Это очень страшное слово – «лешачиха».
Я его потом, пожалуй, ни разу и не слышала.
А тогда, в раннем моем детстве, познакомилась я с этим словом в связи с очень таинственной историей, каких больше на свете вовсе не бывает.
Об этой истории и хочу рассказать.
В те времена проводили мы всегда лето в Волынской губернии, в имении моей матери.
Знакомых там у нас было мало, потому что окрестные помещики были все поляки, держались особняком, да и между собою они, кажется, не очень приятельски жили, а все больше друг перед другом «пыжились» – кто, мол, богаче да кто знатнее.
Но один из соседей – старый граф И. изредка к нам заглядывал, так как встречался когда-то с моей матерью на заграничных водах.
Графа И. помню хорошо.
Был он огромного роста, худой, с совершенно белыми усами. Был ли он лыс – не знаю, потому что макушки его, хотя бы он сидел, а я стояла, – все равно увидеть не могла: мне было в ту пору не больше шести лет.
Но одна деталь из его внешности врезалась в мою память, потому что уж очень поразила: на мизинце его левой руки – большой, белой и костлявой – красовался твердый желтоватый ноготь совершенно невероятной длины. Этот ноготь вызывал много разговоров у нас в детской.
– Сколько лет нужно, чтобы вырастить такой ноготь? – Кто говорил два, кто двадцать, а кто-то даже решил, что не меньше семидесяти, хотя самому-то графу было не больше шестидесяти, так что выходило, что граф моложе своего ногтя на десять лет.
Брат клятвенно уверял, что может, если захочет, вырастить себе такой ноготь в четыре дня.
– Ну так захоти! Ну так захоти! – хором кричали младшие.
Но он захотеть не хотел.
Взрослые тоже говорил о ногте. Говорили, что это было модно в шестидесятых годах.
Граф был вдовый и у себя никого не принимал, но, проезжая мимо его усадьбы, мы часто любовались красивым старинным домом и чудесным парком с маленьким причудливым прудом.
Посреди пруда зеленел круглый насыпной островок, соединенный с берегом призрачным цепным мостиком. И вокруг островка волшебно-тихо плавал задумчивый лебедь.
И никогда ни души не было видно ни в парке, ни около дома. А между тем граф жил не один. С ним была его младшая дочь, тогда еще подросток, лет пятнадцати. Я как-то видела ее в костеле, куда наша гувернантка-католичка иногда брала нас с собой.
Молодая графиня была довольно красивая, но грубоватая и вся какая-то неладная. Чересчур белое и румяное лицо, чересчур густые брови, чересчур черные, почти синие волосы. Маска.
Такою представлялась мне злая царица, которая в сказке спрашивала у зеркальца, есть ли на свете «кто милее, кто румяней и белее?».
Одета она была просто и некрасиво.
А потом как-то привез ее граф к нам в гости, принаряженную в белое кисейное платье с ярко-синими бантиками, в завитых локонах и белых перчатках. Сидела она все время очень чопорно, рядом с отцом, опустив глаза, и только изредка взглядывала на него с выражением злобным и насмешливым.
Ну вот, мол, вырядилась и сижу. Ну, еще что выдумаешь?
На вопросы отвечала «да» и «нет». За обедом ничего не ела.
Вечером старый граф, переговорив о чем-то очень долго и таинственно с моей матерью, стал прощаться. Дочь его радостно вскочила с места, но он остановил ее:
– Ты будешь сегодня здесь ночевать, Ядя. Я хочу, чтобы ты поближе познакомилась со своими новыми подругами.
Он любезно улыбнулся в сторону моих старших сестер.
Ядя остановилась, пораженная. Лицо ее стало темно-малиновым, ноздри раздулись, глаза остановились. Она молча смотрела на отца.
Тот на минутку замялся, видимо очень смутился, а может быть, даже испугался чего-то.
– Завтра утром я заеду за тобой, – сказал он, стараясь не глядеть на нее. И прибавил по-польски: – Веди себя прилично, чтобы мне не было за тебя стыдно.
Все вышли на крыльцо провожать графа.
Как только его коляска, запряженная четверкой цугом, отъехала от подъезда, Ядя, повернувшись спиной к старшим сестрам, быстро схватила за руки меня и пятилетнюю Лену и побежала в сад.
Я, изрядно испуганная, еле поспевала. Лена спотыкалась, сопела и готовилась зареветь.
Забежав далеко, в самую чащу сада, она выпустила наши руки и сказала по-французски:
– Стойте смирно!
Схватилась за сук и полезла на дерево.
Мы смотрели в ужасе, едва дыша.
Забравшись довольно высоко, она обхватила ствол ногами и стала сползать на землю. Куски кисеи повисли на шершавой коре, посыпались голубые бантики…
– Гоп!
И спрыгнула.
Вся красная, радостная, злобная, трепала она лохмотья своего платья и говорила:
– Ага! Он хочет везти меня в этом платье еще к Мюнчинским – ну так вот ему! вот ему!
Потом взглянула на нас, расхохоталась, погрозила пальцем:
– Стойте смирно, глупые лягушки! Я голодна.
Она подошла к вишневому дереву и стала отгрызать от ветки клей. Потом сорвала с липы четыре листка, поплевала на них и налепила нам на щеки.
– Теперь идите домой и не смейте снимать, так и спать ложитесь с листочками. Слышите? Лягушки!
Мы схватились за руки и побежали что было духу, придерживая листочки, чтобы не свалились. Очень уж нас эта странная девочка напугала.
Дома мы ревели, нянька нас мыла, сестры хохотали. Должно быть действительно вид у нас был дурацкий, испуганный и заплаканный.
– Зачем же листочки не бросили?
– Да она не ве-ле-е-е-ла!
Вскоре пришла из сада и Ядя. Шла гордо, придерживая рукой лохмы своего платья. Ложась спать, раздеваться отказалась, сняла только башмаки и повернулась к стене.
Мама говорила сестрам:
– Не обращайте внимания на ее фокусы. Это она, вероятно, из патриотизма не хочет ни есть, ни разговаривать в русской семье. Совсем дикая девочка, ни одна гувернантка не в силах с ней справиться. Старик надеялся, что она с вами подружится…