Истинное время – это время творения,
время, пока стихотворение продолжается.
Только внутри него и стоит находиться.
«Снаружи падает снег, густеют сумерки,
и, в сущности, никто никого не любит…»
Кто ночь прожил – вставать не хочет.
По горлу ветер – дверь закрой.
Ты не успел, и он грохочет
дождем, стреляет кобурой.
Он обгоняет все машины
и поворачивает вспять.
Гнёт правду ветер камышинный
под током слёз, а не 0,5,
смыкает крýгом море капель,
откатывает солнце вдаль —
где луч, как жалкий подражатель
тепла, которого не дал,
сверлит мягчеющее темя,
разогревает в горле ком.
…Неостановленное время
обвалится одним куском.
Убивает другая жизнь, а вот эта —
позволяет пожить еще
чем-то средним между зимой и летом,
между деревом и плющом;
Чем-то средним – между судьбой и долгом,
между женщиной и женой;
Тонкорунным овном и серым волком,
но в истории кружевной.
Господи, не дай мне умереть,
коли подарил земную шкуру.
Мне еще любить, еще мудреть,
мне еще искать свою Лауру!
Мне еще записывать слова,
что приходят ночью – отовсюду,
продлевая жизнь на миг ловя…
Обещаю: мучиться не буду!
Человек от радости не спит.
Засыпает от переживаний.
Крутит боль свою, как Вессон-Смит,
убивая с помощью названий,
для печали подобрав слова…
Радость рассчитается слонами.
А ему б проснуться – чёрта с два! —
вещими пожертвовать бы снами.
Ледяная пустыня вокруг.
Свет намерз вековой толщиной,
даже лунку в окне не продышишь.
Душит и отпускает… Напишешь
обо мне? – Правды нет никакой.
Только к небу прижмешься щекой,
и – теплеет, и будто не слышишь
зов пустыни ледовой – на юг!
На яблочной диете Ева.
Но червячок не спит внутри.
Налив хрустит, а бог разгневан:
«Послушай, а не говори —
тебе рожать детей, да в муках,
любить, но слать их на войну.
Жизнь это хитрая наука,
давай незнание верну…»
Ладонями закроет уши,
зажмурится с набитым ртом.
И голос бога – глуше, глуше,
почти невнятный обертон.
Тяжелым цветением пахнет —
цветением ночи с тобой.
Так густо, насыщенно, так не-
возможно – что рядом любой
почувствует страхи и страсти,
бесстыдного воздуха ток.
И ветер – дыханием частым —
погонит клубы на восток.
И мы понесемся долиной —
по острым ее позвонкам.
Ты будешь водою вдоль линий
любви, проведенных по нам.
Я видел, как стучал в стекло
и гиб наверняка.
От облаков его несла наклонная река.
А я – свободный от огня,
от цвета вод с небес.
От глаз, спешащих отогна-
ть его от гиблых мест:
не важно, суша ли оно,
железная ль вода.
Из божьих дел удалено
различие, уда-
лена немалая их часть —
нет слов и сил на них.
Стучал в стекло, так постучать
мог только ты и ник-
то другой.
Ветер бросается на окно, весь сотрясая дом.
Ужас выдавливая из нот, радующих потом.
Только что возненавидя свет и отключая слух —
ветер отыгран сто раз, спет, и наизнанку – сух.
Кто же увидел в нем дождь, снег, новых уродств боль.
Ветер бросается зол, слеп – вырвавшийся кобóльд.
Он обойдется без слов, ласк, день оборвав, связь.
Сколько бы ветром ты ни клялась, он в нашем окне увяз.
Есть у нас дождик московский,
резкий, когда моросит.
Город светящийся, жесткий
диск на мгновенье висит
на волосках нервной ткани.
Светом пульсирует кровь.
Время в граненом стакане.
Грани играют любовь
к речи, пронизанной ртутью —
столбиком до сорока;
к речке – земли перепутью,
слишком земля широка;
к жизни – сухой или влажной
с вечной привязкой к местам.
Мир умирал, и не важно
что я сказал ему там,
что наливал ему – пили,
строчки какие читал.
…Если меня не любили,
значит, я сам перестал.
Жизнь обрастает сентябрем.
Опущен, как в театре, занавес.
Он пылен, из него бьет гром,
он поднимается – всё заново.
Так действом заправляет Зевс!
И протекает жизнь культурная.
И слезы натуральны здесь,
а кровью – ленточка пурпурная.
Пусть нету связей смысловых
у времени для каждой мелочи,
но бьются тысячи живых
в сетях дождя, плыть не умеючи,
сказать по делу, попросить,
поклясться жизнью! Третий занавес.
Московский дождик моросит:
что, мол, никто не держит зла на вас…
Кукурузные хлопья – хрустит листва.
Дождь настроился и не ждет.
В темноте задыхается, мнет слова
и сильнее по мне идет.
Человек застывает, летит листва.
Сны в копье, пробужденья щит.
И желанье его умереть сперва
уживается с просьбой: жить!
И на фоне неба, дурного сна,
листьев, съеденных ртутной тлёй —
он грустит острей, насмотревшись на
всех, не помня, какой он злой.
Петербургские аллеи тяжелы.
В бой – на желтое – бросается Нева,
на рассвет, мы только ожили,
чтобы чувствовать слова;
На слова – они щемящи и кислы,
будто кофе загустел во рту.
Стену, что напротив, перекрасили,
но глаза не видят, помнят ту.
Удивляешься: как слепы и глухи́
те, кому бы слушать и смотреть.
И водой с песком – от шелухи
очищаем жизнь и даже смерть.
Мне снились вопросы, но я не ответил.
Присниться еще раз бы им.
И были в движении листья и ветви,
и небо казалось больным.
Я дальше молчать приготовился тоже,
к упрямому взгляду, как сталь.
Еще раз присниться бы им, я бы ожил,
и всех разговорчивей стал.
Тоска придет и отнимет всех…
Приходит! – Страхом к твоему зайчишке!
И пыльный свет или пыльный мех
гасит звуки перед затишьем.
И всем, возможно, еще светло
и радостно, только мне – по-другому.
Как будто дождь, я стучу в стекло
с той стороны кругового дома.
В колодце воздуха, в злых стенáх,
и звуки собраны в узел стоя.
Напрасно требовать и стенать,
молиться можно, но вряд ли стоит.
Нужно листьев палых собрать мешок,
а потом караулить пьяных.
Это ветром качает кого?.. Смешок —
это чей злит других упрямых?..
И собака чья по косой: цок-цок,
на подпитии, в рваной шкуре?..
Будто в лужах заложен заряд – в лицо
он взорвется, когда закурят.
И тогда рассыплется осень в пух,
и опять разлетятся листья.
Соберешь в дырявый мешок испуг
здесь, на месте кровопролитья.
Дождь меряет температуру
осевшим башням и мостам.
Живую с мертвою натуру
разводит по своим местам.
И мы схватились бы за воду,
не будь небес, не будь земли.
Назло короткому заводу
и дождь идет, и мы бы шли
спасением от лихорадки,
горячки и разбитых снов.
От лба отскакивают прядки,
и тело прочь из берегов.
Нам рано расставаться снова
и больно продолжать вдвоем.
Но никому, поверь на слóво,
мы больше не нужны живьем.
Народ поет, хотя не может
не знать, как плохо он поет.
На головную боль умножит
душевную, и не поймет.
В нем каждый хочет быть собою,
точнее, вытеснить меня.
Я мучаюсь, прожекты строю:
заткнуть их, но они – родня!
«Врача, пожарника, юриста!..»
Кто б умереть быстрей помог.
Без слов и музыки так чисто —
не слышно или дышит бог.