Глава 2. Жареные факты: Дело о камер-юнкере

Осенний Петербург дышал в спину сыростью и инфлюэнцей. На Фонтанке, у Летнего сада, ветер гнал по черной воде обрывки афиш с итальянской оперой, словно сама Нева стремилась избавиться от этого легкомыслия. Профессор Орест Валерьевич Светловидов, запахнув шинель на бобровом меху, мерил шагами свой кабинет. Здесь, на Моховой, царил запах карболки и вековой пыли медицинских фолиантов. На столе, придавленный черепом (не френологическим, а самым настоящим, изъятым из могилы самоубийцы), лежал свежий номер «Врача». Светловидов не читал — ждал.

Дверь отворилась без стука. Камердинер, вышколенный и бесстрастный, произнес:

— Барыня. Очень встревоженная. Без докладу.

И тут же в кабинет, словно выпорхнув из экипажа прямо в этот храм науки, влетела дама. Возраст ее трудно было определить сразу — в полумраке петербургского утра она казалась то ли увядающей красавицей, то ли статуей, сошедшей с фасада Михайловского дворца. Шляпка с вуалью, соболья ротонда, запах «Lily of the Valley» от Аткинсона — всё выдавало породу. Но глаза… глаза были как у подраненной ланни, которую травят сворой.

— Профессор, — голос ее сорвался на шепот. — Вы — моя последняя надежда. Мне сказали, вы лечите не только тело, но и… душу. Точнее, то, что с ней делают обстоятельства.

Светловидов, не торопясь, отодвинул череп в сторону, словно убирая с дороги ненужный аргумент.

— Садитесь, сударыня. И избавьте меня от иносказаний. Я человек прямой, как зонд. Если у вас болит — показывайте, где. Если болит душа — излагайте факты. Без слез. Слезы в моей практике мешают лишь сифилитикам в стадии бугоркового поражения, у них они едки.

Дама судорожно сжала ридикюль из крокодиловой кожи — дорогая вещь, но сжимала она его так, будто это был приговор.

— Мой сын. Ему двадцать два. Он… камер-юнкер двора Его Императорского Величества.

— Звание почетное, но для здоровья опасное лишь непомерным честолюбием, — сухо заметил профессор, придвигая к себе массивную чернильницу. — Продолжайте.

— Его обвиняют. В том, что… — она запнулась, и в тишине кабинета стало слышно, как потрескивают дрова в камине. — В том, что во французском языке называют péché contre nature.

— А по-русски, сударыня, это называется мужеложство. Статья 995 Уложения о наказаниях. Лишение всех прав состояния и ссылка в каторжные работы в Сибирь на срок от четырех до восьми лет. Если дело дойдет до суда и если обвиняемый не принадлежит к податным сословиям, позор ляжет на весь род. Навсегда.

Каждое слово профессор отчеканивал, как палач, зачитывающий приговор. Дама побледнела, но не упала в обморок — Светловидов уважал таких.

— Я не буду спрашивать, виновен ли он, — продолжал профессор, зачем-то выдвигая ящик стола, где в идеальном порядке лежали инструменты: скальпели, зонды и пулевые экстракторы. — Спрошу иначе: вы хотите, чтобы я его лечил от болезни или защищал от закона?

— Я хочу, чтобы он остался жив! — выдохнула мать. — Вчера он пытался застрелиться. К счастью, пистолет дал осечку. А сегодня утром жандармы пришли с обыском. У них есть письма. Грязные, компрометирующие письма от… от него. И показания какого-то отставного гусара.

— А, — протянул Светловидов, и в этом «а» прозвучало узнавание. — Значит, «дело о камер-юнкере». Я слышал краем уха в Английском клубе. Ваш сын попал в хорошую компанию. Там фигурирует и князь, и богатый купеческий сын, и этот самый гусар, который, судя по всему, решил погреть руки на чужом позоре. Шантаж, сударыня. Обычная история для нашего города. Только жертвы обычно не стреляются, а откупаются.

— У нас нет таких денег, чтобы замазать это дело! — с горечью сказала дама. — Имя отца, заслуженного адмирала, не должно быть втянуто в это болото.

Светловидов встал. Он подошел к окну, смотрел, как дворник колет лед на панели, и думал.

***

Профессор Орест Валерьевич Светловидов, чья фамилия гремела в Европе после выхода его труда «Сифилис и социальная стигма», в последние годы все чаще отходил от чистой венерологии. Он говорил своим студентам в Медико-хирургической академии:

— Джентльмены! Гонорея — это лишь кара за мимолетную слабость. Сифилис — трагедия для дурака, который не знал меры. Но есть болезни, которые не лечатся ртутью или калием йодистым. Это болезни духа, переодетые в плоть. Ими занимаются палачи, священники и… такие вот несчастные, как я.

Его научный интерес сместился в область, о которой в приличном обществе молчали, но о которой судачили на всех перекрестках. Судебная психиатрия и сексопатология. Он одним из первых в России начал коллекционировать не бабочек, а «казусы», выискивая в человеческих пороках не злой умысел, а патологию.

— Природа, — говаривал он, наливая себе вечернюю рюмку «Смирновской», — не терпит не только пустоты, но и однообразия. Если Бог создал мужчину и женщину для размножения, то дьявол, как великий экспериментатор, добавил вариации. Вопрос лишь в том, где кончается грех и начинается болезнь.

И вот теперь перед ним сидела мать, готовая на всё, чтобы спасти сына. И Светловидов видел здесь не просто частный случай, а возможность сделать то, о чем он мечтал годами: ввести в русскую судебную практику понятие, которое он вычитал в новом труде Крафт-Эбинга, — «врожденная инверсия».

Он резко обернулся.

— Я согласен. Но на моих условиях. Я не адвокат. Я буду экспертом от науки. Я осмотрю вашего сына. Если я увижу в нем развратника, искушенного пороком, — я умою руки. Пусть Сибирь выправляет ему хребет. Но если это то, о чем я думаю… если это болезнь, заложенная в него еще в утробе, — я буду биться до конца. И тогда, сударыня, нам понадобятся не деньги, а стальные нервы. Потому что мы пойдем против общественного мнения, против Святейшего Синода и против всей этой… — он махнул рукой в сторону Невского, — красоты.

Дама молча кивнула. Светловидов нажал кнопку звонка.

— Степан! Вели подавать коляску. Мы едем на Гагаринскую набережную.

***

В особняке на Гагаринской пахло не карболкой, а дорогими сигарами и хандрой. Молодой человек, которого профессор застал в будуаре матери (комната его самого была опечатана после обыска), сидел в кресле с видом человека, который уже всё решил. Красивый, с той нежной, почти девичьей красотой, которая так ценилась в эпоху Александра II, он лениво перебирал кисти. Увидев профессора, он усмехнулся:

— Еще один врач? Маман, ты хочешь проверить, не болен ли я сифилисом? Могу тебя успокоить — у меня вкус к чистоте. Это мое единственное достоинство, которое теперь приравняют к уголовщине.

— Заткнитесь, юноша, — спокойно сказал Светловидов, ставя саквояж. — Ваши остроты я слышал от каждого второго пациента, который пытается скрыть страх за маской цинизма. Раздевайтесь.

— Что? Прямо здесь?

— Здесь. Или вы стесняетесь? Уверяю, я видел столько мужских хозяйств, что ваше меня не впечатлит ни размером, ни формой. Я ищу не это.

Осмотр был долгим и унизительным, но Светловидов проводил его с той бесстрастной жестокостью, которая свойственна только истинным хирургам. Он щупал железы, смотрел на форму черепа, измерял таз, проверял сухожильные рефлексы. Юноша, уже сломленный, подчинялся.

Наконец, профессор сел, вытер руки спиртом и сказал матери, которая ждала за дверью:

— Ваш сын, сударыня, не развратник. Он — несчастный. И я готов это доказать.

— Что вы нашли? — прошептала она.

— Врожденную инверсию полового чувства, — четко, как на лекции, произнес Светловидов. — У него женский тип телосложения, узкие плечи, широкий таз, отсутствие кадыка, оволосение по женскому типу. Эндокринная патология, сударыня. Он родился таким. Его влечение — не следствие развращающего чтения или дурного примера в кадетском корпусе. Это биология, пошедшая наперекор морфологии. Это не порок, а беда.

Вернувшись к себе на Моховую, Светловидов не спал всю ночь. Перед ним лежали конспекты, немецкие книги и чистый лист бумаги для экспертного заключения. Он понимал, что затевает опасную игру.

В окна бил холодный рассвет, обнажая истинную суть города.

***

А Петербург в те годы, милостивый государь, был городом контрастов. На парадном Невском, сверкая золотом эполет и бриллиантами парижских модисток, шествовала Империя. А в переулках, между Литейным и Владимирской, в доходных домах с черными лестницами, жила совсем иная жизнь.

«Голубые» балы? О, это была не выдумка, а сущая правда! О них знали все — городовые, журналисты бульварных листков, великие князья, посещавшие эти сборища из любопытства, и, разумеется, агенты Третьего отделения. В закрытых клубах на Невском, вроде «Аквариума» или некоторых меблированных комнатах на Итальянской, собирались свои «посвященные». Тут можно было встретить и гвардейского офицера, бравого с виду, но с томным взглядом, и купеческого сынка, проматывающего миллионы на кастратов-певчих, и художника-мариниста, и даже одного архиерея, который якобы приезжал «наставить заблудших на путь истинный», но, как шептались, сам охотно сходил с этого пути.

Градоначальство смотрело на это сквозь пальцы. Взяточничество, было тонкой наукой. Кое-кто из «своих» имел высоких покровителей. Пока всё было тихо — не лезли на глаза, не устраивали скандалов, — их не трогали. Более того, в среде балета и императорских театров подобные наклонности были почти что нормой, превратившись в своего рода «профессиональную традицию», о которой цензоры писали в доносах, но начальство прятало эти бумаги в стол.

Но стоило только кому-то из «голубых» переступить негласную черту — влюбиться не в «своего», а в отпрыска знатной фамилии, или, того хуже, в камер-юнкера, — как в действие вступал маховик государственной машины. Законы о мужеложстве, доставшиеся в наследство от воинственного Петра I, ценившего в подданных только боевую мощь, а не плотские странности, применялись избирательно. Как дубина: ею били, когда хотели устрашить, или когда кто-то оказывался слишком слаб, чтобы откупиться.

В кабинете Светловидова на Моховой горела лампа. Профессор писал заключение. Он выводил букву за буквой, чувствуя, что это не просто бумага, а кирпичик в фундамент новой науки.

«…На основании антропологического исследования и анамнеза, — скрипело перо, — я, нижеподписавшийся, прихожу к выводу, что у камер-юнкера N. имеет место врожденная инверсия полового влечения, являющаяся не следствием порочных привычек или сознательного разврата, но патологическим состоянием, обусловленным эндокринной дисфункцией и атавистическими изменениями в центральной нервной системе. Вменять ему в вину содеянное столь же нелепо, как наказывать заику за его косноязычие или горбуна за форму его позвоночника».

Он поставил подпись, посыпал песочком и задумался. Он знал, что эта экспертиза вызовет скандал. Его обзовут развратителем юношества, либералом, продавшим науку за сребреники. Но он также знал, что другого шанса сказать правду об этой темной стороне человеческой природы, которую все видят, но никто не называет своим именем, у него не будет.

— Степан! — крикнул он, выходя в коридор. — Завтра с утра беги к приставу. Скажи, что профессор Светловидов просит допустить его для дачи показаний. И передайте этому щенку, — кивнул он в сторону Гагаринской, — пусть перестанет играть в рокового героя. У него теперь не театр, а судебная палата. И я, его последний шанс, не Мельпомена, а, увы, Эскулап.

За окном, на Моховой, глухо простучали копыта извозчика, унося в ночь очередного гуляку, который завтра утром снова станет образцовым чиновником, мужем и отцом, забыв о своих тайных пороках до следующего вечера. А здесь, в душной тишине кабинета, только что родилось слово, которое вскоре должно было ударить по устоям империи сильнее, чем любая бомба народовольцев. Ибо бомба разрушает тела, а правда о природе человека разрушает предрассудки. А с ними, как известно, бороться всегда опаснее.

Светловидов погасил лампу. Впереди был суд.

Загрузка...