять лабораторию». Представляла, как папа берет под мышку всех сотрудников, чертежные столы, приборы, целый коридор на втором этаже… и гордо уходит вдаль. Чепуха! А спросить у него самого возможности уже не было: папа умер, когда Соне было лет пять. Папа умер, но его семья – мама, Соня и сильно старший брат Леня – осталась жить в той же двухкомнатной квартире. И все осталось прежним: в большой комнате стоял круглый стол на уверенных ногах, всегда покрытый скатертью, которой мама очень гордилась – коричневого грубого бархата, с тонкой вышивкой темно-золотой нитью. На тяжелом рижском трельяже стояли две фарфоровые фигурки стройных девушек в сарафанах. Натирая мебель, домработница каждый раз ставила их на двадцать сантиметров правее, чем нравилось маме. И каждый раз мама молча их переставляла. Это продолжалось годами…
Пальчиков, Барашков, Самарский, Выползов – лет через пятьдесят имена всех этих переулков будут звучать для Сони далекой щемящей музыкой…
Кстати, музыку любили все, отовсюду неслись обрывки песен, маршей, оперных и опереточных арий, концерты по заявкам радиослушателей. Концерты устраивала и сама общественность во дворах. Дядя Леша, наборщик в типографии «Правда», брал свой зеленый перламутровый аккордеон и, положив на него седую голову, чуть ли не со слезами в выпученных за стеклами очков глазах выводил в самом верхнем регистре одно и то же – «По диким степям Забайкалья».
На второй этаж домсемя вела железная наружная лестница. Там усаживались все желающие, артисты наряжались кто во что горазд. Подружка Лидка влезала к себе в открытое окно, ставила на полную громкость пластинку, и концерт начинался: «Летите голуби, лети-и-и-те…»
У Лидки особенно красиво получались тягучие жалостливые песни, у нее было пронзительное сопрано:
Льется и льется,
Словно года,
В диких криницах
Чудо-вода…
Все были талантливы и постоянно воодушевлены. Вова Сулейманов, мальчик толстый, рыхлый, залюбленный мамой и старшими сестрами, складывал грудки до образования ложбинки, перетягивался мамкиным хохломским платком (платье до полу!), объявлял сам себя: «Выступает Маргарита Луговая!» – и запевал:
Вот вспыхнуло утро,
Румянятся воды,
Над озером быстрая чайка летит.
Ей много свободы
И много простору…
Луч соо-о-о-о-лнца у чайки крыло серебрит…
Да какой там, к черту, Робертино! Не выдерживали даже взрослые: «Маргарите Луговой», чтобы не обижалась, давали посолировать пару куплетов, а затем вступал весь двор. Это было сверхмощно! И только пух тополиный взлетал и опадал в такт вздымавшимся грудям.
Стоит ли говорить, что все запросто хаживали друг к другу, помогали в большом и в малом, ссорились, мирились, выпивали, сплетничали, ибо знали друг о друге все самое сокровенное.
И уж если мы о сокровенном…
…Но сначала – про семью. После папиной смерти их трое осталось: мама, Соня и Леня, брат. Вернее, так: сначала Леня, а пото-о-о-ом уже Соня – на выдохе, как говаривала мама, «женской карьеры». Она любила повторять: от первого мужа у меня сын, от второго – дочь и инфаркт. Леня был невысоким, улыбчивым, с детства помешанным на бабочках. Странно, что при этом закончил он военно-морское училище в Ленинграде, после которого получил распределение на Север – Шпицберген, Новая Земля, Североморск… Так далеко от Тополева переулка! В Москве бывал в командировках, а в отпуск ездил ловить бабочек, какого-нибудь эндемика, что водится на единственном холме за некой маленькой армянской деревней. Однажды был арестован – в трусах и с сачком – в двух шагах от государственной границы. Оттуда связались с его командованием, и те сказали: «Не сомневайтесь, это наш сумасшедший в отпуске»… В Сонином детстве, приезжая в командировку, Леня (форма черная, с золотом, и кортик!) катал ее на лодке в парке ЦДСА и врал-пугал, что не умеет плавать.
Однажды – Соне было лет шесть – он взял ее в гости к известному энтомологу. Тот жил в двух огромных комнатах в бездонной коммуналке где-то на Патриарших, и все стены двух этих комнат от пола до потолка были зашиты стеллажами, на которых вплотную, ребрами, стояли плоские белые коробки, так что казалось: со всех сторон ты окружен глухой стеной. Хозяин по одной вынимал из строя совершенно одинаковые коробки с какими-то скучными капустницами, какие миллионами летали на даче, и Леня потрясенно ахал, вскрикивал, цокал языком…
Наконец брат вспомнил о ней, сказал: «Ах, да, у меня тут сестренка. Не могли бы вы ей что-то показать?»
Тот досадливо пожал плечами, буркнул: «Ну, что ж… вот, пожалуй, это?»
Подошел к противоположной стене, завешенной длинным белым занавесом, отдернул его…
Там прямо на стене висели застекленные коробки с дивным, ошеломительным, дух захватывающим миром! Вероятно, это были не бабочки, такими бабочки быть просто не могли: радужные веера, индийская мечта, волшебный фонарь, цветные россыпи драгоценных камней, – вот что это было! Соня как вкопанная стояла с застрявшим в горле вздохом и смотрела, смотрела, глаз не могла оторвать.
Минут через пять, почти не глядя, хозяин машинально задернул занавес, и они с Леней вернулись к своим скучным капустницам. И долго еще Леня продолжал рассматривать коробки с унылыми белыми капустницами, восхищенно охая и качая головой.
Персонажи Тополева переулка за годы после его исчезновения не изгладились из Сониной памяти ничуть, и даже ничуть не потускнели. Они вспоминались в некой перспективе – бесконечный пульсирующий клип, смонтированный из вспышек памяти, пронизанного солнцем тополиного пуха и развесистой лепнины алебастровых июльских облаков.
А на заднем плане – утренний неспешный караван: слониха Пунчи с хоботом, закрученным вверх, как ручка чайника, и верблюд Ранчо с угрюмо-неподкупным лицом. Взрослея, старея, никогда уже теперь не умирая – теперь, когда стремительно преобразились все прежние сущности и возникли новые, невиданные и немыслимые в ее детстве и юности, – персонажи Сониного детства менялись, в то же время оставаясь самими собой.
Например, Лидка-вруха, главная Сонина подружка из домсемя, так и осталась тощей дворовой девчонкой, уверявшей, что папы у нее нет, потому что стоит он в карауле у Мавзолея, и одновременно – молодой женщиной с младенцем на сгибе полной белой руки. Ибо Лидка выросла, стала пригожей, вышла замуж за мелкого сотрудника то ли МИДа, то ли КГБ – что-то из низшего звена, – которого звали замшелым именем Полуэкт. У них все мальчики в роду должны были называться Полуэктами. Лидкин муж, таким образом, звался Полуэкт Полуэктович, словно какой-нибудь купец из пьесы Островского. И когда у Лидки родился сын, он своим должностным порядком тоже назван был Полуэктом – против семейной традиции не попрешь. А вскоре Лидкиного мужа командировали в Париж – то ли охранником, то ли шофером, то ли топтуном каким при посольстве, и Лидка, покачивая мальчика на сгибе полного локтя, нежно сдувая ресничку с его округлой щеки, вдохновенно твердила, как это здорово, что именно Париж, потому что в Париже Полуэктик будет – Поль!
Синдоровские, семья гордых поляков – все высокие, поджарые, надменные! – жили в доме ГИНЦВЕТМЕТа. У них и прислуга Нюра была такая же поджарая и высокая. Клавдия, которая знала всё обо всех, уверяла, что «сам» каждый день берет на работу свежий, накрахмаленный Нюрой носовой платок, и если тот не выглажен безупречно, молча сминает и швыряет в грязное…
В той же квартире огромную комнату занимала Пиковая Дама – старая, прокуренная, плоская, как вырезанная из фанеры, в длинной юбке, с вылезшей лисицей на плечах. (Интересно: она и летом с лисицей ходила или просто Сонина память выбрала для клипа именно эту картинку?) Во дворе говорили, что Пиковая Дама – бывшая фрейлина, но позже Соня пришла к выводу, что это миф, ибо и в детстве и в юности встречала подобных женщин с якобы дворцовым прошлым. Видимо, для простонародного воображения в этом сюжете по-прежнему таилась некая притягательная тайна.
Соню прошлое Пиковой Дамы не интересовало ничуть, зато интересовала ее дочь – мощная женщина с львиной гривой, которая и мужчин себе подбирала, как лев выбирает себе добычу, лениво отбрасывая лапой жертву. Однажды Соня с Лидкой-врухой самолично видели, как по аллее парка ЦДСА шла дочь Пиковой Дамы, а за нею отчаянной припрыжкой, робко хватая ее то за руку, то за плечо, следовал мужчина. Наконец он забежал вперед и как-то внезапно повалился ей в ноги (Соня уверяла Лидку, что споткнулся, та божилась, что рухнул в мольбе!). Это и само по себе было чертовски захватывающим, но то, что за этим последовало, сразило девочек наповал: Львица просто переступила через лежащего ухажера и, не сбавляя шагу, но и не прибавляя его, и не оглядываясь, последовала дальше.
В их квартире жил великан: внук Пиковой Дамы и сын или племянник Львицы, по имени Сергей – очень красивый мальчик очень высокого роста. В десять лет он вымахал с нормального мужчину. В пятнадцать был выше всех в Тополевом переулке. В семнадцать стал настоящим гигантом, так что в городском транспорте мог только сидеть.
А отдельной блескучей закладочкой в памяти – Коля, первая любовь еще с того дня, когда во дворе (им с Соней было лет по пять), Коля авторитетно сообщил ей, что весь мир состоит из желтка.
Он жил в соседнем подъезде и был гениален от рождения: писал стихи, рисовал, вечно читал какие-то научно-популярные книжки. Учитель физкультуры ходил за Колей по пятам, умоляя семью отдать мальчика в профессиональный спорт, потому что «такая прыгучесть встречается раз в сто лет».
Лет с девяти он учил какие-то непривычные, неглавные языки. Почему-то ему интересны были грузинский, татарский, армянский. Он даже захаживал в мечеть на углу Дурова и Выползова (говорил, для практики), где донимал стариков длинными запинающимися монологами на татарском. Рассказывал Соне, что видел там президента Египта Гамаля Абдель Насера – тот сидел на ковре по-турецки, как обычный татарин: в одних носках, без туфель.
Колина бабка – она происходила из семьи волжских купцов, – хоть и жила в Москве лет сорок, все еще окала и пела, изрекала мудреные рифмованные пословицы: «Раз варить – пригорить, два варить – жирно будить…». А дед был горбун, чернобровый, бородатый, с большими родинками на лице. Похожий на Черномора из книжки «Сказки Пушкина», где он через леса, через моря, волочет на своей косматой бороде упитанного богатыря в серой кольчуге и в шитых золотом сапожках.
Соня боялась его страшно и, когда приближалось время обеда (в те годы все ходили обедать домой), старалась исчезнуть со двора. Но иногда не успевала. Горбун – в рубахе, препоясанной пояском, как Лев Толстой в журнале «Огонек», – подходил к ней, улыбаясь, и целовал. Он непременно ее целовал! Добрый милый человек, он был кошмаром ее детства. Она цепенела посреди переулка, ноги становились ватными, все тело наливалось ледяным ужасом… Горбун наклонялся к ее щеке всеми своими родинками, целовал и шел дальше к себе обедать. Он был главным бухгалтером ГИНЦВЕТМЕТа, Спиридон Самсоныч. Его страшный невинный поцелуй с отвращением стирался обеими ладонями. А мальчик Коля, большая любовь Сониного детства, приходился ему внуком, так-то…
Далее клип разворачивается, кадры наплывают один на другой, в небе стоят алебастровые лепные облака, и под ними струятся стайки тополиного пуха.
Еще подростком Коля влюбился в вертихвостку Ольку Саламатову из девятого «Б». Дома сладости не ел, все ей относил. Бабка его, та, что из волжских купцов, говорила внуку и вертихвостке:
– И хорошо-о, у нас и обручальные кольца есть… Николай и Ольга, хорошо-о…
Но Олькина семья почему-то не приняла Колю. Папаша у нее был каким-то крутышом в городской милиции и Колю считал «чокнутым». Раза два парень получал словесные, так сказать, предупреждения, и в конце концов в одном из самых темных проходных дворов ему крепко намяли бока. Словом, отваживали его от Ольки так упорно, что она сдалась. Коля страшно переживал, потом смирился… Лет через пять женился на какой-то прохиндейке, стал пить, безумствовать, мотаться где ни попадя… Бабка, что из волжских купцов, еще жива была, очень горевала. Вздыхала, приговаривала, выпевая: «Четвертная – мать родная, полуштоф – отец родной…»
Горевала очень: был у нее еще один внук, Леша, младший Колин брат. Нормальный паренек. Обычный. А Коля был ее любимцем…
Отдельной шалапутной и шебутной колонией обитали в Тополевом цирковые. Занимали огромную коммунальную квартиру на третьем этаже домсемя, открытую всем ветрам, с вечно выбитой, никогда не запираемой дверью. Относились они не к Уголку Дурова, а к Цирку на Цветном. Это была странная походная семья, и хотя внутри ее, как личинки, роились всамделишные семьи, все же казалось, что, несмотря на драки и бесконечные стычки, каждый сосед имеет к другому именно родственное отношение.
Для окрестной ребятни все цирковые были дворовыми кумирами, друзьями, местными богами… Околачиваясь среди выпивающих цирковых, можно было услышать поразительные истории:
– Шимпанзе – животные дорогие! У них рацион, знаешь, – любой граф позавидует: и фрукты, и рыбка, бывает и винишка им выставляют, а как же… Так чета Буровцевых, дрессировщиков, уехала в прошлом годе в отпуск, оставила своих драгоценных шимпанзе на рабочего сцены с пятью ящиками отменной снеди, включая, извини, мадеру. Вернулись, застали картину: сидит тот пьяный балбес, варит в котелке картошку в мундире. Вокруг него собрались в кружочек пятеро обезьян с протянутыми руками. И он время от времени бросает им через плечо картофелину. Те бедняги ловят, дуют, обжигаясь, перекатывают картофелину в руках и уписывают как миленькие за обе щеки…
Воздушная гимнастка Валька Мазрухина перед каждым выступлением клала копеечку к иконе Николая Угодника, считала его своим покровителем. А после выступления напивалась – неуловимо, незаметно, неизвестно где. И тогда до ночи болталась по двору с мутным оторопелым взглядом, цепляясь к каждому, кто на глаза попадется, нарываясь на драку. Материлась истово, страстно – как молитву творила. В пьяном виде другого языка не знала. Наутро, замазав свежий фингал, как ни в чем не бывало выходила на манеж. Хвасталась, что никогда не репетирует, что номер сделала давно, еще в юности, и до пенсии менять не собирается… Видимо, вытягивала память мышц, наработанная с юности, – так застарелый алкоголик, забывший адрес своего дома, уже не различающий знакомых лиц в чаду шалмана, продолжает враскачку бормотать под нос заученное в четвертом классе: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…»
Почти на каждое цирковое представление попадала горстка «своих», со двора. А уж Соня с Лидкой-врухой чуть не каждую неделю увязывались за Валькой Мазрухиной, даже в гримерку она их заводила. Если в зале не было мест, представление смотрели откуда придется – даже из прохода, толкаясь плечами и в самые жуткие моменты запредельной высоты отпихивая друг друга или сцепляясь руками. Могучий вихрь цирковых запахов: свежие опилки, крысиная моча, духи многочисленных дам… – этот исконный цирковой запах будоражил, взвинчивал и вливал в жилы счастливое ощущение праздника.
Собутыльница и подруга Валькина Нора Булыгина парила высоко. В молодости работала в номере у мужа Андрюхи – «гимнасты на першах». Андрюха красивый был парень – высокий, обаятельный: атлетический разворот плеч, победительная улыбка и добрые карие глаза. Настоящий Иван-Царевич, и грима не требуется.
Пил Андрюха так, что цепенели бывалые алкаши у точки. Трижды в психушку попадал с белой горячкой.
Наконец оформили ему «легкий труд» – тренерскую работу. А Нора у одной уходящей на пенсию артистки купила номер «Воздушная гимнастка с орлом»: моторчик крутил трапецию над манежем, а на штамберте трапеции обреченно сидел привязанный живой орел – растопыривал крылья при движении, – такая иллюзия полета. Под этим гордым орлом Нора принимала задумчивые позы под мечтательную музыку…
Со своей геральдической птицей она объездила весь Союз. Причем накануне гастролей забирала его к себе. Привязывала старого подагрика на лестничной клетке за лапу к перилам, что создавало изрядные неудобства для соседей: птичка немалая, питается, как известно из мифа о Прометее, исключительно мясом; соответственно, его перерабатывает. Обычно Нора за ним прибирала, но если уж выпьет, забывала обо всем. И тогда при входе в подъезд с ног шибал такой густой дух, что люди падали.
Однажды перед очередными гастролями загудели Валька с Норой по-черному. Несчастная птица совсем одичала, загадила лестницу так, что пройти мимо не было никакой возможности. Да и страшно: орел огромный, клюв, как секира. Люди возмущались, назрел скандал. Вечером третьего дня внизу собрался небольшой взвод разъяренных соседей.
Нора же с Валькой гудели уже третьи сутки; ничтожные проблемы ничтожных людишек их обеих не волновали ничуть.
И когда вконец озверевшие соседи пошли на приступ, Нора, недолго думая, отвязала орла, и с криками: «А-а-а, бляди! По-людски не понимаете?!» – пинками погнала его на захватчиков. Орел был очень старый, но вид имел устрашающий. Да и вонял жутко. После хорошего пинка под зад поскакал в народ. Бунт был подавлен мгновенно, толпа в панике рассеялась, люди разбежались ночевать по знакомым.
Зато утром, перед отъездом на вокзал, Нора аккуратнейшим образом вымыла лестничную клетку.
А Андрюха погиб ни за понюшку табака. От обычной русской причины – от пьяной тоски, что грызла его много лет. Он уже раза два пытался выброситься из окна (этаж третий, но высокий). Однажды чудом кто-то из собутыльников удержал его за свитер, в другой раз, выпивая с другом, он все же выпрыгнул, но упал на беседку под окном, сломал руку и два ребра.
В третий раз ему удалось завершить все путем.
Андрюха выкинулся из окна площадки третьего этажа домсемя и какое-то время был еще жив. Весь переломанный, попросил закурить у сбежавшегося народа. Ему поднесли к губам прикуренную сигарету, и он лежал, жадно втягивая дым, смотрел в синее сентябрьское небо…
– Вон Нора-то, Норка вон идет! – сказал кто-то и побежал к идущей из магазина Норе. Та выслушала новость со спокойным злым лицом. Видать, не выпила еще сегодня, еще не подобрела.
Подошла к расплющенному телу мужа, с торчащей сигаретой из окровавленного, с выбитыми зубами, рта… Несколько мгновений молча смотрела на него пустыми глазами.
Внятно проговорила:
– Ну и хуй с тобой!
…Тут не забыть бы Анну Каренину…
С первого по седьмой класс Соня училась в школе за стадионом «Буревестник». Ходили с Лидкой-врухой «дворами», увлекательно и запутанно, среди одноэтажных полуразвалившихся деревянных домов с изумительными, кое-где резными наличниками на окнах, с крохотными палисадами, в которых беспечально желтели подсолнухи.
Обычная была советская школа. Учительницы ходили в тяжелых костюмах с белой блузкой, с непременной брошкой на груди, с косой, выложенной надо лбом от уха до уха. Костюмов, вообще-то, было два: зимний, черная клеточка на зеленом или коричневом поле, и летний бордовый.
Анна Каренина носила точно такой бордовый костюм с белой блузкой и так же выкладывала надо лбом косу, только это была царь-коса: смоляная над белым высоким лбом и голубовато-белыми висками. И не кокошником выглядела, а короной, – так царственно-статно библиотекарша держалась, даже когда боком осторожно пробиралась меж стеллажами, прижимая к груди высокую стопку книг. И костюм сидел на ней как влитой.
Вообще-то, звали ее Зинаида Алексеевна. Она родилась и выросла в Тополевом, и потому, когда раз в неделю Соня с Лидкой появлялись в библиотеке, книги обменять, тепло им улыбалась: «Мои соседушки!»