Часть II Гвозди, разбросанные по полу

1921 год. Ростов-на-Дону

С приближением ночи Шурка напрочь терял желание уснуть. Комната погружалась в темноту, и предметы, населявшие её, приобретали искажённые, мистические очертания. Цветочный горшок на окне становился женской головой с беспорядочно торчащими из неё прядями волос – длинными, острыми листьями. Старые напольные часы в углу медленно превращались в хмурого, злого монаха – голова его была покрыта чёрным капюшоном, а руки сложены на груди. Шурка представлял себе, как стучит сердце этого таинственного немого старца: тик-так, тик-так. Ему казалось, что ещё немного, ещё чуть-чуть, и монах начнёт двигаться в направлении его кровати, обязательно сделает шаг, и тогда…

Фантазиям не было конца. Сочинялись чаще всего истории добрые, сказочные по своему содержанию, но особое место занимали истории драматические, страшные. Они были наиболее длинны и интересны.

Иногда, полностью накрывшись тёплым одеялом, Шурка крепко зажмуривал глаза. Тогда, ничего не наблюдая перед собой, он начинал прислушиваться к разнообразным ночным звукам, имеющим свою, абсолютно ни на что не похожую интонацию. Вот – скрипнула половица под ногой матери. Вот – кажется, что очень громко, за дверью своего кабинета, закашлял отец. А это – это за окном, пересчитывая подкованными копытами округлые камушки мостовой, прошли лошади: «Лошади, наверное, наши, «красные». Патруль. А что, если нет? Что, если Врангель вошёл в город, или Деникин снова? Нет, нет, пустое. Тогда бы, как обычно, кричали и стреляли повсюду…».

По приезду в Ростов распоряжением товарища Ворошилова семья Меерхольц разместилась на Большой Садовой, на втором этаже национализированного к тому времени доходного дома купца Генч-Оглуева. К трём комнатам, просторной гостиной и кабинету по служебному распорядку была прикреплена помощница по дому, скромная сорокалетняя Стеша, проживающая в том же доме на мансарде. К приятному удивлению Евгении Карловны, Стеша была начитанна, правильно разговаривала, вкусно готовила и аккуратно вела хозяйство. От вопросов личного характера она вежливо отстранялась, повторяя одну и ту же фразу: «Жизнь моя началась только в семнадцатом году. А что было ранее – не надобно мне помнить».

Шура долго привыкал к новому жилищу. Одна мысль, что здесь, в этом новом доме совсем недавно, может быть ещё несколько месяцев, а может и дней назад, жили другие люди – не давала ему покоя. В его суматошной голове люди эти своей большой семьёй по утрам усаживались за обеденным столом, пили чай с вареньем, ели масляные кружевные блины и громко смеялись. Дети с испачканными шоколадом щеками играли в прятки, дразнили друг друга и часто подбегали к матери, чтобы поцеловать. Глава семейства, вне сомнений, имел окладистую курчавую бороду, строгий взгляд и золотые часы на цепочке, свисающей петелькой из кармана красного плюшевого жилета. След от этих людей в доме остался для Шурки на всё время. Он думал об их жизни, пытался мысленно разговаривать с ними, проводя ладонью по оставленным в шкафах старинным книгам или дотрагиваясь пальцами до торчащих из стен гвоздей, когда-то предназначенных для больших и, конечно же, очень красивых картин…

Маму Шура любил – и не любил. Будучи совсем ещё ребёнком, он ни разу не задумывался об этом. Но в двенадцать лет эта нехорошая, смешанная со стыдом правда прочно заняла место в дальнем, укромном уголке души и часто не давала покоя. Шура воспринимал мать как нечто ненастоящее, далёкое для понимания, а иногда – чужое для себя. Она вдруг начала жить в каком-то своём, принадлежащем только ей мире, который населяли толстые книжные романы, граммофонные пластинки и бесчисленное множество ненужных знакомств и связей. Материнская забота ограничивалась безмерной любовью и теплом только лишь к младшему брату Шуры, Лёвочке. Остальные же дети, включая четырёхлетнюю Тому, вниманием Евгении Карловны почти не пользовались, и всю заботу о них приняла на себя трудолюбивая и безотказная помощница Стеша. Дети редко слышали похвалу от матери, побаивались её, росли в резких замечаниях и нравоучениях. Шура видел, что за этим наблюдает отец, и догадывался, что ему это тоже не нравится. Но отец давно отказался от нареканий в сторону супруги. Учитывая её жёсткий нрав и тяжёлый характер, он предпочитал молчать. Возможности обронить грубое слово или же указать на выдуманные недостатки у Евгении хватало и без этого…

Каждый день Шура вспоминал бабушку Елизавету. При этом по его груди мгновенно растекалось необыкновенное тепло, а лицо расплывалось в улыбке. Сколько приятных моментов скопилось в детской памяти, сколько нежности и терпения отдала его детству бабушка!..

Когда Шурка узнал, что бабушка отказалась ехать с ними в Ростов, он совсем не расстроился. В том его восприятии происходящего не было места конечному, завершаемому, безвозвратно потерянному. Ему казалось, что в любой момент возможно всё легко изменить: захотеть – и вернуться в Саратов, отведать бабушкиных пирогов, почувствовать её горячую руку на своём затылке. Захотеть – и бабушка поездом скоро приедет к ним в Ростов погостить на недельку. И тогда, совсем как раньше, – она посадит к себе на колени маленькую глазастую Томочку, Ростику велит, чтобы тот причесался, а отцу заметит, что похудел и курит слишком много.

Но всё сложилось совсем иначе. Однажды, с приездом брата отца, дяди Серёжи, дом Меерхольц наполнился тихими разговорами о страшном голоде в Поволжье. Взрослые закрыли двери в гостиную и долго обсуждали сложившееся в России положение, а также неутешительные вести из Саратова. После всего, тайком подслушанного, Шурка подбежал к моющей на кухне полы Стеше, схватился обеими руками за края её фартука и, крепко сомкнув губы, завыл. Он понял – бабушки Елизаветы больше нет…

Об этом трагическом событии в семье говорить было не принято – эта тема как-то незаметно оказалась под негласным запретом. То ли оттого, что родители между собой решили не наносить детям болезненных душевных травм, то ли от всеобщего подчинения власти матери, в анналах существования которой не было места мокрым от слёз носовым платкам. Шура не был рад такому положению вещей, скорее был даже обижен: за молчание – вместо тёплых воспоминаний, за неповешенный на стену портрет бабушки, за непроизнесённую поминальную молитву, за незажжённые в память о ней свечи…

В тёплое время года Шурка любил бегать к Дону. Там, оставшись абсолютно один, он мог часами бродить по мокрому берегу, гладить ладонями воду, наблюдать за рыбаками, покачивающимися на мягких волнах в маленьких чёрных лодках. Иногда он залезал в самую середину раскидистого ивового куста, торчащего совсем рядом с рекой, и подолгу сидел там, размышляя о чём-то или фантазируя. По штанам ползали муравьи, ржавый гвоздь царапал найденную на дороге палочку, а пробивающиеся сквозь густую листву солнечные лучи упрямо щекотали коротко стриженную голову. Это всё было для Шурки маленькой тайной, в которую он, пожалуй, мог бы взять только своего отца – романтичного, доброго человека с грустными глазами и с неукротимым желанием восхищаться великолепием окружающего мира…

В тот год частым гостем в доме был дядя Серёжа, Сергей Петрович. Получив должность начальника Северо-Кавказской железной дороги, он много, по долгу службы, находился в Ростове и даже обзавёлся там женой, совсем ещё юной, весёлой и озорной. Тогда для знакомства с ней собралась вся семья…

– Ну, милочка, и как прикажете Вас величать? – Евгения, размахивая небольшим картонным веером, облокотилась на спинку стула и оценивающе оглядела прямое, темно-зелёное платье девушки.

Та – добродушно улыбнулась, игриво взглянула на Сергея, и протянула руку Александру Петровичу:

– Нина. Нина Шваб. Дочь генерал-майора Красной армии. Тоже, кстати, из поволжских, российских немцев. Мой отец, Антон Фридрихович…

Евгения вскинула брови и аккуратно, кончиками пальцев, поиграла алыми головками маков в стеклянной вазе:

– Значит, Нинель? Или может быть…

– Нет, нет, Нина. Просто Нина.

Маленькая Тома захохотала, запрыгала на месте и радостно захлопала в ладоши:

– Простонина, Простонина! Как прекрасно! Простонина! Какая замечательная тётя, правда, мамочка?

Все присутствующие в гостиной засмеялись, заговорили оживлённо, а Стеша начала накрывать на стол.

Шуре понравилось смотреть на Нину. Совсем не стесняясь, с необъяснимым удовольствием он разглядывал её лицо, обрезанные коротко густые каштановые волосы, острые приподнятые плечи и белые руки. Он никак не мог объяснить себе, красива она или нет. Он просто хотел на неё смотреть и видеть её как можно чаще. Заговорить с ней не получалось. Шурка не знал, что можно ей сказать, о чём спросить. В его голове не укладывалось, как эта озорная, смелая на шутки девчонка может приходиться женой дяде Серёже – такому взрослому, серьёзному мужчине, недавно отчаянно бившему белогвардейскую нечисть, а ныне занимающему важную, ответственную большевистскую должность.

В тот вечер, сидя за празднично накрытым столом рядом с Ниной, дядя Серёжа не сводил с неё глаз, часто обнимал, а после каждого выпитого бокала вина – целовал в ладошку. Шура понимал, что дядины взгляды на жену – особенные, необычные. Так смотрят только на очень близких женщин: решительно, с придыханием, краснея. И всякая непристойная ерунда проносилась у Шурки в голове – как отголоски того, что невозможно, но очень хотелось бы понимать об этом в те юные годы.

Нина без умолку тараторила, и много внимания её было обращено на Александра Петровича:

– Муж мне много рассказывал о Вас. Вы хорошо рисуете, Вы немного поэт и очень интересный человек! Я очень люблю поэзию! Я понимаю её как никто другой, поверьте! Что Вы сейчас читаете? Вы читали Блока? Ах, я обожаю Блока! Ах, как изысканно он воспринимает любовь, страдания, смерть – потрясающе! А Вы видели когда-нибудь его фотографическую карточку? Ах, что за лицо! Что за мужчина! А не могли бы Вы нам сейчас почитать свои стихи, Александр? Я страсть как желаю слушать их в этот вечер!

Евгению это явно забавляло, она фыркнула и похлопала белоснежной салфеткой по спине сидящего рядом мужа:

– Читайте же нам, наш поэт Александр! Ну, читайте же скорее! Что Вы медлите?

Александр на минуту застыл, затем отодвинул тарелку и закурил, не поднимая головы:

– Нет, пожалуй, не сегодня. Да я, собственно, наизусть ничего из своего не помню. Не сегодня, простите.

Глаза у Шурки намокли. Желание ударить мать возникло одновременно со страхом и презрением к самому себе. Неожиданно для окружающих он встал на стул и крепко сжал кулаки:

– Я знаю несколько сочинений отца!.. Да перестаньте же жевать! Слушайте!

Шурка медленно, тщательно проговаривая каждое слово, начал читать:

Исчезли листья, лес уснул,

Спит муравейник под сосною,

Ручей покрылся сединою,

Когда холодный ветер дул,

Когда с рассвета до звезды

По пашням снегом засыпа́ло,

И солнце вечное дремало,

И конь не правил борозды.

Зима по всей святой земле,

На много долгих дней и мыслей,

И на устах собьются числа,

Не дав покоя голове.

Березы голые дрожат,

Мир замер, полон нежной грусти.

Зима не каждого отпустит,

Надежно за руку держа…

Нина подбежала к Шурке, долго жала его руку, поправляла белый воротничок:

– Ах, как же талантливо! Ах, как же написано твоим отцом! – вернувшись за стол, она обвила руками шею мужа, поцеловала в щёку и, прикрыв глаза, прошептала:

– Восторг! Восторг! Нет, нет, несомненно, твой брат талантлив. Я обязательно расскажу об этом папочке.

Сергей Петрович покачал головой, поцокал языком, разлил по бокалам вино и обратился к Евгении:

– Нам всем в нынешнее время читать надобно труды Маркса, труды Ленина. А не забивать мозги сентиментальной шелухой, дабы не отвлекать своё пролетарское сознание от великих дел и предстоящих перед нами сложнейших задач. Святой долг каждого из нас сейчас – воплощать в жизнь, в нашу новую жизнь, великие идеи и принципы свершенной нами революции, оставаться верными борцами за свободы, за равенство и счастье нашего советского народа. Ещё не закончена война, ещё ползают по России белые недобитки. Голода много, нищеты, болезней. Тиф повсюду, холера людей косит. Насмотрелся я предостаточно, пока по фронтам вшей кормил…

Та, моментально раскрасневшись, швырнула в него салфетку и неожиданно для всех перешла на крик:

– Вот только не надо об этом в моём доме! Не надо мне тут разбрызгивать свои комиссарские штучки! А то я быстро напомню тебе, Серёжа, на каком дерьме и на какой умопомрачительной грязной афере была замешана эта твоя святая революция!.. Россия! Меньшевики, большевики, левые, правые, эсеры, белые, красные! Россия, с некоторых пор, под стать проститутке – ей за миску похлёбки то один мил, то другой. А то и со всеми умеет договориться, разом. Бей её по морде, лупи, пользуй, как девку срамную! Она беспринципной грязной шлюхой себя выказала, Серёжа, той, которая предаст тебя при первом же удобном случае! И вот тогда, в конце своего пролетарского пути, ты не единожды успеешь вспомнить известную нам всем историю о тридцати сребрениках. Тебе твои коммунисты даже места на кладбище не выделят! Бес!

Александр Петрович аккуратно взял супругу под локоть:

– Женечка, душа моя…

– Menschen verlangen immer die Wahrheit, die gefällt ihnen aber so selten![6] С моей головой всё в порядке, драгоценный супруг! Нет повода для беспокойства! И что ты всё мне «Женечка» да «Женечка»? Произносишь это с таким печальным придыханием, будто я еще ребёнок или неизлечимо больна!

Шура приблизился к Нине, потянул её за руку и смело потащил за собой из гостиной:

– Пойдёмте, Ниночка, поиграем в прятки! Я Вас с Лёвой познакомлю, с Ростиком, пойдёмте! Они у нас очень уж скромные и при гостях из детской ни за какие коврижки не выходят…

Оставив мужа в растерянности, Нина быстро исчезла. А Евгения, сделав глоток вина, незамедлительно отреагировала:

– Вот так-то Серёжа, увёл наш сопляк жену молодую твою! А ты – кури, сиди носом в Марксе своём да почаще дома отсутствуй, по служебным делам!

Сергей Петрович рассмеялся, расстегнул на кителе две верхние пуговицы и поправил на носу чуть запотевшие очки:

– Ты, душа моя, пожалуй, единственная женщина, в которую я не смог бы выстрелить ни при каких обстоятельствах! Можешь расценивать это как комплимент!

Но Евгения, казалось, уже не обращала никакого внимания на слова Сергея. Она нахмурилась, чайной ложкой аккуратно отделила кусочек «штруделя» и направила прямой указательный палец в сторону двери:

– Не нравится мне эта дворняжка. Только напоказ – дурочка. А внутри-то…

Александр попытался возразить, но не успел произнести ни слова, как Евгения осекла его:

– И взгляд у неё мутный. Не нравится она мне – и всё тут. Закончим!


Карьера дяди Серёжи развивалась на удивление стремительно. В начале июня 1921 года Сергей Петрович срочно отбыл в Турцию, в Анкару, где в составе первой дипломатической миссии прослужил полномочным представителем Советской России около двух лет. За этот период он успешно наладил дипломатические и торгово-экономические отношения с правительством Великого Национального Собрания Турции. С главой Турецкого государства, Мустафой Кемалем, был подписан Договор о дружбе и братстве и проведены переговоры по пограничным вопросам в Закавказье…


С отъездом дяди Серёжи в доме Меерхольц воцарился покой – не стало шумных вечеринок, непременно заканчивающихся политическими спорами и скандалами. Раз в неделю, а то и чаще, в гости забегала беременная Нина. Она была до неузнаваемости грустна, обидчива и дурно выглядела. Не лестно отзываясь Евгении Карловне о своём муже, она, словно талисман, таскала в маленькой дамской сумочке его вонючие папиросы и много плакала.

В то лето Шура как-то особенно близко воспринимал отца. Выбегал встречать, заметив его в окно, возвращающегося из штаба уставшим и хмурым. Скучал, когда тот днями пропадал в ответственных поездках. А как-то раз, проникнув ночью в кабинет и увидев отца уснувшим в многочисленных бумагах письменного стола, Шура немедленно раздобыл мамин пуховый платок и бережно прикрыл им его спину.

Какова же была радость, когда отец внезапно захворал! Солнечным, августовским утром, не отойдя ещё толком от тёплого безмятежного сна, Шурка услышал разговор отца со своим адъютантом:

– Милейший, не посчитай за труд сообщить в штаб – худо мне что-то сегодня. Надо бы вылежаться…

Шурка ликовал! В кои-то веки отец сможет остаться дома на весь день, да может и не на один! Шурка будет играть с ним в шахматы, рисовать, говорить на немецком, а ещё с важным видом примерять его портупею и высокие, начищенные до блеска офицерскиесапоги! Мама срочно обяжет Нину или Стешу принести малиновое варенье, и они все вместе будут лечить, лечить, лечить и заботиться о нём. Как же захотелось Шуре о нём заботиться!

Отец лежал в своём кабинете, на диване. Лицо его было бледным, а глаза слезились. Вытирая полотенцем со лба холодный пот, он натянуто улыбался, часто требовал пить и просил Шурку вслух, с выражением читать ему.

Вечером же, не дождавшись окончания ужина детей, Александр Петрович, не вставая из постели, настойчиво, чуть хриплым, сильным голосом подозвал Шурку к себе. Сын с радостью выскочил из-за стола и послушно уселся возле отца.

– Вот что, птица моя, хочу сообщить тебе, как старшему сыну, что книгу я потерял, очень важную книгу, и оттого опечален сильно.

Шурка вытаращил большие голубые глаза и от неожиданности услышанного быстро закрыл ладонью свой рот.

– Рыба моя, ты обязан знать, в чём тут дело. В каждой немецкой семье есть особая, толстая-претолстая книга. Называется она – «Штаммбух». В ней содержится всё, сын. И о ныне живущих, и о прадедах и дальних предках, а иногда и про тех, от кого фамилия началась, от кого род пошёл, понимаешь? И у нас такая книга была.

– И про меня в ней было написано?

– И про тебя, конечно, и даже про нашу маленькую куклу-Томочку. Кто и когда в семьях рождался, когда и кем крещён был, когда и с кем венчан. Так вот, матушка ваша, когда из Саратова с вами выезжала, книги этой в доме не нашла. Исчезла книга, будто черти надсмеялись! Знать бы всё, как и что получится, продумать бы всё правильно вовремя – так мне её давно нужно было догадаться спрятать. В тайник что ли какой положить или ещё куда. А ты бы вырос и как старший распорядился ей, как счёл бы нужным.

Шурка почесал затылок и в недоумении сморщил широкий лоб:

– Я? Я бы распорядился? Разве книгой можно распоряжаться? Что за секретность такая, папа?

– А секретность в той книге такая, что родовые корни там твои прописаны, солнце моё, и через знания эти жизнь можно новую начать, совсем иную, такую, о которой ты даже мечтать сейчас не умеешь…

Шурка задумался. А отец, с трудом перевернувшись со спины на бок, закрыл глаза, тяжело задышал, засопел и тихонечко прошептал:

– Ты найди её, книгу эту. Обязательно найди, душа моя. Я верю, что ты найдёшь…


Утром следующего дня в доме появился доктор – уставший, казалось, безразличный и раздражительный от любого слова Евгении. Быстро осмотрев комнату, присев на край дивана, он тронул влажный лоб Александра Петровича, приложил пальцы к левому запястью, прощупал живот. Не задав ни единого вопроса больному, он извлёк из старого кофра блокнот, карандаш и неприятным, скрипучим голосом начал бормотать себе под нос:

– …пульс слабый, частый. Температура тела снижена. Одышка. Значительная слабость и неукротимая жажда. Живот болезненный. Многократная рвота, свободное истечение кишечной воды…

Евгения тронула доктора за плечо:

– Да объясните же хоть что-то! К вечеру стал совсем плохой, не спал, охал, корчился от живота! Сейчас сознание его явно расстроено – он не отвечает мне и, кажется, даже не узнаёт!

Доктор закончил записывать и обернулся на Евгению. Та имела растерянный вид, прижимала к груди голубой кружевной платочек и тихо поскуливала.

– Вы молодая красивая женщина. Вы должны взять себя в руки. Должны беречь себя для детей. У Вашего мужа холера. Форма болезни тяжёлая, скоротечная. Вы должны готовиться к печальному исходу…

Долгий, мучительный день Евгения не отходила от Александра, брала за руку, целовала, молилась. Он окончательно ослаб, перестал требовать питьё, редко открывал глаза. Его измождённое тяжким недугом тело пронизывали сильнейшие судороги. Лицо приобрело серый оттенок, вокруг глаз появились тёмные круги.

Меерхольц уходил… Уходил быстро, страшно, совсем внезапно погрузившись в неимоверные страдания и выжигающую плоть адскую боль.

Поздним вечером, обтирая тело мужа влажным полотенцем, Евгения услышала его еле различимые слова:

– Тяжело кончаюсь. Бросаю тебя, Женечка. Прости уж… А, вот и матушка моя у дверей стоит…

Евгения вздрогнула. Ей привиделось, будто над её головой, взявшись ниоткуда, взмахнуло большое чёрное крыло. Обдав спину холодом, оно напугало и тут же исчезло, растворилось…

Той ночью Шурка был беспокоен. Закутавшись в одеяло, съёжившись, он сидел на своей кровати и смотрел в тёмное окно. Он пытался понять, осмыслить, какие перемены грядут в его жизни. Он чувствовал, что теряет отца, но абсолютно не знал, что с этим делать и как придётся теперь к этому относиться. Десятки раз в голове мальчика появлялись картины из недалёкого прошлого: шумные дачные посиделки… смеющиеся родители на качелях… Вспомнилось, как с отцом и с их конюхом Максимовым купали на Волге Куманька – норовистого пегого коня, и как в семнадцатом году их лошадей с хутора уводили пьяные красноармейцы. Вспомнились саратовские занятия на фортепиано:

– До, ми, со-оль. Соль, фа, ми, ре, до-о…

– Мама, я устал. Можем ли мы сделать перерыв? Мне ещё необходимо успеть осилить две задачки по арифметике.

– С чего же ты Шура устал? Никак баржу с углём разгружал весь день? Держи руку на инструменте правильно, кисть не заваливай, локоть немного от себя, вот так…

Вспомнилась прогулка с Ростиком вдоль берега Гуселки:

– У тебя есть секрет, Шурка?

– Кажется, нет.

– А у меня есть! Я закопал под яблоней мамино любимое кольцо! Когда она подумает, что потеряла его, и расстроится – я ей его верну. Скажу, что отыскал пропажу! Вот уж тогда она обрадуется! Вот уж тогда похвалит меня, а может быть даже и поцелует!


На рассвете, когда часы уже пробили четыре раза, Шурка услышал долгий, пронзительный крик матери. Освободившись от одеяла, босиком, он ворвался в кабинет отца и замер. Шурка застал отца уже бездыханным. Сидевшая на полу у его изголовья мать, устремив широко раскрытые глаза в потолок, ревела раненным зверем, беспорядочно вскидывала руки и всем телом тряслась. Совсем скоро прибежала Стеша, перекрестилась три раза и поспешно закрыла покойника белой простынёй. Шурка знал, что в такие минуты положено бы заплакать, но не смог. Ему стало безумно жаль свою мать, ещё вчера – сильную, холодную, а ныне же, волей страшного обстоятельства, оказавшуюся сломленной и разбитой невыносимым горем женщину. Он с большим трудом поднял её с пола и усадил на стул:

– Не смейте так, мама! Не смейте! Мы же немцы, мама, мы сильные, Вы же так сами всегда нас учили.

Шурка сразу же подумал о том, что говорит не те слова, не то делает и не может в полной мере оценить, что происходит. За спиной будто с неистовой силой захлопнули неведомую дверь, за которой остались живые, яркие воспоминания о замечательном светлом человеке, отце – его голос, улыбка, его добрый, любящий взгляд моментально утонули в щемящей сердце печали и стали называться словом «память». Никогда уже теперь. Никогда…

Следующие несколько дней пронеслись сквозь Шурку словно тревожные, страшные сны, выходящие за грани привычной реальности, угнетающие и корёжащие душу мрачной, непреодолимой данностью. В доме замелькали чёрные одежды, исчезли отражения зеркал, поселился запах церковного воска и ладана…


Многочисленная похоронная процессия по Большой Садовой до Братского кладбища – это были основной своей частью незнакомые для Шурки люди. И сослуживцы отца, и посторонние, сочувствующие, из горожан – все непременно старались приблизиться к Евгении Карловне, подержать за руку, выразить слова соболезнований. Две белые лошади, уныло тянущие большую телегу с закрытым гробом, недовольно ржали и размахивали хвостами, отгоняя надоедливых мух. Сопровождающие гроб конные красноармейцы старались прижимать беспорядочную толпу с проезжей части ближе к тротуару, дабы не создать помех для движения трамваев и авто.

Для занесения сего траурного момента в историю РСФСР штабом Северо-Кавказского военного округа на церемонию был приглашён фотограф…

Всепроникающее палящее солнце, ни ветерка вокруг, и только цок-цок-цок лошади по булыжной мостовой, да тяжёлый, страшно подпрыгивающий красный гроб на телеге…

Шурка и Ростик держали мать под руки, самостоятельно передвигаться ей было не под силу. Евгения не плакала, не разговаривала и, видимо, никого перед собой не различала глазами.

«Верю в тебя самозабвенно и нерушимо!» – звучали внутри Шурки слова улыбающегося отца. Нестерпимо хотелось воды. Холодной. Много.

Как нарочно, Шурка чуть не потерял пуговицу. Она повисла на длинной ниточке, и было непонятно, как лучше поступить – оторвать её от рубашки совсем или же попытаться закрепить узелком. Не найдя нужного решения, Шурка закрыл пуговицу в дрожащем кулаке и прижал к груди. «Верю в тебя! Верю!» – пронеслось в его горячей голове. С первыми ударами чёрных комьев земли о крышку гроба пуговица была оторвана и почему-то отправлена за щеку…

1923 год, лето
Из дневника Шуры Меерхольца:

«Второе июля 1923 года. Ростовский железнодорожный вокзал. Наконец-то подали московский поезд. На нашем вагоне крупные буквы «Р.С.Ф.С.Р.». Вагон старый, мрачный, внутри грязно. Проводник в ветхом, оборванном кителе предлагал маме купить газет. Белья для постелей не дали. Высокий, тучный военный с сердитым лицом зачем-то пересмотрел все имеющиеся у нас документы. На бархатной петличке – три важные буквы: «Г.П.У». Минут через двадцать тронулись. Мама раздала нам по холодной варёной картофелине и яйцу, приготовленному вкрутую. Вспоминаю, что прежде с волнением представлял себе дорогу в Москву. Оказалось, всё просто, обычно. Дверь в наше купе никак невозможно закрыть, всюду папиросный дым, кашель, звон стаканов и громкая речь. Тома с Лёвой устали и, обнявшись, уснули. Темнеет. Гляжу в окно и думаю, что, видимо, скоро перестану различать бесконечные поля, рощи, полустанки. Пили с мамой и с Ростиком молоко, ели чёрный хлеб, решили затушить свечу…»

Утро пришло солнечным. Поезд двигался медленно, потом надолго встал на станции под Царицыным – было время выйти из него и погулять. Шурку забавляли перемещающиеся толпы любопытствующих, слоняющихся без дела крестьян. Внимательно, с интересом они рассматривали его с ног до головы, а он, замечая это, важно поправлял картуз или, держа руки в оттопыренных карманах широких холщовых брюк, подмигивал раскрасневшимся пышным барышням. Бросались в глаза многочисленные пестрые ларьки со всяким продовольственным товаром: пряники, баранки, сыр, сметана. И конечно, вокруг, в руках, в стаканах, в кульках, – семечки, семечки, семечки без конца…

К полудню следующего дня Евгения Карловна Меерхольц с белым шпицем Кадошкой на руках, окружённая детьми, чемоданами и объёмными тюками, стояла на перроне московского вокзала и громко звала носильщика. Когда взяли извозчика и погрузились, Шурка впервые от матери услышал незнакомые ранее странные слова: «Сретенка» и «Сухаревка».

Ехали быстро, с ветерком! Дети смеялись и глазели по сторонам. Вот она какая, Москва! Крепко сжимая ладонями раздутый мамин ридикюль, Ростислав удивлённо вскидывал брови, приподнимался с места и восторженно выкрикивал прочитанные надписи уличных вывесок: «Клуб-ресторан «Калоша», обед из двух блюд 75 копеек», «Вино, наливки, пиво, ежедневно до 2-х часов ночи», «Еврейская столовая, открыт второй зал, полная гарантия свежих продуктов. Гигиеничные завтраки с 9-ти утра», «Есть биллиарды и крупные раки». После возгласа: «Доктор Даниил Германович Гиссер. Венерические болезни: сифилис, триппер», он получил от матери тяжёлый подзатыльник и затих…

Большой Сухаревский переулок, дом пять. «Дом как дом», – подумал Шурка, – «Такой, трёхэтажный, каких сейчас немало в центре Москвы. Серый, важный. И граждане проходят мимо, по своим делам, не обращая на наш дом никакого внимания. Конечно, просто так, на пустом месте хлопоты Сергея Петровича о нашем переезде товарищ Ленин не поддержал бы. Уважают нашу семью, значит. Помнят и ценят папины и дядины заслуги перед советской родиной».

Квартира оказалась просторной, светлой. Евгения ознакомилась с комнатами и скинула чёрную шляпу. Длинное чёрное платье сменил ярко-красный шёлковый халат.

Поздним вечером с большим саквояжем, полным съестного, с примусом и яркой тряпичной куклой в подмышке появился улыбающийся дядя Серёжа. Еще с порога он торжественно заявил, что в Москве семья с фамилией Меерхольц – единственная, что больше по столице людей с такой фамилией нет. Шурка не понял, надо ли этим гордиться.


Для Шурки первое впечатление о Москве было не радостным. Неопрятные, грубые мужики-извозчики, немытые, мутные окна грязных улиц, много бедно одетых пешеходов. На каждом шагу трактиры, пивные, магазины – всё серое, захудалое, убогое. В пережитые тяжёлые годы в Москве было действительно не до порядка…

Но прошло совсем немного времени, и московская обстановка постепенно перестала угнетать Шурку. Каждый день, совершенно один, он выходил из стен своего нового жилища и с большой охотой, любопытством и удовольствием погружался в нескончаемые реки пыльных улиц, размышляя об увиденном.

Движение на улицах было лихое: шумные пролётки, рычащие казённые автомобили и, что поразительно, – много ломовиков: большущие, мощные лошади вереницами тянули тяжёлые, под завязку нагруженные товаром возы. Откуда они в Москве? Как уцелели в таком количестве в городской суете? Очень много появилось трамваев, и они-то как раз держались в образцовом порядке! Наскоро отремонтированные деревянные вагоны носили на своих боках яркие торжественные надписи: «Красный Октябрь», «1-ое мая 1923 года». Некоторые из них были украшены не очень красивыми изображениями рабочих и крестьян, солидарно пожимающих друг другу руки. Плата за проезд установилась высокая, около десяти копеек золотом, но тем не менее трамваи всегда переполнялись желающими ехать.

Москву начали потихоньку ремонтировать. Латали мостовые, кое-где окрашивали старые дома. После нескольких предыдущих лет москвичи считали это серьёзным достижением. На одном из домов Кузнецкого Моста Шурке бросилась в глаза памятная доска, гласящая, что дом этот восстановлен собственными средствами в 1922 году московской конторой Госстроя.

Внимательно всматриваясь в окружающих, Шурка стал понимать, что народ ему попадается так же и интеллигентный: развёрнутая в трамвае газета, шляпа-котелок, тонкая трость. А вечерами у ресторации «Эрмитаж-оливье» или «Прага», к примеру, вращается публика большей частью на вид, можно сказать, даже богатая: дамы в роскошных мехах и бриллиантах, мужчины в европейских френчах и с дорогими сигарами.

Ни в одном городе Шурка не видел такого количества больших и маленьких магазинов! И торговали они довольно бойко. Хлеб, на удивление, свеж, вкусен, хоть и дёшев, да и остальное как будто вполне было доступно по ценам. Большое впечатление на Шурку произвела булочная Филиппова на Тверской. Чего там только не было! Хлеб чёрный, рижский, полубелый, ситный, с изюмом, баранки, калачи, двадцать сортов сухарей, пирожные!

Рядом с часовенкой Иверской Божьей Матери к обедне – всегда большое количество нищенствующих, калек и отвратительно убогих. Рваные грязные лапти, чёрные беззубые рты, протянутые к прохожим грязные руки. Внутри самой часовни – преклонив колени, постоянно несколько молящихся, несмотря на надпись на её стене «Религия – дурман для народа», а на доме напротив «Революция – вихрь, отбрасывающий назад всех, ему сопротивляющихся!». Тут же рядом – толпы крикливых торговцев. Торговали всем: от гвоздей, топоров и дров до биноклей с линзами Цейса. Торговали и по обыкновению заводили друг с другом резкие разговоры о религии:

– Вот в церквах попы учат, что Бог существует и что заботится он о нас бесконечно, как о малых детях своих единокровных. Вот надобно веровать и не забывать про это…

– Вот как погниёт всё добро на полях нонче в дождливое лето – тогда покумекаете, есть он, ваш ентот Бог, али нет его…

– Духи! Одеколон! Духи! «Оригон-Коти»! «Шипр-Коти»! «Кельк-Флер»! При помощи имеющейся специальной стеклянной пипетки почти задаром можно надушить свой шейный платок великолепными оригинальными французскими духами!

На улицах всегда полно городовых. Правда, теперь они назывались по-новому, по-революционному – милиционеры. Стояли милиционеры на всех перекрёстках в новенькой красивой форме. Все молодые, бритые, вежливые.

Нередко Шурка встречал на улицах и небольшие отряды красноармейцев. Шли они человек по двадцать-двадцать пять, ровным строем и, как правило, с одной и той же громкой песней:

«Смело мы в бой пойдём

За власть советов.

И как один умрём

За дело это!»

В сравнении с ростовскими, московские красноармейцы выглядели очень хорошо. Улыбающиеся, подстриженные, опрятные, с до блеска начищенными винтовками. Однажды Шурка услышал, как одна немолодая дама вычурной, буржуазной внешности, поравнявшись с ними, неожиданно громко воскликнула:

– Спасибо уважаемому товарищу Троцкому! Это он этих сволочей подтянул! Теперь-то совсем не то, что было в семнадцатом году!..

И вот – улицы, с каждым проходящим шуркиным днём становящиеся роднее и роднее – Сретенка, Сухаревка. Куда ни взглянуть – множество людей! Шумели, волновались, покупали, продавали. Все было разграничено по особым правилам: здесь – биржа, там – торговые ряды, чуть дальше – мануфактура, табачный ряд, лавка готового платья, старый хлам и книги. Шурка всегда крепко держался за свои карманы, когда по необходимости приходилось протискиваться мимо «биржевиков», ушлых торгашей.

– Молодой человек! На ваш рост брюки есть! Подходите мерить! Подходите!

– Мужские шляпы, женские шляпы! Покупайте самые знаменитые на всей Сухаревке шляпы!

Взад и вперёд сновали шустрые мальчишки, разносящие напитки – в огромных стеклянных бутылях – красная, жёлтая или зелёная жидкость, в которой плавали кусочки льда и лимона. А вот – граммофонные пластинки, совсем такие, какие были у шуркиной мамы. Только Шаляпин, Собинов и Вертинский на них конкурировали теперь с речами Троцкого и Ленина.

Там, на Сухаревке, непременно у одного и того же торговца, Шурка покупал вкусное сливочное мороженое и шёл домой. Вечером, сидя в комнате у раскрытого настежь окна, уплетая принесённую мамой свежую клубнику, он вслушивался в доносящиеся с московских улиц звуки. Где-то рядом громко стучали каменщики, пел петух и кричали козы, которых в Москве почему-то называли советскими коровами. Какие-то бабы во дворе без умолка грубо спорили из-за дров, а дети к ночи затягивали жалостливую песню о борьбе героев-красноармейцев с белыми…

Жарким душным днём тридцатого августа того же года в больнице имени Боткина от тяжёлой скарлатины скончалась шестилетняя Тома…

1924 год. Москва

– …Да ты мещанка до мозга костей, Женя! Вязаные салфеточки на комоде, фарфоровые слоники, вазочки с ангелочками! Всё в твоём обиходе – поперёк нашего прогрессивного пролетарского строя! Лёва вон, гляди, весь в каких-то немыслимых кружевных воротничках и манжетах! Его же в школе наверняка дразнят! Парню десять лет исполнилось! Шурка с Ростиком хрен-то собачий оденут такое, взрослые уже! А Лёвку ты в кого превращаешь? – Сергей Петрович заметно злился. Он мерил комнату большими шагами, размахивал дымящейся папиросой и дёргал на узкой переносице очки.

Евгения Карловна пыталась оправдаться, но это ей удавалось с большим трудом:

Загрузка...