Было и быльем поросло.
Лес шумел…
В этом лесу всегда стоял шум – ровный, протяжный, как отголосок дальнего звона, спокойный и смутный, как тихая песня без слов, как неясное воспоминание о прошедшем. В нем всегда стоял шум, потому что это был старый, дремучий бор, которого не касались еще пила и топор лесного барышника. Высокие столетние сосны с красными могучими стволами стояли хмурою ратью, плотно сомкнувшись вверху зелеными вершинами. Внизу было тихо, пахло смолой; сквозь полог сосновых игол, которыми была усыпана почва, пробились яркие папоротники, пышно раскинувшиеся причудливою бахромой и стоявшие недвижимо, не шелохнув листом. В сырых уголках тянулись высокими стеблями зеленые травы; белая кашка склонялась отяжелевшими головками, как будто в тихой истоме. А вверху без конца и перерыва тянул лесной шум, точно смутные вздохи старого бора.
Но теперь эти вздохи становились все глубже, сильнее. Я ехал лесною тропой, и, хотя неба мне не было видно, но по тому, как хмурился лес, я чувствовал, что над ним тихо подымается тяжелая туча. Время было не раннее. Между стволов кое-где пробивался еще косой луч заката, но в чащах расползались уже мглистые сумерки. К вечеру собиралась гроза.
На сегодня нужно было уже отложить всякую мысль об охоте; впору было только добраться перед грозой до ночлега. Мой конь постукивал копытом в обнажившиеся корни, храпел и настораживал уши, прислушиваясь к гулко щелкающему лесному эху. Он сам прибавлял шагу к знакомой лесной сторожке.
Залаяла собака. Между поредевшими стволами мелькают мазаные стены. Синяя струйка дыма вьется под нависшею зеленью; покосившаяся изба с лохматою крышей приютилась под стеной красных стволов; она как будто врастает в землю, между тем как стройные и гордые сосны высоко покачивают над ней своими головами. Посредине поляны, плотно примкнувшись друг к другу, стоит кучка молодых дубов.
Здесь живут обычные спутники моих охотничьих экскурсий – лесники Захар и Максим. Но теперь, по-видимому, обоих нет дома, так как никто не выходит на лай громадной овчарки. Только старый дед, с лысою головой и седыми усами, сидит на завалинке и ковыряет лапоть. Усы у деда болтаются чуть не до пояса, глаза глядят тускло, точно дед все вспоминает что-то и не может припомнить.
– Здравствуй, дед. Есть кто-нибудь дома?
– Эге! – мотает дед головой. – Нет ни Захара, ни Максима, да и Мотря побрела в лес за коровой… Корова куда-то ушла, – пожалуй, медведи… задрали… Вот оно как, нет никого!
– Ну, ничего. Я с тобой посижу, обожду.
– Обожди, обожди, – кивает дед, и, пока я подвязываю лошадь к ветви дуба, он всматривается в меня слабыми и мутными глазами. Плох уж старый дед: глаза не видят и руки трясутся.
– А кто ж ты такой, хлопче? – спрашивает он, когда я подсаживаюсь на завалинке.
Этот вопрос я слышу в каждое свое посещение.
– Эге, знаю теперь, знаю, – говорит старик, принимаясь опять за лапоть. – Вот старая голова, как решето, ничего не держит. Тех, что давно умерли, помню, – ой, хорошо помню! А новых людей все забываю… Зажился на свете.
– А давно ли ты, дед, живешь в этом лесу?
– Эге, давненько! Француз приходил в царскую землю, я уже был.
– Много же ты на своем веку видел. Чай, есть чего рассказать.
Дед смотрит на меня с удивлением.
– А что же мне видеть, хлопче? Лес видел… Шумит лес, шумит и днем, и ночью, зимою шумит и летом… И я, как та деревина, век прожил в лесу и не заметил… Вот и в могилу пора, а подумаю иной раз, хлопче, то и сам смекнуть не могу: жил я на свете или нет… Эге, вот как! Может, и вовсе не жил…
Край темной тучи выдвинулся из-за густых вершин над лесною поляной; ветви замыкавших поляну сосен закачались под дуновением ветра, и лесной шум пронесся глубоким усилившимся аккордом. Дед поднял голову и прислушался.
– Буря идет, – сказал он через минуту. – Это вот я знаю. Ой-ой, заревет ночью буря, сосны будет ломать, с корнем выворачивать станет!.. Заиграет лесной хозяин… – добавил он тише.
– Почему же ты знаешь, дед?
– Эге, это я знаю! Хорошо знаю, как дерево говорит… Дерево, хлопче, тоже боится… Вот осина, проклятое дерево, все что-то лопочет, – и ветру нет, а она трясется. Сосна на бору в ясный день играет-звенит, а чуть подымется ветер, она загудит и застонет. Это еще ничего… А ты вот слушай теперь. Я хоть глазами плохо вижу, а ухом слышу: дуб зашумел, дуба уже трогает на поляне… Это к буре.
Действительно, кучка невысоких, коряжистых дубов, стоявших посредине поляны и защищенных высокою стеною бора, помахивала крепкими ветвями, и от них несся глухой шум, легко отличаемый от гулкого звона сосен.
– Эге! слышишь ли, хлопче? – говорит дед с детски-лукавой улыбкой. – Я уже знаю: тронуло этак вот дуба, значит, хозяин ночью пойдет, ломать будет… Да нет, не сломает! Дуб – дерево крепкое, не под силу даже хозяину… вот как!
– Какой же хозяин, деду? Сам же ты говоришь: буря ломает.
Дед закивал головой с лукавым видом.
– Эге, я ж это знаю!.. Нынче, говорят, такие люди пошли, что уже ничему и не верят. Вот оно как! А я ж его видел, вот как тебя теперь, а то еще лучше, потому что теперь у меня глаза старые, а тогда были молодые. Ой-ой, как еще видели мои глаза смолоду!..
– Как же ты его видел, деду, скажи-ка?
– А вот, все равно, как и теперь: сначала сосна застонет на бору… То звенит, а то стонать начнет: о-ох-хо-о… о-хо-о! – и затихнет, а потом опять, потом опять, да чаще, да жалостнее. Эге, потому что много ее повалит хозяин ночью. А потом дуб заговорит. А к вечеру все больше, а ночью и пойдет крутить: бегает по лесу, смеется и плачет, вертится, пляшет и все на дуба налегает, все хочется вырвать… А я раз осенью и посмотрел в оконце; вот ему это и не по сердцу: подбежал к окну, таррах в него сосновою корягой; чуть мне все лицо не искалечил, чтоб ему было пусто; да я не дурак – отскочил. Эге, хлопче, вот он какой сердитый!..
– А каков же он с виду?
– А с виду он все равно, как старая верба, что стоит на болоте. Очень похож!.. И волосы – как сухая омела, что вырастает на деревьях, и борода тоже, а нос – как здоровенный сук, а морда корявая, точно поросла лишаями. Тьфу, какой некрасивый! Не дай же бог ни одному крещеному на него походить… Ей-богу! Я таки в другой раз на болоте его видел, близко… А хочешь, приходи зимой, так и сам увидишь его. Взойди туда, на гору, – лесом та гора поросла, – и полезай на самое высокое дерево, на верхушку. Вот оттуда иной день и можно его увидать: идет он белым столбом поверх лесу, так и вертится сам, с горы в долину спускается. Побежит, побежит, а потом в лесу и пропадет. Эге!.. А где пройдет, там след белым снегом устилает… Не веришь старому человеку, так когда-нибудь сам посмотри.
Разболтался старик. Казалось, оживленный и тревожный говор леса и нависшая в воздухе гроза возбуждали старую кровь. Дед кивал головой, усмехался, моргал выцветшими глазами.
Но вдруг будто какая-то тень пробежала по высокому, изборожденному морщинами лбу. Он толкнул меня локтем и сказал с таинственным видом:
– А знаешь, хлопче, что я тебе скажу?.. Он, конечно, лесной хозяин – мерзенная тварюка, это правда. Крещеному человеку обидно увидать такую некрасивую харю. Ну, только надо о нем правду сказать: он зла не делает… Пошутить с человеком пошутит, а чтоб лихо делать, этого не бывает.
– Да как же, дед, ты сам говорил, что он тебя хотел ударить корягой?
– Эге, хотел-таки! Так то ж он рассердился, зачем я в окно на него смотрю, вот оно что. А если в его дела носа не совать, так и он такому человеку никакой пакости не сделает. Вот он какой, лесовик!.. А знаешь, в лесу от людей страшнее дела бывали… Эге, ей-богу!
Дед наклонил голову и с минуту сидел в молчании. Потом, когда он посмотрел на меня, в его глазах, сквозь застлавшую их тусклую оболочку, блеснула как будто искорка проснувшейся памяти.
– Вот я тебе расскажу, хлопче, лесную нашу бывальщину. Было тут раз, на самом этом месте, давно… Помню я, ровно сон, а как зашумит лес погромче, то и все вспоминаю… Хочешь, расскажу тебе, а?
– Хочу, хочу, деду! Рассказывай.
– Так и расскажу же, эге! Слушай вот!