Манечка Громова —
моя любимая нянюшка.
Была она из семьи
так называемых «раскулаченных».
Соседи бросали косые взгляды.
– Кулаки! – кричали им вслед.
Манечка испуганно озиралась на мать:
«Что же они им такое сделали?»
Ставни заколотили гвоздями,
со двора увели всю скотину.
Особенно больно
было смотреть на животину,
когда гнали колхозное стадо
мимо родных ворот.
Коровушки рвались домой
и получали от пастухов порцию кнутом.
Василиса – её мать – красивая
и статная женщина умерла,
когда Манечке было лет восемь,
говорят, сердце
не выдержало такого горя.
Старухи судачили наперебой.
– Я ей кричу, надевай всю одёжу на себя!
А Васёна-то стоит
ни жива, ни мертва, как сажа бела,
онемела, голубушка,
язык отнялся совсем! – начала было баба Фима.
– Так и помёрла в пути в Сызране! —
продолжила баба Сима.
– Ой, во чужой стороне
у чужих людей, ой! – заголосила первая.
– Да не причитай ты, дура-баба! —
огрызнулась вторая.
– Ой!.. – отозвалась Серафима.
– А где Степан-то был? – вдруг спросила Евсимия.
– Незнамо где! Неведомо!
Да, и здесь он не кажется!
За Манькой-то Суклетинья смотрит, —
отвечает баба Фима.
– Да не за Манькой, а Манька за Марусей ходит,
нянькаеться! – разъясняет другая бабка.
– А вчерась у Дуньки Манька полы мыла! —
припоминает Серафима.
Степан – ее отец – занялся подработками
и был в вечных разъездах,
потом сбедил где-то ногу
и она запылала «антоновым огнем».
Тот «огонь» и погубил его.
Он не дал врачам отнять конечность.
Манечку взяла к себе
на воспитание тетка.
Та помогала родственнице
по домашнему хозяйству
и няньчилась с ее маленькой дочкой.
– За Марусей ходила,
доченькой ихней, вроде как нянька.
Полы мыла.
Косорезом сначала скребла,
потом полоскала тремя водами.
Сижу, реву,
слезы с лица полушалком утираю! —
пускалась в рассказы Манечка.
Потом, с достижением совершеннолетия
и до пенсии, она работала в колхозе.
Тяжело было видеть
в колхозных оглоблях животину,
которая содержалась
в их родном доме.
– Узнала я «своего» рысака,
своего Соколика!
Понурый, с седой гривой,
стоял он, привязанный к столбу,
и жевал узду, —
говорила она,
а по щекам текли скорые слезы.
В матушкиных нарядах
расхаживали жены начальства.
– Таких шелковых кофт,
шерстяных юбок,
кружевных сарафанов
и цветных полушалков
не было ни у кого в округе!
Господь все видел!
Как эта «одёжа»
не сожрала этих паскуд? —
негодовала порой нянюшка.
К нам в дом
Манечка попала по совету
хорошей знакомой
в качестве няни для меня
и моей младшей сестренки.
Я любил слушать ее рассказы
про «то время»
еще при том «горошенном» царе.
Нянюшка дарила свою любовь,
заботу и ласку нам и…
кошкам, которых,
шибко осерчав,
называла «полосатыми чертями».
Еще нянюшка рассказывала
про свою сельскую жизнь.
По вечерам
она, бывало,
сидела с прялкой на завалинке.
В летнем, еще не остывшем от зноя воздухе
кружилась мошкара,
на окне «кудрявилась»
розовая герань,
приходила кошка
и терлась о ноги
своей мягкой шерсткой.
Иногда наведывалась подруга Дунька.
– Красивая, как пасхальное яичко! —
смеялась Манечка.
Девушка была видной, но неграмотной.
Она считала, что «маленькие книги» —
так в народе называли письма —
пишут только «князья»,
и вместо подписи в «бюллетене»
ставила крестик.
Когда становилось тошно
Манечка затягивала
старинную русскую песню:
Ты святая Варвара, молю я тябе.
Ты нявеста Христова, услышь ты мяне.
У делах моих блудных мяне обличи.
И молиться ты Богу мяне научи.
Научи ты молиться, избавь от сеты.
И любить мне Бога, как любила ты.
За Яго страдания, за Яго любовь
Ты терпела муки, проливала кровь.
Диаскор в то время правителем был.
Он святую веру страшно не любил.
За купца хотел ён Ваврвару отдать.
Если нет, то дочь свою на муки отдать.
Варвара сказала на яго вопрос:
Мне никто не надо, только свят Христос.
Он Создатель мира, Царь Он и Отец.
Он мне даст нябеснай нятлённый вянец.
Лишь Святую Троицу чту отныне я.
И к зямному счастью непричастна я.
Отец Диаскор жа тут от зла задрожал.
Святую Варвару на муки отдал.
Воловьими жилами раны выбивал.
И жесткаю шерстью кровь он вытирал.
Варвара тярпела и молила Христа,
Чтоб Ён дал тярпения тярпеть до конца.
Варвара охотно в тямницу пошла.
Скоро утяшение в тямнице нашла.
Христос своим светом ее озарил.
Кровавые раны тотчас исцалил.
За её страдания, за её любовь.»[5]
Прихожу как-то домой,
а Манечка сидит на кухне,
«радиво» слушает и плачет.
Из динамика доносится:
Красивая девчонка,
кричат мне вслед,
красивая девчонка, а счастья нет…[6]
Я спрашиваю:
«Ты чего плачешь?»
А она:
«Красивая, а счастья нет,
ну прям как я,
в чужой сторонушке
у чужих людей…
Сииротинушка!»
«Белая гвардия – белая стая…
здесь похоронены лучшие-лучшие…
Кладбище Сент-Женевьев-де-Буа» —
хрипит и трескает виниловая пластинка.
Я повторяю за нянюшкой,
как молитву, их имена:
Акулина, Левонтий,
Авдотья, Степан, Василиса,
Саклетина, Матрена, Степанида.
Она красит оградки в белый цвет.
Только в белый,
потому что
если в какой иной,
то мертвые не простят!
Вдруг начинается гроза.
Гром. Молния. Светопреставление.
Кульминационно-театрально.
Дождь из темно-фиолетовых туч
сыплет на голову
холодными свинцовыми пулями.
Нянюшка просит у Бога пощады,
читает «Богородицу»,
хватает меня за руку
и мечется меж надгробий.
Я-то знаю, как она боится грозы!
Боится, что молния попадет в нее и убьет.
Она выключает все электроприборы в доме,
повязывает «полушалку»
и садится подальше от окна.
Мы ищем укрытие,
но среди мертвых его не так просто найти!
Вдруг нам попадается не то беседка, не то склеп.
Пахнет сыростью,
мокрой древесиной и смертью.
Воцаряется мертвая тишина.
И только дождь
барабанит по крыше в такт сердцу,
как будто, если он прекратится,
и сердце тоже остановится
и мы прекратим свое существование!
И не будет ничего.
Только белый цвет! Белый свет! Небытие.