Доктора мне верят, так что я не симулянтка, но на этом все хорошие новости заканчиваются. Я сирота, это значит – детский дом, потому что хосписа я боюсь так, что просто опасно. Медсестру мне заменяют, предыдущая не виновата оказалась, но я её боюсь теперь, а меня не хотят мучить почему-то. Ну это они так говорят, я-то верить, конечно, не спешу. Я людям вообще, оказывается, как-то не очень доверяю теперь.
Мне кажется, что доктора всё равно ничего делать не торопятся. Только руку мне загипсовали. А я внезапно обнаружила, что вторая – ну, левая – не болит. Значит, хотя бы писать смогу, уже что-то хорошее в жизни. Меня ждёт не самая удобная коляска, кислорода мне не положено, поэтому надо правильно дышать, ну и… и все. Что-либо сделать со мной не могут, по их словам, значит, ждёт меня детдом в ближайшие дни.
Как папа говорил, «раньше сядем, раньше выйдем» – значит, раньше начнут бить, поскорее всё и закончится. Я не надеюсь ни на что хорошее. Почему-то совсем не надеюсь, хотя до слёз хочу, чтобы меня обнимали и любили. Но такое просто невозможно, поэтому я стараюсь не думать об этом.
Я уже могу поесть сама левой рукой. Пища у меня правильная, хоть и невкусная, но я просто очень хорошо знаю, что такое «надо». Поэтому молча подчиняюсь всем требованиям, терплю болючие уколы, хотя непонятно, зачем колоть витамины, но, наверное, взрослые совсем не мучить не могут. Впрочем, мне это совсем неважно. Главное – мне разрешают двигаться самой и даже на улицу выезжать.
Здесь сейчас май месяц, скоро закончится школа, поэтому у меня будет три месяца каникул. Радостное время для тех, у кого есть родители, хотя кто знает, какое оно для сирот. Их, скорее всего, вывозят куда-то на отдых, но я же в коляске, так что буду одна в пустом здании, наверное, раздражать вынужденных возиться со мной взрослых. А раздражённые взрослые будут срывать на мне зло, значит, скорее забьют до смерти. А что, мне подходит!
– Завтра тебя выпишут, – сообщает мне медсестра, имени которой я не помню. – Руку можно лечить и не в больнице, нечего место занимать.
– Спасибо, – благодарю я её совершенно равнодушно, потому что контролирую эмоции.
Это её бесит, но ничего она тут сделать не может. Почему-то она меня не любит, я её, впрочем, тоже. Правда, я так ко всем отношусь, потому что людей среди взрослых нет. А редкие исключения лишь подтверждают общее правило. Одна докторша ко мне приходила, даже гладила ласково, но потом исчезла, как не было её. Поигралась и ушла, понятно же всё. А разговоры о том, что кому-то меня не разрешили взять, я пропускаю мимо ушей, потому что кому я нужна?
Почему-то не могу поверить в человечность взрослых. Иногда даже сама задумываюсь о том, отчего так происходит. А вот в сны приходят странные картины, сильно меня пугающие. Настолько сильно, что мне даже рассказать о них страшно. Между тем я выясняю, что случилось с опекунами. Оказывается, они меня сильно избили накануне – до крови, за разбитую тарелку, потом ещё что-то сделали, я не поняла, что именно. Ну а в школе меня травили, потому что плакса. Девочка не могла сдержать эмоции, вот её били – и добили. То есть понятно, откуда такая сильная боль была. Сейчас-то вполне терпимая, поэтому я на неё не реагирую. Чего реагировать-то? У меня всю жизнь такая.
Парк очень красивый, в нём приятно ездить. Коляска у меня такая, чтобы можно было управлять одной рукой – с рычагами. Правда, я очень быстро утомляюсь, и рука болеть начинает, но я всё равно люблю гулять, а ещё подъезжать к ограде, смотреть на то, как резвятся дети, и тихо кусать губы. Напротив больницы детская площадка, там всегда играют, а я так не смогу никогда. Поэтому могу только завидовать, хотя это точно никого не трогает. Ну ещё помечтать могу, представить себя на месте во-о-он той девочки со смешными косичками, которую сейчас так ласково обнимает бабушка.
Наверное, у девочки большая семья, и все-все её любят. Если бы меня любили, я бы на что угодно согласилась, пусть даже в костре сожгут. Хоть бы ещё раз почувствовать, как это, когда любят. Но не судьба мне просто. Жалко, что из-за меня папочка умер, ведь он единственный меня любил. А теперь я должна быть никому не нужной… этим самым словом, которое папа запрещал произносить. Интересно, я уже сошла с ума или мне это только предстоит?
– Катя! – зовёт меня медсестра. – Катя-я-я!
Это значит, надо возвращаться в мой маленький ад. Ужин, уколы, таблетки… И спать, а завтра будет новый день, в котором меня заберут «домой», как шутят доктора. Ну они просто привыкли к тому, что ребёнка выписывают домой, а не в могильный холод одиночества. Не буду их расстраивать, пусть думают, что своего добились. Действительно ли они хотят, чтобы я поскорей умерла, я не знаю, но, по-моему, взрослые просто не умеют иначе – им очень надо, чтобы я плакала. Ничего, вот в детском доме я точно не смогу сдержаться, и все будут довольны. Я даже уже представляю, как именно меня мучить будут, отчего мне совсем не страшно.
– Вы что с ребёнком сделали?! – какая-то тётя, лишь посмотрев на меня, наседает на медсестру, а я отдыхаю от поездки на коляске. Сегодня было как-то совсем тяжело, я едва успела к ужину, а то с них станется меня без еды оставить. – Вы что сделали, я вас спрашиваю?!
Наверное, это какая-то очень важная тётя – сразу же все начинают бегать, а потом меня укладывают в постель. Никто ко мне не спешит подойти, но хотя бы кашу оставляют и хлеб, поэтому я могу поесть. Усталость накатывает с новой силой, руки становятся слабее, я уже, кажется, не могу и ложку поднять, поэтому наклоняюсь к тарелке, чтобы поесть, как котята – слизывая, потому что есть надо, а я очень хорошо знаю, что такое «надо».
Голова кружится всё сильнее. Наверное, зря я смотрела сегодня на других детей; удерживать эмоции почти невозможно. Ну, может быть, сейчас это всё закончится? Всё ближе тьма, кажется, наступает ночь, вдруг становится как-то очень холодно, потому что тётя Смерть уже идёт. Я ведь хорошо знаю, когда она идёт, сколько раз… Надо откинуться на подушки и постараться расслабиться. На мне подгузники, так что много мыть после того, как меня заберёт тётя в чёрном, не надо будет.
Ну вот, теперь, наверное, можно закрыть глаза?
***
– Она не верит никому, – слышу я сквозь сон, снова открывая глаза.
Умереть мне опять не дали, быстро вернув обратно, после чего перевезли в реанимацию и начали что-то со мной делать. Мне было всё равно, что заметила та самая женщина. Она меня сегодня увозит в детский дом, так как прошла целая неделя. При этом сразу видит, что у меня нет никого и ничего. Правда, ей почему-то есть до меня дело, не понимаю почему.
– Ну, посмотри сама, – вздыхает знакомый мне Пётр Ильич. – Родителей у неё нет, а что с ней делал родной отец, вообще уму непостижимо; несмотря на это, она считает себя виновной в его смерти, хотя гадёныш жив ещё. Опекуны её просто забили, в школе травля была, которую никто не остановил. Во что ей верить? И даже здесь – то отравят в её понимании, то равнодушно смотрят. А детям тепло нужно…
– Надо Викторию Семёновну попросить посмотреть её, вдруг… – женщина тяжело вздыхает.
Я её понимаю в чём-то, но не могу этого принять, потому что взрослые всегда предают. Стоит только чуть-чуть довериться, и меня немедленно предадут, я в этом совершенно уверена. Поэтому, наверное, и не принимаю никого – просто боюсь расслабиться. Я не люблю боли, как и любой ребёнок, а больнее всего не ремнём или кулаком, а когда предают, я точно знаю. Поэтому лучше всего просто не доверять.
– Мы сейчас поедем не прямо в детский дом, – говорит мне эта не представившаяся. – Детей вывезли в лагерь на отдых, вот туда и отправимся.
– Хорошо, – киваю я.
Что такое «лагерь» я не знаю, так что не задумываюсь. Оказывается, в этот самый «лагерь» нужно ехать две ночи, и я думаю запасти хлеб. Ночью-то я умирать перестала, из всех проблем у меня только коляска и гипс на руке. Ну и дышать надо правильно, не нервничать – всё, как всегда. Именно поэтому я спокойна, даже не задумываясь о том, что меня там ждёт.
Получив мой ответ, женщина наконец представляется. Оказывается, зовут ее Марьей Ивановной, и она непонятно кто в этом самом детском доме. В общем-то, мне всё равно и как зовут её, и кто она, и зачем я им нужна. Меня вывозят из больницы, пересаживая в санитарный автомобиль непривычного вида – с бульдожьим таким передком, после чего Марьиванна садится рядом со мной, время от времени зачем-то поглаживая по руке. Ну, по той, на которой нет гипса.
Машина едет, я смотрю в окно, понимая, что, судя по всему, впереди железнодорожный вокзал, а это значит – заставят ползти. В вагон, по-моему, коляска не пролезает, поэтому точно заставят, а злые равнодушные взрослые будут стоять и смотреть, потому что они иначе просто не могут. Так обидно, на самом деле, но ничего не поделаешь – я с этим точно ничего не могу сделать.
Вот машина останавливается. Я сижу не двигаясь, видя при этом, что Марьиванна вынимает мою коляску из багажника, но не раскрывает её. Значит, сейчас прикажут ползти, может быть, даже ударят пару раз, чтобы шустрее была. Где-то я о таком читала. Но происходит совсем другое. Водитель вылезает со своего места, а затем вытягивает меня, при этом я вся сжимаюсь в ожидании пинка. Только пинать он меня не спешит, а берёт на руки и куда-то несёт.
Можно сказать, я сильно удивлена, потому что меня несут на руках прямо к поезду. По переходам, спускаясь и поднимаясь, пока мы не оказываемся у какого-то входа. При этом окружающие совсем не хотят заставить меня ползти, напротив, спрашивают, не нужна ли помощь. Сколько ни пытаюсь, издёвки услышать не могу, отчего даже голова болеть начинает.
Я оказываюсь на нижней полке. В вагоне нет дверей, значит, это «плацкарт», то есть все в одном месте. Ну как люди отнесутся к такой, как я, мне объяснять не надо. Значит, будут мучить издевательством и злыми словами. К этому надо быть готовой и стараться не расплакаться, потому что в поезде даже врачей нет. Я закрываю глаза, чтобы не видеть брезгливости и липкой жалости. Теперь эта пытка у меня на много-много часов. Как же плакать хочется, на самом деле! Просто реветь, как маленькой, и чтобы погладили!
И в этот самый момент я чувствую поглаживание. Я широко открываю глаза, забыв, что плакать минуту назад хотела. Рядом со мной на полку усаживается какая-то бабушка, похожая на бабу Зину. Она просто гладит меня, глядя так, как будто я её близкая, но я же чужая совсем, почему она так смотрит?
– Ну что ты, маленькая, – очень ласково говорит мне эта женщина. – Никто тебя тут не обидит, никто не будет с жалостью смотреть, ведь нет твоей вины в том, что такая уродилась.
– Били её сильно, Виктория Семёновна, – говорит этой бабушке Марьиванна. – Не верит она никому.
– И не надо, – названная Викторией Семёновной продолжает меня гладить. – А вот я дам петушка такой хорошей девочке, – она протягивает мне действительно петушка на простой деревянной палочке. – Тебе его можно, кушай.
– Спа… Спасибо! – заикнувшись, произношу я, совершенно не понимая, что происходит.
– Сейчас петушка-от поешь, – говорит она мне, – а там и поговорим с тобой, согласна? – я киваю. – Марья, совсем неладно с нею!
– А то я не вижу, – вздыхает Марьиванна. – Не доверяет никому, ждёт предательства, готова к любой боли, лишь бы не хоспис… Не понимаю я.
– Ты такого и не видела, – Виктория Семёновна вздыхает. – Да и я мала была, после той войны оно часто бывало, вот и поможем нашей малышке, как тогда.
Я не вслушиваюсь. Почему-то меня очень интересует петушок, сладкий такой, красивый. Я полностью сосредотачиваюсь на нём, понимая, что так контролировать себя намного проще. Данный факт вызывает удивление, но я занята, поэтому откладываю удивление в сторону, а две женщины продолжают разговаривать.
Марья Ивановна рассказывает всё, что обо мне известно. Так я и узнаю, что местный папа девочку, в которой теперь живу я, просто-напросто уничтожил, потому что подобного от родного, близкого человека ожидать невозможно. То есть я и раньше об этом слышала, но не принимала, а вот теперь почему-то да. А опекуны, которые были до, просто лупили каждый день и снимали это. В общем, тюрьма им очень надолго светит, только мне всё равно. Это же не я была, правильно? Ну и в школе убили головой об унитаз. Вот и вся история той, в ком теперь я живу. Кто знает, что меня ждёт…