Милан спал.
Ночное небо было, не в обычай этому злополучному городу, сине и ясно. Луна висела над готическими колючками собора, подобно желтому апельсину, одиноко позабытому на разрушенной рождественской елке. С тоскливою отчетливостью темнели в вышине бесчисленные статуи громадного здания, похожего, в густой синеве неба, на береговой утес у тихого моря, облепленный, на отдыхе в перелете, серыми стаями, торчком на хвостике, спящих птиц. Галерея Виктора Эммануила безмолвствовала, пустынная и печальная от безлюдья, ослепшая от закрытых ставень в магазинах, конторах, ресторанах и кафе. Только у Кампари еще ярко светились огни и горела за опущенными гардинами бессонная страстная ночь.
Двое русских, только что слезших с бесконечно опоздавшего поезда из Венеции, шагали по улице Манцони, решительно не зная, куда им деваться, так как ранним утром, уже в начале шестого часа, их ждал поезд на Геную, и, стало быть, останавливаться на ночлег в гостинице не было смысла: лечь в постель – только разморить себя коротким сном и приготовить себе досадную пытку мучительного пробуждения, не выспавшись. На вокзале пассажирские комнаты, по правилу, ночью закрыты, и оставаться в них посторонним лицам воспрещается.
– Одно остается, Матвей Ильич, – ударимся до утра по кабакам!
– Да! – возразил Матвей Ильич, – отчего бы не удариться, если бы мы хоть сколько-нибудь знали город? А то мне о Милане только то и известно, что есть в нем какой-то великолепный собор и какая-то знаменитая галерея, где певцы и певицы со всего мира гуляют в ожидании ангажементов, как невесты на смотринах.
– Вот в эту галерею и нацелимся. Где имеются певцы, там, наверное, найдутся и кабаки. Ибо профессия характера пьющего и поведения предосудительного.
– Не до третьего же часа ночи они за ангажементами бегают!
– Третий час ночи для гулящего человека время детское. По моему соображению, именно до этого срока – который не получил ангажемента, должен пить с горя, а который получил – вспрыскивать магарычи… Во всяком случае, огоньки какие-нибудь теплятся. Пойдем на огоньки.
– Не забрести бы в какую-нибудь трущобу. Со мной денег порядочно. Риск. Народ здесь ловкий.
– Нет, Матвей Ильич, не надеюсь. По плану, это – центр города, самая шикарная часть. В таких местах трущоб не бывает. Полиция не потерпит.
– А парижские «су-соли» на больших бульварах?
– Так это же одна видимость для нашего брата, иностранца! Наслушались и начитались мы от юности своей, что Париж – город извращенного разврата, вавилонских пороков и адских преступлений. Попал в Париж, – натурально, первым долгом спрашиваешь: «А где тут у вас извращенный разврат, вавилонские пороки, адские преступления и прочие специальные продукты местного производства?» – «Ах, пожалуйте! У нас про вас!..» Был бы спрос, а предложение французский буржуа уж приготовит в лучшем виде. И вот, к совершенному удобству покупателя, вам даже на темные окраины не надо забираться и в действительно подозрительном и голодном обществе шкурою своею незачем рисковать. Все ужасы позора и грехопадения вы обретаете в самом сердце Парижа: по крайней мере, сотня наберется этаких ночных магазинов, во вкусе Шнитцлерова «Зеленого попугая», торгующих сильными ощущениями – в пределах, терпимых полицией вообще и полицией нравов в особенности. О разных открытых кафе и кабаре Монмартра я уж и не говорю: там-то сплошная театральщина, годная только для доверчивого тупоумия англичан. Лубок и статисты. Но даже и в заправских местах. Вы, скажем, хотите видеть девок и апашей в их собственном романтическом быту? Пожалуйте – около самых Halles[10] – вот вам Caveau des Innocents[11]: ужаснейшее средневековое подземелье, с коридором-лазом, в котором два человека не могут разойтись, и мужчина среднего роста должен идти нагнувшись. На дне этой закопченной ямы вы находите действительно оргию всякого рода бывших людей обоего пола. В настоящей декорации настоящие фигуранты. Можете насмотреться грозных лиц, цинических жестов и плясок, наслушаться грязных слов и песен, даже попасть в историю, быть обруганным, получить в шею… ведь и на это есть охотники! Помню, как ко мне в Париже один благополучный россиянин, захлебываясь от восторга и ужаса, прикатывал на автомобиле: «Знаете? я вчера из Caveau des Innocents едва жив выбрался! Не понимаю, как уцелел. Уже блистали ножи… Хорошо, что полиция вовремя подоспела!..» А в действительности-то, даже и здесь вы безопасны, как в отделении универсального магазина: сильных ощущений отпустят вам – аккурат, сколько требуется, чтобы вас в романтизме вашем утешить и чести заведения не посрамить, – торгово, деловито, без обмера и обвеса. Как Подхалюзин хвастался: хоть малого ребенка пришлите, и того не обсчитаем. Ножи иной раз блещут, точно, но полиция всегда приходит, – то есть хозяин кричит, будто она идет, – как раз вовремя, чтобы ножи перестали блистать.
– Ну да! Вам поверить, так в Париже и не грабят, и не убивают, и не насилуют.
– И грабят, и убивают, и насилуют, да не так, как все это воображается и пишется, и не там, где этих, как бы вежливее выразиться, зрелищ, что ли, ищут. На этот счет удивительные суеверия существуют. Я в Париже жил близ Булонского леса. Послушать добрых буржуа, так ночью по лесу пройти нельзя: даже, мол, на главных аллеях вы рискуете, что апаши выскочат из кустов, сцапают, уволокут за деревья, и хорошо еще, если только ограбят, а то и горло перережут да в пруд спустят с камнями за пазухой. «А я, как нарочно, именно по ночам гулять люблю, когда дерево дышит». – «Что вы! Как можно! Боже вас сохрани!..» Истории о нападениях рассказывают, одну другой страшнее. Но я питаю склонность к логическому исследованию. «Позвольте! Да разве в Булонском лесу много гуляющих в ночное время?» – «Наоборот: никто туда и носа не показывает». – «В таком случае для какого же черта будут там сидеть апаши? Что у них за страсть удивительная – подстерегать прохожих именно на таком месте, где прохожих никогда не бывает?..» И бродил я потом преспокойно от Огейля к Лоншану, к озерам, – случалось, целые ночи напролет, – и, кроме городовых, никогда ни одной подозрительной двуногой твари не встретил. Не может быть волкатам, где нет дичи, ни акулы либо щуки, там, где нет рыбы. Всякий промысел, честный или бесчестный, предполагает не только промышленника, но и промышляемое. Нельзя быть проституткою в пустыне, на необитаемом острове или на макушке неприступной скалы. Недаром же публичных женщин в старину дразнили: «Проезжий шлях!» Матвей Ильич засмеялся.
– Положим, сирены Одиссея, Лорелея на Рейне и царица Тамара в глубоком ущелье Дарьяла доказывают обратное.
– Помилуйте! Как обратное? Именно то самое. Все они как раз на самых, что ни есть, проезжих шляхах селились, у великих горных, речных, морских путей. А – что неприступность себе устраивали, так это именно вроде тесных коридоров в Caveau des Innocents: чтобы лезть к ним чрез неприступность было заманчиво, таинственно и лестно. На самом-то деле ничего трудного нет, а видимости трудной много; одолеет человек декоративную тесноту или крутизну романическую, – пыхтит, в поту, а сам горд: вот я какой герой! не каждый, мол, на такую штуку ради женщины решится и подобные подвиги подымет! Ну и сейчас же на радостях, – хоть распотроши его: за все рад платить вдвое, потому что – герой!.. Шампанского! Птичьего молока!
Вышли на площадь, полюбовались, в тихой луне, фигурным гробом собора и смелым овалом арки в галерее, проверили под портиками редкое матовое свечение еще не угасших окон и направились к ближайшему – вошли в ночное кафе Кампари.
– Ну, видите: чутье не обмануло меня, – не знаю что, но во всяком случае далеко не трущоба!
Матвей Ильич, под стон и вихрь венского вальса, разливавшегося с эстрады из-под скрипок дамского оркестра, кивнул головою, водя глазами в напрасных поисках свободного места.
– Довольно шикарно. И – какая масса публики! Негде сесть…
– Попробуем счастья в других залах. Эй! вы! синьор! Понимаете по-французски?
Слуга показал им удобный столик в углу между двумя сходящимися бархатными диванчиками.
– Что у них тут пьют? – спросил Матвей Ильич. Другой русский огляделся.
– Кажется, ничего не пьют… Кто над чашкой кофе застыл, у кого мороженое… А вон там у окна старик просто за стаканом воды благодушествует…
– Ну, я так не привык… Что за общество трезвости в четвертом часу ночи! Вина-то спросить можно ли?
– Где же в Италии нельзя спросить вина? Полагаю, даже в соборе Петра в Риме, если закажете – и то никого не удивите.
– Так велите, Иван Терентьевич. Что же время терять? Ночь коротка.
– Неизбежное кьянти, что ли?
– Да неужели у них нет чего-нибудь серьезнее? Удивительный народ! Вино родится в каждой деревушке, а пить нечего. Либо ординерчики, либо – «шампань! шампань!» Три тысячи лет вино делают, а порядочные марки выдерживать так и не научились.
Посоветовались с камерьером, – тот подал им запыленную серую бутылку старого пламенного бароло. Густая кровь пьемонтского винограда, как водится, отдавала сургучом и еще какою-то совершенно непредвиденною дрянью, но язык чувствовал безукоризненную чистоту невкусного и даже как бы слегка вонючего вина, и кровь от него загоралась и весело бежала по жилам, и сердце играло быстрым, радостным ритмом.
Иван Терентьевич с узенькими блестящими глазками бросал умиленные взоры на пестро разряженных женщин, во множестве сидевших за столиками, преимущественно, подоконной линии, – группами: кто играя в кости и карты, кто за кофе и шоколадом – и восклицал восторженно:
– Девья-то! девья-то! Миллион двести тысяч! Господи ты Боже мой! И – какие все нарядные да видные, Бог с ними…
А вы еще ругаете итальянок, будто – только слава, что хороши, а на самом деле – красивой и породистой днем с огнем не сыщешь!
– Согласитесь, однако, что мы нашли этих красавиц как раз именно не днем, а только ночью.
– Просто обидно, что поутру надо уезжать! В каждую подряд влюбиться готов. Разве остаться денька на три? Матвей Ильич! А?
– Ну нет-с! Это – дудочки… Довольно в Вене куролесили. Берегите карман. У нас еще Монте-Карло впереди.
– Да что же? Чертова рулетка все равно слопает, сколько ни привезем… Лучше меньше, чем больше.
– Ну, я другого мнения.
– Уж не выиграть ли надеетесь? Шалости, батенька! Скорее рак свистнет… Знаете ли: черта ли мы будем дальше тянуть это коричневое пойло? Что-то душа простора просит. Закажем-ка два флакончика шампанского да пригласим которую-нибудь из этих душек, чтобы содействовала веселости и умягчению нравов…
– Поздно. Сейчас каждая мечтает уже не об ужине с вином, а – зацепить бы компаньона, который даст заработать…
– Ничего! Можно и на этот счет успокоить. Посулим бумажку в 50 лир, – каждая почтет за честь и благополучие.
– Пятьдесят лир! Эка вас разбирает! Москвич! А еще читает мне лекции о парижских «су-солях»… Там за двадцать франков садится к вам такое блондовое фру-фру, что – показать у нас в К. подобный туалет, так половина дам заболеет от зависти, а губернаторша удавится.
– То – Париж, а в провинции цена шику растет!.. Так как же, Матвей Ильич? Ангажируем что ли?
Матвей Ильич оседлал нос золотым пенсне, проверил пестрый ряд красавиц и пожал плечами.
– Не знаю, чем вы восхищаетесь, – брезгливо сказал он. – Вы, должно быть, больше меня вина этого сургучного выпили. Головки есть красивые, согласен, да… глаза, волосы… в чертах статуйное что-то, правда… Но зато…
– Матроны, Матвей Ильич! – лепетал Иван Терентьевич, блаженно жмуря глаза, – смею вас уверить: настоящие римские матроны!
Матвей Ильич усмехнулся.
– То-то и нехорошо, что, пожалуй, вы правы: уж даже слишком матроны. Ни одной молоденькой. Все – держаный товар, лет за двадцать за пять, а то и ближе к тридцати. Намазаны густейте. И толстухи какие! Словно из гарема персидского шаха сбежали…
– Ватою, поди, сплошь обложены: потрафляют на южный вкус.
– Фигуры, Бог их суди, ужасные. Хороши, нечего сказать, портнихи в Милане! Что ни женщина, то куцая талия и квадратная спина. Материи дорогие, а фасоны прошлогодние, и выбор цветов – с лубочной картинки… Героини не моего романа.
– Вот привередник! Слушайте: да что я – навек жениться что ли вам предлагаю? Просто – пусть посидит у стола и поврет нам ерунду свою какую-нибудь… Авось за час или за два, покуда заведению торговать осталось, не успеет она погубить навеки ваш тонкий эстетический вкус?
– Да на каком же языке, наконец, мы говорить-то с ними будем? – оппонировал Матвей Ильич. – Ведь, небось, они по-французски – ни бе, ни ме, ни кукареку?
Но Иван Терентьевич подмигнул непобедимо.
– У меня, батюшка, эсперанто.
– А вы думаете, они понимают эсперанто?
– Мое-то? Трактирно-международное? Где же его не понимают? Да загоните меня не то что в Милан, а хоть в Патагонию, – я и там не пропаду. Только бы встретил слугу из ресторана либо девицу легкого поведения, а затем обо всем превосходно сговориться и условиться сумеем, хотя сейчас, откровенно сказать вам, даже хорошо не помню, на каком языке в Патагонии говорят, и есть ли в ней особый язык.
– Вот дар! – засмеялся Матвей Ильич. Иван Терентьевич самодовольно продолжал.
– Я в этой своей специальности подобен поэту Бальмонту, который, когда осеняет его вдохновение, понимает все чужие языки так же свободно, как русский, хотя бы никогда их не изучал и даже ранее не слыхивал. Однако вы меня в сторону не отвлекайте, зубов не заговаривайте! Ну-с? Я намечаю для себя вон ту, рыжую, с голубым пером, которая вот уже полчаса все один бокал пива пьет… А вы?
– Погодите. Может быть, еще и не удобно, не принято этак-то к ним адресоваться, – напрямик, со свойственным вам, москвичам, нахрапом?
– Вона! За герцогинь, что ли, вы их принимаете?
– Я очень хорошо вижу, что все они сплошь – крашеные проститутки, но очень может быть, что у них тут принят какой-нибудь свой этикет промысла, о котором лучше заранее справиться?
– Ну вот! Если девицы сидят в три часа ночи в кафе без кавалеров и платят за консоммацию собственными деньгами, это свидетельствует, что рынок ужасно плох, и, значит, они будут рады нашему угощению, яко нисшествию доброго ангела с небеси.
– Однако обратите внимание: разве не странно, что вот вошли мы, сидим за бутылкою хорошего вина, тогда как на других столиках тянут грошовый лимонад либо просто воду из-под крана, оба отлично одеты, очевидно, иностранцы и люди с деньгами, – следовательно, казалось бы, прямая для этих голубушек добыча. А между тем из них ни одна до сих пор не то что не пристала к нам, но даже не посмотрела на нас пристально. В Петербурге, Варшаве, Берлине, Вене нас давно уже облепили бы, как мухи мед.
– Я вижу, – засмеялся Иван Терентьевич, – ваше мужское достоинство уязвлено и страдает, зачем приходится сделать первый шаг?
– Нет, не мужское достоинство страдает, а осторожность учит. Знаете, что город, то норов. У меня в Антверпене случай был, в кафе Вебер. Сидит тоже вот так-то некая Рубенсова мадонна – примет профессиональности несомненнейших – и так же, как вот эти две, с подругою в кости играет. Вижу: товар подходящий. Сажусь рядом, приподнимаю шляпу. Что же вы думали? В ответ – взгляд королевы этакой брабантской, – как кипятком меня обварила.
– Что вам угодно?
– Угодно, если вы не прочь, предложить вам свое общество, ужин и бутылочку-другую шампанского.
Королева брабантская смотрит мягче, но продолжает:
– Позвольте! На каком же основании? Мы с вами незнакомы. Вы мне еще не представлены.
– Ну, ют какая вы строгая! Что за счеты? К чему столько церемоний? Познакомиться недолго: я мужчина, вы женщина, я, скажем, Жан, вы, предположим, Марго.
Но она перебивает меня весьма учтивым, но деловым этаким, веским тоном:
– Все это прекрасно, но мой любовник ничего мне о вас не говорил. Я не могу быть в компании с господином, неизвестным моему любовнику. Франсуа будет недоволен и поколотит меня, а вы рискуете получить скверную историю. Уже и то нехорошо, что вы так – сами подошли ко мне. Вы, очевидно, иностранец и не знаете порядков. Вам следовало обратиться к слуге и спросить: «Не знаете ли вы, кто друг этой дамы?» Слуга свел бы вас с моим Франсуа, а Франсуа представил бы мне. Вот как делаются у нас порядочные знакомства… Потому что, – вы понимаете, monsieur, – слуга тоже имеет в деле свой процент, и мы все друг перед другом – на честном отчете и должны контролировать общую работу…
– Черт знает что! да это целая система! Но где же я должен искать вашего Франсуа?
Она сейчас же моргнула ближайшему официанту. Тот весьма почтительно ведет меня в уголок к субъекту с весьма поношенной рожей и рубцом на носу, но одетому по последней и солиднейшей лондонской моде.
– Мосье Франсуа, вот иностранец ищет вас, чтобы сказать вам несколько слов.
Мосье Франсуа встает из-за партии в пикет, которую вел против какого-то добродушнейшего и приличнейшего с виду лысого господина, извиняется пред партнером, учтивейше заявляет, что он очарован честью познакомиться со мною, и просит меня удостоить – принять от него рюмку коньяку.
– С тем, чтобы я платил.
– Мосье! Вы хотите меня обидеть. К чему такая мелочность между порядочными людьми?
– Тогда позвольте, в свою очередь…
– А! это с удовольствием, от порядочного человека – всегда с удовольствием…
И вот – присели мы за отдельный столик и повели деловой разговор.
– Мосье, вероятно, желает быть представленным мадемуазель Сидализе?
– Да, если ее зовут Сидализой.
– Я уверен, что мадемуазель Сидализа ничего не будет иметь против знакомства с вами. Быть может, мосье будет так любезен – сообщить мне свои намерения относительно мадемуазель Сидализы?
– Любезнейший мосье Франсуа, мне кажется… что же я могу вам сообщить? Намерения мои – зауряднейшие, ничего необыкновенного в себе не заключают и сами по себе ясны, как белый день.
Тогда джентльменствующий хулиган мой принимает докторальный вид и, с миной снисхождения к моему невежеству, разъясняет:
– Дело в том, мосье, что искусство мадемуазель Сидализы весьма разнообразно, и я желал бы заранее знать, в какой именно форме вы желали бы с ней познакомиться?
Я смотрю на него дурак дураком, наконец отвечаю:
– Да, полагаю, что в той же, как изобрели праотец Адам и праматерь Ева по наущению змия райского.
– А! Понимаю вас. Превосходно… А то, видите ли, мосье, многие предъявляют особые требования…
И рассыпал примерцы. Ну, я, знаете, не красная девушка и добродетелями не отличаюсь, но, слушая, клянусь вам, чувствовал, что даже уши у меня алеют. А он – ничего, хоть бы глазом моргнул, словно читает вслух прейскурант магазина. Да еще:
– Я, – говорит, – мосье, человек нравственный, добрый буржуа, и всех подобных развратных штук весьма не одобряю. Но профессия обязывает, и мы, volens-nolens[12] (произносит конечно: «волян – нолян», – догадывайся!), должны стоять на уровне вкусов и спроса наших клиентов. Скрепя сердце, я разрешаю мадемуазель Сидализе идти навстречу некоторым из этих странных прихотей, но – вы, конечно, сами понимаете, – лишь по значительно возвышенному тарифу.
И – выпучив этак гордо грудь, и с величайшим благородством в голосе:
– Но есть типы шалостей, которых мы с Сидализою, как люди нравственные, даже ни за какую высокую цену не допускаем! Ни-ни-ни! Принцип! Ни даже за сто франков!!!
– А если кто-нибудь предложит двести?
– Ах, мосье, грешно искушать бедность и труд. Принцип!.. Да и кто же в нынешнее тяжелое время платит по двести франков? Впрочем, если прикажете…
– Нет, нет! Я только для примера, пошутил. Я не специалист, человек старого века. Сохрани меня Бог, чтобы я ввел вас в соблазн! Сберегите ваш прекрасный принцип свято и нерушимо!
Сидализа его оказалась девочкою веселою и забавною. Мы с ней премило прокутили затем три дня в Антверпене, съездили в Брюссель, Лилль, Льеж. Мосье Франсуа за все это время ни разу не показался на нашем горизонте, – деликатнейший человек! Лишь перед самым моим отъездом вынырнул на вокзале – пожелать мне счастливого пути. Опять, при сем удобном случае, выпили по два стаканчика коньяку и обменялись сигарами. Его сигара оказалась превосходнейшая, куда лучше моей, хотя, вы знаете, я курю недурные и дорогие… Но я уверен, – инстинктом все время чувствовал, что он всегда был близко – сидит где-нибудь за перегородкою и, невидимый, следит соколиным глазом в какую-нибудь всевидящую щель, учитывая по своему каторжному прейскуранту, не превысили бы блаженства, мною получаемые, договорные рубрики по тарифу. И – чуть что – запишет extra[13]. Деловой народ, черт их побери! Нашим российским до них – куда же! далеко! У нас всюду душу суют, даже проститутку с иллюзией покупают, даже на разбой с идеализмом идут. А на западе – чисто. На сколько разврата спросил, на столько тебе в обрез и отмерят. Литр и три четверти поцелуев! Два с половиной метра объятий первого сорта! Нежных слов и взглядов по двадцати франков за кило! Ночь аккуратно высчитана от такого-то часа и минуты до такого-то. Добросовестности коммерческой и чувству собственного достоинства – нет предела. Души и стыда, совести человеческой – никаких!