Глава 1. О пользе микроскопа и вреде обер-прокурора

Кабинет профессора Ореста Валерьевича Светловидова в Императорской Военно-медицинской академии походил на помесь алхимической лаборатории, ризницы и операционной при осадном положении.

Здесь всё дышало тем особым, ни с чем не сравнимым ароматом эпохи, который нынешний историк назвал бы «симфонией карболки». Запах этот — смесь фенола, йодоформа и дорогого парижского табаку «Капороль» — был настолько въедлив, что, казалось, пропитал даже тяжелые портьеры из зеленого сукна. На огромном, заляпанном реактивами столе соседствовали: изящный гипсовый слепок Венеры Милосской с подвязанной фиговым листком наготой и костяная ручка с надписью «„Истина — в вине, здоровье — в воде“», которой профессор пользовался для каллиграфического выписывания рецептов.

Книжные шкафы ломились от кип немецких «„Архив дерматологии“» и французских «Летопись общественной гигиены», но на самом почетном месте, за стеклом, пылился толстый том Устава о наказаниях, раскрытый на статье 995. Статья эта, словно заноза, торчала из академического благолепия, напоминая о том, что наука, как бы высоко она ни парила, всегда рискует свернуть шею о гранит государственного закона.

Светловидов стоял у окна. Был он высок, сутул, с бородой клинышком, которая в Петербурге давно уже вышла из моды, но которую он носил не из снобизма, а из лени — жалко было времени на бритье. Пальцы его, длинные и гибкие, достойные руки виртуоза-скрипача или профессионального палача, нервно перебирали кисточку для смахивания пыли с препаратов.

— Вы, Ваше Высочество, изволите гневаться, — голос у профессора был тихий, с легкой картавостью, свойственной старым московским семинаристам, переквалифицировавшимся в светил медицины. — А я вам доложу, что гнев ваш — он как напалм… простите, как греческий огонь: жжет всё вокруг, а причины не видит.

Напротив него, развалившись в единственном кресле, которое Светловидов берег для особо важных пациентов (ибо простецкие сидели на табуретах), восседал великий князь Константин Константинович. Владыка муз, покровитель искусств и, как шептались в гвардейских офицерских собраниях, человек, чьи стихи были куда откровеннее, чем позволял его августейший статус.

Князь сегодня был не в духе. Брови его, изломанные, как у античной трагической маски, сошлись на переносице. В руке он вертел золотой портсигар, но не открывал его — воздух в кабинете и без того был слишком густ, чтобы разбавлять его ароматом «Жуан» или «Баккара».

— Полноте, профессор, — голос великого князя звучал глухо, с той особой придворной брезгливостью, которая не терпит возражений. — Я говорю о разврате. О разврате в гвардейских полках. Это чума! Это гангрена, которая разъедает офицерский корпус! Вы, как врач, должны понимать: когда порок принимает системный характер — это уже эпидемия. Её надобно не лечить, а… выжигать каленым железом.

— Именно что «выжигать», Ваше Высочество, — Светловидов усмехнулся и, подойдя к столу, взял в руки микроскоп — массивный, немецкий, работы Цейса, за который он отдал годового жалованья. — А скажите мне, умоляю, где именно прикажете прикладывать сие каленое железо? К лобным долям? Или, быть может, к гипофизу?

Князь брезгливо поморщился, как от зубной боли.

— Не юродствуйте, Орест Валерьевич. Я говорю о душе. О падении нравов. О том, что офицеры… — он запнулся, подбирая слово, — …офицеры лейб-гвардии Преображенского полка, столпы престола, забыв о долге, посещают… заведения, где…

— Где вместо женщин их ждут красивые юноши в лосинах? — закончил за него профессор с той пугающей простотой, которая дается только людям, привыкшим называть вещи своими латинскими и греческими корнями. — Знаю, Ваше Высочество. И более того, скажу вам крамолу: один из ваших флигель-адъютантов, тот самый, что на днях был произведен в полковники за отличие по службе, состоит у меня на учете с диагнозом «извращение полового чувства». И знаете что? По службе он рвется в фельдмаршалы.

Князь побледнел. Пальцы его сжали портсигар так, что золото жалобно хрустнуло.

— Как вы смеете?! — выдохнул он. — Это преступление! Статья 995 Уложения о наказаниях гласит: «Мужеложство — наказывается лишением всех прав состояния и ссылкой на поселение в Сибирь»! Вы что же, предлагаете мне смотреть сквозь пальцы на то, что в моей гвардии плодится… эта…

— Патология? — подсказал Светловидов.

— Мерзость! — отрезал великий князь.

— Ах, Ваше Высочество, Ваше Высочество… — профессор вздохнул с такой тоской, словно ему предстояло делать труднейшую операцию без наркоза. — Вот вы изволите оперировать понятиями «душа» и «мерзость». А я, человек подлый, ученый, оперирую тем, что вижу в окуляр. — Он похлопал ладонью по микроскопу, как по холке верного коня. — Подойдите-ка сюда.

Князь, движимый то ли любопытством, то ли желанием немедленно раздавить этого наглого эскулапа его же аргументом, нехотя поднялся с кресла.

— Смотрите, — Светловидов привычным движением положил на столик микроскопа тончайший срез ткани, окрашенный кармином. — Это препарат мозга. Мозга того самого человека, которого вы, государь мой, назвали бы мерзавцем и сослали бы в Сибирь. Он повесился в камере предварительного заключения, не дождавшись суда. Узрите же, Ваше Высочество, его преступление.

Князь нагнулся к окуляру. В желтоватом свете лампы он увидел нечто, похожее на фантастический пейзаж чужой планеты: причудливые извилины, клетки, похожие на медуз, и странные, неестественные скопления вещества в глубине.

— Что это? — спросил князь, отрываясь от микроскопа. Глаза его подернулись поволокой недоумения.

— Это, Ваше Высочество, природа, — Светловидов говорил медленно, вкладывая в каждое слово весь свой авторитет и всю горечь бесчисленных вскрытий. — Воля Всевышнего, если угодно. Или ошибка эмбриогенеза. В этом участке мозга — там, где у обывателя заведует половым инстинктом, направленным на продолжение рода, — у нашего покойника имеется врожденное изменение. Он не выбирал, кого любить. У него не было выбора, понимаете? Ему, как и вам, Ваше Высочество, дан был от рождения аппетит. Только ваш — к изысканной поэзии и театру, а его — к тому, что вы называете мерзостью.

— Вы кощунствуете! — князь выпрямился во весь рост. — Вы приравниваете грех к… физиологии?

— Я, батенька, профессор патологической анатомии. Для меня грех — это категория души, с ней пусть обер-прокурор Синода разбирается, ему за это жалованье платят. А извращение — это иногда категория мозга. И лечить его каленым железом, то бишь Сибирью, столь же разумно, как прижигать огнем родимое пятно на лице младенца. Пятно-то вы сожжете, но и дитя, глядишь, духом тронется, а то и вовсе Богу душу отдаст.

Великий князь отошел к окну. С Невы тянуло сыростью, где-то на Крестовском острове робко зажигались первые электрические огни — новомодное развлечение, пугавшее извозчиков.

— И что же вы предлагаете? — спросил он после долгой, тягостной паузы. — Отменить статью 995? Чтобы эти… люди лунного света — а я слышал такое поэтическое определение, кажется, от вашего же брата, доктора, — чтобы они открыто развращали гвардию?

— Я предлагаю не смешивать мух с котлетами, Ваше Высочество. Или, как говорят римляне — каждому своё. — Светловидов снял пенсне, и его близорукие, чуть навыкате глаза смотрели теперь на князя с той страшной человеческой жалостью, которая бывает у патологоанатомов, перерезавших тысячи животов. — Законы империи существуют, чтобы карать за действие. За насилие, за растление малолетних, за использование служебного положения. Это — преступления. А за то, что два офицера, оба совершеннолетние, оба в здравом уме, но с больной, прости Господи, долей мозга, разделяют друг с другом ложе… за это, простите, наказывать может только Господь Бог. И то, как мне кажется, на Страшном суде, а не на гауптвахте.

— А если это заразительно? — князь обернулся резко, щека его дернулась. — Если это, как холера, передается примером? Если молодые корнеты, глядя на своих кумиров…

— Сифилис, Ваше Высочество, заразителен. Туберкулез — да. Даже, простите за вульгарность, насморк. А вот душа, говорят медики, не микроб. Влечение не передается через рукопожатие или через устав строевой службы. — Светловидов позволил себе улыбнуться, обнажив желтоватые, прокуренные никотином зубы. — Если корнет склонен к тому, что вы называете пороком, он найдет его и в кирасирах, и в конной артиллерии, и даже в Пажеском корпусе. Если не склонен — никакой пример его не совратит. Тут, извините, или гипофиз виноват, или детская травма, или излишняя материнская ласка в младенчестве, но только не дурной пример. Взгляните на меня: я с детства окружен этими… пациентами. Но, как видите, я неисправимо предпочитаю дам. И дам, должен заметить, исключительно пышных, что выдает во мне грубого материалиста.

Князь усмехнулся, но тут же одернул себя. Светловидов видел эту борьбу: между человеком, искренне верящим в то, что мир держится на дисциплине и Уставе, и человеком, который, возможно, слишком хорошо знал, о чем пишет в своих зашифрованных дневниках.

— Опасные вы речи ведете, профессор, — тихо сказал великий князь. — С такими речами не в Академии сидеть, а в Соловках, при семинарии.

— Отчего же, Ваше Высочество? — Светловидов развел руками. — Я не призываю к бунту. Я призываю к состраданию. Наука нынче шагнула далеко. В Париже, в Вене уже созданы комиссии по изучению сего вопроса. Там поняли, что содомия — это не всегда грех. Иногда это крест. И носить его человеку приходится всю жизнь, прячась, боясь доноса, шантажа, а под конец — петли. Мы же, вместо того чтобы облегчить сей крест, вешаем на шею еще и гирю. А потом удивляемся: отчего это в полках столько самоубийств, отчего лучшие умы, тонкие ценители искусства, предпочитают пулю, а не позор?

— Вы защищаете их, — констатировал князь. Это был не вопрос. Это был приговор.

— Я защищаю право врача лечить, а не палача — наказывать. Я защищаю науку от мракобесия. И я защищаю Россию, Ваше Высочество, от глупости, — Светловидов говорил спокойно, но в кабинете стало душно, как в бане. — Потому что, карая этих людей, мы не искореняем порок. Мы выталкиваем их в бездну отчаяния, из которой они, объятые стыдом, идут либо в петлю, либо в крамолу. Революционеры, Ваше Высочество, очень любят вербовать тех, кого государство объявило изгоями. Отверженные — лучший материал для бомб.

Наступила тишина. Слышно было, как за стеной, в лаборатории, звенит в спиртовке пробирка — это ассистент Семенович, царствие ему небесное, ставил очередную реакцию Вассермана. Запах карболки стал невыносимым.

Великий князь медленно надел перчатку — одну, другую, застегнул мундир на все пуговицы, словно закрывая доспехи.

— Вы очень убедительны, Орест Валерьевич, — произнес он ледяным тоном. — Но вы забываете, что Россия стоит не на микроскопах. Она стоит на вере и на воинском уставе. И пока я жив, пока я отвечаю за гвардию, пока обер-прокурор Победоносцев держит руку на пульсе империи, — никакой науке не позволено обелять порок. Статья 995 была, есть и будет.

Он взял со стола свою треуголку, но на пороге задержался. И здесь, в этом полушаге, проявилась вся трагедия эпохи, когда личное сталкивалось с государственным.

— Знаете, профессор, — сказал великий князь уже не громко, а почти шепотом, глядя куда-то в угол, где на шкафу стоял скелет неизвестного бродяги, завещанного науке. — Я ведь стихи пишу. И есть у меня строчки… «Люблю в тебе я прошлое страданье и молодость погибшую мою». Так вот, порой мне кажется, что вся наша империя — это такая же Венера Милосская, как у вас на столе. Только ей, прости Господи, оторвали не руки, а душу. И вместо души — статья 995.

Дверь за великим князем закрылась мягко, бесшумно, как в хорошем анатомическом театре.

Светловидов постоял, глядя на микроскоп. Потом подошел к столу, взял тяжелый том Устава о наказаниях, раскрытый на злополучной статье, и, не торопясь, переложил его на нижнюю полку, под кипу старых журналов.

— Семенович! — крикнул он громко, давая волю накопившемуся раздражению. — Несите сюда историю болезни номер сорок один! И велите подать чаю покрепче. И коньяку, черт возьми, коньяку! Ибо, душа моя, не столько мужеложство Россию сгубит, сколько упрямство дураков, которые лезут в медицину с уставом, в душу — с жандармами, а в науку — с крестом, осеняя им то, что лечить надобно.

Он сел за стол, открыл толстую амбарную книгу в кожаной обложке и, окунув перо в чернильницу, вывел на новой странице:

«№41. Гвардии полковник (имярек, по высочайшему повелению — под грифом). Диагноз: гомосексуальная психопатия на фоне наследственной отягощенности. Прогноз: для организма — благоприятный при условии социальной адаптации; для карьеры — катастрофический, ибо статья 995 Уложения о наказаниях — она, сударь мой, не лечит, а калечит. Лечение: покой, отсутствие шантажа, морские купания и… тишина в кабинете обер-прокурора. Что же касаемо души… о душе, господа, пусть пекутся те, кому это положено по штату. А мое дело — мозг. И сердце, которое, увы, нередко разрывается от стыда, а не от инфаркта».

Перо скрипнуло в последний раз. За окном, над куполами Академии, занимался серый, петербургский, безнадежный рассвет. В кабинете снова воцарился тот самый аромат эпохи — запах карболки, парижского табака и тлеющей империи, которая вот-вот должна была запнуться о собственный Устав, пытаясь рассмотреть в микроскопе то, что предпочитала не замечать на плацу.

Конфликт был обозначен. Наука и милосердие встали по одну сторону баррикад, а закон и казенное благочестие — по другую. И где-то между ними, в лунном свете, мерцали тени людей, чья вина заключалась лишь в том, что природа, в приступе непонятного вдохновения, создала их не такими, как все.

Загрузка...