Глава одиннадцатая

Бренде исполнилось семь – пора было ей принять первое причастие. Сама я приняла первое причастие еще в старой школе, в Карлтон-Хилл. Это не так-то просто. Причащают не всех подряд, а лишь тех детей, которые сподобились благодати. Лишь таким дают вкусить Тела Христова, и то сначала надо целый год ходить на исповедь. Кто не исповедовался накануне, а в воскресенье принял от святого отца себе на язык облатку (она и есть Тело Христово, или Святые Дары), тот совершил смертный грех. И еще перед таким делом нельзя завтракать, поэтому на мессе только и слышно, как бурчат голодные животы, и громче всех твой собственный.

Исповедь – она в чем состоит? Залезаешь в такую кабинку вроде платяного шкафа и оттуда рассказываешь святому отцу про свои прегрешения – так я объяснила Бренде. У нее даже мордашка вытянулась со страху.

– А какие у меня прегрешения, Морин?

– Я-то почем знаю?

– Что ж тогда говорить святому отцу?

Я усмехнулась:

– Придумай что-нибудь.

– То есть солгать? Это же грех.

– Пожалуй. Только меня почему-то до сих пор молнией не убило.

– Ав чем ты каешься?

– Рассказываю, что солгала, что в лавке стащила конфету, что была непочтительна с папой и мамой. Обычные проступки, ничего особенного.

– А если я их не совершала, тогда что?

– Молчать все равно нельзя, Бренда. Раз ты сидишь в исповедальне, значит, хочешь не хочешь, а говори. Наври с три короба, а потом скажи, что тебе очень-очень совестно. Зато в следующий раз покаешься во лжи – и это будет чистая правда.

– Ну а дальше?

– Дальше святой отец отпустит тебе грехи и наложит на тебя епитимью.

– Что это – епитимья?

– Господи, Бренда, ты вообще ничего не знаешь?

– Откуда мне знать, если я не бывала на исповеди?

– И впрямь. Короче, епитимья – это такое наказание.

– Святой отец меня выпорет?!

– Не бойся, не выпорет. Он велит тебе прочесть несколько молитв, и все.

– Морин, а ты со мной не посидишь в этой кабинке?

– Нет, Бренда, придется тебе сидеть одной. Кабинка – она тесная, вдвоем мы просто не поместимся.

– А там темно?

– Да не трепыхайся ты! Дело недолгое. Больше пяти минут никто из ребят не исповедуется. Разве только Дэнни Денни – у него куча прегрешений, пока все перечислит! А ты как зайдешь, так и выйдешь.

– Ладно. А какие молитвы велит читать святой отец?

– Тут есть одна хитрость, Бренда.

– Что за хитрость?

– Допустим, тебе велено пять раз прочесть «Аве Мария», так ты один раз прочти перед алтарем, а уж остальные четыре раза – по дороге домой. Потому что, если будешь долго торчать у алтаря, все подумают, что ты великая грешница и место твое в геенне огненной. На кой тебе такая дерьмовая репутация?

– На фиг не нужна.

– Знаешь что, Бренда? Язык у тебя чертовски грязным становится.

– Даже не представляю, от кого я плохих слов нахваталась? – выдала Бренда с улыбкой, и я обняла ее.

– Ах ты моя хрюшка-повторюшка!

* * *

Той весной мне сравнялось девять, и мама объявила, что устроит настоящий праздник. Прежде мой день рождения не отмечали, а тут вдруг… Словом, мама позволила пригласить друзей, и я, конечно, позвала Джека, Нельсона и Монику. Волновалась я безмерно, дни считала. Тетя Мардж сшила мне платье из тафты – темно-синей в мелкий белый горошек. Никогда у меня не было столь изысканной вещи – ни среди платьев, ни вообще.

Помню, я застыла перед зеркалом, не веря собственным глазам, и тут вошла мама. Остановилась за моей спиной, руки мне на плечи положила. Теперь мы отражались обе, словно на картине, и улыбку мамину я видела в зеркальном стекле.

– Растет моя доченька, – произнесла мама.

– Мне идет платье, мамочка?

– Еще бы. Ты у меня красавица, что снаружи, что в сердечке. Я тобой очень горжусь.

Я обернулась, обняла маму за талию. От нее шел чудесный домашний запах. Я уселась перед зеркалом, и мама занялась моими волосами. Сначала долго-долго расчесывала их. Волосы стали совсем как шелк, кончиками щекотали мне щеки и веки. Потом мама отложила щетку и ладонями отвела волосы от моего лица. Я сомлела, замерла, боясь спугнуть наслаждение. Порой мама, причесывая меня, вся подавалась вперед и губами касалась моего темечка. Руки у нее были очень сильные. И совсем не мягкие. Наоборот – от постоянных уборок, от мытья и натирания полов, от стирки на богачек, вообще от нескончаемой борьбы с чужой грязью мамины руки загрубели, кожа вечно была воспаленная, вокруг ногтей заусенцы. Но, когда мама меня причесывала, все ее мозоли, трещинки и цыпки куда-то девались – по крайней мере, я их не чувствовала. Для меня у мамы была только нежность.

Мама соорудила хвост, повязала синюю бархатную ленточку – все очень аккуратно, чтобы не причинить мне боли. А потом, когда прическа была готова, мамины пальцы пробежались по моей шее, приглаживая волоски, которые не попали в хвост. Мама всегда так делала – это был наш с ней ритуал. И если в такие минуты не видеть ее рук, нипочем не скажешь, что они измучены тяжелой работой. Наоборот – мне казалось, на маме шелковые перчатки.

– Пойду вниз, – сказала мама. – Еще не все к столу готово.

Она ушла, а я снова уставилась в зеркало. Я и правда красивая? Папа говорит, что да. Его послушать, так Морин О’Коннелл – самая хорошенькая девочка в Качельном тупике. Но ведь подобные вещи любой папа говорит своей дочке, разве нет? А мне хотелось, ужасно хотелось быть красивой и нравиться Джеку.

Я сбежала на первый этаж, но ни в кухню, ни в гостиную меня не пустили, а выставили во двор, к тете Мардж и Бренде. Бренда расчертила дорожку мелом и сама с собой играла в классики. Я прислонилась к стене. Бренда допрыгала до меня и говорит:

– А полезли на дерево?

– Ты в уме? Я же испорчу платье!

– Вот бы и мне тоже новое платьице!

– День рождения не у тебя, а у меня.

– А у меня когда будет?

– Расслабься, до твоего дня рождения чертовски далеко.

– Мне исполнится семь, да?

– Верно.

– А платье мне сошьют?

– Почем я знаю?

Бренда сникла, и я ее обняла:

– Конечно, тебе сошьют платье, Бренда. Тетя Мардж постарается. Вот увидишь – это будет самое-пресамое красивое платье на свете.

Бренда осторожно потрогала нежную тафту.

– Не хуже твоего платья, да, Морин?

– Даже лучше.

Бренда улыбнулась и сказала серьезно и чуточку печально:

– Ты настоящая красавица, Морин.

Я потрепала ее по волосам:

– А ты – маленькая зайка.

– Ну и что ж? Зайка так зайка, – согласилась Бренда.

Тут вышел папа:

– Меня, девочки, из собственного дома вытурили. Не знаете почему?

– Потому, папочка, что мама готовит праздник для Морин. У нее сегодня день рождения, а ты, небось, и не знал!

– Серьезно? – Папа скроил удивленную мину.

– Да! Морин исполняется… исполняется… Сколько тебе будет лет, Морин?

– Девять.

– Папочка, Морин нынче девять лет, и в честь нее будет праздник, а когда мне стукнет семь, для меня мамочка тоже устроит праздник, а тетя Мардж сошьет мне чудо какое красивое платье желтого цвета! – выпалила Бренда.

– И когда же случатся все эти восхитительные события? – спросил папа.

– Расслабься, папочка, до них еще чертовски далеко!

Папа взглянул на меня без улыбки и произнес:

– Ты очаровательна, доченька. Прелестна, будто с картинки сошла.

– Спасибо, папа.

Наверно, никогда и ни у кого не бывало лучшего дня рождения. Джек пришел такой нарядный – в белой рубашке с галстучком, в синем вязаном жилете, а главное, не в шортиках, а в брюках, как большой. Нельсон был в своем вечном коричневом джемпере, но волосы зачесал назад и смазал чем-то жирным, чтоб держались. Странное дело: при виде Нельсона у меня тоже иногда сводило живот, совсем как от папиных фортелей. Джек подарил мне брошку в форме птички – я знала, что эта птичка станет для меня величайшей драгоценностью. Моника подарила носовой платок с вышитой буквой «М». У Бренды подарка не было. Зато она стащила в кухне ломоть хлеба, намазала повидлом, завернула в обрывок газеты и вручила мне. Я ее обняла с таким жаром, словно в старую газету были завернуты сокровища британской короны. Хлеб я съела сразу, не побрезговала (хотя большая часть повидла впиталась в газетную бумагу) и сказала Бренде, что лучшего сэндвича в жизни не пробовала.

Нельсон протянул мне бумажный кулек. Внутри оказалось два «Черных Джека» и два «Бычьих глаза». Ничего себе Нельсон потратился! Разве ему такое по карману? Я сразу заявила, что это мои любимые конфеты, а Нельсон густо покраснел и стал чесать за ухом. Впрочем, видно было, что он совершенно счастлив.

– У тебя очень красивое платье, Морин, – сказал он.

Я тоже покраснела – прямо почувствовала, как щеки вспыхнули, – и ответила:

– Спасибо, Нельсон.

Конечно, лучше бы это Джек похвалил платье. На такой мысли я себя поймала и устыдилась. Нельсон ведь нищий, это по нему видно, а купил для меня дорогие конфеты. И я, желая загладить перед ним эту маленькую вину, сказала:

– А у тебя красивый джемпер.

Нельсон потупился, но вдруг широко улыбнулся.

– Еще бы. Коричневый – мой любимый цвет.

Потом мы играли в разные игры: в «море волнуется», в ручеек, в прятки и даже по очереди, улегшись на стул спиной и выгнувшись, пытались поднять с пола зубами коробку из-под сигарет.

Маминым подарком стал пирог с девятью свечками. Джек сидел за столом напротив меня, я смотрела на него сквозь колеблющееся пламя этих свечек и млела, до того он был красивый. Тут для полноты моего счастья папа обнял маму.

Джек улыбнулся мне одной и говорит:

– Чего ждешь, Морин? Желание загадывай!

Я зажмурилась и загадала, а потом вдохнула поглубже да как дуну! Все свечки разом погасли, мама, папа, тетя Мардж, Бренда и мои друзья затянули «С днем рождения, Морин, поздравляем тебя!», а я подумала: даже если мне больше никогда не суждено отмечать день рождения – нестрашно, ведь нынешний праздник получился – просто мечта, лучше и не бывает.

Потом, уже когда гости разошлись, а мама с тетей Мардж мыли посуду, я сидела с папой на крыльце. И вдруг папа поднялся, сбегал в дом и принес какой-то сверток. Я его раскрыла – а там кукольная мебель: диванчик, столик, стульчики и кроватки. Папа сам все это склеил из сигаретных и спичечных коробок. Я бросилась ему на шею и прошептала:

– Сегодня самый счастливый день в моей жизни!

А он поцеловал меня в щеку и ответил:

– И в моей, родная.

В тот вечер я положила под подушку брошку-птичку, но уже перед тем, как лечь, спохватилась и сунула туда же Нельсоновы конфеты и прочла молитву. Я благодарила Иисуса Христа, и Пречистую Деву Марию, и всех ангелов и святых угодников – они ведь постарались, сделали так, что нынче, в мой праздник, папа не выкинул ни единого фортеля и вел себя как все нормальные папы.

* * *

Джек обожал кино. У нас с Моникой денег на кинематограф не было, но я с наслаждением слушала рассказы Джека о кинозвездах: как они живут-поживают в Голливуде в огромных особняках (при каждом – собственный бассейн) и прислуживает им куча народу. Где этот Голливуд, а где Качельный тупик! Между ними миллион миль, нет, даже не так: они вообще в разных мирах. Захлебываясь от восторга, Джек говорил о Грете Гарбо – богине киноэкрана, и о Мэри Пикфорд, удивительной красавице, и о неотразимом Кларке Гейбле. У Джека-то всегда водилась мелочь на билеты, но кино он смотрел в одиночестве, потому что Нельсон, как и мы с Моникой, был почти нищий. А Джеков папа работал не где-нибудь, а в банке: носил на службу настоящий костюм, и ботинки у него блестели, и карманные деньги он сыну выделял. Вообще славный он был, мистер Форрест: когда ни встретит нас с Брендой, непременно улыбнется и с папой говорит все о важных вещах, вроде ситуации в мире и голубей, будто папа – нормальный человек и с его мнением нужно считаться. Совсем не то миссис Форрест; она смотрела сверху вниз на всю нашу семью. Мама говорила, что миссис Форрест не по чину зазнается, а папа однажды выдал: заметили, мол, у нее выражение лица – будто она лимон жует?

Пока Джек сидел в кинозале, мы с Моникой и Нельсоном околачивались возле кинотеатра. Но вот фильм заканчивался, Джек выходил, и мы все четверо спешили к морю, устраивались где-нибудь в затишье и готовились слушать. Джек был первоклассным рассказчиком. Я закрывала глаза – словно отгораживалась от всего, кроме ропота волн, под который в моем воображении оживал фильм. Нельсону больше всего нравилось, когда Джек пересказывал вестерны с Джоном Уэйном и Гэри Купером. После таких фильмов Нельсон и Джек носились по пляжу, вопя «пиф-паф» и прячась за валунами от понарошковых выстрелов – представляли себя ковбоями. А я не обращала внимания на такие пустяки, как жанр или сюжет, для меня главным был голос Джека. Так бы, кажется, от зари до зари сидела на пляже, слушала, слушала…

Однажды Джек дал нам с Моникой по монетке – как раз на два билета в кинотеатр «Герцог Йоркский». Шел фильм «Том Сойер». Боже, что за роскошь нас поджидала внутри! Стены оранжево-розово-серые, сиденья обиты красным бархатом! Мы такого во всю жизнь не видывали. Мне сразу вспомнилось: папа говорил, что в этом кинотеатре – все равно что в великанской утробе. Я впервые услышала слово «утроба», но не спросила у папы, что это такое. Звучит подозрительно и гадко – уж наверное, без пиписок тут не обошлось, а потому лучше тему не развивать, так я решила. Погасли огни, и мужчины, бывшие в зале, как по команде закурили. Вскоре вверх поднялись дымки от множества сигарет, стали выписывать колечки, петли и прочие зигзаги в светящемся луче прожектора. Мы с Моникой взялись за руки. Жутко было смотреть, как Том и его друзья становятся свидетелями убийства на кладбище, а потом сбегают на остров на Миссисипи. Зато мы смеялись в другой сцене – когда ребята тайком возвращаются в родной городок на заупокойную службу по себе самим, якобы утонувшим в реке. А возле кинотеатра нас поджидали Джек и Нельсон – настала наша очередь пересказывать фильм.

Мы четверо были лучшими друзьями и всюду ходили вместе. Купались в море (плевать, что вода ледяная), бегали по пирсу, рискуя свалиться, и ели жареную картошку из одного газетного кулька. Однажды я спросила Монику о Нельсоне – нравится ли он ей и поженятся ли они, когда вырастут.

– Я замуж вообще не пойду, – заявила Моника.

– Пойдешь, никуда не денешься.

– Нет уж, дудки!

– Ну и как ты тогда родишь детей?

– А на что они мне сдались?

– Ну не знаю. Ты же вроде хотела.

– Перехотела.

Вот тебе раз! А я-то размечталась: жить будем в одном доме, я с Джеком, а Моника с Нельсоном, дружить будем всю жизнь…

– Но я вовсе не против свиданий с мальчиками, – добавила Моника и широко улыбнулась.

– Слава богу. А то я уж думала, ты в монашки пострижешься.

Моника уставилась на меня, словно я была о трех головах.

Загрузка...