Глава 2 Черный дрозд

Через пару дней, часов в десять вечера, когда мать с сестрой уже спали, Гарриет осторожно отперла шкафчик с оружием. Оружие было старое и нуждалось в починке, отцу Гарриет оно досталось от дяди, который его коллекционировал.

Про таинственного дядю Клайда Гарриет толком ничего не знала, кроме того, что он был инженером, что нрав у него, как говорила учившаяся вместе с ним в школе Аделаида, был “дрянной” и что он разбился в авиакатастрофе где-то над побережьем Флориды. Из-за того, что все в семье говорили про него “сгинул в море”, Гарриет как-то всегда казалось, что он на самом деле не умер. Стоило кому-нибудь про него вспомнить, как Гарриет смутно представлялся бородатый оборванец вроде Бена Гана из “Острова сокровищ”, который влачит унылое существование на каком-нибудь мрачном просоленном островке, и штаны у него уже поизносились до лохмотьев, а наручные часы проржавели от морской воды.

Осторожно, придерживая стекло ладонью, чтоб не задребезжало, Гарриет потянула на себя неподатливую деревянную дверку шкафчика. Задрожав, дверка распахнулась. На верхней полке лежала шкатулка со старинным оружием – изящными, оправленными в серебро и перламутр дуэльными пистолетами, показушными крохотными “дерринджерами”, в длину от силы дюйма четыре. Под ними в хронологическом порядке, с уклоном влево были расставлены ружья помощнее: винтовки из Кентукки с кремневыми замками, грозная десятифунтовая винтовка “хокен” – напрочь проржавевшее ружье, заряжавшееся с дула (по слухам, оно Гражданскую войну пережило). Из ружей поновее самым внушительным был “винчестер”, оставшийся с Первой мировой.

Хозяин коллекции – отец Гарриет – был для нее человеком неблизким и неприятным. Вокруг все шептались насчет того, что живет он в Нэшвилле, хотя они с матерью Гарриет до сих пор женаты. Сама Гарриет понятия не имела о том, как это так получилось (смутно знала только, что это как-то было связано с отцовской работой), но и не видела в этом ничего примечательного, потому что, сколько она себя помнила, отец с ними никогда и не жил. Каждый месяц он присылал им чек – на домашние расходы, а на Рождество и День благодарения приезжал домой, заезжал, случалось, и на пару деньков осенью, когда ехал в Дельту4, где у него был охотничий домик. Такое положение дел казалось Гарриет вполне толковым, поскольку отлично устраивало обе стороны: мать, у которой вообще ни на что не было сил (и поэтому она целыми днями валялась в кровати), и отца, который своей активностью только всем мешал. Он быстро ел, быстро говорил и мог усидеть на месте только с выпивкой под рукой. На людях он вечно откалывал шутки, поэтому его считали забавным малым, но в семейном кругу его непредсказуемые выходки веселили не всех, и многих родственников задевала его необдуманная привычка говорить все, что взбредет ему в голову.

Хуже того: отец Гарриет был всегда прав, даже когда был неправ. Никому он не уступал. Чужой точки зрения он бы в жизни не принял, но поспорить любил, а когда был в хорошем настроении – развалится, бывало, с коктейлем в кресле, одним глазом поглядывая в телевизор, – то еще обожал дразнить Гарриет, подкалывать ее, только чтоб показать, кто тут главный.

– С заучками никто водиться не станет, – говорил он.

Или:

– Что толку тебя учить, все равно вырастешь и замуж выскочишь.

От таких слов, которые отец считал самой что ни на есть чистой, да еще и необидной, правдой, Гарриет только распалялась и соглашаться с этим отказывалась, а потому нарывалась на неприятности. Иногда отец лупил Гарриет ремнем – за то, что она огрызалась, Эллисон на все это глядела остекленевшими глазами, а мать и вовсе забивалась в спальню. В другой раз, в качестве наказания, он выдумывал для Гарриет сложнейшие, невыполнимые поручения (например, подстричь газон тяжелой косилкой, которую надо было толкать перед собой, или в одиночку вычистить весь чердак), но Гарриет только упиралась и отказывалась что-либо делать. “Давай-ка, – уговаривала ее Ида Рью, обеспокоенно просунув голову в чердачный люк, после того как отец, громко топая ногами, несся вниз. – Уж сделай что-нибудь, не то тебе еще сильнее попадет, когда он вернется”. Но Гарриет, сидя промеж стопок старых газет и журналов, только хмуро глядела на нее и не двигалась с места. Отец может лупить ее сколько ему вздумается, ей наплевать. Здесь дело принципа. И Ида, бывало, так переживала за Гарриет, что бросала свою работу, шла наверх и делала все сама.

В общем, отец ее человек был вспыльчивый, склочный и вечно всем недовольный, поэтому Гарриет не жалела о том, что он с ними не живет. До четвертого класса, когда школьный автобус, в котором ехала Гарриет, однажды сломался на проселочной дороге, такое положение дел ей никогда не казалось странным, ей в голову не приходило, что кто-то этого может не одобрять. Гарриет сидела рядом с болтливой девочкой на год младше нее, которую звали Кристи Дули – у нее были огромные передние зубы, а в школу она всегда ходила в вязаном белом пончо. Такая она была нервная и неприметная белая мышка, и не скажешь, что дочь полицейского. Она отхлебывала из термоса овощной суп и трещала без умолку, хоть ее никто ни о чем и не спрашивал, рассказывая разные секреты (про учителей, про родителей других учеников), которые она подслушала дома. Гарриет мрачно глядела в окно и ждала, чтоб кто-нибудь уже наконец пришел и починил автобус, но вдруг вздрогнула, когда поняла, что Кристи заговорила про ее родителей.

Гарриет развернулась и уставилась на Кристи. Ой, да все знают, прошептала Кристи, скрючившись под своим пончо, пододвигаясь к ней поближе (вечно она сядет к тебе вплотную). Разве Гарриет не интересно, почему ее отец живет в другом городе?

– Он там работает, – ответила Гарриет.

Это объяснение Гарриет всегда казалось вполне логичным, но Кристи только с упоением, по-взрослому вздохнула и принялась рассказывать Гарриет, как дела обстоят на самом деле. Суть истории заключалась в следующем: отец Гарриет после смерти Робина хотел переехать – куда-нибудь в другой город, на новое место, где он мог бы “начать все сначала”. Кристи пучила глаза, было видно, что переходит к жуткому секрету:

– Но она не захотела ехать, – как будто Кристи не про мать Гарриет говорила, а про героиню какой-нибудь страшилки, – она сказала, что останется тут навсегда!

Гарриет, которая была недовольна уже тем, что ей пришлось сидеть с Кристи, отодвинулась от нее подальше и уставилась в окно.

– Обиделась? – с хитрецой спросила Кристи.

– Нет.

– Тогда что не так?

– У тебя супом изо рта пахнет.

Потом Гарриет еще не раз слышала – и от взрослых, и от детей, что мол, в доме у них все как-то “не по-людски”, но считала, что это все глупости. Их семейная жизнь была устроена самым практичным – и самым разумным даже – образом. Нэшвилльская работа отца позволяла им оплачивать счета, но, когда он приезжал на праздники, ему никто не радовался: Эди и тетушек он не любил, а уж от того, как яростно и злобно он придирался к жене, всем делалось не по себе. В прошлом году он все нудил, чтоб она пошла с ним на какую-то рождественскую вечеринку, и в конце концов мать Гарриет (она стояла в тоненькой ночной сорочке, обхватив себя за плечи) поморгала и согласилась. Но вместо того, чтобы одеваться, она просто уселась в халате за туалетный столик и уставилась на свое отражение в зеркале – ни шпилек из волос не вытащила, ни губы красить не стала. Когда Эллисон на цыпочках прокралась наверх, чтоб посмотреть, что она там делает, мать сказала, что у нее мигрень. Потом она заперлась в ванной и включила воду, а отец, раскрасневшись, трясся от ярости и молотил кулаками в дверь. Невеселый вышел сочельник: Гарриет с Эллисон жались в гостиной возле елки, из стереопроигрывателя с грохотом неслись рождественские гимны (то радостные, то заунывные), однако даже этот грохот не мог заглушить доносившийся сверху ор. Все вздохнули с облегчением, когда в Рождество отец, не дожидаясь вечера, затолкал в машину чемодан, пакет с подарками и уехал обратно в Теннесси, а в доме снова воцарилось дремотное забвение.

Дома у Гарриет жили как во сне, все, кроме самой Гарриет, которая по натуре была бодрой и бдительной. Частенько в темном, безмолвном доме не спала она одна, и тогда скука наваливалась на нее такой плотной, стеклянистой оторопью, что она и делать ничего не могла – только таращилась в стену или в окно, как в дурмане. Ее мать из спальни почти не выходила, и после того, как Эллисон – рано, как правило, часов в девять – ложилась спать, Гарриет была предоставлена самой себе: она пила молоко прямо из картонного пакета, бродила по дому в носках, пробираясь сквозь высокие стопки газет, которыми были заставлены почти все комнаты. С тех пор как умер Робин, у матери Гарриет как будто рука не поднималась хоть что-нибудь выкинуть, и барахло, копившееся на чердаке и в чулане, постепенно стало расползаться по всему дому.

Иногда Гарриет даже наслаждалась одиночеством. Она зажигала везде свет, включала телевизор или проигрыватель, звонила на христианскую молитвенную линию или разыгрывала по телефону соседей. Открывала холодильник и ела что ей вздумается, карабкалась на высокие полки, открывала ящики, куда ей запретили совать нос, прыгала на диване, да так, что пружины визжали, стаскивала на пол подушки и строила из них крепости и спасательные плоты. Бывало, вытаскивала из чулана старую одежду, которую ее мать носила еще в колледже (проеденные молью светлые кофточки, длинные перчатки всех цветов и аквамариновое выпускное платье, подол которого волочился за Гарриет по полу). С одеждой надо было поаккуратнее – мать Гарриет строго-настрого запрещала ее трогать, хотя сама давно уже ничего из этого не носила, но Гарриет всегда клала вещи на место в том же порядке, в каком они и лежали, а если мать что и замечала, то ей, по крайней мере, ничего не говорила.

Все ружья были разряжены. В шкафу лежала всего одна коробка с патронами – двенадцатого калибра. Гарриет, которая разницу между нарезным и гладкоствольным оружием представляла себе очень смутно, вытряхнула патроны из коробки и разложила их на ковре звездочками. К одному ружью был прикреплен штык – тоже интересно, конечно, но Гарриет больше всего любила “винчестер” с оптическим прицелом. Она выключила верхний свет, пристроила ствол на подоконнике в гостиной и, сощурившись, посмотрела в прицел – на припаркованные авто, посверкивающий под высокими фонарями тротуар, поливалки, шипящие на роскошных пустых газонах. На форт напали, она должна охранять свой пост до последнего, иначе всех ждет смерть.

У миссис Фонтейн над парадным крыльцом позвякивали китайские колокольчики. На другом краю заросшего двора, за промасленным оружейным стволом, виднелось дерево, на котором умер ее брат. Ветерок шелестел в его глянцевых листьях, перебирал текучие тени на траве.

Иногда, когда Гарриет ночами бродила по мрачному дому, она чувствовала, как рядом с ней, бок о бок, шагает ее умерший брат и молчит вместе с ней – доверительно, компанейски. Она слышала его шаги в скрипе половиц, приоткроется вдруг дверь, шевельнет ветром занавеску, и ей чудилось, что это он. Он мог и набедокурить – возьмет и спрячет от нее книжку или шоколадку, а стоило ей отвернуться, как он снова подложит их ей на стул. С ним Гарриет было весело. Иногда она воображала, будто там, где он сейчас живет, царит вечная ночь, и когда она уходила, он оставался совсем один: он не находит себе места, сидит одиноко, будто в приемном покое, болтает ногами, а вокруг – только часы тикают.

Я здесь, тихонько сказала она самой себе, стою на часах. Сидя возле окна с ружьем, она всем телом ощущала тепло его присутствия. Ее брат умер двенадцать лет назад, с тех пор много изменилось или вовсе кануло в небытие, но вид из окна остался прежним. Даже дерево было на месте.

У Гарриет заныли руки. Она осторожно положила ружье на пол рядом с креслом и пошла на кухню за фруктовым льдом. Потом вернулась в гостиную, уселась возле окна и в темноте неторопливо его съела. Положила палочку на стопку газет и снова выставила ружье в окно. Лед был виноградный, ее любимый. В морозилке стояла целая коробка, и она могла съесть ее хоть всю – никто бы и не заметил, просто неудобно было одновременно и есть, и ружье держать.

Она поводила дулом ружья туда-сюда по подсвеченным луной облакам, следуя за полетом какой-то ночной птицы по темному небу. Хлопнула дверца автомобиля. Гарриет вильнула ружьем в сторону звука, навела прицел на миссис Фонтейн, которая вернулась с вечерней репетиции хора и теперь ковыляла к дому в дымчатом свете фонарей, совершенно не подозревая, что ее сережка сверкает в самом центре прицела. Потух свет над крыльцом, включился свет на кухне. Сгорбленный козломордый силуэт миссис Фонтейн замаячил за занавесками, будто марионетка в театре теней.

– Ба-бах, – прошептала Гарриет. Всех дел-то – дернуть пальцем, надавить на спусковой крючок, и миссис Фонтейн отправится куда следует, ко всем чертям. Уж там ей самое место – сразу из перманента рога вылезут, а из-под платья – заостренный хвост. Так и будет таскаться по всему аду со своей тележкой на колесиках.

Вдали загрохотал автомобиль. Она крутнула ружье в его сторону, увеличенная машина запрыгала в окуляре прицела – какие-то подростки мчатся на повышенной скорости с опущенными окнами. Гарриет следила за машиной, пока красные задние фары не исчезли за углом.

Она снова повела ружьем в сторону дома миссис Фонтейн, но тут в окошке прицела расплылся свет из чьих-то окон, и, подкрутив фокус, Гарриет с удовольствием обнаружила, что глядит прямо в гостиную семейной пары по фамилии Годфри, которые жили через дорогу. Румяным и бодрым супругам Годфри было хорошо за сорок – церковные активисты, бездетные, общительные, и наблюдать за ними было приятно. Миссис Годфри перекладывала желтое мороженое из картонной коробки в тарелку. Мистер Годфри сидел за столом, спиной к Гарриет. Кроме них – дома никого: на столе кружевная скатерть, в уголке теплится лампа под розовым абажуром, все такое домашнее, такое четкое – до узорчиков из виноградных листьев на их креманках, до “невидимок” в волосах миссис Годфри.

Ее “винчестер” – это бинокль, камера, способ смотреть на мир. Она прижалась щекой к гладкому прохладному прикладу.

Он была уверена – в такие вот вечера не только она караулит Робина, но и Робин точно так же подкарауливает ее. Она чувствовала, как он стоит позади нее: тихонько, по-дружески, радуясь, что они вместе.

Гарриет заерзала в кресле, ружье было тяжелое, оттягивало руки. В такие вечера она иногда курила сигареты, которые таскала у матери. Но бывали вечера и похуже, когда она даже читать не могла, потому что все буквы в книжках (даже в “Острове сокровищ”, даже в “Похищенном”, которые она обожала и могла перечитывать без конца), превращались в какую-то китайскую грамоту – неразбериху и нелепицу, назойливый зуд. Однажды в порыве отчаяния она расколотила маминого фарфорового котенка, а потом в панике (мать эту статуэтку очень любила, она у нее была с самого детства) завернула осколки в салфетку, засунула их в пустую коробку из-под хлопьев, а коробку затолкала на самое дно мусорного бака. Это случилось два года назад. Насколько Гарриет было известно, мать так и не узнала, что из шкафчика с фарфором пропал котенок. Когда Гарриет подмывало выкинуть что-нибудь в таком роде (разбить чашку, изрезать ножницами скатерть), она вспоминала тот случай, и ей делалось гадко и тошно. Да захоти она даже дом поджечь, ей никто не помешает.

Луну наполовину заволокло рыжеватыми облаками. Гарриет снова навела ружье на окна Годфри. Миссис Годфри теперь тоже ела мороженое. Она лениво подносила ко рту ложку и разговаривала с мужем – выражение лица у нее было неласковое, сердитое даже. Мистер Годфри поставил локти на кружевную скатерть. Гарриет видела только его лысину – в самом центре прицела, кстати – и не знала, отвечает ли он что-нибудь миссис Годфри, да и слушает ли он ее вообще. Внезапно он встал, потянулся и вышел из комнаты. Миссис Годфри, которая осталась сидеть за столом одна, что-то ему сказала. Доедая мороженое, она слегка обернулась, словно бы слушая, что ей там из другой комнаты отвечает мистер Годфри, а потом встала и, разглаживая руками юбку, пошла к двери. Картинка погасла. На всей улице окна светились только у них. У миссис Фонтейн давно уже было темно.

Гарриет поглядела на стоявшие на каминной полке часы. Дело было к полуночи, а ей утром в воскресную школу и встать надо в девять.

Бояться было нечего – на улице все спокойно, ярко горят фонари, – но дома стояла мертвая тишина, и Гарриет сделалось слегка не по себе. Убийца пришел к ним в дом посреди бела дня, но все равно – именно ночью она боялась его сильнее всего. В ее кошмарах он всегда возвращался ночами: по дому гуляет холодный ветер, подрагивают занавески, все двери и окна стоят нараспашку, Гарриет мечется по дому, захлопывает ставни, возится с защелками, пока мать лежит себе преспокойно на диване с кольдкремом на лице и палец о палец не ударит, чтоб ей помочь, и всякий раз она не успевает ничего закрыть, разлетаются осколки стекла, и в дыру просовывается рука в перчатке, чтобы открыть дверь изнутри.

Она встала на четвереньки, собрала патроны. Аккуратно сложила их в коробку, начисто вытерла ствол, чтоб не осталось отпечатков, поставила ружье обратно, закрыла шкафчик и положила ключ на место – в коробку красного бархата, которая лежала в ящике отцовского стола вместе с кусачками для ногтей, непарными запонками, игральными костями в зеленом замшевом мешочке и выцветшими спичечными картонками из ночных клубов в Мемфисе, Майами и Новом Орлеане.

В спальне она тихонько разделась, не зажигая лампы. На соседней кровати распласталась Эллисон, уткнувшись лицом в подушку. Лунный свет падал на постель пестрым узором, который то и дело менялся, когда ветер шевелил листву. Вокруг Эллисон на кровати, словно на спасательном плоту, были рассажены игрушечные животные – сшитый из кусочков ткани слон, пегая собака с одним пуговичным глазом, курчавый черный ягненок, лиловый плюшевый кенгуру и целое семейство плюшевых медведей – наивные фигурки сгрудились возле ее головы, словно существа из ее снов.


– Так, мальчики и девочки, – сказал мистер Дайал. Он обвел ледяным, блекло-серым взглядом воскресный класс Гарриет и Хили, который – из-за пылкой любви мистера Дайала к лагерю на озере Селби и из-за того, с каким неуместным энтузиазмом он рассказывал о нем родителям своих учеников, – опустел наполовину. – Давайте-ка с вами поразмышляем о Моисее. Отчего Моисей так стремился привести детей Израилевых в Землю Обетованную?

Молчание. Мистер Дайал пробежался оценивающим, как у коммивояжера, взглядом по кучке равнодушных лиц. В церкви не знали, куда приспособить новенький школьный автобус, а потому задумали программу помощи неимущим – собирали по всей округе детей белой бедноты и свозили их под зажиточные своды Первой баптистской на уроки в воскресную школу. Лица у них были чумазые, других детей они дичились, одеты вечно были неподобающим для церкви образом и на уроках сидели, уставившись в пол. Только слабоумный верзила Кертис Рэтлифф, который был на несколько лет старше всех остальных детей, таращился на мистера Дайала, восторженно разинув рот.

– Или возьмем другой пример, – сказал мистер Дайал. – А Иоанн Креститель? Он-то почему так хотел уйти в пустыню, чтобы там дожидаться пришествия Христа?

Нет, не достучаться до этих юных Рэтлиффов, Скёрли и Одумов, до этих мальцов с гноящимися глазами и осунувшимися личиками, до их нюхающих клей мамаш и прелюбодействующих отцов с наколками по всему телу. Ничтожества. Вот не далее чем вчера мистеру Дайалу пришлось отправить своего зятя Ральфа, который работал у него, в “Шевроле Дайала”, к каким-то Скёрли, чтоб тот изъял у них за неплатеж новенький “олдсмобиль-катласс”. История стара как мир: возьмут вот такие бездельники в кредит дорогущий автомобиль и давай разъезжать на нем, сплевывая табак во все стороны и хлебая пивко галлонами, и плевать им, что они задолжали платежей за полгода. В понедельник утром Ральф наведается еще к одному Скёрли и к парочке Одумов, хотя те об этом еще не знают.

Мистер Дайал поглядел на Гарриет, внучатую племянницу мисс Либби Клив, на ее друга Хили Халла, просветлел взглядом. Вот они, представители старой Александрии, дети из приличных семей, члены которых состояли в “Загородном клубе” и взносы по кредитам выплачивали практически без задержек.

– Хили! – сказал мистер Дайал.

Хили, вздрогнув, оторвался от буклета воскресной школы, который он сложил в мелкий квадратик, и с ужасом посмотрел на мистера Дайала.

Мистер Дайал рассмеялся. Зубки у него были мелкие, глаза – широко посаженные, а лоб – круглый, да к тому же он еще любил смотреть на класс не прямо, а вполоборота, а потому слегка напоминал хмурого дельфина.

– Расскажешь нам, отчего Иоанн Креститель проповедовал в пустыне?

Хили заерзал.

– Потому что ему так велел Иисус.

– Не совсем! – вскричал мистер Дайал, потирая руки. – Давайте-ка все вместе подумаем над тем, в каком Иоанн был положении. Спросим себя, почему он цитировал слова пророка Исайи… – он провел пальцем по странице – …в двадцать третьем стихе?

– Потому что он знал, что таков был замысел Божий? – раздался голосок из первого ряда.

Голосок принадлежал Аннабель Арнольд, ее ручки в перчатках были чинно сложены поверх лежавшей у нее на коленях Библии в белом чехольчике на молнии.

– Замечательно! – воскликнул мистер Дайал.

Аннабель была из хорошей семьи – из хорошей христианской семьи, не то что эти Халлы, которые только коктейли по клубам распивают. Благодаря Аннабель, чемпионке по жонглированию жезлами, обрел Христа даже ее маленький еврейский одноклассник. Во вторник вечером Аннабель будет выступать на окружном чемпионате по жонглированию, среди главных спонсоров которого был и “Шевроле Дайала”.

Тут мистер Дайал заметил, что Гарриет хочет что-то сказать, и зачастил снова:

– Мальчики и девочки, вы слышали, что сказала Аннабель? – бодро продолжил он. – Иоанн Креститель следовал замыслу Божию. А почему он ему следовал? Потому что, – мистер Дайал повернул голову и уставился на класс другим глазом, – потому что у Иоанна Крестителя была цель!

Молчание.

– Почему же, мальчики и девочки, нам так важно иметь в жизни цель? – в ожидании ответа он все подравнивал стопочку бумаг на кафедре, и красный камень в его массивном золотом выпускном перстне вспыхивал на свету. – Давайте-ка поразмыслим над этим. Нет цели – нет стимула что-либо делать, верно? Нет цели – нет финансового благополучия! Нет цели – и нам никогда не исполнить замысел Иисуса, не стать добрыми христианами и приличными членами общества!

Тут он с легким испугом заметил, что Гарриет довольно-таки злобно на него уставилась.

– Ни за что! – мистер Дайал хлопнул в ладоши. – Цели помогают нам сосредоточиться на том, что действительно важно! Важно иметь в жизни цель – в любом возрасте – и ставить перед собой цели каждый год, каждую неделю, каждый час даже! А иначе мы вырастаем и задницу от дивана не можем оторвать, потому что не-за-чем!

Продолжая говорить, он раздал всем бумагу и цветные карандаши. От этих юных Рэтлиффов и Одумов не убудет, если хоть кто-нибудь им привьет основы прилежания. Дома-то у них разве кто станет этим заниматься, там почитай все сидят без дела, живут за счет государства. Он хотел, чтоб они проделали одно весьма стимулирующее упражнение, которое мистер Дайал уже опробовал на себе – во время конференции по продвижению христианства в Линчбурге, штат Вирджиния, куда он ездил прошлым летом.

– Пусть теперь все напишут свои цели на лето, – сказал мистер Дайал. Он сложил ладони домиком и подпер поджатые губы указательными пальцами. – Любой проект, финансового или личного характера… или напишите, чем вы хотите помочь семье, соседям или Господу. Можно не подписываться, если не хочется, – тогда просто нарисуйте внизу страницы любой значок, который отражает вашу суть.

Все, кто до этого клевал носом, с ужасом вскинули головы.

– Не рисуйте ничего сложного! Например, – мистер Дайал сцепил пальцы в замок, – нарисуйте футбольный мяч, если любите спорт! Или улыбающегося человечка, если любите веселить людей!

И он снова уселся за стол, теперь дети смотрели на листы бумаги, а не на него, а потому его широкая, мелкозубая улыбка слегка скисла. Нет, ты хоть в лепешку разбейся, а этих малолетних Одумов, Рэтлиффов и кого там еще уму-разуму все равно не научишь. Он смотрел на их туповатые лица, на то, как они вяло мусолят кончики карандашей. Пройдет еще несколько лет, и Ральф с мистером Дайалом будут и с этих юных неудачников взыскивать задолженности по кредитам, как нынче – с их братьев.


Хили изогнулся, чтобы подсмотреть, что написала Гарриет.

– Эй! – прошептал он.

В качестве отражения своей сути он прилежно нарисовал футбольный мяч, а потом минут пять молча, оторопело таращился на чистый лист бумаги.

– Разговорчики! – сказал мистер Дайал.

С шумом, театрально выдохнув, он встал и собрал работы учеников.

– А тепе-ерь, – сказал он, выложив стопку бумаги на стол, – теперь пусть все по очереди возьмут себе один листок… Нет-нет, – прикрикнул он на детей, которые сразу рванулись с мест, – не разбегаемся, как обезьянки! Каждый по очереди.

Без особого рвения дети потянулись к столу. Вернувшись на место, Гарриет не сразу смогла развернуть вытянутый ей листок – он был сложен столько раз, что стал крохотный, как почтовая марка.

Тут Хили внезапно зафыркал от смеха. Придвинул Гарриет доставшийся ему листок. Под загадочным рисунком (безголовая клякса на ножках-палочках, не то мебель, не то насекомое, Гарриет не знала даже, что это – животное, предмет, какой-то механизм?) буквы-закорючки кубарем скатывались вниз под углом в сорок пять градусов. “Мая цель, – с трудом разобрала Гарриет, – что бы папа свазил миня в Опре Ленд5”.

– Ну же, ну же, – говорил тем временем мистер Дайал, – пусть кто-нибудь начнет. Неважно, кто именно.

Гарриет наконец развернула свой листок. Почерк был Аннабель Арнольд: округлый, старательный, “д” и “у” с завитушками.

моя цель!
моя цель – молиться, чтобы Господь каждый день посылал мне человека, которому я могу помочь!!!!

Гарриет злобно уставилась на листок. Внизу страницы две прописных “В” прижимались друг к другу палочками, образуя дурацкую бабочку.

– Гарриет, – вдруг сказал мистер Дайал. – Давай начнем с тебя.

Гарриет прочла кружевную клятву плоским, невыразительным голосом, надеясь, что так в достаточной мере выразит свое презрение.

– Вот это цель так цель! – тепло воскликнул мистер Дайал. – Это не только призыв к молитве, но и призыв к служению. Вот он, юный христианин, который думает о своих ближних и в церкви, и в обще… Я сейчас что-то смешное сказал?

Вялые смешки тотчас же стихли.

Повысив голос, мистер Дайал спросил:

– Гарриет, что же эта цель говорит нам об ее авторе?

Хили постучал Гарриет по колену. Под столом тихонько опустил вниз большие пальцы: неудачник, мол.

– Там есть символ?

– Сэр? – переспросила Гарриет.

– Каким символом автор обозначил себя?

– Насекомым.

– Насекомым?!

– Это бабочка, – прошелестела Аннабель, но мистер Дайал ее не услышал.

– Что за насекомое? – спросил он Гарриет.

– Ну, точно не знаю, но, похоже, у него тут жало.

Хили вытянул шею, заглянул в листок.

– Фу! – завопил он с практически неподдельным ужасом. – Это еще что?

– Дай сюда, – приказал мистер Дайал.

– И кто только мог нарисовать такое? – спросил Хили, с тревогой оглядев класс.

– Это бабочка! – уже громче сказала Аннабель.

Мистер Дайал потянулся было за листком, но внезапно – так внезапно, что все аж подскочили, – Кертис Рэтлифф громко и восторженно заклекотал. Он возбужденно подпрыгивал на стуле и тыкал пальцем в сторону учительского стола.

– Эт моя! – булькал он. – Эт моя!

Мистер Дайал так и замер на месте. Он до ужаса боялся, что Кертис, который всегда сидел смирно, забьется в припадке или на кого-нибудь набросится.

Он быстро сошел с кафедры и бросился к нему.

– Что такое, Кертис? – мистер Дайал наклонился к Кертису поближе, а его доверительный голос разнесся по всему классу. – Тебе в туалет надо?

Кертис все клекотал, лицо у него стало пунцовым. Он так рьяно прыгал на стуле, который был ему маловат и жалобно под ним скрипел, что мистер Дайал вздрогнул и сделал шаг назад.

Кертис тыкал пальцем во все стороны.

– Ээээт моя! – хрипел он.

Вдруг он вскочил со стула (мистер Дайал отшатнулся, запнулся, тоненько, позорно вскрикнул) и схватил со стола измятый лист бумаги.

Он очень аккуратно разгладил ее и вручил мистеру Дайалу. Ткнул пальцем в бумагу, ткнул в себя.

– Моя! – расплылся он в улыбке.

– А-а, – сказал мистер Дайал. С задних рядов послышался шепоток, кто-то нахально захихикал. – Совершенно верно, Кертис. Это твой листок.

Мистер Дайал нарочно отложил его в сторону и не стал класть к ответам других детей. Кертис всегда просил, чтоб ему дали ручку и бумагу, а если ему их не давали, начинал рыдать, но при этом ни читать, ни писать он не умел.

– Моя! – сказал Кертис. Он ткнул пальцем себе в грудь.

– Да, – осторожно согласился мистер Дайал. – Это твоя цель, Кертис. Совершенно верно.

Он положил листок на стол. Кертис снова схватил его и, выжидательно улыбаясь, опять всучил мистеру Дайалу.

– Да, спасибо, Кертис, – сказал мистер Дайал и указал на его пустой стул. – Кертис! Можешь вернуться на место. Я сейчас…

– Чтииии.

– Кертис. Если ты не сядешь на место, я не смогу…

– Чтииии мою! – завизжал Кертис. Он начал подпрыгивать, до ужаса перепугав мистера Дайала. – Чти мою! Чти мою! Чтииииии мою!

Мистер Дайал, растерявшись, смотрел на измятый листок бумаги. Там ничего не было написано, одни каракули, как будто ребенок намалевал что-то.

Кертис ласково заморгал, пошатываясь, сделал шажок в его сторону. Для дауна у него были удивительно длинные ресницы.

– Чти, – сказал он.


– Интересно, какая у Кертиса была цель? – задумчиво спросила Гарриет, когда они с Хили вместе возвращались домой.

Подошвы ее лакированных ботинок стучали по тротуару. Ночью шел дождь, и влажные бетонные плиты были усыпаны облетевшими с кустов рваными лепестками и остро пахнущими клоками срезанной травы.

– Ну то есть, – добавила она, – как думаешь, у Кертиса вообще есть цель?

– У меня вот есть цель – чтоб Кертис наподдал мистеру Дайалу.

Они свернули на Джордж-стрит, где темнели зеленью пеканы и аллигаторовы деревья, а пчелы звучно жужжали в кустах индийской сирени, звездчатого жасмина и чайных роз. Духовитый, хмельной аромат магнолий лип к коже и был такой тяжелый, что от него болела голова. Гарриет молчала. Щелк-щелк, шагала она рядом с Хили, опустив голову, заложив руки за спину, погрузившись в свои размышления.

Хили, пытаясь оживить беседу, запрокинул голову и мастерски прокричал дельфином.

– Плы-ывет наш Флиппер, Флиппер, – пропел он приторным голоском, – со скоростью све-ета…

Гарриет наградила его улыбкой. За писклявый смех и скругленный, как у дельфина, лобик они прозвали мистера Дайала Флиппером.

– А что ты написала? – спросил Хили. Он снял свой воскресный сюртук, который терпеть не мог, и выписывал им восьмерки в воздухе. – Это твоя была черная метка?

– Угу.

Хили просиял. Вот за такие загадочные и непредсказуемые выходки он и обожал Гарриет. Никогда не поймешь, зачем она такое вытворяет, не поймешь даже, почему это клево, но это было клево. Черная метка здорово расстроила мистера Дайала, особенно после фортеля, который выкинул Кертис. Он заморгал и явно занервничал, когда какой-то малый с задней парты показал ему чистый лист, на котором не было написано ни слова – только жутковатая метка в самом центре. “У нас тут шутники завелись, – рявкнул он после неуютной паузы и тут же перешел к следующему ученику, потому что метка была и впрямь жуткая – а с чего бы? Обычный карандашный рисунок, но на один странный миг, когда тот малый показал всем листок, класс притих. Вот она, визитная карточка Гарриет, вот она – работа мастера: напугает тебя до трясучки, а ты и сам не знаешь, как ей это удалось.

Он подтолкнул ее плечом:

– А знаешь, вот была бы умора, если бы ты там написала “жопа”. Ха! – Хили вечно придумывал, как бы его друзья могли кого-нибудь разыграть, потому что разыграть кого-нибудь самому у него не хватало духу. – Малюсенькими такими буквами, чтоб он едва смог прочесть.

– Черная метка – это из “Острова сокровищ”, – сказала Гарриет. – Это значит, что пираты хотят тебя убить, тебе дают просто чистый лист, а на нем – черная метка.


Придя домой, Гарриет отправилась прямиком в спальню и вытащила из ящика комода блокнот, который она прятала под бельем. Затем уселась так, чтобы ей ненароком не помешали, выбрав место на кровати Эллисон, которого не видно с порога. Эллисон с матерью были в церкви. Эди с тетушками тоже там были, да и сама Гарриет должна была идти в церковь после школы, но мать вряд ли заметит, что она не пришла, а если и заметит – можно подумать, это ее волнует.

Мистера Дайала Гарриет не любила, но все равно этот урок в воскресной школе заставил ее призадуматься. Оказалось, она даже не представляет, какие у нее цели – на сегодня, на лето, на всю жизнь, и ей стало как-то не по себе, потому что этот вопрос каким-то образом перехлестнулся, слился у нее в голове с недавним неприятным зрелищем – мертвым котом в сарае.

Гарриет любила устраивать себе серьезные проверки на прочность (однажды, например, проверяла, долго ли она протянет на восемнадцати арахисах в день – таков к концу войны был дневной рацион конфедератов), но особого смысла в этих мучениях не было. Если хорошенько подумать, то цель у нее пока была одна, да и та неважнецкая – занять первое место в библиотечном конкурсе “Кто прочтет больше книг за лето”. Каждый год, с шести лет, Гарриет участвовала в этом конкурсе и два раза даже его выигрывала, но теперь-то она выросла и читает большие романы, а потому шансов у нее – ноль. В прошлом году первый приз достался тощей чернокожей девчонке, которая приходила по два-три раза на дню и выписывала огромные стопки детских книжек, всякого там доктора Сьюза, “Любопытного Джорджа” и “Дорогу утятам!”. Гарриет со своими “Айвенго”, Алджерноном Блэквудом и “Японскими мифами и легендами” стояла позади нее в очереди и буквально кипела от злости. Даже библиотекарша, миссис Фосетт, так вскинула брови – сразу было понятно, что она обо всем этом думает.

Гарриет открыла блокнот. Его Гарриет подарил Хили. Обычный блокнот на пружинке, с мультяшным вездеходом на обложке – вездеход Гарриет не впечатлял, а вот то, что страницы в блокноте ярко-оранжевые, ей очень нравилось. Два года назад Хили принес его в школу, чтоб писать на уроках географии, но учительница, миссис Крисвелл, сообщила ему, что развеселые вездеходы и оранжевые страницы в школе неуместны. На первой странице блокнота остались обрывочные заметки, которые Хили нацарапал фломастером (его миссис Крисвелл тоже сочла неуместным и конфисковала).

География

Дункан Хили Халл


Александрийская академия

4 сентября


Два континета которые образуют обшир. просранство наз. Юропа и Азия.

Полушарие земли над икватором называется Северным.

Зачем нужна сестема мер?

Если часть природы можно объяснить только в теории?

На карте четыре части.

На эти записки Гарриет взглянула с презрительной нежностью. Одно время она даже хотела вырвать эту страницу, но со временем она стала настолько неотъемлемой частью блокнота, что Гарриет решила ее не трогать.

Она перевернула страницу – дальше начинались ее собственные карандашные записи. Списки книг, которые она прочла, и книг, которые хотела прочесть, списки выученных наизусть стихов, списки подарков на Рождество и дни рождения и списки дарителей, список мест, где она побывала (не то чтобы очень экзотических), и мест, где она хотела бы побывать (остров Пасхи, Антарктида, Мачу-Пикчу, Непал). Списки людей, которыми она восхищалась: Наполеон и Натан Бедфорд Форрест, Чингисхан и Лоуренс Аравийский, Александр Македонский, Гарри Гудини, Жанна д’Арк. Целая страница была исписана жалобами на то, что ей приходится жить в одной комнате с Эллисон. Там были списки словарных слов – латинских и английских – и совершенно неузнаваемый кириллический алфавит, который она как-то раз от нечего делать с превеликим старанием перерисовала из энциклопедии. Несколько так и не отосланных писем, адресованных людям, которых Гарриет терпеть не могла. Одно письмо было миссис Фонтейн, другое – миссис Биб, ненавистной училке, которая вела у них уроки в пятом классе. Было там и письмо для мистера Дайала. Решив убить сразу двух зайцев, Гарриет написала его прилежным, скругленным почерком Аннабель Арнольд.

Дорогой мистер Дайал (так начиналось письмо)!

Я небезызвестная вам юная особа, которая вот уже некоторое время тайно вами восхищается. Так по вам с ума схожу – спать не могу. Понимаю, что я еще очень молода, а у вас есть миссис Дайал, но, может, нам с вами удастся как-нибудь провести вечерок под сенью “Дайал Шевроле”? Я помолилась над этим письмом и Господь открыл мне, что любовь – это смысл всему. Вскоре я напишу вам еще. Пожалуйста, никому не показывайте это письмо.

p.s. Думаю, вы догадываетесь, кто я. С любовью, ваша тайная валентинка.

Внизу письма Гарриет прилепила крохотное фото Аннабель Арнольд, которое она вырезала из газеты, а рядом с ним – громадную золотушную голову мистера Дайала из его рекламки в “Желтых страницах” – от энтузиазма глаза у него чуть ли не на лоб лезут, из головы торчат короной зубцы мультяшных звезд, а над всем этим прыгают черные буквы:

КАЧЕСТВО – НАШ КОНЕК!
НИЗКИЙ ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ ВЗНОС!

Снова увидев эти буквы, Гарриет подумала, а не послать ли и впрямь мистеру Дайалу письмо с угрозами – написать его детским почерком, с кучей ошибок, якобы от Кертиса Рэтлиффа. Нет, решила она, постукивая карандашом по зубам, это будет нечестно по отношению к Кертису. Кертису она зла не желала, особенно после того, как он напугал мистера Дайала.

Она перевернула лист и написала на чистой оранжевой странице:

Цели на лето
Гарриет Клив-Дюфрен

Она с тревогой смотрела в блокнот. Вдруг ее, словно дочь дровосека из какой-нибудь сказки, охватило неясное волнение, желание отправиться в дальние страны и вершить великие дела, она, правда, не знала, каких именно свершений она жаждет, но чувствовала – непременно грандиозных, лихих, безумно трудных.

Гарриет отлистала пару страниц назад, нашла список людей, которыми она восхищалась: в нем преобладали полководцы, солдаты, исследователи, в общем, все – люди деятельные. Жанна д’Арк была немногим старше Гарриет, а уже командовала войсками. А Гарриет на прошлое Рождество отец подарил обиднейшую настольную игру для девочек, которая называлась “Кем быть?”. Игра была удивительно глупая – по идее она должна помогать с выбором карьеры, но хоть как ты в нее играй, а вариантов будущего она предлагала всего четыре: учительница, балерина, мать или медсестра.

Такое будущее, точнее, как его себе представлял учебник “Здоровье человека” (в математической прогрессии: свидания, карьера, свадьба, материнство), Гарриет не интересовало. В ее списках великих людей самым великим был Шерлок Холмс, а его ведь даже не существовало. Был еще, правда, Гарри Гудини. Вот он был королем всего невозможного и, что для Гарриет было куда важнее, он был королем побега. Он мог сбежать из любой тюрьмы, он выпутывался из смирительных рубашек, выбирался из закрытых сундуков, которые несло течением по бурным рекам, вылезал из зарытых в землю гробов.

А почему ему это удавалось? Потому что он ничего не боялся. Святая Жанна, конечно, шла на врага с ангельской подмогой, но вот Гудини поборол страх самостоятельно. Безо всякой божественной помощи он на собственной шкуре выучил, как усмирить панику и не бояться темноты, воды, удушья. Когда он сидел на дне реки в запертом сундуке, то ни секундочки не извел на страх, ни на миг не испугался цепей, темноты, ледяной воды; если бы он хоть на минуту потерял голову, если б у него хоть раз дрогнула рука, пока он, задерживая дыхание, выпутывался из оков, кувыркаясь по дну реки, живым бы он не выплыл.

Регулярные тренировки. Вот в чем был секрет Гудини. Он каждый день залезал в ванну со льдом, проплывал громадные расстояния под водой, учился надолго задерживать дыхание, так что мог не дышать целых три минуты. Ванны со льдом она, конечно, себе организовать не сможет, но вот плавать и задерживать дыхание – сумеет.

Она услышала, что вернулись мать с сестрой – Эллисон что-то неразборчиво говорила плаксивым голосом. Гарриет быстро спрятала блокнот и побежала вниз.


– Милая, нельзя так говорить: “ненавижу”, – рассеянно сказала Шарлотта Эллисон. Они втроем, в выходных платьях, сидели за обеденным столом и ели курицу, которую Ида оставила им к обеду.

Эллисон смотрела в тарелку, жевала дольку лимона, который она выловила из чая со льдом, челка свешивалась ей на глаза. Она, конечно, энергично расчленила еду на мелкие кусочки, сначала размазала ее по тарелке, потом сгребла в неаппетитные кучки – от этой ее привычки Эди чуть на стенку не лезла, – но съела всего ничего.

– Не понимаю, мама, почему Эллисон не может сказать “ненавижу”, – вмешалась Гарриет. – Слово как слово.

– Это невежливо.

– В Библии оно есть. Господь ненавидел то, Господь ненавидел сё. Да там оно почти на каждой странице.

– А ты не говори.

– Ну хорошо, – взорвалась Эллисон, – я не выношу миссис Биггс!

Миссис Биггс вела у Эллисон уроки в воскресной школе.

Шарлотта, конечно, одурела от транквилизаторов, но тут и она слегка удивилась. Эллисон всегда была такой тихой, послушной девочкой. Таких вот безумных выпадов про ненависть как-то больше ждешь от Гарриет.

– Полно, Эллисон, – сказала она. – Миссис Биггс такая славная старушка. И с тетей Аделаидой дружит.

Эллисон, равнодушно тыча вилкой в ошметки еды, сказала:

– А я все равно ее ненавижу.

– Солнышко мое, нельзя кого-то ненавидеть только за то, что он отказался в воскресной школе помолиться за умершего кота.

– Это еще почему? Заставила же она нас молиться, чтобы Сисси с Аннабель Арнольд выиграли состязания по жонглированию.

Гарриет сказала:

– И мистер Дайал нас заставил за это помолиться. А все потому, что у них отец – священник.

Эллисон осторожно пристроила дольку лимона на краю тарелки.

– Хоть бы они уронили эти свои горящие жезлы, – сказала она. – Хоть бы там все дотла сгорело.

– Кстати, девочки, – вяло нарушила Шарлотта воцарившуюся тишину. Все эти дела с котом, церковью, жонглированием у нее в голове не особо отложились, и мысленно она уже переключилась на другое, – а вы сходили уже в поликлинику, прививки от брюшного тифа сделали?

Никто из дочерей ей не ответил, и она продолжила:

– Значит, так, пойдете туда прямо в понедельник с утра, первым делом. И заодно от столбняка прививку сделаете. А то вы все лето босиком бегаете и плаваете в прудах, где коров купают…

Она добродушно умолкла, снова принялась за еду. Гарриет с Эллисон молчали. Они никогда не плавали в пруду, где купают коров. У матери в голове события из детства опять наложились на настоящее: в последнее время это случалось все чаще, и девочки не очень понимали, что на это отвечать.


Гарриет впотьмах спускалась по лестнице – выходное платье с ромашками она с утра так и не переодела, белые носки снизу посерели от пыли. Девять тридцать вечера, а мать с Эллисон уже полчаса как улеглись.

Мать вечно хотела спать из-за таблеток, Эллисон же была сонливой по натуре. Для нее не было большего счастья, чем поспать, зарывшись головой в подушку, весь день она только и мечтала о том, как бы поскорее улечься в кровать, и едва темнело, зарывалась под одеяло. А вот Эди, которая спала от силы по шесть часов, очень раздражало, что дома у Гарриет все только и делают, что прохлаждаются в постели. Шарлотта сидела на транквилизаторах с тех самых пор, как умер Робин, с ней говорить было без толку, но вот Эллисон – другое дело. Несколько раз Эди загоняла Эллисон к врачу, потому что боялась, что у нее какой-нибудь мононуклеоз или энцефалит, но все анализы оказывались в норме.

– Растущий подростковый организм, – говорил доктор Эди. – Подросткам нужно побольше спать.

– По шестнадцать часов?! – сердито восклицала Эди.

Впрочем, она прекрасно знала, что доктор ей не верит. И совершенно справедливо подозревала, что именно он и прописывает Шарлотте ту дрянь, от которой она вечно как в дурмане.

– А хоть бы и семнадцать, – отвечал доктор Бридлав, усевшись на свой заваленный бумагами стол, глядя на Эди жуликоватыми, холодными глазами. – Хочет девчонка спать, так пусть спит.

– И как ты можешь так много спать? – однажды с любопытством спросила Гарриет сестру.

Эллисон только плечами пожала.

– И тебе не скучно?

– Мне скучно, когда я не сплю.

Тут Гарриет ее понимала. Иногда она сама так цепенела от скуки, что ей делалось дурно, тошно, как будто ее усыпили хлороформом. Сейчас, правда, она только радовалась, что у нее весь вечер впереди, и в гостиной направилась не к шкафчику с оружием, а к отцовскому столу.

У отца в ящике стола лежало много чего интересного (золотые монеты, свидетельства о рождении – вещи, которые ей строго-настрого запрещали трогать). Перерыв кучу фотографий и погашенных чеков, она наконец нашла, что искала: черный пластмассовый секундомер с красным цифровым табло, подарок от какой-то финансовой фирмы.

Она уселась на диван, сделала глубокий вдох и запустила секундомер. Гудини натренировался так, что мог по нескольку минут не дышать – на этой уловке и держались все его величайшие трюки. Посмотрим, сможет ли она задержать дыхание надолго, да так, чтоб еще и сознание не потерять.

Десять. Двадцать секунд. Тридцать. Она почувствовала, как кровь стучит у нее в висках – все сильнее и сильнее.

Тридцать пять. Сорок. Глаза у Гарриет заслезились, сердце забилось так, что зарябило в глазах. На сорок пятой секунде легкие у нее свело спазмом, пришлось зажать нос и прихлопнуть рот рукой.

Пятьдесят восемь. Пятьдесят девять. По щекам у Гарриет текли слезы, она не могла усидеть на месте, вскочила и лихорадочно закружилась возле дивана, обмахивая себя свободной рукой, отчаянно перескакивая взглядом с одного предмета на другой – стол, дверь, скосолапившиеся на светло-сером ковре парадные туфли, – а комната вокруг нее подрагивала в такт ее оглушительному сердцебиению, вибрировали стопки газет, словно в преддверии землетрясения.

Шестьдесят секунд. Шестьдесят пять. Розовые полоски на портьерах потемнели до кроваво-красного, свет от лампы пополз длинными лучистыми щупальцами – то наползут, то схлынут вместе с невидимым прибоем, но вот и они начали темнеть, в середине еще раскалены добела, но пульсирующие кончики уже почернели, и где-то вдруг зажужжала оса, где-то над ухом, а может, это и не оса, может, это у нее внутри что-то зажужжало; комната заходила ходуном, рука вдруг затряслась, перестала слушаться, сил зажимать нос больше не было, и с долгим, судорожным вздохом, с фейерверком в глазах, Гарриет рухнула на диван и остановила секундомер.

Так, отдуваясь, она пролежала довольно долго, пока по потолку неторопливо разлетались фосфоресцирующие огоньки.

В затылке у нее звонко тюкал стеклянный молоточек. Ее мысли свились в клубок и распустились сложными золочеными узорами, ажурные обрывки которых закружились вокруг головы.

Когда искры поугасли и Гарриет наконец смогла сесть – с гудящей головой, хватаясь за спинку дивана, – она взглянула на секундомер. Одна минута шестнадцать секунд.

Долго, куда дольше, чем она ожидала от первой попытки, но чувствовала себя Гарриет очень странно. У нее болели глаза, и казалось, что все содержимое ее головы перетряхнули и смяли в один ком, так что вместо слуха у нее было зрение, вместо зрения – вкус, а мысли смешались, будто детали головоломки, и она не понимала, где какой кусочек.

Она попыталась встать. Все равно что стоять в каноэ. Снова села. Эхо, мрачный перезвон.

Что ж, никто не обещал, что будет легко. Если б задерживать дыхание на три минуты было легко, каждый был бы Гудини.

Несколько минут она еще посидела, не двигаясь, делая глубокие вдохи, как ее учили на уроках плавания, и как только пришла в норму, еще раз глубоко вдохнула и щелкнула секундомером.

В этот раз она решила не глядеть на тикающие цифры, а сосредоточиться на чем-то другом. Когда глядишь на цифры – тяжелее.

Ей снова сделалось нехорошо, сердце забилось чаще, кожу головы закололо иголочками – будто ледяным дождем. Глаза защипало. Она закрыла глаза. На фоне пульсирующей красной черноты фейерверком сыпались искры.

Обмотанный цепями черный сундук застучал по каменистому речному дну, течение – плюх, плюх, плюх – поволокло его за собой, а внутри что-то тяжелое и мягкое – тело, – рука Гарриет взметнулась к носу, она хотела было его зажать, будто учуяла дурной запах, но сундук все катился себе по мшистым камням, и где-то в раззолоченном театре с полыхающими канделябрами играл оркестр, Гарриет слышала, как чистое сопрано Эди взмывает над скрипками: “Спят храбрецы, спят в пучине морской. Стерегись, о моряк, о моряк, берегись!”

Нет, это не Эди, это тенор – тенор с черными набриолиненными волосами, он прижал руку в перчатке к лацканам смокинга, в свете рампы его напудренное лицо казалось белым как мел, а вокруг глаз и на губах залегли глубокие тени, как у актеров в немом кино. Он стоял перед бахромчатым бархатным занавесом, который под грохот аплодисментов медленно разъехался в стороны, открывая сцену, в самом центре которой стояла огромная глыба льда с вмерзшей в нее скрюченной фигурой.

Всеобщее “Ах!” Оркестр, состоявший по большей части из пингвинов, разнервничался, ускорил темп. На галерке теснились белые медведи, у некоторых на головах были красные колпаки санта-клаусов. Они опоздали и теперь не могли договориться, кто куда сядет. В толпе медведей сидела миссис Годфри и с остекленевшим взглядом ела мороженое из тарелки с арлекинами.

Внезапно свет погас. Тенор поклонился и ушел за кулисы. Какой-то медведь перегнулся через край балкона и, подбросив в воздух красный колпак, проревел:

– Троекратное ура капитану Скотту!

Когда на сцену вышел голубоглазый Скотт в заиндевевшей шубе со слипшимся от тюленьего жира мехом, поднялся оглушительный шум, а Скотт сбил снег с одежды и, не снимая рукавиц, поднял руку в приветственном жесте. Стоявший позади него на лыжах малыш Бауэрс тихонько, загадочно присвистнул, сощурился и стал вглядываться в рампу, прикрывая рукой, как козырьком, загорелое лицо. Доктор Вильсон – без шапки, без рукавиц, на ботинках железные кошки для хождения по льду – пробежал мимо него и взобрался на сцену, оставляя за собой цепочку снежных следов, которые, впрочем, под светом софитов моментально превращались в лужицы. Не обращая никакого внимания на аплодисменты, он провел рукой по глыбе льда и сделал несколько пометок в блокноте с кожаным переплетом. Как только он его захлопнул, гул затих.

– Положение критическое, капитан, – изо рта у него вырывались клубы белого пара, – ветра дуют с норд-норд-веста, а у айсберга, похоже, верхняя часть серьезно разнится в происхождении с нижней, слои которой, судя по всему, образованы регулярными снегопадами.

– В таком случае мы незамедлительно начнем спасательную операцию, – сказал капитан Скотт. – Осман! Сидеть! – нетерпеливо скомандовал он ездовой собаке, которая, гавкая, прыгала вокруг него. – Лейтенант Бауэрс, ледорубы!

Бауэрс, похоже, вовсе не удивился тому, что в руках у него вместо лыжных палок вдруг оказались два ледоруба. Один из них он – под дикий гвалт, клекот, рев и хлопанье плавников – ловко перебросил через всю сцену капитану, и они оба, скинув покрытые снежным крошевом рукавицы, принялись рубить глыбу льда, и снова заиграл пингвиний оркестр, а доктор Вильсон продолжил делиться интересными научными фактами о природе льда. Над просцениумом завихрился легкий снегопад. Набриолиненный тенор помогал Понтингу, фотографу из экспедиции, установить штатив на краю сцены.

– Бедняга, – сказал капитан Скотт, занося ледоруб для очередного удара – пока что они с Бауэрсом не особо продвинулись, – похоже, вот-вот отдаст концы.

– Так поторопитесь, капитан!

– Поднажмите-ка, ребята! – проревел белый медведь с галерки.

– Наша жизнь в руках Божьих, и кроме Него нас некому спасти6, – мрачно сказал доктор Вильсон. На висках у него выступили бисеринки пота, свет софитов белыми кругами отразился в старомодных очочках. – Так помолимся же вместе, прочтем “Отче наш” и “Символ веры”.

Оказалось, что “Отче наш” знают не все. Одни пингвины запели: “Дейзи, Дейзи, детка, не томи, молю”, другие, прижав плавники к сердцу, принялись декламировать клятву верности флагу, но тут на сцену головой вниз, на обвязанной вокруг лодыжек цепи, спустили мужчину в смокинге, смирительной рубашке и наручниках. Публика умолкла, а мужчина, корчась и извиваясь, побагровев от натуги, выпутался из смирительной рубашки и стряхнул ее через голову. Через пару секунд на сцену с грохотом свалились наручники – он сумел расцепить их зубами, после чего, ловко сложившись пополам и высвободив ноги, спрыгнул на сцену с десятифутовой высоты и приземлился, как гимнаст, эффектно вытянув руки, взмахнув неизвестно откуда взявшимся цилиндром. Из цилиндра вылетела стайка розовых голубей и запорхала над восторженной публикой.

– Боюсь, джентльмены, традиционные методы здесь не сработают, – сказал незнакомец пораженным исследователям, засучил рукава смокинга и на секундочку отвернулся, чтобы ослепительно улыбнуться яркой вспышке камеры. – При выполнении именно этого трюка я дважды едва не погиб: один раз это случилось в копенгагенском Цирке Бекетовых, другой раз – в нюрнбергском театре “Аполлон”. – Вдруг он извлек откуда-то усыпанную драгоценными камнями паяльную лампу, из которой вырывалась трехфутовая струя голубого пламени, а за ней пистолет и с треском выстрелил в воздух – из дула вырвалось облачко дыма. – Ассистенты, прошу на сцену!

На сцену выбежали пятеро китайцев с пожарными топориками и ножовками, одеты они были в алые халаты и круглые шапочки, и у каждого сзади болталась черная косичка.

Гудини швырнул пистолет в толпу – в полете пистолет превратился в лосося, который к превеликой радости пингвинов, извиваясь, приземлился в самую их гущу, – и выхватил у Скотта ледоруб. В правой руке у него полыхала горелка, а левой он теперь держал ледоруб, размахивая им во все стороны.

– Позвольте напомнить почтеннейшей публике, – вскричал он, – что наш герой пробыл без живительного кислорода четыре тысячи шестьсот шестьдесят пять дней, двенадцать часов, двадцать семь минут и тридцать девять секунд и что до сих пор американская сцена не видывала спасательной операции такого размаха! – Он бросил ледоруб обратно капитану Скотту, погладил сидевшего у него на плече рыжего кота и, вскинув голову, глянул на пингвина-дирижера: – Маэстро, прошу!

Китайцы под бодрым руководством Бауэрса, который разделся до борцовского трико и сам трудился наравне с ними, ритмично, под музыку рубили айсберг. Гудини споро и эффектно работал горелкой. По сцене расползалась огромная лужа, в оркестровой яме пингвины-музыканты весело танцевали шимми под ледяным дождем. Слева на сцене капитан Скотт изо всех сил сдерживал своего ездового пса, Османа, который взбеленился, завидев кота Гудини, и сердито звал на подмогу Мирса.

Загадочная фигура в запузырившемся айсберге теперь была всего-то дюймах в шести от горелки и ножовок китайцев.

– Мужайтесь! – ревел медведь с галерки.

Тут вскочил другой медведь. Он зажал трепещущую голубку в похожей на огромную бейсбольную перчатку лапе, откусил ей голову и выплюнул кровавый ошметок.

Гарриет не понимала, что творится на сцене, а ведь там происходило что-то важное. От нетерпения у нее засосало под ложечкой, она встала на цыпочки, вытянула шею, но пингвины, которые воркотали, вертелись и лезли друг другу на плечи, были выше нее. Несколько пингвинов вывалились из кресел, зашлепали клином к сцене, переваливаясь из стороны в сторону, трясясь всем телом, задрав клювы к потолку, с состраданием глядя на сцену ополоумевшими, выпученными глазами. Гарриет попыталась пробиться сквозь их ряды, но тут ее сильно толкнули в спину, она повалилась вперед и набрала полный рот маслянистых пингвиньих перьев.

Внезапно Гудини прокричал, торжествуя:

– Дамы и господа! Он у нас в руках!

Сцена кишела людьми. Гарриет удалось разглядеть в толпе белые вспышки старомодной фотокамеры Понтинга и наряд полицейских, которые ворвались на сцену, размахивая наручниками, дубинками и служебными револьверами.

– Сюда, офицеры, – сказал Гудини, шагнул вперед и элегантно повел рукой.

Внезапно все головы разом повернулись к Гарриет. Наступила жуткая тишина, которую нарушали только кап-кап-капли тающего льда, стекавшие в оркестровую яму. Все смотрели на нее: и капитан Скотт, и удивленный малыш Бауэрс, и Гудини, который, нахмурив черные брови, глядел на нее немигающими, как у василиска, глазами. Все пингвины как один развернулись левым боком и уставились на нее немигающими желтыми рыбьими глазами.

Кто-то пытался ей что-то всучить.

Тебе решать, дорогуша

Гарриет так и подскочила на диване.


– Ну, Гарриет, – бодро спросила Эди, когда Гарриет, припозднившись, заявилась к ней завтракать, – и где же ты была? А мы тебя вчера ждали в церкви.

Она развязала фартук, оставив без внимания молчание Гарриет и даже то, что одета она в мятое платье с ромашками. Сегодня Эди была как-то уж слишком бодра, да еще и принарядилась с самого утра – на ней был темно-синий летний костюм и такие же элегантные двухцветные туфли-лодочки.

– Я уж собиралась без тебя завтракать, – сказала она, принимаясь за тосты с кофе. – А Эллисон придет? Не то я на встречу уеду.

– Навстречу кому?

– На встречу в церкви. Мы с твоими тетушками едем путешествовать.

От таких новостей встрепенулась даже полусонная Гарриет. Эди с тетушками никогда никуда не ездили. Либби, кажется, вообще ни разу за границы штата не выбиралась, да и все сестры страшно пугались и расстраивались, если им нужно было отъехать от дома даже на каких-нибудь пару миль. И у воды был странный привкус, бормотали тетушки, и на чужой кровати они и глаз-то не сомкнули; они вечно всего боялись: что забыли на плите кофейник, что в их отсутствие что-то случится с их кошками и цветами, что дом сгорит, что кто-нибудь их ограбит или что апокалипсис начнется, пока они будут в отъезде. Им придется пользоваться уборными на заправках, а там на стульчаках грязь и сплошные микробы. А в незнакомых им ресторанах разве есть кому дело до того, что Либби нельзя ничего соленого? А если у них сломается авто? А если кто-нибудь заболеет?

– В августе, – сказала Эди, – поедем в Чарльстон. В тур по историческим особнякам.

– Ты их повезешь?

Эди, конечно, в этом ни за что не признается, но зрение у нее начало сдавать: она пролетала на красный свет, сворачивала налево и заезжала на встречную полосу, глохла посреди дороги, потому что оборачивалась поболтать с сестрами, а сестры были Эди под стать – ни о чем не подозревая, нашаривали в ридикюлях носовые платочки и мятные конфетки, пока над их “олдсмобилем” висел, сложив крылья, усталый и осунувшийся ангел-хранитель и на каждом повороте предотвращал по страшной аварии.

– Поедут все дамы из нашего церковного общества, – сказала Эди, торопливо похрустывая тостом. – Рой Дайал из представительства “Шевроле” одолжит нам автобус. С водителем. Я бы и на своей машине поехала, да только на дорогах нынче все как с ума посходили.

– Что, и Либби согласилась поехать?

– Ну конечно. С чего бы ей отказываться? Миссис Хэтфилд Кин поедет и миссис Нельсон Маклемор, да все ее подруги едут.

– И Адди едет? И Тэт?

– Разумеется.

– И они хотят поехать? По собственной воле?

– Мы с твоими тетушками не молодеем, знаешь ли.

– Слушай, Эди, – вдруг резко сменила тему Гарриет, прожевав кусок печенья, – ты не дашь мне девяносто долларов?

– Девяносто долларов? – вдруг вспылила Эди. – Конечно, не дам. На что тебе сдались девяносто долларов?

– Мама не продлила членство в “Загородном клубе”.

– И что тебе понадобилось в “Загородном клубе”?

– Хочу летом плавать в бассейне.

– Так пусть юный Халл проведет тебя как свою гостью.

– Не выйдет. Гостей можно бесплатно проводить всего пять раз. А я хочу плавать чаще.

– Нет смысла платить “Загородному клубу” девяносто долларов, чтобы только поплавать в бассейне, – сказала Эди. – В озере Селби можешь плавать сколько влезет.

Гарриет промолчала.

– Странно, кстати. Что-то лагерь в этом году поздно открывается. Мне казалось, что первая смена уже давно должна была начаться.

– Значит, не началась еще.

– Напомни-ка мне, – сказала Эди, – чтобы я им после обеда позвонила. О чем они там только думают? Интересно, когда юный Халл туда поедет?

– Я могу идти?

– Ты мне так и не сказала, куда собралась.

– Пойду в библиотеку, запишусь на читательский конкурс. Хочу опять его выиграть.

Не время сейчас, подумала она, рассказывать про свои настоящие цели на лето, особенно если учесть, что на горизонте снова замаячил лагерь на озере Селби.

– Уверена, все у тебя получится.

Эди встала, чтобы отнести чашку в раковину.

– Эди, можно кое-что у тебя спросить?

– Смотря что.

– Моего брата убили, правда ведь?

Взгляд у Эди помутнел. Она поставила чашку обратно на стол.

– Как думаешь, кто убийца?

Глаза у Эди затуманились, но лишь на миг – и вот она уже резко, сердито глядит на Гарриет. С минуту Гарриет было здорово не по себе (казалось, еще чуть-чуть, и она задымится, как горстка сухого хвороста под ярким лучом света), но вот Эди наконец отвернулась и поставила чашку в раковину. В этом синем костюме талия у нее казалась очень узкой, а плечи – по-военному прямыми.

– Не забудь свои вещи, – сухо сказала Эди, так и стоя лицом к мойке.

Гарриет не знала, что сказать. У нее с собой не было никаких вещей.


Всю дорогу в машине царило такое тягостное молчание, что Гарриет, которая то разглядывала стежки на обивке сидений, то теребила вылезший из подлокотника кусочек поролона, уже и не очень-то хотелось идти в библиотеку. Но Эди с каменным лицом так и сидела в машине, не трогаясь с места, поэтому ничего не поделаешь – пришлось Гарриет (сжавшись, спиной чувствуя, как Эди за ней наблюдает) подняться по ступенькам, отворить стеклянную библиотечную дверь.

В библиотеке было пусто. Одна миссис Фосетт сидела за стойкой, пила кофе и разбирала книги, которые вернули вчера вечером. Миссис Фосетт была маленькая и хрупкая, как птичка, да и нос у нее был клювиком, а глазки – пронзительные и слишком близко посаженные, на испещренных венами бледных руках она носила медные браслеты (от артрита), седину в темных волосах не закрашивала. Почти все дети ее боялись, но только не Гарриет – та любила в библиотеке все-все.

– Привет, Гарриет! – сказала миссис Фосетт. – Пришла на конкурс записаться? – она вытащила плакатик из-под стола. – Знаешь, что нужно делать, да?

Она протянула ей карту Соединенных Штатов, которую Гарриет принялась внимательно – даже слишком внимательно – изучать. Наверное, и не очень-то я расстроилась, уверяла она себя, если миссис Фосетт ничего не заметила. Гарриет была не из обидчивых, и уж тем более она не обижалась на Эди, которая могла раскипятиться по любому поводу, но молчание в машине ее здорово задело.

– В этом году у нас карта Америки, – сказала миссис Фосетт. – Выписываешь четыре книжки, получаешь наклейку в виде штата, лепишь ее на карту. Давай я повешу?

– Спасибо, я сама, – ответила Гарриет.

Она подошла к висевшему на стене стенду. Читательское соревнование началось в субботу, то есть всего-то позавчера. На стенде уже висело штук семь или восемь карт, в основном пустые, зато на одной карте было аж три наклейки. Кто-то с субботы прочел двенадцать книг – как такое возможно?

– Кто такая, – спросила она миссис Фосетт, вернувшись к стойке с четырьмя книжками, – Лашарон Одум?

Миссис Фосетт перегнулась через стойку и тихонько указала пальцем в сторону секции с детской литературой – там сидела маленькая девочка со спутанными волосами, одетая в замызганную футболку и штаны, из которых она уже явно выросла. Она читала книжку, свернувшись калачиком в кресле – впившись в страницы взглядом, дыша ртом, облизывая растрескавшиеся губы.

– Вон она сидит, – прошептала миссис Фосетт. – Бедная крошка. Всю прошлую неделю, каждое утро я прихожу, а она уже ждет меня на ступеньках, и потом сидит тут тихонько как мышка до шести, до самого закрытия. Если она и вправду читает эти книжки, а не притворяется, то для своего возраста читает она очень прилично.

– Миссис Фосетт, – сказала Гарриет, – а можно мне в отдел периодики?

Просьба удивила миссис Фосетт:

– Газеты нельзя выносить из библиотеки!

– Знаю, мне нужно кое-что посмотреть для научного проекта.

Миссис Фосетт поглядела на Гарриет поверх очков – видно было, что такой взрослый запрос пришелся ей по вкусу.

– Знаешь уже, какие газеты тебе нужны? – спросила она.

– Только местные. Ну, может быть, еще из Джексона и Мемфиса. За… – тут она замялась, испугавшись, что если назовет дату смерти Робина, миссис Фосетт обо всем догадается.

– Так и быть, – сказала миссис Фосетт, – вообще-то тебе туда еще нельзя, но если обещаешь вести себя аккуратно, думаю, все будет в порядке.


Гарриет решила занести библиотечные книги домой, но пошла окружным путем, чтобы не пришлось идти мимо дома Хили – он упрашивал ее с ним порыбачить. Была половина первого. За обеденным столом в пижаме сидела сонная, раскрасневшаяся Эллисон и угрюмо жевала сэндвич с помидорами.

– Тебе с помидоркой, Гарриет? – крикнула из кухни Ида. – Или с курицей сделать?

– С помидорами, пожалуйста, – ответила Гарриет.

Она села за стол рядом с сестрой.

– Я после обеда пойду в “Загородный клуб”, запишусь на уроки плавания, – сказала она. – Хочешь со мной?

Эллисон помотала головой.

– Давай я и тебя запишу?

– Да не хочу я.

– Вини не хотел бы, чтоб ты была такой, – сказала Гарриет. – Он хотел бы, чтобы ты была счастлива и жила дальше.

– Я больше никогда не буду счастлива, – сообщила Эллисон, откладывая сэндвич в сторону. В уголках ее печальных шоколадно-карих глаз запузырились слезы. – Я хочу умереть.

– Эллисон, – сказала Гарриет.

Нет ответа.

– Ты знаешь, кто убил Робина?

Эллисон принялась отковыривать корку от сэндвича. Отломила полосочку хлеба, скатала ее в шарик.

– Ты же была тогда во дворе, – сказала Гарриет, пристально глядя на сестру. – Я это прочла в газете, в библиотеке. Там написано, ты все время во дворе сидела.

– Ты тоже там была.

– Да, но я была совсем маленькой. А тебе было четыре.

Эллисон отломила еще кусочек корки и, не глядя на Гарриет, принялась старательно его жевать.

– Четыре года – это много. Я помню почти все, что со мной было, когда мне было четыре.

Тут из кухни вышла Ида Рью и поставила перед Гарриет тарелку с сэндвичем. Сестры замолчали. Когда Ида ушла обратно, Эллисон сказала:

– Гарриет, отстань, пожалуйста.

– Хоть что-то ты должна помнить, – сказала Гарриет, так и не отрывая взгляда от Эллисон. – Это очень важно. Подумай!

Эллисон подцепила вилкой дольку помидора и сжевала ее, аккуратно обкусывая краешки.

– Слушай. Я вчера ночью видела сон.

Эллисон встрепенулась, подняла на нее глаза.

Гарриет, заметив, как заинтересовалась сестра, подробно пересказала ей, что видела вчера во сне.

– По-моему, я неспроста этот сон увидела, – сказала она. – Думаю, это я должна отыскать убийцу Робина.

Она доела сэндвич. Эллисон все глядела на нее. Гарриет знала, что Эди ошибается, считая Эллисон дурой – просто по ней так сразу и не скажешь, что у нее на уме, и вести себя с ней надо поосторожнее, чтобы не напугать.

– И я прошу тебя мне помочь, – сказала Гарриет. – И Вини хотел бы, чтоб ты мне помогла. Он любил Робина. Это же его был котик.

– Не могу, – ответила Эллисон. Она встала, отодвинула стул. – Мне пора. Сейчас “Мрачные тени” начнутся.

– Нет, постой, – сказала Гарриет. – Я хочу тебя кое о чем попросить. Можешь для меня кое-что сделать?

– Что?

– Запоминать, что ты видела во сне, все записывать, а утром мне показывать?

Эллисон тупо уставилась на нее.

– Ты же все время спишь. Тебе ведь снится что-то. Иногда, бывает, люди что-то забыли, а во сне вспоминают.

– Эллисон, – крикнула Ида из кухни. – Начинается!

Они с Эллисон обожали “Мрачные тени” и летом каждый день вместе смотрели этот сериал.

– Пойдем, посмотришь с нами, – сказала Эллисон. – На прошлой неделе было очень интересно. Там теперь показывают предысторию. Рассказывают, как Барнабас стал вампиром.

– Расскажешь, в чем там дело, когда вернусь. А я пойду в “Загородный клуб” и запишу нас обеих в бассейн. Договорились? А если я тебя запишу, сходишь со мной поплавать, хоть разик?

– Кстати, а когда твой лагерь начнется? Ты разве этим летом в лагерь не поедешь?

– Иди скорее! – в комнату влетела Ида с тарелкой, на которой лежал ее собственный обед – сэндвич с курицей. Прошлым летом Эллисон приохотила ее к “Мрачным теням” – поначалу Ида настороженно присаживалась посмотреть сериал вместе с Эллисон, а потом и сама к нему пристрастилась, и весь год, когда Эллисон приходила из школы, пересказывала ей каждую серию.


Гарриет закрылась в ванной и лежала на холодном плиточном полу, занеся перьевую ручку над отцовской чековой книжкой, и собиралась с духом. Она мастерски умела подделывать почерк матери, а почерк отца – и того лучше, но чтоб вышли его размашистые каракули, надо было делать все быстро, не думая: коснулась ручкой бумаги – и пошла писать, не то получится криво и фальшиво. У Эди почерк был посложнее: четкий, старомодный, вычурно-фигуристый, и ее ажурные заглавные буквы вот так быстро не скопируешь, поэтому за Эди Гарриет всегда писала медленно, то и дело сверяясь с образцом. Выходило вполне сносно, кое-кого ей даже удалось провести – хотя удавалось это не всегда, а Эди ей и вовсе ни разу обмануть не получилось.

Гарриет занесла ручку над чеком. Сквозь закрытую дверь в ванную просочилась жутковатая музыка из заставки к “Мрачным теням”.

Платите приказу: “Загородному клубу” Александрии, быстро вывела она небрежным отцовским почерком, сто восемьдесят долларов. Теперь подпись – широкий банкирский росчерк, это вообще легче легкого. Она шумно выдохнула, оглядела чек: сойдет. Чеки были для местного банка, поэтому выписки со счета пошлют не в Нэшвилл, а к ним домой, а когда придет погашенный чек, Гарриет вытащит его из конверта и сожжет, и никто ничего не узнает. Так, понемножку, по капельке Гарриет позаимствовала с отцовского счета уже более пятисот долларов. Впрочем, она считала, что отец все равно ей должен, и если б она не боялась, что все вскроется, то уже давно бы не моргнув глазом его обчистила.

– Эти Дюфрены, – говорила тетка Тэт, – люди черствые. Всегда такими были. И как по мне, воспитанием они тоже не могут похвастаться.

Гарриет была с ней согласна. Все ее дяди со стороны Дюфренов мало чем отличались от отца: охотились на оленей, увлекались спортом, громко и грубо разговаривали, подмазывали седину в волосах черной краской и зачесывали их назад – этакие стареющие Элвисы с пивными животами и в ботинках на резинке. Они не читали книг и вульгарно шутили, а по их манерам и занятиям было видно – какой-нибудь их дед был деревня деревней. Бабушку Дюфрен Гарриет видела всего раз в жизни: вспыльчивая тетка в спортивной лайкре и розовых пластмассовых бусах, жила она во Флориде, в кондоминиуме с серебристыми жирафами на обоях и стеклянными дверьми, которые разъезжались туда-сюда. Однажды Гарриет прогостила у нее целую неделю – и чуть не сошла с ума от скуки, потому что у бабушки Дюфрен не было ни библиотечной карточки, ни книг – одна только биография основателя хилтоновских отелей да брошюрка под названием: “Линдон Б. Джонсон глазами техасцев”. Сыновья выдернули ее из бедной сельской глуши в округе Таллахатчи, где она прожила всю жизнь, и купили ей кондоминиум в поселке для престарелых в Тампе. На Рождество она присылала семье Гарриет по ящику грейпфрутов. Других вестей она о себе не подавала.

Гарриет, конечно, чувствовала, что Эди с тетушками презирают ее отца, но и представить себе не могла, каким глубоким было это презрение. Никудышный муж и отец, ворчали они, он таким и при жизни Робина был. Непростительно мало времени уделял девочкам. Непростительно мало времени уделял жене, особенно после смерти Робина. Так и работал себе дальше, даже отпуска в банке не попросил, а потом, с похорон сына еще и месяца не прошло, а он уж уехал в Канаду, на охоту. Неудивительно, что у Шарлотты ум за разум зашел – с таким-то мужем.

– Было бы куда лучше, – сердито говорила Эди, – если б он тогда уж с ней и развелся. Шарлотта еще молодая. А дом возле Гленвильда как раз купил очень приятный юноша, Уиллори – он сам из Дельты, при деньгах…

– Ну-у, – пробормотала Аделаида, – Диксон семью обеспечивает.

– А я говорю, что она могла бы кого и получше найти.

– А я говорю, Эдит, либо дождик, либо снег, либо будет, либо нет. Я вот не знаю, что сталось бы с малышкой Шарлоттой и девочками, не получай Дикс отличного жалованья.

– Это да, – согласилась Эди. – Что верно, то верно.

– Я вот иногда думаю, – дрожащим голоском сказала Либби, – правильно ли мы поступили, что не стали уговаривать Шарлотту переезжать в Даллас?

Были и такие планы, вскоре после смерти Робина. В банке Диксу предложили повышение, при условии, что он переберется в Техас. А еще через пару лет он хотел перевезти их всех в какой-то городок в Небраске. Но тетки мало того что не уговаривали Шарлотту переезжать, так еще и всякий раз впадали в дикую панику, а Либби, Аделаида и даже Ида Рью при одной мысли о переезде могли прорыдать неделю.

Гарриет подула на отцовскую подпись, хотя чернила давно просохли. Мать постоянно выписывала за него чеки – а то как еще бы она платила по счетам, но Гарриет знала, что учета расходам она не ведет. Да она и чек для “Загородного клуба” подмахнула бы не задумываясь, но на горизонте снова черной тучей навис лагерь на озере Селби, и Гарриет не хотела рисковать – вдруг она услышит про “Загородный клуб”, про бассейн и вспомнит, что ей так и не прислали бланки для регистрации.


Гарриет вскочила на велосипед и поехала в “Загородный клуб”. Контора при клубе была закрыта. Все обедали в столовой. Она зашла в “СпортМаг” – Пембертон, старший брат Хили, сидел за прилавком, курил и читал журнал “Стерео”.

– Можно я тебе деньги отдам? – спросила она.

Гарриет нравился Пембертон. Он был ровесником Робина и его другом. Теперь ему уже стукнул двадцать один год, и многие считали, что его мать все-таки зря отговорила отца и тот не отослал Пембертона в военную академию, когда из него еще можно было сделать человека. В старших классах Пем пользовался огромной популярностью, и его фото красовалось почти на каждой странице выпускного альбома, но потом оказалось, что он разгильдяй да еще и битник впридачу, поэтому Пем не задержался ни в Вандербильтовском университете, ни в Миссисипском, ни даже в госуниверситете Дельты. Сейчас Пем жил дома. Волосы он отпустил еще длиннее, чем у Хили, летом подрабатывал при “Загородном клубе” спасателем, а зимой не делал вообще ничего – только копался в своей машине да слушал громкую музыку.

– Здорово, Гарриет, – сказал Пембертон. Наверное, тоскливо, подумала Гарриет, вот так сидеть целыми днями одному в “СпортМаге”. Пем был одет в рваную футболку, легкие клетчатые шорты и туфли для гольфа на босу ногу; на прилавке возле его локтя стояла тарелка с монограммой “Загородного клуба”, на которой лежал недоеденный гамбургер и несколько ломтиков жареной картошки. – Иди сюда, поможешь мне выбрать стереосистему в машину.

– Я ничего не понимаю в стереосистемах. Я хочу тебе чек оставить.

Пем мосластой рукой зачесал волосы за уши, взял чек и внимательно его изучил. Он был долговязым общительным парнем, гораздо выше Хили, конечно, но с такими же лохматыми, неравномерно выгоревшими волосами: сверху посветлее, снизу – потемнее. Да они с братом и внешне были похожи, разве что у Пема черты лица были почетче, а зубы – самую малость кривоваты, но удивительным образом это ему даже добавляло обаяния.

– Ну, ладно, оставляй, – наконец сказал он, – но я, если честно, сам не знаю, что с ним потом делать. Слушай, а я не знал, что твой отец приехал.

– Он и не приехал.

Пембертон с хитрецой вздернул бровь, указал на дату.

– Он его по почте прислал, – сказала Гарриет.

– Кстати, а где сейчас старина Дикс? Сто лет его не видал.

Гарриет пожала плечами. Отца она не любила, но знала – лишнего про него говорить не стоит, да и жаловаться на него тоже лучше не надо.

– Короче, ты как его увидишь, попроси, чтоб он и мне чек прислал. Уж очень мне эти колонки нравятся, – он подтолкнул журнал к Гарриет, ткнул пальцем в колонки.

Гарриет внимательно на них посмотрела:

– По-моему, они все одинаковые.

– Ну нет, пупсик. Вот эти, “блаупунктовские” – просто лапочки. Видишь? Черные, с черными кнопками возле ресивера. Видишь, какие они маленькие по сравнению с “пионеровскими”?

– Ну тогда их и купи.

– Куплю, если твой отец вышлет мне три сотни баксов, – он докурил сигарету и с шипением затушил ее об тарелку. – А кстати, где мой чокнутый братец?

– Не знаю.

Пембертон нагнулся к ней поближе, дернул плечом, как будто приглашая посекретничать:

– И как это ты разрешила ему с тобой водиться?

Гарриет разглядывала остатки его обеда: остывшая картошка, сплющенная сигарета, тлеющая в лужице кетчупа.

– Неужто он тебя не бесит? – спросил Пембертон. – А как ты его уговорила ходить в женских шмотках?

Гарриет удивленно на него взглянула.

– Ну, в Мартиных халатах, – Мартой звали мать Пема и Хили. – Он это просто обожает. Как ни гляну, а он то какую-нибудь дурацкую наволочку напялит, то полотенцем голову обмотает и бежит гулять. Говорит, это все ты его заставляешь.

– Ничего не заставляю.

– Ой, да брось ты, Гар-ри-эт, – ее имя он произносил так, будто это какая-то нелепица. – Всегда, как мимо вашего дома еду, так у вас во дворе вечно малышня болтается – человек семь-восемь ребят и все в простынях. Рики Эшмор говорит, что у вас там малышовый ку-клукс-клан, но я думаю, тебе просто нравится, когда парни ради тебя наряжаются, как девчонки.

– Это такая игра, – важно ответила Гарриет. Назойливость Пема ее задела: библейские игрища уже давно отошли в прошлое. – Слушай, я хотела с тобой поговорить. О моем брате.

Теперь не по себе стало Пембертону. Он взял с прилавка журнал и с подчеркнутым интересом начал его листать.

– Ты знаешь, кто его убил?

– Ну-у… – лукаво протянул Пембертон. Отложил журнал. – Так и быть, скажу тебе один секрет, только никому ни слова. Знаешь старуху Фонтейн, которая рядом с вами живет?

Гарриет поглядела на Пембертона с таким откровенным презрением, что тот так и прыснул со смеху.

– Чего? – спросил он. – Не веришь, что ли, что у нее прямо под домом трупы закопаны?

Пару лет назад Пембертон насмерть перепугал Хили, выдумав, что кто-то, мол, нашел у миссис Фонтейн в клумбе человеческие кости и что миссис Фонтейн из своего покойного мужа сделала чучело, и чучело это сидит теперь у нее дома в кресле, компанию ей по ночам составляет.

– Короче, ты не знаешь, кто его убил.

– Не знаю, – резковато ответил Пембертон.

Он до сих пор помнил, как мать зашла к нему в комнату (он тогда как раз склеивал модель самолета, надо же, чудно как – и ведь накрепко в память врезалось), вызвала его в коридор и рассказала, что Робин умер. Он ни разу не видел, чтоб мать плакала – только тогда. Пем не плакал: ему было девять лет, и он не очень понимал, что случилось, он просто вернулся к себе в комнату, захлопнул дверь и продолжил клеить модельку “Сопвич Кэмел”, правда, росло в нем какое-то беспокойство – он помнил, как клей запузырился на швах бусинками, и модель вышла дрянная, он ее так и выбросил, не стал доклеивать.

– Ты с этим не шути, – сказал он Гарриет.

– А я и не шучу. Я со всей серьезностью, – надменно сказала Гарриет.

Пембертон снова подумал о том, какие они с Робином разные – Гарриет совсем на него не похожа, не верится даже, что они брат с сестрой. Может, она кажется серьезной, потому что брюнетка, но она еще и нудная какая-то, не то что Робин: надутая, лицо кирпичом, ни разу не улыбнется. В Эллисон иногда проскальзывало что-то от Робина, какая-то его чудинка (Эллисон вон уже старшеклассница, и походка у нее что надо, Пем недавно засмотрелся на нее на улице, не разобрав даже сразу, кто это), но вот Гарриет совсем не миленькая и даже не чудачка. Гарриет – просто чокнутая.

– Ты, лапуля, “Нэнси Дрю” обчиталась, – сказал он. – А это все было давно, Хили еще даже не родился, – он замахнулся воображаемой клюшкой, будто отрабатывая удар в гольфе. – Тогда здесь каждый день по три-четыре поезда останавливались, рядом с железной дорогой толпы бродяг ошивались.

– А вдруг убийца до сих пор здесь живет?

– Что ж тогда его так и не поймали?

– А до убийства не случалось ничего странного?

Пем презрительно фыркнул:

– Типа – зловещего предзнаменования?

– Да нет, просто – чего-нибудь странного.

– Слушай, ну это ж не как в кино все было. Никто, знаешь ли, не забыл случайно сообщить полиции, что поблизости слонялся громила-извращенец или маньяк, – Пем вздохнул.

В школе на переменках потом еще годами играли в убийство Робина, а в младших классах в эту игру играли до сих пор, хотя с тех времен в ней много чего поменялось. Но тогда, на школьном дворе, игра заканчивалась тем, что убийцу ловили и карали. Дети вставали в круг возле качелей и обрушивали на воображаемого убийцу, который якобы распростерся у их ног, град смертоносных ударов.

– Одно время, – сказал он, – к нам каждый день с лекциями приходили то коп, то священник. Ребята в школе хвастались, что знают, мол, кто это сделал, а некоторые и вовсе говорили, что они и убили. Только чтоб на них внимание обратили.

Гарриет так и впилась в него взглядом.

– С детьми такое бывает. Вот Дэнни Рэтлифф – ну тот вообще. Вечно любил что-нибудь напридумывать – то он якобы кому-то коленную чашечку прострелил, то старушке в машину гремучую змею подкинул. Мы с ним иногда в бильярдной встречаемся, так он такую чушь, бывает, несет…

Пембертон замолчал. Дэнни Рэтлиффа он знал с детства: слабак и трепач, ему б только кулаками махать, задаваться да раздавать пустые угрозы направо и налево. Каков Дэнни, Пем четко представлял, но не очень понимал, как донести это до Гарриет.

– Он… короче, Дэнни просто придурок, – сказал Пем.

– Где мне найти этого Дэнни?

– Ох-хо. Ты с Дэнни Рэтлиффом лучше не связывайся. Он только-только из тюрьмы вышел.

– А за что его посадили?

– Поножовщина, что-то в этом роде. Не помню уже. Да у Рэтлиффов каждый сидел – кто за разбой, кто за убийство, не сидел у них только младшенький, дурачок который. И то Хили мне рассказывал, что он тут на днях набил морду мистеру Дайалу.

– Неправда! Кертис его и пальцем не тронул, – возмутилась Гарриет.

– Ну и очень жаль, – хохотнул Пембертон. – Уж кто-кто, а Дайал так и напрашивается, чтоб ему морду набили.

– Ты мне так и не сказал, где найти этого Дэнни.

Пембертон вздохнул:

– Слушай, Гарриет, – сказал он. – Дэнни Рэтлифф – мой ровесник, ясно? А вся эта история с Робином случилась, когда мы были в четвертом классе.

– А может, его убил ребенок? Может, поэтому убийцу так и не поймали.

– Ага, и только ты такая гениальная и обо всем сразу догадалась.

– Значит, говоришь, он в бильярдную ходит?

– Да, и еще в кабак “Черная дверь”. Но вот что я тебе скажу, Гарриет, он тут ни при чем, а если и при чем, то ты все равно к нему не лезь. Их там целая орава, братьев этих, и все чокнутые.

– Чокнутые?

– Ну, я не в этом смысле. В общем… один брат – проповедник, ты и сама его, наверное, видала – он вечно торчит рядом с шоссе, голосит про искупление и прочую фигню. А вот самый старший, Фариш, одно время даже лежал в уитфилдской психлечебнице.

– Почему?

– Потому что лопатой по голове получил, что-то в этом роде. Не помню точно. Их постоянно арестовывают. За угон машин, – добавил он, увидев, как уставилась на него Гарриет. – За кражи со взломом. Не за то, о чем ты думаешь. Если б это они Робина – копы бы давным-давно из них признание вытрясли.

Он взял чек Гарриет, который так и лежал на прилавке.

– Ну ладно, кроха. Это, значит, за тебя и за Эллисон тоже?

– Да.

– А она где?

– Дома.

– И чего делает? – Пем оперся локтями о прилавок.

– Смотрит “Мрачные тени”.

– Как думаешь, будет она летом в бассейн ходить?

– Захочет – будет.

– А дружок у нее есть?

– Парни ей звонят.

– Вот как? – спросил Пембертон. – Это кто еще?

– Она не любит с ними разговаривать.

– Почему?

– Не знаю.

– Как думаешь, а если я ей позвоню, со мной она поговорит?

Вдруг Гарриет сказала:

– Знаешь, что я сделаю этим летом?

– Чего?

– Проплыву под водой от одного конца бассейна до другого.

Пембертон закатил глаза – Гарриет ему уже поднадоела.

– А еще что? – спросил он. – Снимешься для обложки “Роллинг стоун”?

– Я смогу! Я вчера почти на две минуты дыхание задержала.

– Даже не мечтай, пупсик, – сказал Пембертон, который ни секунду в это не поверил. – Ты утонешь. Придется еще тебя из бассейна вылавливать.


Весь оставшийся день Гарриет читала, сидя на веранде. Был понедельник, поэтому Ида как обычно стирала белье, мать с сестрой спали. Она уже почти дочитала “Копи царя Соломона”, когда из дома, позевывая, вышла Эллисон – босиком, в платье в цветочек, которое, похоже, взяла у матери. Вздохнув, она улеглась на стоявшее на крыльце кресло-качели и, чиркнув по полу большим пальцем ноги, принялась раскачиваться.

Гарриет тотчас же отложила книгу и уселась рядом с сестрой.

– Тебе что-нибудь снилось? – спросила она.

– Не помню.

– Если не помнишь, значит, что-то все-таки снилось?

Эллисон ничего не ответила. Гарриет досчитала до пятнадцати, и снова – в этот раз гораздо медленнее – повторила последнюю фразу.

– Ничего мне не снилось.

– Ты вроде сказала, что не помнишь, что тебе снилось.

– Не помню.

– Эй! – храбро прогундосил кто-то с тротуара.

Эллисон оперлась на локти, привстала. Гарриет, здорово разозлившись, что их прервали, обернулась и увидела Лашарон Одум, чумазую девчонку, которую ей в библиотеке показала миссис Фосетт. За руку она цепко держала блондинистое существо неопределенного пола в замызганной футболке, которая ему даже пупок не прикрывала, а с другой стороны к бедру у нее был примотан младенец в подгузниках. Они стояли в отдалении и, словно дикие зверьки, боясь подойти поближе, таращились на них невыразительными глазками, которые на их загорелых лицах казались до странного блестящими и серебристыми.

– Эй, привет-привет, – Эллисон встала, медленно спустилась по ступеням, осторожно пошла к ним.

Эллисон хоть и была застенчивой, но детей любила – и черных, и белых, и чем меньше ребенок, тем лучше. Она часто заговаривала с грязными оборванцами, которые жили в прибрежных хибарах и забредали сюда с реки, хотя Ида строго-настрого ей это запрещала. “Вшей или лишаев подхватишь, сразу они тебе миленькими быть перестанут”, – говорила она.

Дети с опаской глядели на Эллисон, но убегать не убегали. Эллисон погладила младенца по голове.

– Как его зовут? – спросила она.

Лашарон Одум молчала. Она глядела не на Эллисон, а на Гарриет. Она была еще маленькая, но личико у нее уже было какое-то старческое, осунувшееся, а взгляд – пронзительный, первобытный, серо-ледяной, как у волчонка.

– Я тебя в библиотеке видала, – сказала она.

Гарриет смотрела ей в глаза с каменным лицом и молчала. Дети и младенцы ее не интересовали, и с Идой она была полностью согласна – незваным гостям у них во дворе делать нечего.

– Меня зовут Эллисон, – сказала Эллисон. – А тебя как?

Лашарон переступила с ноги на ногу.

– Это твои братья? А их как зовут? А? – она присела на корточки и заглянула в лицо ребенку помладше, который держал за обложку библиотечную книгу, так что страницы волочились по земле. – Ну что, скажешь, как тебя зовут?

– Давай, Рэнди, – сказала девчонка, ткнув брата.

– Рэнди? Тебя зовут Рэнди?

– Скажи, Рэнди, – она потормошила младенца, – и ты скажи: “Эттам Рэнди, а я – Расти”, – сказала она, говоря за младенца противным фальцетом.

– Рэнди и Расти?

“Уж скорее – Тридцать три несчастья”, – подумала Гарриет.

Она с плохо скрываемым нетерпением постукивала ногой по полу, пока Эллисон терпеливо вытягивала из Лашарон, сколько им всем лет, и говорила, какая она молодец, что приглядывает за братьями.

– Покажешь мне свою книжку? – упрашивала Эллисон маленького Рэнди. – А?

Она потянулась к книжке, но тот наигранно отвернулся и раздражающе захихикал.

– Эт не его, – сказала Лашарон. Говорила она отрывисто, отчетливо гнусавя, однако же голосок у нее был звонкий, приятный. – Эт моя.

– Про что она?

– Про бычка Фердинанда.

– Я помню Фердинанда! Это ведь он вместо того, чтоб драться, нюхал цветы, верно?

– Леди, вы красотка, – вдруг вырвалось у доселе молчавшего Рэнди. Он возбужденно замахал руками, так что книга опять заскребла по земле.

– Разве так можно обращаться с библиотечными книжками? – спросила Эллисон.

Рэнди растерялся и вовсе уронил книгу.

– Ну-ка подыми, – замахнулась на него сестра.

Рэнди легко увернулся от удара и, заметив, что Эллисон на него смотрит, сделал шаг назад и завилял бедрами, задвигался в каком-то неожиданно развратном и недетском танце.

– А чо она молчит? – спросила Лашарон, вглядываясь поверх плеча Эллисон в Гарриет, которая злобно глядела на них с крыльца.

Эллисон вздрогнула, обернулась к Гарриет.

– Ты ей мать?

Отбросы, подумала Гарриет – щеки у нее полыхали.

Было даже приятно наблюдать за Эллисон, которая, заикаясь, говорила: “Н-нет, н-нет!”, как вдруг Рэнди еще сильнее задергался в непотребном гавайском танце, чтобы снова привлечь к себе внимание.

– Дядька папину машину уворовал, – сказал он. – Дядька из бабдистской церкви.

Он захихикал, увернулся от затрещины, которую ему хотела влепить сестра, и, похоже, собирался рассказать что-то еще, как тут из дома, хлопнув дверью-сеткой, неожиданно выскочила Ида Рью и кинулась к детям, хлопая в ладоши так, будто они птицы и таскают зерно у нее с поля.

– А ну пошли вон отсюда! – крикнула она. – Кыш!

Детей как ветром сдуло: никого не осталось. Ида Рью грозила им вслед кулаком.

– И не вздумайте еще раз сюда прийти! – орала она им вслед. – Полицию на вас вызову!

– Ида! – провыла Эллисон.

– Вот я тебе покажу Иду!

– Но они же маленькие! Они никому не мешали!

– Не мешали и больше не помешают, – Ида Рью с минуту пристально глядела им вслед, потом отряхнула руки и пошла обратно в дом.

“История про бычка Фердинанда” так и валялась на дорожке, где ее обронили. Ида нагнулась и подняла книгу, деланно ухватив ее за краешек кончиками пальцев, как будто книжка была заразная. Держа книгу на вытянутой руке, она распрямилась, резко выдохнула и понесла ее к мусорному баку.

– Ида, не надо! – воскликнула Эллисон. – Это библиотечная книжка!

– Мне все равно, какая это книжка, – сказала Ида, даже не обернувшись. – Она вся изгажена. Не хочу, чтоб вы ее трогали.

Из дверей высунулась Шарлотта, лицо у нее было заспанное, перепуганное.

– Что случилось? – спросила она.

– Тут просто дети были, мама. Они никому не мешали.

– Ой, господи, – сказала Шарлотта, потуже затягивая поясок халата. – Как нехорошо вышло. А я все хотела собрать у вас в спальне старые игрушки да отдать им, когда они в следующий раз появятся.

– Мама! – взвизгнула Гарриет.

– Ну-ну, ты же больше не играешь в свои старые игрушки, – безмятежно ответила ей мать.

– Но это мои игрушки! Они мне нужны!

Ее игрушечная ферма… куклы Крисси и Балеринка, которые ей даже не были нужны, но она все равно попросила, чтоб ей их купили, потому что у всех девочек в ее классе были такие куклы… мышиное семейство в париках и пышных французских костюмах, которых Гарриет увидела в витрине очень-очень дорогого нью-орлеанского магазина: она ныла, рыдала, отказывалась от ужина и упорно ни с кем ни разговаривала, пока наконец Либби, Аделаида и Тэт, сбежав украдкой из отеля “Поншартрен”, не купили ей их вскладчину. Рождество с Мышами: самый счастливый праздник в ее жизни. Она аж дар речи потеряла от радости, когда открыла красивую красную коробку, продралась сквозь слои хрустящей папиросной бумаги. Да как могла ее мать, которая тряслась над каждой газетенкой, которая ругала Иду, если та хоть обрывочек выбрасывала, как могла она додуматься до того, что мышек Гарриет нужно отдать каким-то чужим грязным детям?

А ведь именно так и вышло. В октябре прошлого года мышиное семейство вдруг исчезло с комода Гарриет. В истерике Гарриет перевернула весь дом вверх дном и наконец нашла мышек на чердаке – они были свалены в коробку вместе с другими игрушками. Она приперла мать к стенке, и та созналась, что взяла из комнаты кое-какие игрушки – она думала, что Гарриет в них больше не играет, и хотела раздать их детям из бедных семей, только вот, похоже, совсем не понимала, как сильно Гарриет любит этих мышей и что хорошо бы не брать ничего без спросу. (“Я помню, что тебе их тетушки подарили, но ведь Балеринку тебе тоже Аделаида подарила. А она тебе совсем не нужна”.) Гарриет сомневалась, что мать вообще помнит про этот случай, и теперь, видя ее недоумевающий взгляд, только утвердилась в своих подозрениях.

– Ну как ты не поймешь?! – с отчаянием воскликнула Гарриет. – Это мои игрушки, они мне нужны!

– Детка, не будь такой эгоисткой.

– Но они мои!

– Даже не верится – тебе что, жалко отдать бедным деткам пару игрушек, которые ты уже переросла? – растерянно заморгала Шарлотта. – Видела бы ты, как они обрадовались игрушкам Робина…

– Робин умер!

– Этим детям только дай что, – мрачно заметила Ида – она вышла из-за дома, утирая рот рукой, – все изгадят, все поломают, даже до дому не донесут.


Когда Ида ушла домой, Эллисон вытащила “Историю про бычка Фердинанда” из мусорного бака и принесла ее обратно на веранду. Изучила под слабым сумеречным светом. Книжка упала на горку кофейной гущи и края страниц побурели и разбухли. Эллисон, как сумела, оттерла книжку салфеткой, потом вытащила из своей шкатулки с украшениями десять долларов и засунула купюру под обложку. Она подумала, что десяти долларов за глаза хватит, чтобы покрыть ущерб. Когда миссис Фосетт увидит, в каком состоянии книга, она или отберет библиотечный билет, или заставит заплатить штраф, а на штраф эти детишки денег уж точно не наскребут.

Она уселась на ступеньках, уперла подбородок в ладони. Был бы Вини жив, он сейчас мурлыкал бы рядом и прижимал уши к голове, согнул бы хвост крючком и обвил им ее лодыжку, вглядываясь сощуренными глазами в темный двор, в неугомонный гулкий мир ночных существ, увидеть которых ей не под силу: паутину и улиточьи следы, мух с прозрачными крылышками, жуков и мышей-полевок и прочих безмолвных созданий, которые проживают жизнь, чирикая, попискивая, а то и вовсе молча. Эллисон казалось, что их крошечный мирок – потайная тьма немоты и бешеного стука сердца – и есть ее настоящий дом.

Мимо полной луны неслись рваные облака. Шуршало на ветру черное тупело, белела в темноте изнанка ребристых листьев.

Эллисон не помнила почти ничего, что случилось после смерти Робина, за исключением одной странности: она помнила, как залезала на дерево – куда получалось дотянуться, а потом спрыгивала вниз, снова и снова. Она падала, у нее перехватывало дыхание. Но стоило гулу в ушах затихнуть, она вставала, отряхивалась и прыгала снова. Шлеп. И еще раз, и еще. Однажды ей приснилось, что она вот так прыгает с дерева, только во сне она так никуда и не приземлилась. Вместо этого ее у земли подхватил теплый ветер, подбросил в воздух, и она взмыла вверх, задевая босыми ногами верхушки деревьев. Потом она ласточкой ринулась вниз, проскользила футов двадцать над лужайкой и снова взлетела, кружась, паря в воздухе на головокружительной высоте. Но тогда она была еще маленькая и не понимала разницы между снами и явью, а потому – все прыгала и прыгала с дерева. Она все ждала, что если спрыгнет еще раз, то, может быть, теплый ветер из ее снов прошуршит под ней, подкинет ее высоко в небо. Конечно, этого так и не случилось. Стоя на высокой ветке, она услышала, как с крыльца заголосила Ида, увидела, как та в панике мчится к ней. И Эллисон, улыбнувшись, все равно шагнула вниз с ветки, и, пока она падала, отчаянный вопль Иды восхитительной дрожью отдавался у нее в животе. Она так много раз прыгала, что переломала в подъеме несколько косточек – удивительно, как шею не сломала.

В парном ночном воздухе от белесых цветов гардении исходил тяжелый, теплый, пьянящий запах. Эллисон зевнула. Как можно точно знать, когда спишь, а когда – нет? Во сне ведь кажется, что не спишь, а на самом деле это не так. И хотя Эллисон думала, что она сейчас точно не спит, а сидит у себя на веранде, босая, с заляпанной кофе библиотечной книжкой на коленях, это еще совершенно не значит, что на самом деле она не спит наверху, у себя в спальне и все это – веранда, гардении, да все вокруг – ей только снится.

Днем – бродила ли она по дому, шла ли с учебниками в руках по холодным, пахнущим хлоркой школьным коридорам – она то и дело спрашивала себя: это сон или нет? Как я здесь очутилась?

Частенько, бывало, она приходила в себя, допустим, на уроке биологии (пришпиленные к доске насекомые, рыжий мистер Пил нудит про интерфазу клеточного деления) и принималась разматывать клубок воспоминаний, чтобы понять – спит она или нет. Как я здесь очутилась, растерянно думала она. Что ела на завтрак? Ее Эди отвезла в школу? Какая цепочка событий завела ее в эти стены, обшитые темными панелями, на этот утренний урок? Или еще секунду назад она была где-то совсем в другом месте – на пустынной грунтовой дороге, дома во дворе, под желтым небом, на фоне которого полощется что-то белое, похожее на простыню?

Она старательно все это обдумывала и решала наконец, что не спит. Потому что настенные часы показывали девять пятнадцать утра, а в это время у нее обычно начиналась биология, и сидели они все, как и положено, по алфавиту – перед ней Мэгги Далтон, позади нее – Ричард Эколс, и пенопластовая доска с насекомыми (в самом центре – пыльцеватая павлиноглазка) так и висела на дальней стене между плакатами с изображением центральной нервной системы и волчьего скелета.

Но иногда – чаще всего это случалось, когда Эллисон была дома – она с тревогой замечала крохотные пятнышки и зацепки в полотне реальности, которым не находилось никаких логических объяснений. Розы меняли цвет и становились красными, а не белыми. Бельевая веревка была натянута не там, где обычно, а там, где колья были вбиты пять лет назад, до того как их повалило бурей. Вдруг менялся выключатель у лампы, или выключатель и вовсе оказывался в другом месте. На заднем плане семейных фотографий или знакомых картин вдруг проступали загадочные фигуры, которых она раньше не замечала. Милая семейная сценка, а в зеркале позади них – вдруг жутковатые тени. Кто-то машет рукой из открытого окна.

Да ну что ты, говорила ей мать или Ида, когда она им это показывала. Не глупи. Так всегда и было.

Как – так? Она не знала. Во сне или наяву мир был коварным местом: непрочные декорации, крен, эхо, игра света. И все это сыплется солью сквозь ее немеющие пальцы.


Пембертон Халл возвращался домой из “Загородного клуба” в своем нежно-голубом “кадиллаке” 62-й серии с открытым верхом (раму давно пора было отрихтовать, радиатор подтекал, а запчастей днем с огнем не сыщешь: пришлось заказывать на каком-то складе в Техасе, да еще ждать две недели, пока их пришлют, но все равно – это его сладкая девочка, его единственная любовь, и каждый заработанный им в “Загородном клубе” цент уходил или на бензин для “кадиллака”, или на его починку), и когда он свернул на Джордж-стрит, свет фар выхватил из темноты крошку Эллисон Дюфрен, которая сидела на крыльце своего дома одна-одинешенька.

Он притормозил возле ее дома. Сколько ей лет-то? Пятнадцать? Семнадцать? Малолетка, небось, так и сесть можно, но Пем питал нежную страсть к таким вот вялым, заторможенным девицам с тонкими ручками и спадающей на глаза челкой.

– Эй, – позвал он ее.

Она даже не удивилась, только вскинула голову – так сонно и томно, что у него приятный холодок пробежал по затылку.

– Ждешь кого?

– Нет. Просто жду.

Карамба, подумал Пем.

– Я кино думаю посмотреть, – сказал он, – из машины. Хочешь со мной?

Он думал, что она скажет – Нет, или Не Могу, или Надо Маму Спросить, но она только убрала с глаз рыжеватую челку, звякнув подвесками на браслете, и спросила (чуть запоздало, но этот медлительный дремотный ее разлад с миром его и притягивал):

– Почему?

– Что – почему?

Она только плечами пожала. Пем был заинтригован. Была в Эллисон какая-то… нездешность, он и не знал, как еще это назвать, и ходила она, приволакивая ноги, и волосы у нее были не такие, как у других девчонок, и даже одежда какая-то странная (вот сейчас, например, на ней было старушечье платье в цветочек), но за ее угловатостью крылась какая-то неуловимая легкость, которая и сводила его с ума. Перед его глазами запрыгали романтические кадры (машина, радио, берег реки).

– Поехали, – сказал он, – к десяти вернемся.


Гарриет лежала на кровати, ела фунтовый кекс и делала записи в блокноте, когда под окнами у нее пижонисто взревела машина. Она высунулась на улицу и успела увидеть, как ее сестра с развевающимися на ветру волосами уезжает на всех парах вместе с Пембертоном в его авто с открытым верхом.

Гарриет вскарабкалась на подоконник, просунула голову между кисейных занавесок и, сглатывая сухие крошки кекса, растерянно уставилась им вслед. Она была сражена наповал. Эллисон из дома никуда не выходила – только к тетушкам, которые жили чуть дальше по улице, и ну разве что в магазин за продуктами.

Прошло десять минут, потом пятнадцать. Гарриет кольнула ревность. Да разве им есть о чем разговаривать? Что Пембертон в ней нашел?

Она посмотрела на освещенное крыльцо (пустые качели, на верхней ступеньке лежит “История про бычка Фердинанда”) и вдруг услышала какой-то шорох в кустах азалий, которые росли вокруг двора. Потом с изумлением увидела, как из кустов кто-то вылез: через их двор тихонько кралась Лашарон Одум.

Гарриет даже в голову не пришло, что она пробралась к ним, чтобы забрать книжку. Увидев сгорбленные плечики Лашарон, она вдруг так и вспыхнула от ярости. Не успев даже ничего подумать, она запустила в нее остатками кекса.

Лашарон взвизгнула. В кустах позади нее что-то резко зашуршало. Пару секунд спустя Лашарон тенью метнулась через двор и понеслась по ярко освещенной улице, а за ней на довольно приличном расстоянии, спотыкаясь, семенила фигурка поменьше, у которой не получалось бежать так быстро.

Гарриет так и стояла коленками на подоконнике, просунув голову между занавесок, и глядела на полоску пустого блестящего тротуара, по которому только что умчались юные Одумы. Стояла звенящая тишина. Ни листик не шелохнется, ни кошка не мяукнет, в луже сверкает луна. Не слышно было даже колокольчиков, которые висели над крыльцом миссис Фонтейн.

Наконец она заскучала и с досадой слезла со своего наблюдательного поста. Гарриет снова принялась строчить в блокноте, почти позабыла, что хотела караулить Эллисон, и даже рассердилась, услышав, как к дому подкатила машина.

Она прошмыгнула обратно к окну, тихонько отодвинула занавеску. Эллисон стояла возле голубого “кадиллака”, рядом с водительской дверью, вяло поигрывала подвесками на браслете и что-то еле слышно говорила.

Пембертон захохотал. При свете фонарей волосы у него казались ярко-желтыми, как у Золушки, и были такими длинными, что из-под них наружу торчал только острый кончик носа, делая его похожим на девчонку.

– Да ну, брось, дорогая, – сказал он.

Дорогая? Это еще как понимать? Эллисон обошла машину и пошла к дому – задние фары “кадиллака” обдали красным ее голые коленки, – Гарриет выпустила занавеску и засунула блокнот под кровать.

Хлопнула входная дверь. Машина Пема с ревом умчалась прочь. Эллисон зашлепала по ступеням – она как была босиком, так необутой и уехала кататься – и вплыла в спальню. Не обращая никакого внимания на Гарриет, она прямиком направилась к зеркалу над комодом и стала сосредоточенно, почти уткнувшись в зеркало носом, разглядывать свое лицо. Потом она уселась на кровать и аккуратно стряхнула гравий, прилипший к желтоватым подошвам.

– Ты где была? – спросила Гарриет.

Стаскивая платье через голову, Эллисон что-то неразборчиво промычала.

– Я видела, как ты уезжала. Куда ты ездила? – спросила Гарриет, так и не дождавшись ответа.

– Не знаю.

– Не знаешь, куда ездила? – Гарриет буравила сестру взглядом, пока та натягивала белые пижамные штаны, то и дело рассеянно поглядывая на себя в зеркало. – Хорошо время провела?

Старательно не глядя Гарриет в глаза, Эллисон застегнула пижаму, забралась в кровать и принялась обкладывать себя плюшевыми игрушками. Перед тем как заснуть, она всегда рассаживала их в строго определенном порядке. Потом она с головой укрылась одеялом.

– Эллисон?

– Да? – наконец раздался невнятный голос из-под одеяла.

– Ты помнишь, о чем мы с тобой говорили?

– Нет.

– Нет, ты помнишь. О том, что ты сны будешь записывать.

Эллисон ничего не ответила, тогда Гарриет повысила голос:

– Я тебе возле кровати положила листок бумаги. И карандаш. Ты их видела?

– Нет.

– Я хочу, чтоб ты на них поглядела. Эллисон, гляди!

Эллисон чуть-чуть приподняла одеяло, посмотрела в щелочку на выдранный из блокнота на пружинке листок, который лежал рядом с ее прикроватной лампой. Сверху на листке почерком Гарриет было написано: Сны. Эллисон Дюфрен. 12 июня.

– Спасибо, Гарриет, – пробормотала она и, не успела Гарриет и слова вставить, как она снова натянула одеяло на голову и отвернулась к стене.

Несколько минут Гарриет внимательно глядела сестре в спину и только потом снова вытащила из-под кровати блокнот. Днем она выписала из местных газет кое-какие подробности, которых раньше не знала: как обнаружили труп, как Робина пытались откачать (Эди, судя по всему, перерезала веревку садовыми ножницами и до самого приезда скорой делала безжизненному телу искусственное дыхание), как мать в глубоком обмороке увезли в больницу, как через несколько недель после убийства шериф давал одни и те же комментарии (“никаких зацепок”, “случай серьезный”). Еще она записала все, что запомнила из разговора с Пемом, даже всякие мелочи. И чем больше она писала, тем больше припоминала: все кусочки и обрывки разговоров, которые слышала раньше. Например, что Робин погиб за каких-нибудь пару недель до летних каникул. Что в тот день шел дождь. Что примерно в то же время в округе участились мелкие кражи, кто-то подворовывал инструменты из сараев и мастерских: есть ли связь? Что когда Робина нашли, прихожане баптистской церкви как раз расходились после вечерней службы, и поэтому одним из первых на месте оказался восьмидесятилетний доктор Адэйр, бывший детский врач, который как раз в это время проезжал с семьей мимо их дома. Что отец был у себя в охотничьем домике и что за ним туда поехал священник, который и сообщил ему печальные новости.

Даже если я не узнаю, кто его убил, думала она, то хотя бы пойму, как все случилось.

И первый подозреваемый у нее тоже имелся. Записывая его имя, она вдруг поняла, как легко все позабыть и как важно с этой самой минуты фиксировать все-все на бумаге.

Вдруг она подскочила. А где он живет? Она вылезла из кровати, спустилась вниз, подошла к телефону. Когда она увидела его имя в справочнике – Дэнни Рэтлифф – по спине у нее поползли мурашки.

Адреса там как такового не было, только направление: Шоссе 260. Гарриет нерешительно покусала губу, набрала номер и ахнула от удивления, когда трубку сняли после первого звонка (на заднем фоне надрывался телевизор). Раздался грубый мужской голос:

– Алё!

С грохотом, обеими руками, как будто захлопывая дверь перед самым носом у черта, Гарриет швырнула трубку на рычаг.


– Я вчера вечером видел, как мой брат к твоей сестре лез целоваться, – сообщил Хили Гарриет – они с ним сидели у Эди на заднем крыльце.

Хили зашел за Гарриет после завтрака.

– Где?

– На реке. Когда я рыбачил.

Хили вечно таскался на реку с тростниковой удочкой и жалкой горсткой червей в ведерке. Никто с ним туда не ходил. Никому не сдался его улов – краппи да лещата, поэтому он почти всегда выпускал их обратно в реку. Больше всего Хили любил рыбачить вечерами: вокруг стрекотали лягушки, по воде бежала широкая белая полоса лунного света, а он предавался излюбленным грезам о том, как они с Гарриет живут в хижине у реки совсем одни, как взрослые. Об этом он мог мечтать часами. У них чумазые лица и листва в волосах. Они сидят у костра. Ловят лягушек и иловых черепах. И глаза Гарриет вдруг свирепо вспыхивают в темноте, словно у дикой кошки.

Он поежился.

– Жаль, что ты вчера со мной не пошла, – сказал он. – Я сову видел.

– Эллисон-то что там делала? – недоверчиво спросила Гарриет. – Только не говори, что рыбу ловила.

– Не… Короче, – зашептал он, придвинувшись поближе, – я услышал, как машина Пема подъехала. Ну, знаешь, она так шумит, – он умело изобразил звук губами – дррынь, дррынь, дрррынь, – что ее за милю слышно, поэтому я сразу понял, что он едет, и думаю, наверное, мама его за мной послала, собрал, значит, вещички и полез наверх. Но, не-ет, до меня ему и дела не было.

Хили резко хохотнул – смешок вышел по-взрослому циничным, и тогда через пару секунд Хили рассмеялся еще разок – даже лучше прежнего.

– Что смешного?

– Ну-у, – Хили не удержался и в третий раз опробовал свой новый циничный смешок, – там Эллисон была, на пассажирском сиденье, и она сидела нормально, но вот Пем, он вот так, руку на сиденье закинул и к ней тянулся… – Хили потянулся через плечо Гарриет, чтоб показать – как именно – …вот так.

Он громко, слюняво причмокнул губами, и Гарриет сердито от него отодвинулась.

– И что, она его тоже поцеловала?

– Да по ней и не скажешь, что она хоть что-то заметила. Я за ними подглядывал, – бодро уточнил он. – Хотел им червяка в машину кинуть, но за такое Пем бы меня убил.

Он вытащил из кармана вареный арахис, предложил Гарриет – она отказалась.

– Чего ты? Он же не отравлен.

– Не люблю арахис.

– Ну и ладно, мне больше достанется, – сказал он и съел орешек сам. – Пошли со мной сегодня рыбачить, ну пойдем!

– Нет, спасибо.

– Я там в тростниках отмель знаю. Дорожка прямо к ней спускается. Тебе понравится! Там белый песочек, прямо как во Флориде.

– Нет.

Отец часто разговаривал с ней таким же раздражающим тоном, безапелляционно заявляя, что ей, мол, “понравится” то-то или сё-то (футбол, народные танцы, церковные пикники), когда сама она прекрасно знала, что терпеть этого не может.

– Гарриет, ну чего ты так?

Хили очень расстраивался из-за того, что Гарриет не соглашалась ни на одно его предложение. А ему хотелось пройти вместе с ней по узенькой тропке в высокой траве, держась за руки, по-взрослому дымя сигаретой, увязнуть в грязи, исцарапать босые ноги. И чтоб накрапывал мелкий дождик и мелкая пена вскипала вокруг тростника.


Двоюродная бабка Аделаида без устали все мыла и чистила. Тесные домишки ее сестер были доверху заставлены книгами, витринами с разного рода диковинками, жестянками с настурцией, которую они вечно пытались у себя вырастить, и горшками с лохмотьями папоротника, страдавшего от кошачьих когтей, но у Аделаиды не было ни сада, ни домашних животных, она терпеть не могла готовить, и любой, как она выражалась, “кавардак” ее до смерти пугал. Она жаловалась, что не может позволить себе домработницу, доводя Эди с Тэт до белого каления, потому что на три ежемесячные пенсии Аделаиде жилось куда лучше, чем им (спасибо мужьям, которые три раза оставили ее вдовой), однако на самом-то деле Аделаида просто обожала наводить порядок (после детства в обветшалой “Напасти” любой беспорядок приводил ее в ужас), и счастливее всего она была, когда стирала занавески, гладила белье или сновала по своему полупустому, пахнущему хлоркой дому с тряпкой и бутылочкой лимонной полироли.

Обычно Гарриет заставала Аделаиду за мытьем кухонных шкафчиков или чисткой ковров, но сегодня Аделаида сидела в гостиной на диване: в ушах – жемчужные клипсы, на изящно скрещенных ногах – нейлоновые чулки, волосы выкрашены в неброский светлый оттенок, укладка свежая. Из всех сестер она была самая хорошенькая и даже теперь, в шестьдесят пять, самая молодая. Проскакивала в Аделаиде какая-то игривость, чего не было у тихони Либби, валькирии Эди или пугливой растяпы Тэт, – этакое плутоватое кокетство Веселой Вдовы, и появись сейчас в Александрии подходящий мужчина (какой-нибудь франтоватый лысеющий дедок в твидовом пиджаке, нефтяник, например, а то и конезаводчик) и воспылай он к ней чувствами, Аделаида бы и от четвертого мужа не отказалась.

Аделаида изучала свежий, июньский номер “Таун энд кантри”. Как раз добралась до раздела “Свадьбы”.

– Как думаешь, кто из них при деньгах? – спросила она Гарриет, указывая на снимок темноволосого юноши с вытаращенными, перепуганными глазами – рядом с ним стояла лоснящаяся блондинка в пухлом кринолине, который делал ее похожей на мини-динозавра.

– У него такой вид, как будто его сейчас стошнит.

– Не понимаю, чего все так носятся с этими блондинками. Мол, блондинки знают, как поразвлечься и все в таком духе. А по мне, кто так думает – просто телевизора насмотрелся. Возьми любую натуральную блондинку, так они вечно какие-то блеклые, тусклые, и им нужно долго рисовать себе лица, чтоб не походить на кроликов. Взгляни-ка на эту бедняжку. А на эту! Вылитая овца.

– Я хотела поговорить с тобой о Робине, – сказала Гарриет, не видя смысла ходить вокруг да около.

– О чем, милая? – Аделаида разглядывала репортаж с благотворительного бала. Стройный юноша в смокинге – лицо свеженькое, уверенное, без единого прыща – откинул голову назад, зашелся в хохоте, придерживая за талию тоненькую брюнетку в розовом, как сахарная вата, платье и длинных перчатках в тон.

– О Робине, Адди.

– Ах, моя дорогая, – мечтательно вздохнула Аделаида, оторвав взгляд от симпатичного юноши на снимке. – Будь Робин сейчас с нами, у него бы от девушек отбою не было. Он еще совсем крохой был, а уже… столько в нем было задору, бывало, хлопнется на спину и ну хохотать. Любил ко мне сзади подкрадываться – как обнимет за шею, и давай кусать за ухо. До того мило. Ну прямо как Билли Бой – попугай, который у Эди был в детстве…

Аделаида умолкла, заметив в журнале еще одного торжествующего, улыбающегося юнца-янки. “Студент-второкурсник” – гласила подпись под фотографией. Останься Робин жив, он был бы с ним примерно одного возраста. В ней всколыхнулось негодование. Вот этот Дадли Ф. Виллард, кем бы он там ни был, как смеет он жить, кто дал ему право смеяться в отеле “Плаза” под звуки играющего в зимнем саду оркестра вместе с этой его лощеной девицей в шелковом платье?

Мужья Аделаиды пали жертвами Второй мировой, несчастного случая на охоте и обширного инфаркта, от первого мужа она родила двух мертвых близнецов, от второго – дочь, которая в полтора года умерла, наглотавшись дыма, когда в их старой квартире на Западной Третьей улице посреди ночи загорелась труба, – судьба била ее беспощадно, жестоко, под дых. И все-таки (одна тяжкая секунда за другой, один тяжкий вдох за другим) со всем можно справиться. Теперь, если она и думала о мертворожденных близнецах, ей вспоминались только их точеные, полностью сформировавшиеся личики с закрытыми глазами – совсем как у мирно спящих детей. Но ни одна трагедия, которую пришлось пережить Аделаиде (а на ее долю их выпало с лихвой), не терзала ее так долго, не отзывалась в ней такой болью, как убийство Робина – эта рана никак не желала затягиваться, и с течением времени нарывала все сильнее, все сильнее саднила.

Заметив, как затуманился у Аделаиды взгляд, Гарриет кашлянула.

– Вот как раз об этом я и хотела с тобой поговорить, – сказала она.

– Я все думаю, потемнели бы у него с возрастом волосы или нет, – сказала Аделаида, держа журнал в вытянутой руке и разглядывая страницу поверх спущенных на кончик носа очков. – Когда мы были маленькие, у Эдит были ярко-рыжие волосы, но все равно не такие рыжие, как у него. У него они были по-настоящему рыжие. Без желтизны.

Как это все-таки трагично, думала она. Какие-то избалованные юные янки знай себе скачут в отеле “Плаза”, а ее славный маленький племянник, которому они и в подметки не годятся, лежит в могиле. Даже дотронуться до девушки Робину не дали. Аделаида с признательностью вспомнила все три своих пылких брака, все поцелуи в темных уголках, которые были в ее прожитой на всю катушку юности.

– Я хотела спросить, вдруг ты знаешь, кто мог…

– Он бы, дорогая, сердца разбивал только так. Да в Ол Мисс7 все малютки из “Хи Омеги” и “Три Дельты”8 передрались бы между собой за право пойти с ним на гринвудский бал дебютанток. Хотя, как по мне, эти балы – такая глупость, сплошные бойкоты, все дружат друг против друга, и мелочные…

Тук, тук, тук: чья-то тень за дверью-сеткой.

– Адди?

– Кто там? – вскинулась Аделаида. – Эдит?

– Дорогая! – В гостиную, выпучив глаза, ворвалась Тэттикорум и, даже не взглянув в сторону Гарриет, швырнула в кресло сумку из лакированной кожи. – Дорогая, подумать только, этот проходимец Рой Дайал, ну который из “Шевроле”, за эту поездку в Чарльстон заломил по шестьдесят долларов с каждой дамы из нашего кружка! За поездку на этой школьной развалюхе!

– Шестьдесят долларов? – взвизгнула Аделаида. – Но он же говорил, что одолжит нам автобус. Говорил – бесплатно.

– Так он и говорит, автобус – бесплатный. А шестьдесят долларов – это за бензин!

– Да тут бензина хватит доехать до Китая и обратно!

– В общем, Юджиния Монмаут собирается позвонить священнику и пожаловаться, – Аделаида закатила глаза. – Но мне кажется, звонить должна Эдит.

– Уж, думаю, она сразу позвонит, как только узнает. Знаешь, что Эмма Карадайн сказала? “Он так и ищет, где бы поживиться”.

– Это уж точно. И как ему только не стыдно?! Ведь и у Юджинии, и у Лайзы, и у Сьюзи Ли – да у многих – кроме пенсии ничего и нет…

– Ну или сказал бы он, десять долларов. Десять долларов – это еще можно понять.

– А Рой Дайал у нас ведь такой весь из себя праведник. Шестьдесят долларов?! – воскликнула Аделаида. Она взяла с телефонного столика карандаш и записную книжку, принялась считать. – Боже правый, тут без атласа не обойтись, – сказала она. – Сколько дам в автобусе?

– Двадцать пять, по-моему, если учесть, что миссис Тейлор ехать отказалась, а бедная старенькая миссис Ньюман упала и шейку бедра сломала… Привет, Гарриет, моя сладкая! – Тэт нагнулась и чмокнула Гарриет в щеку. – Бабушка тебе уже сказала? Наш церковный дамский кружок едет на экскурсию. “Исторические поместья Южной и Северной Каролины”. Жду не дождусь!

– Уж не знаю, хочу ли я теперь ехать, если придется платить такие деньжищи Рою Дайалу.

– Постыдился бы. Ну правда ведь. Выстроил себе на Дубовой Лужайке огромный новый дом, а машин у него сколько – новехоньких – и еще дома на колесах, и катера, и столько всего…

– Я хочу спросить у вас кое-что! – в отчаянии крикнула Гарриет. – Что-то очень важное. Про смерть Робина.

Адди и Тэт разом замолчали. Аделаида подняла голову от дорожного атласа. Их внезапное спокойствие так и охолонуло Гарриет, и ей вдруг стало страшно.

– Вы же были в доме, когда все случилось, – тишина сделалась неуютной, и Гарриет зачастила, – неужели вы ничего не слышали?

Старые дамы переглянулись – обменялись мимолетным понимающим взглядом, как будто без единого слова о чем-то условились. Затем Тэтти глубоко вздохнула и сказала:

– Нет. Никто ничего не слышал. И знаешь, что мне кажется? – перебила она Гарриет, которая пыталась спросить еще что-то. – Мне кажется, что не стоит приставать к людям с этими разговорами.

– Но я…

– Ты ведь матери с бабушкой этим не докучала, правда?

Аделаида холодно заметила:

– Вот и я думаю, что это не лучшая тема для разговоров. Да и сказать по правде, – сказала она, не слушая возражений Гарриет, – думаю, тебе, Гарриет, уже давно пора домой.


Хили сидел на кустистом берегу реки – по лицу у него катился пот, солнце било прямо в глаза – и глядел, как подрагивает в мутной воде красно-белый поплавок его тростниковой удочки. Он выпустил всех червяков, думал, ему станет повеселее, если он разом вытряхнет их на землю, большим мерзким узлом, а потом посмотрит, как они станут расползаться во все стороны, ввинчиваться в землю, все такое. Но черви так и не поняли, что их выпустили из ведра и, распутавшись, стали тихонько извиваться у его ног. Вот тоска-то. Хили снял червяка с кеда, оглядел его рубчатое, как у мумии, брюшко и зашвырнул в воду.

В школе была куча девчонок покрасивее Гарриет, да и подобрее. Но таких умных, таких храбрых не было ни одной. Сколько же она всего умеет, с грустью думал он. Она могла подделать любой почерк – даже почерк учителя, записки от родителей в школу сочиняла так, будто их и впрямь писали взрослые, умела делать бомбы из уксуса и соды, умела говорить разными голосами по телефону. Она обожала пускать фейерверки, не то что другие девчонки, которые к петарде и близко не подойдут. Во втором классе ее выгнали с уроков за то, что она обманом уговорила одного мальчишку съесть ложку кайенского перца, а два года назад она всю школу довела до истерики, сказав, что мрачная старая столовка в подвале – это врата в ад. Если выключить свет, на стене проступит лик Сатаны. Туда, хихикая, отправилась группка девчонок, они выключили свет – и как прыснут оттуда с дикими воплями. Школьники стали притворяться больными, стали отпрашиваться и ходить обедать домой, в общем, делали все, лишь бы не ходить в столовку. Напряжение все нарастало, и наконец миссис Майли собрала учеников, вместе с закаленной старухой миссис Кеннеди, учительницей шестых классов, отвела всех в пустую столовку (девочки впереди, мальчишки толпятся сзади) и выключила свет.

– Видите? – презрительно спросила она. – Понимаете теперь, до чего глупо вы себя вели?

Из задних рядов послышался тихий унылый голосок Гарриет, который отчего-то прозвучал внушительнее учительского бахвальства:

– Он там. Я его вижу.

– Смотрите! – крикнул какой-то маленький мальчик. – Видите?

Вскрики, за ними – истерический вой. Потому что и впрямь, как только глаза привыкали к темноте, в верхнем левом углу комнаты проступало жутковатое зеленое сияние, которое, если присмотреться, было очень похоже на злобное лицо с раскосыми глазами и шейным платком, скрывающим нижнюю часть лица.

Заваруха, которая началась из-за Черта в Столовке (родители названивали в школу и требовали встречи с директором, от проповедников тоже было не продохнуть – баптисты, евангелисты, череда путаных и воинственных проповедей под названиями “Изыди, Сатана” и “Дьявол в наших школах?”), вся эта заваруха была делом рук Гарриет, плодом ее холодного, расчетливого, безжалостного ума. Гарриет! Она была маленькая, но с другими детьми играла очень свирепо, а если дело доходило до драки, то дралась нечестно. Однажды Фэй Гарднер на нее наябедничала, Гарриет и глазом не моргнула, только отстегнула потихоньку огромную булавку, которая у нее юбку на талии поддерживала. Она целый день поджидала удобного случая, и он подвернулся, когда Фэй протягивала кому-то какие-то бумажки: Гарриет молнией подскочила и вонзила булавку Фэй в руку. Хили еще ни разу не видел, чтоб директор бил девчонку. Три удара тростью. А она ни слезинки не проронила. Ну и что, равнодушно пожала она плечами, когда на пути домой он расточал ей похвалы.

Что же такого сделать, чтоб она в него влюбилась? Вот бы он мог рассказать ей что-то новое, что-то интересное, какой-нибудь важный секрет или интересный факт, чтобы она разом впечатлилась. Или пусть бы она оказалась в горящем доме, или пусть бы за ней гнались грабители, а он бы тогда вмешался и геройски ее спас.

На эту богом забытую речушку, такую мелкую, что у нее и названия-то никакого не было, Хили приехал на велосипеде. Ниже по течению рыбачили какие-то чернокожие ребята, по виду – его ровесники, а чуть выше сидели старики-негры в закатанных до икр штанах цвета хаки. Один такой старик – с пенопластовым ведерком, в огромном соломенном сомбреро с вышитой зеленым надписью “Привет из Мексики!” – осторожно приближался к нему.

– Доброго вам дня, – сказал он.

– Здрасте, – настороженно сказал Хили.

– А вы зачем столько хороших червяков на землю высыпали?

Хили не знал, что ответить.

– Я на них бензин пролил, – наконец сказал он.

– А им не повредит. Рыба все равно сожрет. Смыть бензин и вся недолга.

– Да ладно, пусть.

– Я вам помогу. Можем вон там их пополоскать, на отмели.

– Если хотите, можете их все себе забрать.

Старик фыркнул, нагнулся и ссыпал червей в ведерко. Хили стало стыдно. Он разглядывал свой крючок, торчавший в воде безо всякой наживки, таскал из целлофанового пакета в кармане вареный арахис, уныло жевал его и притворялся, что ничего не видит.

Что же такого сделать, чтоб она в него влюбилась, чтобы думала о нем, даже когда его нет рядом? Может, купить ей что-то, да только он не знал, чего ей хочется, и денег у него тоже не было. Вот бы знать, как построить ракету или робота, или уметь швырять ножи, так чтоб в цель попадать, как в цирке, или вот бы у него был мотоцикл и он на нем мог откалывать трюки, как Ивел Нивел.

Он сонно поморгал, глянул за реку – там, на противоположном берегу рыбачила старая негритянка. Однажды днем они с Пембертоном поехали за город, и он показал Хили, как на “кадиллаке” переключать скорости. Он вообразил, как они с Гарриет мчатся по 51-й трассе, в машине с откидным верхом. Конечно, ему всего одиннадцать, но в Миссисипи водительские права выдавали с пятнадцати, а в Луизиане – с тринадцати. Ну а если надо будет, за тринадцатилетнего он уж точно сойдет.

Они соберут еды в дорогу. Маринованные огурцы, сэндвичи с джемом. Быть может, удастся стащить у матери из бара немного виски, а если не выйдет, так хотя бы бутылку “Доктора Тиченора” – это, конечно, антисептик, и вкус у него дрянной, зато в нем семьдесят градусов. Можно поехать в Мемфис, в тамошний музей, чтобы Гарриет поглядела на динозавров и сушеные головы. Она такое любит – познавательное. А потом они поехали бы в центр города, в отель “Пибоди”, и глядели бы, как утки гуляют там по вестибюлю. Они бы прыгали на кровати в огромной спальне, и заказывали бы в номер креветок и стейки, и всю ночь смотрели бы телевизор. А то и в ванну залезли бы, никто бы им не помешал. Совсем голые бы залезли. У Хили заполыхали щеки. А с какого возраста можно жениться? Если он сумеет убедить дорожный патруль в том, что ему пятнадцать, то уж священника он убедит точно. Он представил, как они с Гарриет стоят на каком-нибудь хлипком крылечке в округе Де-Сото: на Гарриет эти ее шорты в красную клетку, а на нем старая футболка Пема с эмблемой “Харли Дэвидсон”, такая застиранная, что надпись “Жми на газ, умри свободным” читается с трудом. Он сжимает горячую ручку Гарриет. “Теперь можете поцеловать невесту”. Потом жена священника угостит их лимонадом. И они ни за что не разведутся, и будут повсюду разъезжать на машине, веселиться и есть рыбу, которую он поймает. Мама, папа и все дома с ума сойдут от беспокойства. Вот будет здорово!

Грезы Хили прервал громкий хлопок – и сразу за ним раздался всплеск и визгливый, безумный хохот. На противоположном берегу – сумятица, старая негритянка бросила удочку, закрыла лицо руками, из коричневой воды рванул фонтан брызг.

Еще хлопок. И еще. И смех – такой жуткий – раскатился с деревянных мостков над речушкой. Хили, не понимая в чем дело, заслонил ладонью глаза от солнца и кое-как разглядел на мосту двух белых мужчин. Тот, что был покрупнее (гораздо крупнее, надо сказать), отсюда казался просто огромной тенью, сложившейся от хохота пополам, и Хили мельком увидел разве что его руки, которые свешивались с перилец: огромные, грязные лапы, с массивными серебряными кольцами. Второй, тот, что поменьше (ковбойская шляпа, длинные патлы), обеими руками держал блестящий серебряный револьвер и целился в воду. Он снова выстрелил, и старик, рыбачивший выше по реке, отпрыгнул, когда пуля вспенила фонтан белых брызг рядом с его удочкой.

Огромный мужик на мосту запрокинул голову, тряхнул львиной гривой волос и хрипло захохотал – Хили разглядел клочковатую бороду.

Чернокожие ребятишки побросали удочки, полезли наверх, рыдающая старуха-негритянка с противоположного берега проворно поковыляла за ними, одной рукой придерживая юбки, другую вытянув вперед.

– Давай, вали, бабуля.

Револьвер пропел снова, по утесам заметалось эхо, в воду посыпались комья грязи и камни. Теперь мужик просто палил куда попало. Хили так и застыл на месте. Мимо него просвистела пуля, взметнулось облачко пыли возле бревна, за которым укрылся чернокожий старик. Хили бросил удочку, развернулся – ноги у него разъезжались, он едва не упал – и со всех ног кинулся в кусты.

Он нырнул в заросли ежевики, вскрикнул от боли, расцарапав колючками ногу. Заслышав очередной выстрел, он подумал, видно ли этим реднекам9 отсюда, что он белый, а если видно, то кто знает, не наплевать ли им.


Гарриет задумчиво листала блокнот, со двора сначала донесся дикий вой, а потом и вопль Эллисон:

– Гарриет! Гарриет! Скорее сюда!

Гарриет подскочила, ногой зашвырнула блокнот под кровать, скатилась вниз по лестнице и выбежала из дому. Эллисон стояла на тротуаре и рыдала, закрыв лицо руками. Гарриет выскочила на дорожку, ведущую к их дому, и, уже добежав до середины, поняла, что по раскаленному бетону босиком далеко не убежишь, поэтому развернулась и неуклюже, теряя равновесие, запрыгала на одной ноге обратно к крыльцу.

– Ну же! Быстрее!

– Дай я туфли надену!

– Что там такое? – проорала Ида, высунувшись из окна кухни. – Куда вас всех понесло?

Гарриет с топотом взлетела на крыльцо, натянула сандалии, прошлепала обратно. Она и спросить не успела, что стряслось, как к ней подбежала зареванная Эллисон, ухватила за руку и потащила за собой на улицу.

– Идем! Скорее, скорее!

Бежать в сандалиях было неудобно, и Гарриет, спотыкаясь, шаркая ногами, изо всех сил пыталась угнаться за Эллисон; наконец та остановилась и, всхлипывая, показала на что-то попискивавшее и трепыхавшееся посреди улицы.

Гарриет даже не сразу сообразила, что это, оказалось, дрозд, увязший крылом в лужице битума. Вторым крылом он неистово молотил по воздуху и так заходился в крике, что Гарриет с ужасом углядела в его распахнутом клюве сизые корни заостренного язычка.

– Ну сделай же что-нибудь! – плакала Эллисон.

Что делать, Гарриет не знала. Она шагнула было к птице, но тут же отпрянула назад, потому что, заметив ее, дрозд только сильнее забил перекошенным крылом и закричал еще пронзительнее.

Миссис Фонтейн прошаркала на крыльцо.

– Руками не трогайте! – крикнула она тоненьким сварливым голоском, ее силуэт едва виднелся за москитной сеткой. – Экая гадость!

Гарриет дрожащей рукой, так, будто примерялась к горячим углям, потянулась к птице – сердце чуть не выпрыгивало у нее из груди, трогать дрозда было боязно, и когда тот мазнул ее крылом по запястью, Гарриет непроизвольно отдернула руку.

Эллисон взвизгнула:

– Можешь ее вытащить?

– Не знаю, – Гарриет старалась говорить спокойно.

Она подошла к птице сзади, надеясь, что если дрозд не будет ее видеть, то немного поутихнет, но он стал трепыхаться и кричать еще сильнее. Зашуршали в битуме переломанные перья, и Гарриет замутило, когда она заметила блестящие красные петельки, похожие на красную зубную пасту.

Дрожа от волнения, Гарриет уперлась коленями в горячий асфальт.

– Тише, – прошептала она, протянув к птице обе руки, – тише-тише, не бойся…

Но до смерти перепуганный дрозд, глядя на нее черными злыми глазками, в которых так и горел страх, по-прежнему бился и барахтался в битуме. Гарриет подсунула руки под птицу, стараясь как можно крепче ухватить застрявшее крыло и, уворачиваясь от второго крыла, которое шумно хлопало у нее прямо возле лица, дернула. Раздался ужасающий крик, и, открыв глаза, Гарриет увидела, что начисто оторвала птице крыло. Крыло так и осталось лежать в лужице битума – до абсурдного длинное, с торчащей наружу влажно поблескивающей сизой косточкой.

– Брось ее, брось! – слышно было, как кричит миссис Фонтейн. – Не то укусит еще!

Все, крыла уже не вернуть, поняла ошеломленная Гарриет, пока птица вертелась и трепыхалась в ее перепачканных битумом руках. На месте крыла осталась только пульсирующая, кровоточащая дыра.

– Брось ее! – кричала миссис Фонтейн. – Бешенство подхватишь. Будут тебе уколы в живот колоть!

– Скорее, Гарриет! – Эллисон теребила ее за рукав. – Скорее, отнесем ее Эди. – Но птица дернулась и обмякла в скользких от крови руках Гарриет, поникнув глянцевой головкой. Перья дрозда по-прежнему отливали яркой прозеленью, но черная зеркальная пелена боли и ужаса в его глазах уже потускнела, подернулась немым удивлением, ужасом неосознанной смерти.

– Да скорее же, Гарриет, – кричала Эллисон, – он умирает, умирает!

– Уже умер, – услышала Гарриет собственный голос.


– Эй, это что такое? – крикнула Ида Рью Хили, который, хлопнув дверью, влетел в дом с черного хода, пронесся мимо плиты, где взмокшая Ида мешала заварной крем для бананового пирога, промчался по кухне и с грохотом взбежал вверх по лестнице в комнату Гарриет.

Он ворвался в комнату без стука. Гарриет лежала на кровати, и пульс Хили, и без того учащенный, и вовсе разогнался, когда он увидел белую впадину ее подмышки, ее грязные загорелые ноги. Была всего-то половина четвертого, но Гарриет уже переоделась в пижаму, а ее шорты с майкой, скомканные и вымазанные чем-то черным и липким, валялись на коврике у кровати.

Хили отшвырнул их ногой, пыхтя, шлепнулся на кровать, в ногах у Гарриет.

– Гарриет! – От волнения он едва мог говорить. – В меня стреляли! Кто-то стрелял в меня!

– Стреляли? – Дремотно скрипнули пружины, Гарриет перекатилась на другой бок, поглядела на него. – Из чего?

– Из ружья. Ну, то есть стреляли почти в меня. Понимаешь, я там сидел, на берегу, и вдруг – пиу! – вода во все стороны. – Он что было сил замахал руками.

– Как это – стреляли почти в тебя?

– Ну, правда, Гарриет, я не вру. Пуля просвистела прямо у меня над головой. Я в таких колючих кустах спрятался! Ты только посмотри на мои ноги! Я…

Он испуганно смолк. Гарриет глядела на него, опершись на локти, глядела внимательно, но спокойно и уж точно безо всякого сочувствия. Поздновато он осознал свою ошибку: восхищения от Гарриет не дождешься, конечно, но давить на жалость не стоило вовсе.

Он спрыгнул с кровати, прошагал к двери.

– Я швырнул в них камнем, – храбро сказал он. – И стал на них кричать. Тогда они убежали.

– Из чего они стреляли? – спросила Гарриет. – Из воздушки, что ли?

– Да нет же, – Хили расстроенно помолчал: ну как же так объяснить, чтоб она поняла – это не шутки, ему угрожала опасность. – Ружье было настоящее, Гарриет. И пули были настоящие. Негры как кинутся врассыпную… – Он вскинул руку, не находя подходящих слов, чтобы все описать – палящее солнце, мечущееся между берегами эхо, хохот, панику.

– Ну почему ты со мной не пошла? – прохныкал он. – Я так тебя просил…

– Если они стреляли из настоящего ружья, то очень глупо было с твоей стороны кидаться в них камнями.

– Нет! Я этого не…

– Именно это ты и сказал.

Хили глубоко вздохнул и вдруг почувствовал, что выдохся – навалились усталость и безнадега. Он снова присел на кровать, взвизгнули пружины.

– Разве тебе не интересно, кто стрелял? – спросил он. – Это было так дико, Гарриет. Просто… дико.

– Ну, конечно, мне интересно, – сказала Гарриет, хотя по ней так и не скажешь, что это ее волнует. – Кто стрелял? Подростки баловались?

– Нет, – обиженно ответил Хили. – Взрослые. Здоровые мужики. По поплавкам палили.

– А почему они в тебя стреляли?

– Да они во всех подряд стреляли. Не только в меня. Они…

Гарриет встала, и он умолк. Только сейчас до Хили дошло, что она в пижаме, что руки у нее вымазаны чем-то черным и что ее перепачканная одежда валяется на коврике.

– Эй, подруга. Это что за дрянь такая черная? – сочувственно осведомился он. – Случилось чего?

– Я нечаянно оторвала птице крыло.

– Фу-у… Как так вышло? – спросил Хили, на миг позабыв о своих неприятностях.

– Он увяз в битуме. Он все равно бы умер или его бы кошка съела.

– То есть дрозд был живой?

– Я пыталась его спасти.

– А с одеждой как быть?

Она рассеянно, удивленно глянула на него.

– Ты его не ототрешь. Битум не оттирается. Ида тебя отлупит.

– Ну и плевать.

– Посмотри, и вот тут. И тут. Да весь ковер в пятнах.

Несколько минут в комнате стояла полнейшая тишина, которую нарушало только гудение оконного вентилятора.

– У мамы дома есть книжка про то, как выводить разные пятна, – тихонько сказал Хили. – Я там искал, как вывести пятна от шоколада, когда забыл батончик в кресле и он растекся.

– Вывел?

– Не целиком, но если б мама увидела, каким пятно было до этого, то вообще бы меня убила. Давай сюда одежду. Отнесу ее домой.

– Вряд ли в книжке будет про пятна от битума.

– Ну тогда я ее просто выброшу, – сказал Хили, радуясь, что хоть теперь Гарриет обратила на него внимание. – Глупо же будет совать ее в ваш мусорный бак. Давай, – он подбежал к кровати с другой стороны, – помоги мне ее передвинуть, тогда Ида пятен на ковре не заметит.


Одеан, горничная Либби, приходила и уходила, когда ей вздумается, вот и теперь она ушла, бросив на столе в кухне раскатанное тесто для пирога. Когда пришла Гарриет, стол был припорошен мукой, завален яблочной кожурой и комками теста. Либби – хрупкая, миниатюрная – сидела за дальним концом стола и пила слабенький чай из чашки, которая в ее испещренных пигментными пятнами ручках казалась просто огромной. Либби трудилась над газетным кроссвордом.

– Моя дорогая, я так рада, что ты зашла.

Ни слова о том, что Гарриет заявилась без предупреждения, ни единого упрека: это тебе не Эди, та моментально бы отчитала Гарриет за то, что она вышла из дому в джинсах и пижамной куртке, да еще и с грязными руками. Либби рассеянно похлопала ладонью по сиденью стоявшего рядом стула.

– В “Коммершиал аппил”, новый составитель кроссвордов, и они теперь такие сложные. Всякие старинные французские словечки, научные термины и тому подобное, – она ткнула притупившимся карандашом в смазанные квадратики. – “Металлический элемент”. Начинается он с “Т”, потому что еврейское пятикнижие – это точно “Тора”, но ведь нет металла на букву “Т”. Или есть?

Гарриет задумалась.

– Нужно узнать еще одну букву. Это либо “тантал”, либо “таллий” – но и там, и там по шесть букв.

– Милая моя, какая ты умница. Я про такое даже не слыхала.

– Вот, пожалуйста, – сказала Гарриет. – Шесть по вертикали. “Судья или арбитр”. Это “рефери”, оканчивается на “и”, значит, металл “таллий”.

– Ну и ну! Сколько всего теперь дети в школе учат! Мы вот в твоем возрасте никаких гадких старых металлов не проходили, ничего такого. Одну арифметику учили да историю Европы.

Они вместе принялись решать кроссворд и застряли на “женщине сомнительного поведения”, девять букв, начинается на “л”, но тут наконец вернулась Одеан и принялась так энергично греметь кастрюлями, что им пришлось ретироваться к Либби в спальню.

Из четырех сестер Клив замужем ни разу не была только Либби – самая старшая, хотя, впрочем, все они (кроме трижды замужней Аделаиды) в душе были старыми девами. Эди развелась. О таинственном союзе, в результате которого на свет появилась мать Гарриет, никто и никогда не упоминал, хотя Гарриет страшно хотелось разузнать побольше и она постоянно приставала к бабкам с расспросами. Но ей удалось отыскать всего-то пару старых фотоснимков (безвольный подбородок, светлые волосы, натянутая улыбка) да подслушать несколько фраз, которые только сильнее подогрели ее любопытство (“…любил пропустить стаканчик…”, “…сам себе и навредил…”), а так – о деде со стороны матери Гарриет наверняка знала только то, что он какое-то время лежал в больнице в Алабаме, где и умер несколько лет назад. Маленькая Гарриет одно время носилась с идеей, которую вычитала в книжке “Хайди, или Волшебная долина”: мол, именно ей под силу воссоединить семью, если только ее отвезут к деду в больницу. Ведь Хайди сумела очаровать нелюдимого швейцарского дедушку в Альпах, сумела “вернуть его к жизни”.

– Ха! Даже не надейся, – сказала Эди, с силой продернув запутавшуюся в шитье нитку.

Тэт в браке повезло больше – она прожила девятнадцать вполне счастливых, хоть и несколько однообразных лет с мистером Пинкертоном Лэмом, владельцем местной лесопилки, мистером Пинком, как все его звали, который умер от закупорки сосудов еще до рождения Эллисон и Гарриет, упал замертво прямо возле пилорамы. Дородный, обходительный мистер Пинк носил живописные брезентовые краги и теплые твидовые пиджаки с пояском, был гораздо старше Тэт и не мог иметь детей. Они поговаривали об усыновлении, но разговоры эти так ничем и не закончились, да и Тэт не слишком печалилась ни по поводу своей бездетности, ни из-за вдовства – более того, со временем она и позабыла, что когда-то была замужем, и всякий раз даже немного удивлялась, если ей об этом напоминали.

Оставшаяся старой девой Либби была на девять лет старше Эди, на одиннадцать – старше Тэт и на целых семнадцать – Аделаиды. Из всех сестер Либби была самая невзрачная – блеклая, плоскогрудая, близорукая с самого детства, но, впрочем, замуж она не вышла только потому, что себялюбивый старый судья Клив, несчастная жена которого не пережила четвертых родов, вынудил Либби остаться дома и заботиться о нем и трех младших сестрах. Ловко сыграв на жертвенной натуре бедняжки Либби и разогнав всех ее потенциальных ухажеров, судья обзавелся бесплатной нянькой, кухаркой и партнершей по криббиджу и умер, когда Либби было уже под семьдесят, не оставив ей ничего, кроме кучи долгов.

Ее сестер терзало чувство вины, как будто это не их отец, а они обрекли Либби на пожизненное рабство. “Какой стыд! – говорила Эди. – Ей было всего семнадцать, а папочка взвалил на нее двоих детей и младенца”. Но Либби несла свой крест с улыбкой, ни о чем не жалея. Она боготворила своего мрачного, неблагодарного папашу и почитала за честь сидеть дома и заботиться об осиротевших сестрах, которых она обожала беззаветно и сверх всякой меры. Поэтому младшие сестры, в которых Либбиной мягкости и в помине не было, за эту ее щедрость, терпеливость, безропотность и неизменно доброе расположение духа при жизни возвели ее в ранг святых. В молодости Либби была бесцветной простушкой (хотя стоило ей улыбнуться, и она становилась ослепительно хороша собой), зато сейчас, в свои восемьдесят два года благодаря огромным голубым глазам и белоснежному облаку волос, благодаря шелковым туфелькам, атласным жакеткам и пушистым кардиганам с розовыми бантиками она вдруг стала по-детски очаровательна.

Оказаться в укромной спаленке Либби с деревянными ставнями и бирюзовыми обоями было все равно что нырнуть в радушное подводное царство. Под палящим солнцем за окном газоны и деревья казались ошпаренными и неприветливыми, прожаренные тротуары напоминали Гарриет о дрозде, о густом бессмысленном ужасе в его глазах. В спальне Либби от всего этого можно было укрыться: от жары, от пыли, от жестокости. Гарриет с детства помнила все цвета, все предметы – ничего тут не поменялось: темные матовые половицы, покрывало из стеганой шенили и занавеси из пыльной органзы, хрустальная конфетница, в которой Либби держала шпильки. На каминной полке примостилось громоздкое яйцеобразное и пузырчатое внутри пресс-папье аквамаринового стекла, солнце в нем преломлялось, как в морской воде, и оно, словно живое существо, менялось с течением дня. Ярче всего пресс-папье сияло по утрам, ослепительно вспыхивая где-то часов в десять и остывая к полудню до прохладной прозелени. В детстве Гарриет могла часами лежать на полу, умиротворенно пережевывая жвачку, пока над ней трепетал и раскачивался, подрагивал и оседал свет из пресс-папье, полосатые лучи которого загорались то там, то тут на сине-зеленых стенах. Ковер с рисунком из сплетенных цветов и лоз был ее шахматной доской, ее личным полем боя. Не сосчитать вечеров, которые она проползала тут на четвереньках, передвигая игрушечные армии по извилистым зеленым дорожкам. Над камином, возвышаясь над всей комнатой, висела старинная фотография “Напасти”, мрачная и закопченная – меж черных елей виднеются призрачные белые колонны.

Либби уселась в обитое ситцем креслице, Гарриет взгромоздилась на ручку и вместе они продолжили решать кроссворд. На каминной доске мягко тикали часы – их ласковое, отрадное тиканье Гарриет слышала всю жизнь, и голубая спаленка была для нее все равно что раем, который так привычно пах кошками, кедром, пропыленной тканью, корнем ветивера, присыпкой с лимонным ароматом и еще какой-то фиолетовой солью для ванны, которой Либби пользовалась всегда, сколько Гарриет себя помнила. Корень ветивера был в чести у всех старых дам – они зашивали его в сашетки, перекладывали ими одежду от моли, но хотя его чудноватый чуть плесневелый аромат Гарриет был знаком с детства, все равно держалась в нем какая-то нотка тайны, что-то печальное и чужестранное, похожее на трухлявую древесину или дым осенних костров – старый, темный запах гардеробных в поместьях плантаторов, запах “Напасти”, запах далекого прошлого.

– И последнее! – сказала Либби. – “Перемещение, переход в другое место”. Пятая “о”, оканчивается на “–ция”.

Туп-туп-туп, отсчитала она квадратики карандашом.

– Депортация?

– Да. Ах, нет… погоди. “О” не в том месте.

Они наморщили лбы.

– Ага! – воскликнула Либби. – “Дислокация!”

Синим карандашом она аккуратно вписала слово в квадратики.

– Готово, – довольно сказала она, снимая очки. – Спасибо, Гарриет.

– Пожалуйста, – сухо отозвалась Гарриет, слегка досадуя на то, что это Либби, а не она отгадала последнее слово.

– Не знаю, и чего уж я столько сил трачу на эти глупые кроссворды, но, по-моему, для мозга это хорошее упражнение. Правда, обычно я от силы две трети угадываю.

– Либби…

– Мне кажется, я знаю, что у тебя на уме. Пойдем-ка, проверим, готов ли у Одеан пирог.

– Либби, почему мне никто ничего не рассказывает про то, как умер Робин?

Либби отложила газету.

– Что-нибудь странное случалось перед тем, как он умер?

– Странное, милая? Что значит – странное?

– Ну, что угодно… – Гарриет никак не могла подобрать верное слово. – Хоть какая-нибудь зацепка.

– Не знаю я ни про какие зацепки, – сказала Либби, помолчав – на удивление спокойно, – но раз уж мы заговорили о странностях, то самая странная вещь в моей жизни приключилась со мной как раз за три дня до смерти Робина. Знаешь историю о том, как я у себя в спальне нашла мужскую шляпу?

– А-а… – разочарованно протянула Гарриет.

Историю про шляпу у Либби на кровати Гарриет знала наизусть. – Все думали, что я с ума сошла. Черная мужская шляпа! Восьмого размера! Стетсоновская! И как новенькая, без пятен от пота внутри на подкладке. Раз – и она висит у меня на спинке кровати – прямо посреди бела дня!

– Ну, то есть ты не видела, кто ее туда повесил.

Гарриет заскучала. Историю про шляпу она слышала раз сто. Одной Либби казалось, что тут есть какая-то великая тайна.

– Моя дорогая, это было в среду, в два часа дня…

– Да просто кто-то вошел и положил ее туда.

– Никто не входил, никто и не мог войти. Мы бы точно услышали. Мы с Одеан все время были дома: папочка умер, и я как раз недавно переехала, а всего за две минуты до этого Одеан заходила в спальню, убирала в шкаф чистое белье.

– Так, может, Одеан шляпу и повесила.

– Не вешала Одеан туда эту шляпу! Хочешь, сама у нее спроси.

– Ну, значит, кто-то все-таки пробрался в дом, – нетерпеливо сказала Гарриет, – просто вы с Одеан ничего не заметили.

Обычно из Одеан было слова не вытянуть, но Таинственную Историю про Черную Шляпу она не меньше Либби обожала пересказывать и повторяла то же самое, что и Либби (хотя в совершенно другой манере – Одеан любила говорить загадками, то и дело покачивая головой и надолго умолкая).

– Знаешь что, милая, – Либби даже распрямилась в креслице, – Одеан ходила туда-сюда по всему дому и раскладывала чистое белье, я была в коридоре, говорила по телефону с твоей бабушкой, а дверь в спальню была открыта, и мне все было видно. Нет, окна я не видела, – перебила она Гарриет, – но окна были закрыты, и все ставни – заперты. Никто не мог пробраться в спальню, или я, или Одеан обязательно бы что-нибудь заметили.

– Кто-то тебя разыграл, – сказала Гарриет.

К такому выводу пришли Эди с сестрами – Эди не раз уже доводила Либби до слез (да и Одеан всякий раз страшно надувалась), шутливо намекая на то, что на самом деле Либби с Одеан на кухне потягивали херес, который использовали для готовки.

– Ну и что это за розыгрыш такой? – Либби разволновалась. – Зачем вешать мне на кровать черную мужскую шляпу? И притом дорогую шляпу. Я отнесла ее в галантерею, и там мне сказали, что в Александрии такими шляпами никто не торгует, и вообще такую шляпу разве что в Мемфисе сыскать можно. И подумать только – нахожу я эту шляпу, а через три дня умирает малыш Робин.

Гарриет задумалась, помолчала.

– А как это связано с Робином?

– Моя дорогая, нам многого в этом мире не дано понять.

– Но почему именно шляпа? – озадаченно спросила Гарриет. – И зачем оставлять шляпу у тебя дома? Не вижу тут никакой связи.

– Я тебе вот еще что расскажу. Когда я еще жила в “Напасти”, – начала Либби, сложив ручки, – в детском садике воспитательницей работала очень милая женщина, звали ее Виола Гиббс. По-моему, ей было что-то около тридцати. Ну и вот. Приходит миссис Гиббс однажды домой и, как потом рассказывали ее муж и дети, как подпрыгнет, как давай размахивать руками, будто отгоняя кого-то, и – они и опомниться не успели – а она как рухнет на пол в кухне. Замертво.

– Наверное, ее паук укусил.

– От укуса паука вот так не умирают.

– Ну или у нее случился сердечный приступ.

– Нет, нет, она же была еще совсем молодая. Она в жизни ничем не болела, и на пчелиный яд у нее аллергии не было, и никакая это была не аневризма, ничего такого. Она просто вдруг ни с того ни с сего упала и умерла, прямо на глазах у мужа и детей.

– Похоже на отравление. Наверняка это муж.

– Да не травил ее муж. Но, моя дорогая, это не самое странное, – Либби вежливо поморгала, сделала паузу, чтобы убедиться, что Гарриет ее слушает. – Видишь ли, у Виолы Гиббс была сестра-близнец. И самое-то странное то, что за год до этого, день в день… – Либби постучала пальцем по столу, – эта сестра-близнец вылезала из бассейна в Майами, и люди потом рассказывали, что у нее лицо исказилось от ужаса, так и говорили: исказилось от ужаса. Это многие видели. Она стала кричать и размахивать руками, как будто отгоняя кого-то. А потом никто и опомниться не успел, как она упала замертво.

– Почему? – растерянно спросила Гарриет.

– Никто не знает.

– Не понимаю.

– Никто не понимает.

– Не бывает так, чтоб на людей нападало что-то невидимое.

– А вот на этих сестер напало. На сестер-близнецов. С разницей ровно в год.

– У Шерлока Холмса было очень похожее дело. “Пестрая лента”.

– Я помню этот рассказ, Гарриет, но тут другое.

– Почему? Ты думаешь, дьявол за ними гнался?

– Я хочу сказать, моя сладкая, что мы очень многого еще не знаем и не понимаем, нам может казаться, что две вещи между собой никак не связаны, а связь есть – просто мы ее не видим.

– Думаешь, дьявол убил Робина? Или призрак?

– Господи боже, – встрепенулась Либби, нашаривая очки, – это что там такое творится?

И впрямь, внизу что-то случилось: послышались взволнованные голоса, Одеан испуганно вскрикнула. Гарриет с Либби бросились в кухню и увидели, что у них за столом, закрыв лицо руками, рыдает грузная старая негритянка с веснушчатыми щеками и рядком седых косичек. У нее за спиной заметно расстроенная Одеан наливала пахту в бокал с кубиками льда.

– Это моя тетенька, – сказала она, не глядя Либби в глаза. – Она напугалась. Сейчас успокоится.

– Да что стряслось? Может, позвать врача?

– Не. Она не поранилась. Просто напугалась. Какие-то белые мужчины по ней на реке из ружья палили.

– Из ружья? Да как же это…

– На-ка вот, покушай пахты, – сказала Одеан тетке, у которой грудь так и тряслась.

– Ей сейчас стаканчик мадеры куда полезнее будет. – Либби заковыляла к задней двери. – Я ее дома не держу. Сбегаю сейчас к Аделаиде.

– Нееее, – провыла старуха, – я непьющая.

– Но…

– Пожалста, мэм. Не надо. Не надо мне виски.

– Но мадера – это не виски. Это просто… ох, господи, – Либби беспомощно поглядела на Одеан.

– Она сейчас успокоится.

– А что случилось? – Либби прижала ладонь к горлу, тревожно глядя то на Одеан, то на ее тетку.

– Я никому не мешала.

– Но почему…

– Она говорит, – сообщила Одеан, – два, мол, белых мужчины залезли на мост и давай оттуда по людям из ружья палить.

– Кого-нибудь ранили? Позвонить в полицию? – выдохнула Либби.

Тут тетка Одеан взвыла так, что даже Гарриет вздрогнула.

– Да что такое-то, господи? – Либби раскраснелась и уже сама была на грани истерики.

– Ох, пожалста, мэм. Не надо. Не зовите полицию.

– Да отчего же их не позвать?

– Да боюсь я их, господи ты боже.

– Она говорит, там был этот, Рэтлифф, – сказала Одеан. – Который из тюрьмы вышел.

– Рэтлифф? – переспросила Гарриет, и, позабыв про суматоху в кухне, все трое разом обернулись к ней – до того громко и странно прозвучал ее голос.


– Ида, что ты знаешь о таких людях – Рэтлиффах? – на следующий день спросила Гарриет.

– Что они убогие, – ответила Ида, мрачно выжимая кухонную тряпку.

Она шлепнула выцветшую тряпку на плиту. Окно в кухне было раскрыто настежь, Гарриет сидела на широком подоконнике и смотрела, как Ида лениво соскребает со сковородки чешуйки жира, оставшиеся от утренней яичницы с беконом – напевая что-то себе под нос, безмятежно покачивая головой, будто впав в транс. Гарриет с детства привыкла к тому, что когда Ида занималась монотонной работой – лущила горох, выбивала ковры или помешивала глазурь для торта, то двигалась как в полусне, и смотреть на нее было отрадно, как на деревце, которое покачивается себе туда-сюда на ветру, хотя, впрочем, еще это был знак: Ида не хочет, чтоб ее трогали. Если к ней в это время пристать с расспросами, она и рассвирепеть могла. Гарриет сама видела, как от Иды попадало Шарлотте и даже Эди, если они вдруг не вовремя принимались лезть к ней с какими-нибудь зряшными вопросами. Но случалось и так (особенно если Гарриет нужно было узнать что-то сокровенное или неприятное, выпытать какой-нибудь секрет), что она отвечала с невозмутимой прямотой оракула, будто под гипнозом.

Гарриет поерзала, подтянула коленку к груди, уперлась в нее подбородком.

– А еще что ты знаешь? – спросила она, сосредоточенно теребя пряжку на сандалии. – Про Рэтлиффов?

– Нечего тут знать. Ты их сама видала. Шныряли тут по двору на днях.

– Здесь? – переспросила Гарриет, растерянно помолчав.

– А то ж. Здесь-здесь… Да видела ты их, видела, – тихонько пропела Ида себе под нос, будто сама с собой разговаривала. – А ну как если козлятки маленькие заберутся к вашей маме в сад, то уж, бьюсь об заклад, вам и их, небось, жалко будет… “Смотрите-ка, смотрите. Смотрите, какие миленькие”. Глазом моргнуть не успеешь, а вы их уже всех приголубите, да пойдете с ними играться. “Иди-ка сюда, мистер Козлик, откушай сахарку у меня с ручек”. “Ах, мистер Козлик, ну ты и грязнуля. Дай-ка я тебя умою”. “Бедняжечка мистер Козлик”. А как поймете, – безмятежно продолжила она, не слушая удивленных возгласов Гарриет, – как поймете, что они только гадят да пакостничают, их уже и хворостиной не выгонишь. Одежду с веревок посрывают, клумбы все потопчут да будут тут всю ночь блеять, мекать да бекать. А что не сожрут, то раскрошат да в грязи изваляют. “Еще! Подавай нам еще!” Думаешь, они хоть когда-нибудь насытятся? Нетушки, нет. Но вот что я тебе скажу, – Ида скосила воспаленные глаза на Гарриет, – как по мне, так лучше пусть тут стадо козлов носится, чем Рэтлиффовы отродья будут возле дома околачиваться да без конца попрошайничать.

– Но Ида…

– Гадкие! Гнусные! – Ида скорчила гримаску, отжала посудное полотенце. – И глазом моргнуть не успеешь, как только и слышно будет: “Дай, дай, дай!” И того им подавай, и сего купи.

– Но это были не Рэтлиффы, Ида. Те дети, которые недавно приходили.

– Попомните мое слово, – смиренно вздохнула Ида Рью, продолжая мыть посуду, – маменька ваша одежки ваши и игрушки направо-налево им раздает, кто ни попросит, всем дает. А потом они и просить не будут. Зайдут и возьмут все, что хочется.

– Ида, это были Одумы. Дети, которые тогда во двор зашли.

– Всё одно. Можно подумать, эти плохое от хорошего отличат. А ну как если б ты росла у Одумов, – Ида помолчала, развернула кухонное полотенце и заново его сложила, – и твои бы мать с отцом в жизни пальцем о палец не ударили и с детства бы тебе, знай, говорили: грабь, воруй, невзлюби ближнего своего, так, мол, оно и надо? Хмммм? Понимала б ты чего в жизни, кроме грабежей и разбоев? Не понимала бы. Ты бы думала, что это самое милое дело.

– Но…

– Оно и среди цветных плохие люди попадаются, ничего не скажу. Но есть цветные, которые плохие, а есть, которые плохие, и белые… Но вот что я тебе скажу, некогда мне тут про всяких Одумов рассусоливать, равно как и про тех, кто только и думает, где его обделили и как бы ему у соседа чего украсть. Нет, сэр. Коли я чего не заработала, – Ида торжественно воздела к потолку мокрую руку, – и коли чего не имею, так того мне и не надо. Нет, мэм. Совсем не надо. Обойдусь.

– Ида, мне дела нет до Одумов.

– И не должно тебе до них быть никакого дела.

– Мне и нет, ни капельки.

– Вот и славно.

– Я про Рэтлиффов хочу узнать. Что ты…

– А про них я тебе вот что скажу: когда внучка моей сестры ходила в первый класс, они в нее кирпичами швырялись, – сухо сказала Ида. – А? Каково? И ведь взрослые парни. Кирпичами швырялись да вслед бедной девочке улюлюкали, мол, ниггерша да убирайся в свои джунгли.

От ужаса Гарриет и слова вымолвить не смогла. Не в силах поднять глаза на Иду, она все теребила ремешок сандалии. А услышав слово “ниггерша” – да еще из уст Иды – она густо покраснела.

– Кирпичами! – покачала головой Ида. – Это когда к школе новое крыло пристраивали. И уж, наверное, обгордились собой от этого, да только где это сказано, что в детей-то дозволено кирпичами бросаться? Покажи-ка мне, где это в Библии сказано – брось кирпичом в ближнего своего? А? Хоть весь день ищи-обыщись, не сыщешь, потому как ничего там про это не написано.

Гарриет почувствовала себя не в своей тарелке и зевнула, пытаясь скрыть смущение и неловкость. Они с Хили – как, впрочем, и почти все белые дети в округе – учились в Александрийской академии. Даже Одумы, Рэтлиффы и Скёрли готовы были морить себя голодом, только б не отдавать детей в государственную школу. И уж, конечно, семья Гарриет (как и семья Хили) ни за что бы не потерпела, если б кто-то стал кидаться в детей кирпичами – неважно, в белых или черных (или “серо-буро-малиновых”, как любила выражаться Эди, едва речь заходила о расовых различиях). И все-таки – и все-таки вместе с Гарриет в школе учились только белые.

– А еще проповедниками себя называют. А сами засели там и плевали в этого бедного ребенка, и уж как только ее не обзывали – и черномазой, и папуаской. Но невозможно, невозможно человеку взрослому обижать младенца, – мрачно сказала Ида Рью. – Ибо так сказано в Библии. “А кто воспрепятствует малым сим…”

– Их арестовали?

Ида Рью фыркнула.

– Арестовали или нет?

– Иногда полиция преступников больше жалеет, чем тех, кто от них пострадал.

Гарриет задумалась. Насколько она знала, Рэтлиффам за стрельбу на реке ничего не было. Похоже, они могут делать все что им вздумается и оставаться при этом безнаказанными.

– Кидать кирпичи в людей – незаконно, – сказала она.

– И что с того? Ты когда маленькая была, Рэтлиффы вон миссионерскую баптистскую церковь подпалили – можно подумать, полиция им что сделала. Это когда доктор Кинг к нам сюда заезжал. Промчались, значит, на машине, да и кинули в окно бутылку из-под виски с горящей тряпкой внутри.

Рассказы про пожар в церкви Гарриет слышала с малых лет – и про этот, и про пожары в других городах Миссисипи, и в голове у нее они все перемешались, но ей еще никто не рассказывал, что это дело рук Рэтлиффов. Казалось бы, говорила Эди, негры с белой беднотой не должны так друг друга ненавидеть, у них же много общего, например, и те, и другие – беднота. Но белой швали вроде Рэтлиффов надо было непременно считать себя хотя бы получше негров. Они и помыслить не могли, что негры им, в общем-то, ровня, а то еще и побогаче, и пореспектабельнее них будут. “Если у негра нет денег, то он по крайней мере может сказать – это потому, что он негром родился, – говорила Эди. – Но если у белого денег нет, то винить ему в этом надо только себя самого. Но этого от них не дождешься. Это же значит – расписаться в собственной лености и бестолковости. Нет, он лучше будет шататься без дела, жечь кресты да валить все свои беды на негров, вместо того, чтоб пойти поучиться или заняться делом”.

Ида Рью, задумавшись, продолжала тереть плиту, хотя та уже сверкала.

– Да, вот так оно и было, – сказала она. – Эта шваль мисс Этту Коффи и порешила, все равно что ножом в сердце пырнула. – Она поджала губы, продолжила резко, по кругу, натирать хромированные конфорки. – Старая мисс Этта такая была праведница, всю ночь напролет молиться могла. Моя мать, бывало, как завидит, что у мисс Этты свет еще горит, так отца из постели подымет и велит ему идти к мисс Этте, стукнуть ей в окошко да спросить, не упала ли она там, не надо ли ее с полу-то поднять. А она ему в ответ, нет, спасибочки, мол, у нее к Иисусу еще вопросы имеются.

– Мне однажды Эди рассказывала…

– Да-да. Мисс Этта восседает по правую руку от Боженьки. Вместе с моей мамочкой, вместе с моим папочкой и братиком моим дорогим Каффом, который помер от рака. И малыш наш Робин тоже там, промеж них сидит. У Господа для каждого Его дитяти место сыщется. Истинная правда.

– Но Эди сказала, что та старая дама не от пожара погибла. Эди сказала, что с ней случился сердечный приступ.

– Эди, значит, сказала?

Не стоило спорить с Идой, когда она говорила таким тоном. Гарриет принялась разглядывать свои ногти.

– Не от пожара погибла. Ха! – Ида скомкала мокрую тряпку, шлепнула ее на стол. – А то она не от дыму померла, разве нет? Не от того разве, что там кругом ор стоял и все друг дружку распихивали и наружу лезли? Мисс Коффи, она была старая. И уж такая деликатная – и оленины-то она не ела, и рыбу с крючка снять боялась. А тут подъезжают, значит, эти ублюдки распоследние, да давай огнем в окна швыряться…

– А церковь прямо дотла сгорела?

– Сгорела что надо, уж поверь мне.

– А Эди сказала…

– А Эди там была, что ли?

Голос у Иды стал жуткий. Гарриет боялась даже рот раскрыть. Несколько секунд Ида злобно глядела на нее, а затем задрала юбку и приспустила чулок – чулки на Иде были плотные, телесно-коричневого цвета, гораздо светлее темной, матовой Идиной кожи. Над плотным нейлоновым валиком показалось пятно обожженной плоти шириной в ладонь: кожа была розовая, как свежая сарделька, блестящая, кое-где – омерзительно гладкая, кое-где – морщинистая и вспученная, и на фоне здоровой, коричневой, как бразильский орех, коленки Иды и цвет этот, и эта рябь смотрелись просто ужасно.

– Эди, наверное, и ожог этот за ожог не считает?

Гарриет потеряла дар речи.

– Но уж меня-то прижгло, будь здоров.

– Тебе больно?

– Еще как было больно.

– А сейчас?

– Нет. Чешется иногда, правда. Ну, давай-ка, – прикрикнула она на чулок, натягивая его обратно, – покрутись мне. С этими чулками иногда просто сладу нет.

– Это ожог третьей степени?

– Третьей, четвертой и пятой, – Ида опять рассмеялась, довольно неприятно на этот раз. – Я тебе только вот что скажу, болел он так, что я полтора месяца глаз не сомкнула. Но Эди, может, там себе думает, что если у тебя на пожаре обе ноги не обуглились, так, считай, и не обжегся вовсе? Оно, наверное, законники тоже так думали, потому что тех, кто это сделал, так и не наказали.

– Но их должны наказать.

– Это кто сказал?

– Закон. Он для этого и существует.

– Для слабых – один закон, для сильных – другой.

С напускной уверенностью Гарриет заявила:

– Нет, неправда. Закон один для всех.

– Тогда чего ж они по сю пору на свободе?

– Я думаю, тебе надо рассказать об этом Эди, – Гарриет осеклась, потом прибавила; – А если ты не скажешь, я ей сама расскажу.

– Эди?

У Иды странно скривился рот, будто что-то ее позабавило – она хотела было что-то сказать, но передумала.

“Как?! – Гарриет похолодела от ужаса. – Неужели Эди все знает?”

По Гарриет видно было, как страшно и дурно ей сделалось от одной этой мысли – у нее как будто шоры с глаз свалились. Лицо у Иды смягчилось – так это правда, поразилась Гарриет, она уже рассказывала про это Эди, Эди все знает.

Ида Рью снова принялась начищать плиту.

– И с чего бы это мне морочить этим голову мисс Эди, Гарриет? – Она стояла к Гарриет спиной и говорила шутливым, но уж чересчур бодрым тоном. – Она пожилая леди. Что она им сделает? Пойдет и ноги им отдавит? – Она прыснула со смеху, но хоть рассмеялась она тепло и уж точно от души, Гарриет спокойнее не стало. – Настучит им по головам своей этой черной книжечкой?

– Она может позвонить в полицию. – Неужели Эди могла знать об этом и не вызвать полицию – уму непостижимо. – Того, кто это с тобой сделал, надо посадить в тюрьму.

– В тюрьму? – к удивлению Гарриет Ида громко расхохоталась. – Ах святая твоя душа. Да они хотят в тюрьму! Везде жара, а там кондиционеры, да еще дармовой горох с кукурузными лепешками. Прохлаждайся сколько влезет, и компания там им под стать.

– Это Рэтлиффы сделали? Ты уверена?

Ида закатила глаза.

– Уж они похвалялись на весь город.

Гарриет чуть не плакала. И как только такие люди могут быть на свободе?

– И кирпичами они же кидались?

– Да, мэм. Взрослые парни. Да и малые тоже. Но вот тот, который проповедник – он сам не бросал, а только других подбивал, все вопил и тряс Библией.

– Один из братьев Рэтлифф – ровесник Робина, – сказала Гарриет, не сводя глаз с Иды. – Мне Пембертон про него рассказывал.

Ида молчала. Она выжала тряпку и подошла к сушилке – разобрать чистую посуду.

– Ему сейчас лет двадцать.

И он вполне мог стрелять с моста, думала Гарриет, по возрасту подходит.

Ида со вздохом выволокла из сушилки тяжелую чугунную сковороду, нагнулась, убрала ее в ящик. Кухня была самым чистым местом во всем доме, Ида здесь огородила себе маленький островок порядка, куда не проникали наваленные по всему дому стопки пыльных газет. Мать Гарриет газеты выбрасывать не разрешала – это было такое древнее и нерушимое правило, что преступать его не осмеливалась даже Гарриет, однако по негласному уговору с Идой, в кухню мать газеты не приносила: на кухне главной была Ида.

– Его зовут Дэнни, – сказала Гарриет. – Дэнни Рэтлифф. Этого брата, который ровесник Робина.

Ида глянула на нее через плечо.

– Чего тебе вдруг так дались эти Рэтлиффы?

– Ты его помнишь? Дэнни Рэтлиффа?

– Ох, помню, – Ида, поморщившись, привстала на цыпочки, чтобы задвинуть на верхнюю полку миску для хлопьев. – Как сейчас помню.

Гарриет изо всех сил старалась сохранять спокойствие.

– Он сюда приходил? Когда Робин был жив?

– Да-да. Мерзкий горлопан. Поганой метлой не отгонишь. Колотил по крыльцу бейсбольной битой, шнырял по двору, как стемнеет, а однажды взял без спросу Робинов велосипед. Я вашей маме, бедняжке, говорила-говорила, а все без толку. Она мне – он, мол, малообеспеченный. Малообеспеченный, как же.

Она шумно, с грохотом выдвинула ящик, принялась раскладывать чистые ложки.

– Никто меня не послушал. А я вашей матери говорила, сколько раз я ей говорила, дрянь этот малец. К Робину лез с кулаками. Сквернословил, пускал петарды да вечно что-то крушил да ломал. Ну, думаю, точно кого-нибудь покалечит. Никто этого не понимал, а мне было ясно как божий день. А ведь кто за Робином каждый день приглядывал? Вот из этого самого окна кто за ним глядел, – Ида ткнула пальцем в окно над мойкой, в сумеречное небо и полнотелую зелень летнего двора, – когда он игрался во дворе с солдатиками со своими, с кисой? – Она печально покачала головой, задвинула ящик со столовыми приборами. – Брат твой славный был мальчонка. Под ногами путался, конечно, что твой майский жучок, а то и надерзить мог, но потом всегда прощенья просил. Не то что ты – губы надуешь и сделаешь вид, мол, так оно и надо. А он, бывало, как подскочит, как на мне повиснет, вот так. “Скушно мне, Ида!” Я ему говорила – не водись с этим отребьем, говорила ему, говорила, но ему, видите ли, скушно, и мама ваша разрешала – мол, нету в этом ничего такого, так что он все равно с ним водился.

– Дэнни Рэтлифф дрался с Робином? У нас во дворе?

– Да-да. А еще он воровал да сквернословил. – Ида сняла передник, повесила его на крючок. – А минут этак за десять до того, как мама ваша увидала, что Робин, бедняжка, на дереве висит, я его сама со двора прогнала.


– Говорю тебе, таким, как он, полиция ничего не сделает, – сказала Гарриет и снова принялась рассказывать про церковь, Идину ногу, про сгоревшую заживо старушку, но Хили этим был уже сыт по горло.

Другое дело – опасный преступник на свободе, которого можно геройски поймать, вот это приключение. Он, конечно, радовался, что его не отправили в лагерь, но пока что лето получалось скучноватое. Поимка опасного преступника была куда интереснее других его планов на лето – библейских игрищ или побега из дому вместе с Гарриет.

Они сидели в сарае за домом у Гарриет, куда они с детсадовских времен прятались, чтобы переговорить с глазу на глаз. Воздух в сарае был спертый, пропахший пылью и бензином. С крюков на стенах свисали огромные скрутки черного резинового шланга, за газонокосилкой высился колючий лес помидорных шпалер, которые из-за паутины и теней казались расползшимися, нереальными; в полумраке солнечные лучи скрещенными мечами торчали из дыр в проржавевшей жестяной крыше, и в них так густо вертелись пылинки, что свет казался плотным, задень рукой, и он осядет желтой пыльцой на пальцах. Духота и полутьма добавляли сараю таинственности, интересности. В сарае у Честера было несколько тайников, где он держал сигареты “Кул” и виски “Кентукки таверн”, изредка их перепрятывая. Маленькие Хили с Гарриет обожали заливать сигареты водой (а Хили однажды разошелся до безобразия и вовсе на них пописал) и подменять виски чаем. Честер на них ни разу не пожаловался, потому что ему и не полагалось держать виски с сигаретами в сарае.

Гарриет уже рассказала Хили все, что узнала, но от разговора с Идой она так разволновалась, что не могла усидеть на месте, металась из угла в угол и твердила одно и то же.

– Она знала, что это Дэнни Рэтлифф. Она знала. Она так и сказала – это он, а ведь я даже не говорила ей того, что мне твой брат рассказывал. Пем сказал, он и про другие дела хвастался, про всякое плохое…

– Давай ему в бензобак насыплем сахару? Мотору сразу конец придет.

Она поглядела на него с отвращением, и Хили даже слегка оскорбился, ему казалось – идея отличная.

– Или напишем письмо в полицию и не подпишемся.

– И толку?

– Если мы скажем папе, он точно в полицию позвонит.

Гарриет фыркнула. Об отце Хили, директоре средней школы, она была не такого уж высокого мнения.

– Что ж, послушаем твои блестящие идеи, – насмешливо сказал Хили.

Гарриет закусила нижнюю губу.

– Я хочу его убить, – сказала она.

Она произнесла это с таким суровым и отрешенным лицом, что у Хили сердце так и подпрыгнуло.

– А можно я тебе помогу?

– Нет.

– Сама ты его не убьешь!

– Это еще почему?

Под ее взглядом Хили смешался. Не смог даже сразу придумать хоть один стоящий довод.

– Потому что он больше тебя, – наконец сказал он. – Он тебя отлупит.

– Больше, да, зато я умнее.

– Ну дай я тебе помогу. И вообще, как ты собралась его убивать? – спросил он, легонько потыкав ее носком кеда. – У тебя есть ружье?

– У папы есть.

– Эти, что ли, старинные, огромные? Да ты такое ружье даже не поднимешь!

– А вот и подниму!

– Ну, может быть, но… Слушай, ты только не злись, – сказал он, видя, что она нахмурилась. – Но даже я из такого огромного ружья выстрелить не сумею, а я вешу девяносто фунтов! Да меня выстрелом с ног собьет, а может и вовсе глаз выбить. Если ты правым глазом будешь глядеть в прицел, тебе правый глаз прямо и выбьет.

– Это ты откуда узнал? – спросила Гарриет, внимательно его выслушав.

– У бойскаутов.

На самом деле он узнал это совсем не у бойскаутов, он даже сам толком не помнил, откуда он это знает, но в том, что все так и есть, он был почти уверен.

– Если б нам в “Брауни”10 про такое рассказывали, я б ни за что туда ходить не бросила.

– Ну, в бойскаутах тоже много чуши учат. Правила дорожного движения, все такое.

– А если мы возьмем пистолет?

– Пистолет – это уже лучше, – Хили с деланным равнодушием отвернулся, чтоб Гарриет не заметила, как он обрадовался.

– Ты умеешь стрелять из пистолета?

– Ну да.

Хили в жизни не держал в руках оружия – его отец и сам не любил охотиться, и сыновьям запрещал – зато у него была воздушка. Он хотел было сообщить, что его мать держит в прикроватной тумбочке черный пистолетик, но тут Гарриет спросила:

– Это сложно?

– Стрелять? Нет, как по мне – легкотня, – сказал Хили. – Не волнуйся, я его тебе пристрелю.

– Нет, я хочу сама.

– Ладно, тогда я тебя научу, – сказал Хили. – Натренирую! Сегодня же и начнем.

– Где?

– То есть – где?

– Не можем же мы прямо во дворе из пистолетов палить.

– Верно, котики, никак не можете, – раздался веселый голос, и вход в сарай заслонила чья-то тень.

Страшно перепугавшись, Хили и Гарриет вскинули головы, и в глаза им с хлопком ударила белая полароидная вспышка.

– Мама! – Хили взвизгнул, закрылся руками и, попятившись, споткнулся о канистру с бензином.

Жужжа и пощелкивая, камера сплюнула фото.

– Ну-ну, не обижайтесь, я не удержалась, – лениво протянула мать Хили, так что стало ясно – ее ни капельки не волнует, обиделись они или нет. – Ида Рью мне сказала, что вы тут прячетесь. Кроха… – “Крохой” мать всегда звала Хили – это слово он терпеть не мог – …ты не забыл, что у папы сегодня день рождения? Оба моих мальчика вечером должны быть дома, когда папа вернется с гольфа, мы устроим ему сюрприз!

– Никогда так не подкрадывайся!

– Ой, ну будет тебе. Я как раз купила кассету с пленкой, а тут вы – такие миленькие. Надеюсь, получилось… – она глянула на снимок, вытянула подмазанные розовым губки, подула.

Мать Хили и мать Гарриет были одного возраста, но мать Хили всегда вела себя так, будто она гораздо моложе – и одевалась соответственно. Она мазалась голубыми тенями, стриглась по моде нынешних школьниц и вечно расхаживала по двору в бикини (“Что твой подросток!” – говорила Эди), от чего кожа у нее была покрыта веснушчатым темным загаром.

– Ну хватит, – проныл Хили.

Он стыдился матери. Из-за нее его вечно дразнили в школе – мол, юбки у нее коротковаты.

Мать Хили рассмеялась.

– Я знаю, Хили, ты торт-суфле не любишь, но это же папин день рождения. Но знаешь что? – Мать Хили вечно разговаривала с ним унизительно-бодрым детским голоском, как будто он еще ходил в детский садик. – В кондитерской отыскались шоколадные кексы, правда здорово? Ну, идем. Тебе надо искупаться и переодеться в чистое… Гарриет, ты уж прости, мой котик, но Ида Рью велела тебе сказать, чтоб ты шла ужинать.

– А можно Гарриет с нами поужинает?

– Не сегодня, кроха, – бросила мать Хили, подмигнув Гарриет. – Гарриет ведь нас поймет, правда, лапочка?

Но Гарриет, обидевшись на такой развязный тон, в ответ только окинула ее угрюмым взглядом. Если Хили с матерью особо не церемонится, ей тем более не обязательно быть вежливой.

– Ну, конечно же, Гарриет все поймет, правда ведь? А мы пригласим ее в следующий раз, когда будем во дворе гамбургеры жарить. Да и кекса на долю Гарриет у нас нет.

– Он один? – завопил Хили. – Ты купила мне всего один кекс?

– Кроха, не жадничай.

– Один – это мало!

– Для такого хулигана, как ты – достаточно… Ой, глядите-ка. Умора да и только!

Она нагнулась и показала им полароидный снимок – еще бледный, но уже вполне четкий.

– Интересно, поярче проявится или уже нет? – сказала она. – Вы прямо парочка юных марсиан.

И в самом деле – марсиане. На снимке глаза у Хили с Гарриет были красными, круглыми, словно у каких-то ночных зверюшек, которых свет фар внезапно выхватил из темноты, а вспышка окрасила их перепуганные лица в нездоровый зеленоватый цвет.

Загрузка...