Не считая Элисон, медсестры и двух смотрителей, во дворике никого нет. Элисон сидит в одиночестве за черным железным столиком (их несколько, как в кафе, на забетонированном пятачке, которому придан вид мощеного).
В таких местах оформление приходится выбирать тщательно. Нигде нет стекла, не считая декоративного серебристого садового шара, надежно прикрепленного к постаменту.
Поскольку иногда пациенты хватают и швыряют мебель, ножки столика привинчены к бетону. В центре торчит зонтик в красно-черный горошек, похожий на гигантский гриб; тень заслоняет половину лица Элисон. Серебристые чайные чашки и блюдца блестят на солнце. На столе три прибора – один для папы, другой для меня, третий для нее.
Мы привезли чайный сервиз из дома много лет лет назад, когда Элисон впервые попала в клинику. Это уступка, на которую пошли врачи, чтобы она не умерла. Элисон ест только из чайной чашки, любую еду, будь то стейк или фруктовый пирог.
Ведерко мороженого со вкусом шоколадного чизкейка стоит на подставке и ждет, чтобы за него принялись. С картонных стенок скатываются капли конденсата.
Светлая коса Элисон, переброшенная через спинку стула, почти касается земли. Челка убрана под черную головную повязку. Одетая в синий халат с фартуком, как у ребенка (чтобы не запачкаться), Элисон похожа на Алису во время Безумного Чаепития. Она лучше любой иллюстрации.
И этого достаточно, чтобы я ощутила физическую тошноту.
Поначалу мне кажется, что она разговаривает с медсестрой, но тут сестра, оправляя на себе халат, встает, чтобы поздороваться с нами. А Элисон ничего не замечает – она слишком сосредоточена на металлической вазе с гвоздиками, которая стоит перед ней.
Тошнота еще усиливается, когда до меня сквозь неумолчный белый шум доносятся голоса гвоздик. Они говорят, как это больно, когда у тебя обрезан стебель, жалуются на качество воды, в которой стоят, и просят, чтобы их воткнули обратно в землю, чтобы они могли умереть спокойно.
Во всяком случае, это то, что слышу я. Остается лишь гадать, как разговоры гвоздик отражаются в поврежденном мозгу Элисон. Таких подробностей врач не знает, и я до сих пор помалкивала, не желая признаваться, что унаследовала ее болезнь.
Папа ждет медсестру, не сводя с Элисон взгляда, полного тоски и разочарования.
Кто-то касается моей руки, и я замечаю неестественно загорелое лицо сестры Мэри Дженкинс. От нее исходит смешанный запах талька и подгорелого тоста, каштановые волосы собраны в пучок, а ослепительно-белая улыбка буквально выжигает глаза.
– Привет, как дела? – певуче спрашивает она.
Сестра Дженкинс полна задора и энергии, прямо как Мэри Поппинс. Она рассматривает мои костыли.
– Ого! Ты ушиблась, лапочка?
«Нет, эти штуки сами выросли у меня из подмышек».
– Каталась на скейте, – отвечаю я, решив ради папы вести себя примерно, как бы ни докучала мне болтовня цветов на столе.
– А ты все еще катаешься на скейте? Интересное хобби…
Взгляд сестры Дженкинс, полный сожаления, очень красноречив. «Интересное хобби – для девушки». Она мрачно рассматривает мои синие дреды и густой макияж.
– Ты должна помнить, что всякие эксцессы могут расстроить твою маму.
Интересно, что она имеет в виду – костыли или мой стиль?
Медсестра смотрит через плечо на Элисон, которая, не обращая внимания на нас, по-прежнему перешептывается с цветами.
– Она сегодня уже слегка на взводе. Надо дать ей лекарство.
Сестра Поппинс вытаскивает шприц из арсенала, припрятанного в кармане. Вот за что в том числе я ее не терплю: по-моему, она обожает делать пациентам уколы.
Со временем врачи поняли, что успокоительные средства помогают держать приступы под контролем. Но они же превращают Элисон в полутруп, который ни на что вокруг не реагирует. Лично я предпочту видеть ее бодро беседующей с тараканом.
Я хмуро смотрю на папу, но он этого не замечает, потому что и сам хмурится.
– Нет, – говорит он, и его строгий, властный голос заставляет взмыть кверху подведенные карандашом брови медсестры. – Я пошлю за вами Алиссу, если что-нибудь случится. А если понадобится применить силу, тут есть садовники.
Он указывает на двух грузных мужчин, которые стригут куст. Усатые, похожие на моржей, на которых напялили коричневые комбинезоны, они могли бы сойти за близнецов.
– Ну ладно. Я буду у себя за столиком, если понадоблюсь.
Еще раз сверкнув фальшивой улыбкой, сестра шагает в здание и оставляет нас втроем. Ну или ввосьмером, если считать гвоздики.
По крайней мере, они наконец замолчали.
Когда папина тень падает на вазу, Элисон поднимает голову.
Бросив взгляд на мои костыли, она срывается с места, так что чайный сервиз дребезжит.
– Он был прав!
– Кто был прав, милая? – спрашивает папа, поправляя выбившиеся пряди у нее на висках.
Даже после многолетних мучений он не в силах устоять.
– Кузнечик.
Синие глаза Элисон блестят от тревоги и радостного возбуждения, когда она указывает на густую паутину, оплетающую спицы зонтика. По паутине бежит садовый паук размером с долларовую монетку, торопливо укрепляя под порывами ветра белый кокон – несомненно, свой будущий обед.
– Прежде чем паук его поймал, кузнечик успел кое-что крикнуть.
Элисон стискивает руки перед собой.
– Кузнечик сказал, что ты ушиблась, Элли. Он видел тебя на выходе из скейтпарка.
Я смотрю на запакованного, как мумия, пленника. Значит, это тот кузнечик, который пытался вскарабкаться по моей ноге в «Подземелье». Неужели он приехал сюда на машине?
В животе у меня что-то переворачивается. Нет. Невозможно, чтобы это был тот самый кузнечик. Элисон, наверное, случайно услышала наш разговор с сиделкой. Иногда мне кажется, что Элисон просто притворяется, будто ничего не понимает, ведь это проще, чем честно признать свою болезнь. И весь тот вред, который она причинила семье.
Она так крепко стискивает руки, что костяшки пальцев белеют. С того самого дня, когда она причинила вред мне, Элисон избегает любого физического контакта со мной. Она думает, я такая хрупкая, что могу разбиться. Вот почему я ношу перчатки – чтобы она не увидела шрамы и не вспомнила про тот случай.
Папа разводит ее руки и переплетает пальцы Элисон со своими. Она смотрит на него и понемногу успокаивается.
– Привет, помидорчик, – произносит она ровным тихим голосом.
– Привет, медвежонок.
– Ты привез мороженое. У нас свидание?
– Да. – Он целует костяшки ее пальцев и улыбается, как Элвис Пресли. – И Алисса будет праздновать вместе с нами.
– Прекрасно.
Элисон улыбается в ответ, и глаза у нее сияют от радости.
Неудивительно, что папа безнадежно влюблен. Она красива, как фея.
Папа помогает Элисон сесть. Он стелит ей на колени полотняную салфетку, кладет в чайную чашку порцию подтаявшего мороженого, ставит чашку на блюдце и подвигает к Элисон, вместе с пластмассовой ложкой.
– Il tuo gelato, signora bella, – говорит он.
– Grazie, фрикаделька! – выпаливает она с непривычной веселостью.
Папа смеется, Элисон хихикает, и этот звенящий звук наводит на мысль о серебряных колокольчиках, висящих у нас дома над задней дверью. Впервые за долгое время Элисон кажется здоровой. Я начинаю думать, что визит пройдет удачно. Учитывая все то, что в последнее время произошло в моей жизни, очень приятно обрести стабильность хоть на минуту.
Я сажусь. Папа кладет мои костыли наземь, потом помогает мне положить ногу на пустой стул рядом с Элисон. Он похлопывает меня по плечу и, наконец, усаживается напротив.
Несколько минут мы смеемся и едим из чайных чашек липкий суп со вкусом чизкейка. Разговор идет о самых обычных вещах – о конце школьного года, предстоящем бале, вчерашнем выпускном вечере, о папином магазине спорттоваров.
Такое ощущение, что у нас нормальная семья.
А потом папа все портит. Он достает бумажник, чтобы показать Элисон фотографии моих картин, которые получили приз на окружной выставке. В пластиковых кармашках, вместе с разнообразными карточками и чеками, лежат три снимка.
Первая картина – «Луна убийцы», всё в синих тонах. Синие бабочки, синие цветы, кусочки синего стекла. Вторая – «Последнее дыхание осени», круговорот осенних красок. Коричневые мотыльки, оранжевые, желтые, красные лепестки цветов. Третья мозаика, «Сердцебиение зимы», – это моя гордость, хаотическая путаница нитей перекати-поля и серебристых стеклянных бусин. Всё уложено в форме дерева. На кончике каждой ветки – сухая ягода остролиста, как будто мое дерево истекает кровью. Фон состоит из угольно-черных сверчков. Выглядит зловеще, но сочетание фантастического и естественного как раз и делает картину красивой.
Элисон взволнованно ерзает.
– Как там музыка? Алисса не забросила виолончель?
Папа прищуривается, глядя на меня. Элисон мало занималась моим образованием. Но единственное, на чем она всегда настаивала, – это чтобы я поступила в школьный оркестр, может быть потому что она сама когда-то играла на виолончели.
Я бросила в этом году, потому что у меня оставалось время только на один курс по выбору. Но Элисон мы не сказали – потому что для нее, очевидно, очень важно, чтобы я продолжала заниматься музыкой.
– Потом поговорим, – отвечает папа, пожимая ей руку. – Оцени, как она умеет подмечать детали. Совсем как ты с твоими фотографиями.
– Фотографии рассказывают историю, – бормочет Элисон. – Но никто не помнит, что нужно читать между строк.
Она выдергивает руку из папиной руки, и наступает мертвая тишина.
С глазами, полными печали, папа уже собирается закрыть бумажник, но тут Элисон замечает освежитель воздуха с фотографией бабочки… тот самый, который он так и не повесил в машине. Дрожащей рукой она выхватывает его.
– Зачем ты носишь это с собой?
– Мама… – в попытке произнести это слово, неестественное и негибкое, у меня немеет язык, как будто я пытаюсь завязать им черенок вишенки в узел. – Я это заказала для папы. Чтобы какая-то частичка тебя оставалась с нами.
Стиснув зубы, Элисон поворачивается к папе.
– Я же велела тебе спрятать тот альбом. Так? Она не должна была его видеть. Теперь это вопрос времени…
Что именно? Я окажусь там же, где и она?
Элисон думает, что фотографии свели ее с ума?
Нахмурившись, она толкает освежитель через стол и начинает мерно щелкать языком. Такое ощущение, что кто-то играет на моих внутренностях, как на гитарных струнах. Самые яростные припадки Элисон всегда начинаются с этого щелканья.
Папа настороженно сжимает освежитель в кулаке.
На мою шею садится муха. Когда я, почувствовав щекотку, смахиваю ее, она приземляется на стол возле руки Элисон и потирает свои крошечные лапки.
«Он здесь. Он здесь».
Я прекрасно слышу этот шепот сквозь ветер и обычный белый шум, сквозь щелканье языка и папино осторожное дыхание.
Элисон наклоняется к мухе.
– Нет, его не может здесь быть.
– Кого не может быть, медвежонок? – спрашивает папа.
Я молча смотрю на нее. Бывают ли у сумасшедших общие галлюцинации?
Иначе невозможно объяснить, почему мы с Элисон слышим одно и то же.
Ну или муха действительно умет говорить.
– Он оседлал ветер, – шепчет она и улетает во двор.
Элисон устремляет на меня безумный взгляд.
Я, в изумлении, застываю.
– Милая, что случилось? – Папа становится рядом и кладет руку ей на плечо.
– Что значит «он оседлал ветер»? Кто? – спрашиваю я, уже не боясь выдать Элисон свой секрет.
Она смотрит на меня – молча и очень внимательно.
– Папа, – говорю я, наклоняясь и подтягивая носок на больной ноге. – Можешь принести льда? Лодыжка болит.
Он сердито хмурится.
– А это обязательно сейчас, Алисса?
– Пожалуйста. Мне больно.
– Да, ей больно, – подтверждает Элисон, протягивает руку и касается моей ноги.
Это что-то небывалое – совершенно нормальный ласковый жест, впервые за одиннадцать лет.
Столь грандиозное событие так потрясает папу, что он уходит, не сказав больше ни слова. Судя по подергиванию левого века, обратно он вернется с сестрой Поппинс.
У нас с Элисон мало времени.
Как только папа исчезает за дверью, я сдергиваю ногу со стула, скривившись от боли.
– Так. Муха. Мы обе слышали одно и то же, да?
Элисон бледнеет.
– И как давно ты слышишь голоса?
– Какая разница?
– Большая. Я бы могла тебе сказать… кое-что. Чтобы уберечь от неверного выбора.
– Так скажи сейчас.
Она качает головой.
Возможно, Элисон сомневается, что я слышу те же голоса, что и она.
– Гвоздики. Нужно выполнить их последнюю просьбу, – говорю я, беру пластмассовую ложку и, с цветами в руке, скачу на одном костыле к краю цементного дворика, где начинается земля. Она пахнет сыростью и свежестью. Совсем недавно ее полили. Элисон следует за мной.
Садовников, похожих на моржей, нигде не видно. Но дверь сарая приоткрыта. Они, наверное, внутри. Хорошо. Нам никто не помешает.
Элисон опускается на колени и начинает копать ложкой мягкую землю. Когда ложка ломается, она продолжает рыть пальцами. Получается неглубокая могила. Она кладет в нее гвоздики и засыпает их землей.
Выражение ее лица напоминает небо, полное сгустившихся облаков, которые еще не решили, разойтись им или пролиться дождем.
У меня дрожат ноги. Столько лет женщины в нашем роду считались безумными. Но мы нормальные. Просто мы слышим то, что не слышат другие. Теперь понятно, почему мы обе одинаково услышали слова мухи и гвоздик. Главное – не отвечать насекомым и растениям в присутствии обычных людей, потому что тогда нас назовут сумасшедшими.
Мы не сумасшедшие. Ура.
Но есть проблема. Я чего-то не понимаю. Даже если голоса настоящие, все-таки неясно, почему Элисон непременно хочет одеваться, как Алиса. Почему она щелкает языком. Почему у нее случаются срывы без всякой причины. Ведь именно из-за этого, в первую очередь, она и кажется сумасшедшей. Слишком много вопросов, которые я хочу задать… но откладываю их на потом, потому что главный вопрос один.
– Почему именно наша семья? – спрашиваю я. – Почему все это происходит именно с нами?
Элисон мрачнеет:
– Мы прокляты.
Прокляты? Она что, шутит? Я вспоминаю странный сайт, который обнаружила, когда искала в Интернете бабочку. Нас прокляли какие-то мистические существа, вроде подземцев, о которых я читала? И поэтому моя бабушка попыталась взлететь? Она решила проверить теорию на практике?
– Так, – говорю я, пытаясь поверить в невозможное. Кто я такая, чтобы возражать? Последние шесть лет я болтаю с одуванчиками и муравьиными львами. Лучше уж настоящая магия, чем шизофрения. – Если это проклятие, значит, его можно снять.
– Да, – отвечает Элисон хриплым от горя голосом.
Проносится порыв ветра, и коса хлещет ее по плечам, как плеть.
– И как же? – спрашиваю я. – Почему мы еще этого не сделали?
Глаза Элисон стекленеют. Она погружается в себя – как всегда, когда пугается.
– Элисон! – восклицаю я, наклоняюсь и хватаю ее за плечи.
Она с усилием сосредотачивается.
– Потому что нужно спуститься по кроличьей норе.
Я даже не спрашиваю, реальная это нора или нет.
– Значит, я ее найду. Никто из твоих родственников случайно не может в этом помочь?
Я хватаюсь за соломинку. Британские Лидделлы даже не знают про нас. У одного из сыновей Алисы Лидделл была тайная интрижка с некоей женщиной; потом, во время Первой мировой войны, он отправился на фронт и погиб. Женщина, забеременев, перебралась в Америку, чтобы здесь растить своего незаконного ребенка.
Мальчик вырос, и у него родилась дочь, моя бабушка, Алисия. Мы никогда не общались с нашими британскими родственниками.
– Нет, – резко отвечапт Элисон. – Не впутывай их в это, Элли. Они знают не больше нашего, иначе мы не попали бы в беду.
Решимость, с которой она говорит, кладет конец вопросам, которые вызывает ее таинственное откровение.
– Хорошо. Мы знаем, что кроличья нора находится в Англии, правильно? Есть какая-нибудь карта? Письменные указания? Где мне искать?
– Нигде.
Я вздрагиваю, когда Элисон спускает с моей ноги носок и указывает на родимое пятно чуть повыше вспухшей левой лодыжки. У нее точно такое же на внутренней стороне запястья. Оно похоже на лабиринт из линий. Такие рисуют в детских книжках с головоломками.
– В этой истории скрыто больше, чем вы думаете, – говорит Элисон. – Сокровища укажут тебе путь.
– Сокровища?
Она прижимает свое родимое пятно к моему, и в точке соприкосновения я ощущаю приятное тепло.
– Читай между строк, – шепчет Элисон.
То же самое она недавно сказала про фотографии.
– Не рискуй, Элли. Пообещай, что никуда не впутаешься.
У меня щиплет глаза.
– Но я хочу, чтобы ты вернулась домой…
Она отдергивает руку от моей лодыжки.
– Нет! Я не просто так все это сделала…
Ее голос обрывается. Сидя у моих ног, она кажется такой маленькой и хрупкой.
Мне нестерпимо хочется спросить, что Элисон имеет в виду, но, главное, я просто хочу обнять ее. Я опускаюсь на колени, не обращая внимания на боль, и тянусь к Элисон. Это настоящий рай – чувствовать ее объятия, вдыхать запах шампуня, уткнувшись носом ей в висок…
Однако блаженство быстро заканчивается. Элисон словно коченеет и отталкивает меня. Какое знакомое ощущение: я отвергнута. Но тут же я вспоминаю: папа и медсестра могут вернуться в любую секунду.
– Бабочка, – говорю я. – Она тоже играет какую-то роль, правильно? Я нашла сайт. Меня вывела на него фотография черно-синего махаона.
Облака заслоняют солнце, в воздухе повисает сероватая дымка, и кожа Элисон тоже как будто меняет цвет. Взгляд у нее обостряется от ужаса.
– Значит, ты это сделала.
Она поднимает дрожащую руку.
– Теперь, когда ты сама принялась его искать, ему не придется нарушать слово. Ты – легкая добыча.
– Ты меня пугаешь! О ком ты говоришь?
– Он придет за тобой. Выйдет из твоих снов. Или из зеркала… держись подальше от зеркал, Элли! Понимаешь?
– Зеркало? – недоверчиво переспрашиваю я. – Ты хочешь, чтобы я не подходила к зеркалу?
Элисон кое-как поднимается, и я с трудом удерживаю равновесие на костыле.
– Разбитое стекло ранит не только кожу. Оно рассекает душу.
И тут, как нарочно, бандана Джеба соскальзывает с моей коленки, открыв окровавленную повязку. У Элисон вырывается тихий вскрик.
Она не щелкает языком, поэтому я не успеваю спохватиться. Элисон бросается на меня, и я ударяюсь спиной о землю. Из легких выдавлен весь воздух, между лопатками вспыхивает боль.
Элисон садится сверху и стаскивает мои перчатки. По ее щекам ручьями текут слезы.
– Из-за него я сделала тебе больно! – рыдает она. – Я больше этого не допущу!
Эти самые слова она уже говорила – и я мгновенно переношусь назад во времени и пространстве. Я пятилетняя девочка – невинная, ничего не понимающая, – которая смотрит, как за стеклянной дверью собирается весенняя гроза. Меня окутывает запах дождя и сырой земли, так что даже рот увлажняется.
Прямо напротив моего носа на дверь садится бабочка размером с ворону, с синим светящимся тельцем и крыльями, как будто сделанными из черного атласа. Я взвизгиваю, и она, сорвавшись с места, зависает в воздухе, поддразнивает, приглашает поиграть.
Сверкает молния, обрушивая сверху поток света. Мама всегда говорила, что опасно выходить на улицу во время грозы… но бабочка, вся такая прекрасная, порхает, завлекает меня, обещает, что ничего страшного не случится. Я складываю стопкой несколько книг, чтобы дотянуться до дверной задвижки, и выхожу во двор, чтобы потанцевать с бабочкой среди клумб. Между пальцами босых ног выдавливается грязь…
Мамин крик заставил меня поднять голову. Она бежала к нам, вооруженная садовыми ножницами.
– Голову с плеч долой! – вопила она и срезала все цветы, на которые садилась бабочка. Чашечки так и отлетали от стеблей.
Загипнотизированная маминой энергией, я побежала к ней. Дождь поливал нас, молния озаряла небо. Я думала, что мама танцует – и вытянула руки ей навстречу. А потом споткнулась.
Белые лепестки лежали на земле, истекая кровью. Из дома выбежал папа, и я сказала ему, что нарциссам нужен пластырь. Он ахнул, когда увидел меня. Я была слишком маленькая, чтобы понять, что у цветов не течет кровь.
Каким-то образом я оказалась на линии огня, и садовые ножницы распороли мне ладони до запястий. Врач сказал, что боли я не почувствовала из-за шока. С тех пор Элисон уже не жила дома, и это был последний раз, когда я назвала ее мамой.
Раскат грома возвращает меня в настоящее. Сердце так и колотится о ребра. Я позабыла про бабочку. Она была моей тайной приятельницей в детстве и причиной шрамов. Неудивительно, что фотография казалась мне такой знакомой.
И неудивительно, что Элисон слетела с катушек, увидев ее.
Она стонет, поднося мои обнаженные ладони к тусклому свету.
– Прости, прости! Он использовал меня, и я погубила тебя. Ты достойна лучшего. Мы все достойны…
Элисон откатывается в сторону и выкапывает гвоздики. Земля осыпается со стеблей.
– Он ее не получит! Так и скажите…
Элисон стискивает цветы в руках, как будто пытается задушить их. Потом она отбрасывает смятые гвоздики, неверной походкой идет к зеркальному шару и пытается выдернуть его из земли.
Шар не поддается, и тогда она начинает молотить по нему кулаками. Я хватаю Элисон за локоть, боясь, что она поранится.
– Пожалуйста, – умоляю я. – Перестань.
– Ты слышишь меня? – кричит она, обращаясь к серебристому шару и вырываясь из моей хватки. – Ты ее не получишь!
Что-то движется в зеркальной поверхности, какая-то смутная тень. Но, если присмотреться, становится ясно, что это всего лишь отражение Элисон, которая вопит так яростно, что вздуваются жилы на шее.
То, что происходит дальше, похоже на сон. Над головой спиралью закручиваются облака. Начинается ливень. Я смотрю сквозь дождевые струи и вижу – будто в замедленном действии – как ветер захлестывает косу Элисон вокруг шеи. Она заходится надрывным кашлем и сгибается пополам, вцепившись пальцами в косу, чтобы ослабить удавку.
– Элисон!
Я бросаюсь к ней, лишь мимоходом заметив, что лодыжка перестала болеть.
Элисон падает на раскисшую землю, ловя ртом воздух. Дождь лупит так, как будто нас обстреливают камушками. Ногти Элисон, с забившейся под них грязью, рвут белокурую косу, которая ее душит. В отчаянии она даже обдирает себе кожу на шее. Ссадины наливаются кровью. Глаза у Элисон выпучиваются, взгляд мечется по сторонам. Она отчаянно пытается вздохнуть, колотя ногами в тапочках по грязной земле.
– Алиссса… – шипит она, не в силах говорить.
Пытаясь бороться с косой, я плачу и от слез не вижу собственных рук. Вдалеке бьет молния – раз и другой. И вдруг пряди волос обвиваются вокруг моих пальцев и стягивают их так сильно, что я боюсь – суставы не выдержат. Против моей воли пальцы стискивают шею Элисон.
Кто-то пытается сделать так, чтобы я убила собственную мать!
Меня захлестывает горячая волна дурноты.
– Нет!
Но чем упорней я пытаюсь освободить нас обеих, тем крепче мы оказываемся сплетены. Мои искусственные дреды прилипают к шее, как мокрая половая тряпка. Дождь и слезы смешиваются с макияжем, и на грязный фартук Элисон падают черные капли.
– Отпустите! – кричу я волосам.
– Элли… перестань… – Голос Элисон звучит чуть слышно. Он похож на свист воздуха, который выходит из проколотой шины.
Коса снова обвивает мои пальцы.
– Прости, – рыдая, шепчу я. – Я не хочу…
Гром отзывается в моих костях. Он похож на издевательский смех злого духа. Как бы я ни старалась, пряди только сильней припутывают мои пальцы к шее Элисон и стягиваются всё туже. Руки у нее обмякают. Она синеет, глаза закатываются так, что радужка исчезает…
– Помогите, кто-нибудь! – кричу я что есть мочи.
Прибегают садовники. Две пары мясистых рук обхватывают меня со спины, и в ту же секунду коса безжизненно повисает.
Элисон делает глубокий хриплый вздох, наполняя легкие, и кашляет.
Садовник помогает мне устоять на ногах.
Появлятся сестра Дженкинс со шприцем наготове. Папа бежит следом, и я падаю ему на руки.
– Я н-н-не… – заикаюсь я. – Я никогда б-бы…
– Я знаю, – говорит папа, обнимая меня. – Ты хотела удержать ее, чтобы она не причинила себе вред.
От его прикосновений моя промокшая одежда липнет к телу.
– Это не она, – бормочу я.
– Конечно, – шепчет папа мне в макушку. – Твоя мама, к сожалению, давно не владеет собой.
Я подавляю тошноту. Папа не поймет. Элисон вовсе не пыталась удавиться – ее волосами управлял ветер. Но какой здоровый человек в это поверит?
Прежде чем закрыть глаза, Элисон произносит запинающимся шепотом, как пьяная:
– Маргаритки… скрывают клад. Спрятанный клад.
И впадает в забытье, превратившись в слюнявого зомби.
А я остаюсь одна перед лицом бури.