Правда – это худшее, с чего можно начать. Не только потому, что по природе своей она предназначена скорее для итога, но еще и потому, что вначале никакое утверждение не может прозвучать убедительно: читатель далек от заявляемых обстоятельств, а владеющее им душевное состояние не может мгновенно измениться так, чтобы с доверием устремиться в историю, возникающую фактически в пустоте. Читатель, даже если и вглядывается в нее со всем старанием, то все же из собственной жизни, сиюминутного настроения и привычного недоверия, поэтому вряд ли стоит торопить его: никаких убедительных фраз недостаточно, чтобы сразу после них кто-то доверчиво побежал глазами вдоль текста. Только неуклонное, шаг за шагом, движение, разумная постепенность убеждают в честности и надежности постройки, предлагаемой автором. Потому так уместно Предисловие, написанное Авторитетом и искусным Мастером Ступенек, который в трудной начальной позиции умеет из собственного материала соорудить крыльцо, подняться на него вместе с читателем и мягким толчком начать движение входной двери, откуда читатель, держась за веревочку, натянутую автором, начнет свое движение в таинственную полутьму к предполагаемому светлому выходу.
К сожалению, в данном конкретном случае не получалось ни с авторитетом, ни со ступеньками, ни с дверью. Потому что предстоявшее читателю движение не могло быть удержано внутри какой-либо привычной постройки.
Зимовали в Поречье шесть дворов: три двора коренных деревенских жителей, то есть три одинокие старухи в трех разных, но одинаково темных домах-пятистенках, в которых их изредка навещали разбежавшиеся по окрестным городкам дети и внуки, жили перетащившие свое скудное хозяйство из соседнего опустевшего Хлюпина муж и жена Терентьевы, постоянно проживали переехавшая сюда пять лет назад большая семья баптистов и в единственном в деревне новом доме – Сергей и Светлана Корецкие, которые восемь лет назад построили его на месте старого дома родителей Светланы. Тишина, светлое серое небо, редкий человек на улице, иногда темный дым из трубы и бесконечный белый простор. А летом, конечно, съезжались все: и новые, и старые, и родители с детьми, и самостоятельная молодежь. Лето наполнялось речным визгом и воем пилы по свежим доскам, грохотало музыкой, удивляло пестрым женским клубом на крыльце открывшегося магазина, дразнило запахами горячих обедов и ужинов, интриговало вечерним девичьим променадом и, набрав ходу, взрывалось вдруг каким-нибудь неожиданным скандалом, вовлекавшим в свой круговорот половину деревни, – то есть настоящая живая жизнь, кипение крови и напряжение мускулов. Не так давно, когда неожиданно повалился на бок прежний заскорузлый режим и за ним все привычное устройство жизни, вольный разгульный хмель ударил в крепкие сельские головы, и семь лет назад, а потом пять лет назад неосторожные женщины были убиты мужьями, а еще в одном случае благоверный был отравлен. Но сумасбродные времена не задержались, выдохлись, и летние истории перестали быть такими вызывающими, все теперь ограничивалось женскими истериками, вязкими мужскими разговорами у глухих заборов и умеренным мордобоем. В последние же годы баловство это стало целиком привилегией молодежи, драки если и были, то курам на смех.
С начала августа, как только «Илья-пророк два уволок», все свое жаркое, легкое и веселое – нежное утро и солнечный полдень, купанье, теплые вечера и сладкие ягоды – утомившееся лето с готовностью предлагало осени, а та, не обращая внимания, собирала свой собственный тяжелый обоз с яблоками, овощами и грибами, вода остывала, страсти стихали, стыд, слезы и разочарования растворялись на мелководье, и, выпроводив к сентябрю отдыхающих, Клязьма продолжала движение ровнее, холодной сине-стальной полосой подчеркивая разгорающийся осенний пейзаж.
Сейчас август был на исходе и летнее изнеможение должно было бы проникнуть повсюду, но как раз в этом году своевольная природа не захотела заметить конец лета и упрямо продолжала свое: короткий дождь вечером, ночью прохлада и отдохновение, а уже с утра и до самого почти вечера – сухой летний жар и безоблачное небо. Маленькие заводи были по-прежнему уютны, травянистый берег и лесные поляны теплы, а желтизна почти незаметна. Народ разъезжался по городам, а более всего в пыльную Москву, со стоном.
Половина большой бутылки домашнего вина, початая бутылка водки, резаные, в слезах, огурцы и помидоры, масло и сметана, зелень, хлеб, сыр и котлеты – три женщины сидели ранним вечером за столом, покрытым цветастой клеенкой, в саду, между клумбой, осыпанной флоксами, и яблоней, набитой яблоками.
– Все дежурит, – усмехаясь, сказала Светлана, хозяйка дома, высокая светловолосая женщина лет сорока на вид. Две другие повернулись за ее взглядом: в глубине участка, у щели в заборе, стоял здоровенный белый гусь. – Полчаса как приклеенный.
– А чего он там потерял, красавец этот? – поддержала разговор ее бывшая школьная подруга, еще в девятом классе переехавшая с родителями из Поречья во Владимир.
– Не догадаешься, Тань, – тут же ответила ей Светлана.
– Пора освежить, девочки, – бодро, как и полагается говорить эту фразу, сказала Татьяна, добавляя вина в бокалы. – Я думаю, морковь там у Славиных?
– Ну ты сказала, морковь у него ежедневно по два раза.
– В чужом огороде-то, Свет, всегда все вкуснее.
– Салат они, кажется, любят, – предположила третья, Евгения, темноволосая девушка двадцати трех лет с толстыми короткими косами, и быстро отпила из бокала, не дожидаясь ни ответа, ни тоста. Две другие посмотрели на ее отставленный, но почти полный бокал.
– Трахаться они любят, – сказала Светлана, – а не салат.
– В смысле?
– Славинские там в загончике своем гуляют.
– Какой негодяй, просто так стоит и смотрит? Не крикнет даже, не позовет девушек? – спросила Татьяна.
– Стоит и смотрит. Бруно, любимец наш, производитель бывший. Давайте-ка еще раз за здоровье, наше и близких. Пусть все у нас ладится.
– До дна, значит.
Они выпили, и Татьяна снова повернулась в сторону гуся:
– Бывший, значит? В отказ пошел? Может, там для него порода интереснее?
– Не-а, – оживленно ответила Светлана, – не угадала, из одного инкубатора брала. Все одинаковое. Страсбургская белая, быстрого созревания, яйценоскость, нежное мясо, большая печень и так далее – могу подробно, хочешь?
– Сидите уже, Сизова, пятерка вам. И что же он туда пялится-то? При такой яйценоскости у него и тут должно быть хлопот выше крыши. Бруно! – поняв наконец хозяйкину проблему, крикнула Татьяна в сторону гуся. – Чего ты там потерял, дорогой?
– Действительно все так похожи? – спросила Женя.
– Одна к одной. Калиброванные, как говорит Сергей Дмитриевич. А чем они вообще, в принципе, могут отличаться, а?
– Это надо у Бруно спрашивать, – сказала Женя.
– Ну да, – сказала Светлана, – он бы нафантазировал.
– А правда, чего он туда лезет, Свет?
– У тебя что, первый раз в жизни такой вопрос возник?
– У меня? Да я их никогда…
Женщины посмотрели друг на друга.
– Да уж, похоже, – поняла Татьяна.
– Козлы, – сказала Светлана.
– Гуси, – смеясь, поправила Татьяна, – просто гуси.
Крупное яблоко шлепнулось о землю с чмокающим звуком.
– А вот и поцелуйчик, – сказала Татьяна, – здравствуй, милая моя, я тебе дождалси.
– Не поняла.
– А вы думайте, думайте, Сизова.
– Из праха в прах? – спросила Евгения.
– Маладца, Евгения Золтановна.
– А вот и нет, по двоечке вам сейчас выставим обеим! Мы этого ласкового подымем, вот так, фартучком-то его вытрем, голубчика, а потом зарежем и засушим на зиму. Или на компот, а вовсе даже и не в прах.
– Прекрасно, – улыбнулась Татьяна, – неужели еще кто-то сушит яблоки и варит варенья?
– И варим, и сушим, и компот.
– Смотри, сколько их в этом году, не думала на продажу? Со всей деревни. В Москве-то даже в самый сезон на рынках по пятьдесят за килограмм.
– А сколько их нужно привезти, чтобы окупить дорогу, а? И кто тебя туда пустит, если там по пятьдесят за килограмм? Как раз и не пускают, чтоб было по пятьдесят.
– Собрать, перебрать, отвезти в Москву и отдать оптом тем же торговцам…
– Отлично, Тань. Давай, организуй бабу Катю и бабу Шуру, они тебе соберут по целой миске. А завтра хоронить их будешь.
– Ты прям скептик какой, ладно, я сама подсчитаю.
– Вот-вот, ты подсчитай сначала, Крупнова, а пока сядь на место.
– Прямо наша математичка. Как ее?
– Людмила Гавриловна.
– Да, стоит у доски, пишет, Жень, спиной к классу, все начинают гундеть, она разворачивается – и ба-бац – как врежет указкой по столу, так, что все подпрыгнут. И тогда она, в тишине, ласково так скажет: детки, тихо-онечко…
– На самом деле добрая была. Помнишь, какая полная, а умирала – тростиночка и вот такого росточка… на похоронах никого не было.
– Ладно, давайте теперь за ваш дом, за хозяйство и за бизнес.
– А что у вас с фуа-гра, Светлана? Идет дело? – спросила Женя.
– Бежит прямо. Гусят откармливаешь, а потом печенка: м-м-мм, сказка!
– То-то нам ни разу не обломилось, – сказала Татьяна.
– Да есть проблемка одна, Тань, печалька, как нынче говорят. Освежи, запьем печальку.
– И что это за печалька такая?
– Да не понравилось мне там кое-что. А ты, Тань, меня знаешь, если уж мне чего не понравилось.
– Что, не тот вкус оказался у деликатеса?
– Ну, давай опять за здоровье. На вкус о-очень даже. Процесс не понравился. Гаваж называется. Вопрос не буду задавать, все равно не ответите, двоечницы. Так вот, не пошел у меня гаваж этот. Нормальные фермеры, французы, они как делают: приколачивают этим гусятам лапки к деревянному полу и потом, милое дело, три раза в день пропихивают кукурузу им в глотку через специальную такую трубку. Вот так если надавить под горлышко, – показала Светлана, – у него глотка и откроется. Вставляй и набивай его кукурузой! Вот те и пяченочка! Да вот бяда-то, вот горесть-то кака-а, нетути у нас энтой-то штучки-то! Специяльной хранцу-ускай – вот она, промбле-ема-та. Вот она, печа-алька-та!
– Ну ладно, Свет, хватит, скажи нормально.
– Да не шучу, на самом деле не продается, заказывать надо.
– Ладно, ладно, нашла проблему, и так все понятно, – сказала Татьяна, – ничего себе бизнес.
– О-очень у них успешный.
– Совсем с ума сбрендили – лапы прибивать. Фашисты.
– Ужасная жестокость, – сказала Евгения.
– Ну да, бошки им рубить – это мы можем, а вот чтоб процесс, гаваж этот, здесь не получается.
– Не для нас, видно, эти сказки Матушки Гусыни, – сказала Женя.
– Наше дело – потроха с грешневой кашей, – улыбнулась Татьяна.
– Что еще за сказки Гусыни?
– Да вот, Мария моя под руководством Евгении переводит французские сказки. Оказывается, Свет, все франузские сказки – это сказки Матушки Гусыни. «Красная Шапочка», «Кот в сапогах», «Красавица и Чудовище» – все Гусыня рассказала…
– «Красавицу и Чудовище» женщина написала, не помню, как зовут, но не Шарль Перро, – торопливо поправила Женя.
– Поня-а-атно, – сказала Татьяна.
– Я вот и не знала про эту Гусыню, хотя играла Красную Шапку лет семь, наверное.
– Да ты что?
– Да, сначала Шапку, а потом уже всех: Наф-Нафа, Козу и Бабушку под одеялом.
– Наф-Наф – это что? Откуда он там?
– Тань, режиссеры приходили молодые-задорные и вокруг Волка самовыражались, вплоть до танцев волка с козлятами и поросятами. Кордебалет. До тошноты. Никогда так не пьют и не матерятся, как после детских утренников…
– А я помню тебя в «Ромео и Джульетте».
– Был такой эпизод в этой неудавшейся карьере.
– А я не согласна. Что это – неудавшейся? Ты там вообще-то мужа нашла, а еще бы год – и заслуженную артистку получила бы, почему же неудачная…
– Это не я, это он меня там нашел…
– Тем более. Поехал за тобой из Москвы, бросил все.
– Ничего, зато я его в театре тоже неплохо устроила… главный энергетик…
– А я до сих пор не понимаю, почему вы оттуда ушли.
– Да как тебе, Тань, это ж террариум. Инженю, субретки, прости господи, и прыгучие девушки кордебалета. Прыгают все не туда. Это с одной стороны, с его, так сказать. А с актрисами вся режиссура, извини, через постель… Не место там для семьи.
– Гусь ваш очень хорош, – сказала Женя, – стоит напряженно, как скульптура. Древние греки разводили их не для еды, а держали за красоту.
– Да, он такой у нас, вечно напряженный…
– Но мы-то еще не древние, да, девочки? – сказала немного захмелевшая Татьяна, – нам еще кое-что нужно, кроме их красоты.
– Бруно! – резко и громко закричала Светлана. – Пошел отсюда!
Гусь не дрогнул.
– Не нравится ему, Сизова, твое грубое обращение, – сказала Татьяна.
– Bruno, beau, reviens, je vais pardonner, – ласково позвала Женя, но с тем же результатом.
– Дождется он у меня великой французской революции.
– А со своими-то он как, а, Свет, кавалер этот?
– Никак. Давайте за нас, за женщин, за красоту нашу сказочную, а то уже совсем нас эти гуси игнорируют, – сказала Светлана, посмотрев на часы. Все снова засмеялись.
– То есть совсем никак? – выпив бокал, решила уточнить Татьяна.
Светлана повернулась к ней и, глядя в глаза, сказала:
– Крупнова, если это тебя так интересует, то совсем. Ты не поверишь. Просто вот не трахает их ни разу – и все. Понимаешь? Брезгует.
Татьяна, улыбаясь и не отводя взгляда, ласково сказала:
– Понятно. Значит, это идейный ходок, дело в принципе.
– В каком, просвети нас, таком принципе?
– Не в происхождении, не в образовании и не в красоте, – сказала вдруг Женя.
– Так, еще одна цитата. Скажи, Тань, в каком принципе?
– Ближние им не интересны. Загадка нужна, а загадка – она за забором. Отсюда принцип – ходить за забор.
– Тут согласна. Без забора все бабы одинаковые.
– Да ладно, Свет, ты всерьез? А мужчины разные, что ли?
– Ну конечно, – ответила Светлана, – а то ты не знаешь. Природа такая.
– Значит, у нас есть выбор, а у них нет! – ответила, рассмеявшись, Татьяна.
– У нас есть, но мы не выбираем. У них нет, а они все выбирают. Хватит уже этот сушняк, давайте беленькой по пятьдесят грамм, скажем, за удачу.
– Я пас, – сказала Женя, – а то я на своем велосипеде не доеду, свалюсь.
– Вольному – воля, пьем кто за что: за удачу, за детей или за ушедшее здоровье. Так. Ой, сейчас, подождите, аттракцион, аттракцион! Яблоки мои любимые, с двух яблонь. – Светлана встала и осторожно сделала несколько шагов к соседней яблоне, сдвигая резиновыми розовыми полусапожками лежащую сплошным ковром падалицу. Набила карманы фартука и направилась к другой яблоне. Остановилась на полдороге, повернулась и крикнула: – Смотри, сейчас постоит, потом голову в щель просунет и будет еще полчаса стоять. – И повернула к дому.
– Ты что, плохо себя чувствуешь, Жень? – спросила Татьяна. – И вино по чуть-чуть, и не ешь ничего.
– Да не хочется что-то, с утра сладкого похватала, а потом с Машей на велосипедах по жаре – аппетита совсем нет, – ответила Женя.
– Поня-атно, как там Мария наша занимается последнее время?
– Вы знаете, старается, интерес появился. С произношением тоже прогресс, думаю, в школе всех удивит. Я возьму оба велосипеда и пойду поищу ее.
– Да ладно, что ее искать, с подружками она.
– Неудобно как-то, я за ней ехала, а оказалась тут, за чужим столом.
– Ни за каким не за чужим, тут все свои, а с велосипедом ее мы сами справимся, посиди еще с нами, а вечером зайди за денежкой.
– Мне жалко, что Маша бросила музыку.
– Она не бросала. Это я устроила ей перерыв, когда узнала, что она переходит Мерзляковский с закрытыми глазами, чтобы хорошо сыграть… представляешь, через проезжую улицу?.. примета у нее такая… В общем, думаем пока, что делать с этим фанатом и какая может быть перспектива. Мама твоя как, уехала уже?
– Ну да, ее надолго не хватает. Неделя – и опять в Ковров. А то Петр Викторович скучают. А дом бабушкин разваливается.
– Жень, я уже не помню, бабушка здесь похоронена?
– Ну да, и бабушка, и дедушка, и братья мамины – наших там много.
– Про бабушку не помнила. Она ведь уезжала в Венгрию… А ты когда собираешься отсюда? Мы-то во вторник уже трогаемся, все, первое сентября…
Светлана вынесла из дома блюдо с двумя кучками яблок, поставила на стол и взглянула на участок:
– Сукин кот.
– А может, у него там любовь? – предположила Татьяна. – Какая-нибудь Серая Шейка.
– Какая-нибудь серая жопка, – ответила Светлана, – пробуйте, один и тот же сорт: мельба и мельба, расстояние двадцать метров, вкус абсолютно разный.
– Я думала, что гуси моногамны, – сказала Женя.
– Это дикие гуси, девушка. Дикие – это моно, и в песнях они называются гуси-лебеди: давай, говорит, любимая, летим с тобой рядом, всю жизнь, лебедь моя белая, да под облаками, курлы-курлы. А домашние – это такое стерео, это такие курлы-курлы…
– Не знаю, может, после вина, но я не чувствую, по-моему, вкус одинаковый, Свет…
– Вот! По-моему, тоже. А некоторые особо чувствительные натуры утверждают, что соотношение специфической кислоты и, соответственно, специфической сладости ну просто совершенно разное, и кушают они исключительно вон с того, – Светлана показала на дальнее от стола дерево.
– Ну не знаю, – сказала Татьяна и стала еще раз пробовать.
– Бруно! – закричала Светлана.
Гусь не пошевелился.
– Бруно, ты сукин бесполезный кот!!
– Умора, – мрачно сказала Женя.
– Ну все, – сказала Светлана, – хватит, достала эта райская птица. – Она встала и, стараясь идти ровно, пошла к сараю.
Весь год по субботам и в любую погоду Славины всей семьей ездили за тридцать километров в соседний городок в баптистскую церковь. В пятницу вечером к Светлане заходила Надежда, женщина тридцати пяти лет в платке и темном платье, и оставляла ключи. Славины выезжали сразу после утренней дойки, а Светлана в семь тридцать, сыпанув сначала своим, шла с нарубленной зеленью к ним во двор. Полмешка своим – полмешка славинским. И в течение дня еще пару раз заходила к соседям кормить птицу и животных, а с вечерней дойки Надежда присылала с одной из дочерей трехлитровую банку молока – это не было платой, обе это понимали, это была благодарность и протянутая рука.
Ключи Славиных висели на гвозде у входа в сарай, а тесак лежал на верстаке, и когда Светлана шла из сарая к калитке, Татьяна с Женей видели, как край его поблескивал на солнце. Прикрыв собственную калитку, она дошла до калитки Славиных, открыла, закрыла ее без стука и медленно пошла вдоль забора, разделяющего участки. Через щели было видно, как фигура в светлом платье сначала двигалась, а потом замерла. Как только голова и шея Бруно пролезли в отверстие, Светлана с шагом ударила поднятым тесаком, но тесак только наполовину рассек ему шею. Бруно попытался вытащить голову назад, и голова его на куске шеи зацепилась за доску, и он дергался, пытаясь выправить ее. Шея прижималась к доске так, что зажимала перерезанную жилу, но Бруно дернулся – и кровь, ярко текшая по белому гладкому перу, брызнула вдруг Светлане прямо в лицо и на грудь. Светлана, успевшая снова поднять тесак, вторым ударом отсекла Бруно голову.
Татьяна и Женя увидели, как тело Бруно без головы отсоединилось от забора и, фонтанируя кровью, рванулось и побежало, но буквально через пару секунд рухнуло на дорожке. Женя чуть привстала и, полунаклоненная, метнулась в сторону, стараясь успеть добежать до глухого угла, заросшего сорной травой и крапивой. Ее рвало с паузами, с каким-то приглушенным звуком, видимо, она сдерживалась изо всех сил. Татьяна, бормоча «господи, господи», побежала в дом за водой, налила доверху кастрюльку и, боясь пролить, но все равно проливая, пробежала обратно. Намочила край полотенца и протянула Жене. Отплевавшись, обтершись и прополоскав рот, на ватных ногах та вернулась за стол. Когда Татьяна опять посмотрела на щелястый забор, светлое пятно только начало обратное движение вдоль забора. Татьяна, понизив голос, спросила: ты что, залетела, Женя? Женя молча смотрела на забор. Когда светлое пятно пропало, она повернула голову к Татьяне и строго сказала: да.
– Поехали отсюда вместе с нами, – быстро и тихо сказала Татьяна.
В калитку, толкнув ее тесаком, зажатым в правой руке, вошла Светлана. В левой руке у нее была голова Бруно. Лицо, платье и тесак были залиты кровью.
– Протри мне, пожалуйста, глаза, Татьяна.
Татьяна, взяв полотенце, подошла к Светлане и осторожными движениями стала протирать ей лицо.
– Чем оно у тебя воняет? – спросила с закрытыми глазами Светлана.
Татьяна ахнула:
– О господи, сейчас, погоди минуту, другое принесу.
– Не надо, – остановила ее Светлана, – в душ пойду, а вы не уходите никуда, ждите меня. – Светлана прошла вперед, бросила голову Бруно рядом с его телом, ковырнула ее сапожком, чтоб она встала вертикально, и повернула к душу. Слышно стало, как за кустами черноплодной рябины зашумела вода в кабинке из гофрированной пленки.
– Мы во вторник уезжаем, поехали с нами. Нельзя тебе здесь оставаться. Видишь сама-то? – пристально глядя на Женю, четким шепотом проговорила Татьяна.
– Вижу.
– Вторник рано утром, в шесть тридцать к нам.
– Я не могу ехать в машине, меня тут же выворачивает, – сказала Евгения.
– Довезем тебя до станции, поедешь на поезде, главное – стартовать, а ему скажи, что с нами поедешь.
– Кому сказать? – тихо и сердито спросила Женя.
Татьяна молча смотрела на нее, потом ответила:
– Кому решишь, тому и скажи.
– Спасибо, я решу, – Женя сидела, иногда близоруко поглядывая на белое взъерошенное пятно на дорожке, и думала, по какой бы причине сбежать из-за стола.
– А вот и труженики сельской механизации! – Татьяна обращалась к входящим в калитку двум мужчинам в рабочей одежде.
Один, Павел Никитин, блондин лет сорока пяти с крепкими плечами, прошел прямо к столу и откусил протянутый ему Татьяной бутерброд. Второй – русоволосый, высокий, худощавый мужчина с усами и не очень ухоженной, но все же аккуратной бородкой – Сергей, муж Светланы, – поздоровался с Татьяной и, глядя на Женю, немного нарочито спросил, легко проговаривая сложное отчество: – Как ваши дела, Евгения Золтановна?
– Спасибо, прекрасно, Сергей Дмитриевич. А у вас?
– Все хорошо. За два дня оживили два трактора за достойное вознаграждение.
Сергей Корецкий, когда-то, до знакомства со Светланой и переезда во Владимир, инженер-механик на крупном московском заводе, был для нескольких окрестных районов кем-то вроде эксперта по ремонту сельхозтехники и вообще ремонту механизмов. В последние годы, когда его таланты стали очевидны для всех, оставшиеся еще в районе полуживые кооперативные и частные хозяйства присылали за ним машину и увозили его к себе на несколько дней. Там, в мастерских, на мехдворах или просто в сараях, похмельные местные механизаторы под его руководством разбирали-латали-налаживали любую технику, от потрепанных навесных граблей до тяжеленных, в рыхлом черном сале, двигателей комбайнов и линий по распилке леса. Работа его была, по местным меркам, весьма высокооплачиваемой: платили наличными по жесткой почасовой ставке, им самим установленной и включавшей, к возмущению всего сельского народа, время на приезд, отъезд и обед.
– Подставляй лапы, полью, – сказала Татьяна, скормив мужу бутерброд.
– Нет, тут надо с хозяйственным мылом.
– Хорошо, садись тут, Света в душе, сейчас принесу тебе мыло. Сережа, как настроение? – спросила на ходу Татьяна.
– Отлично, очередная победа профессионализма над злобным железом. – С дорожки он увидел валяющегося в глубине участка Бруно и отдельно его поставленную на попа голову, подошел, постоял и пошел к умывальнику, рядом с которым за шторой шумел душ.
– Свет?
– Это не Свет, это Серый Волк, санитар леса, дерни за веревочку – дверь и откроется.
– Выбрала момент, да? – он мыл руки под рукомойником и смотрел на лежащие на скамейке платье и белье, испачканные кровью.
– Бабушка твоя только зря пирожки ела, – отвечала Светлана, но Сергей уже шел к столу.
Рюмки были наполнены, Татьяна дополнительно нарезала салат и накладывала в тарелки.
– Сколько, Паш, заработал в бюджет семьи? – спросила у Павла Татьяна.
– Это к Сергею. Я смотрел хозяйство.
– И как хозяйство?
– Тихий ужас. Тридцать лет технике, мозгам сто.
– Что такое тридцать лет? – мрачно сказал Сергей. – Мелочи.
– Хозяйства разоряются.
– И что теперь?
– Не знаю, может, это и хорошо.
– Вот-вот. Может, все хорошо! То у нас тут безземелье было, хрестьянину пахать нечего, это при миллионах необработанных гектаров; то леса исчезают, ах-ах, плачем всем драмтеатром, русский лес пропал, а он в реальности гниет на корню, потому что не успевают этот лес вырубать; а то земля не родит, бастует, нечерноземье, беда, только у немцев почему-то родит; а то хозяйства разоряются, которые еще при царе разорились. Что же на самом деле происходит? Павел Николаич говорит: проблема в мозгах, а вообще-то, может, и все хорошо. Вот что это за слова? Беда или все хорошо? Такая точность у нас. От «будь здоров» до «сдохни».
– Ну, вроде как своя страна, наши люди, переживаем, ошибаемся и переживаем.
– Наши люди?
– Ну да.
– Твои они, что ли? Твое пьют-едят? Твою жизнь живут? Твое имя позорят?
– Живут рядом, на одном языке говорят.
– Да китайцы они немецкие с чучмеками пополам, семь миллиардов на земле и все живут рядом, они твои?
– Н-е-е, наших сильно меньше.
– Свою жизнь живи.
– Согласен, в какой пробирке родился – в такой и пригодился.
– Салат возьмите, мужчины, сейчас еще картошка вам будет.
– Все зря, значит, что думали и писали про народ, про труд, про лес? – мягко спросила Евгения.
– Если нет точности в понимании, что мог сказать нам устами своего прекрасного героя Антон Палыч Чехов? Что грустно жить? Что он нам посоветовал такого, чтоб мы взялись и воплотили? Если честно – ничего.
– В школе проходили, что в человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли, – напомнил Павел Николаевич.
– Ну да, но на этом настаивали многие, например еще Святая инквизиция.
– Здорово сравнил.
– Вчера жили вчерашней иллюзией, сегодня живем сегодняшней, а завтра будем завтрашней. Никто не может заранее знать собственное мнение. Вот у Павла Николаича сегодня, например, травма от реальности…
– И темку острую треплете, и закусываете вкусно, приятно посмотреть, – вставила Светлана, в розовом халате и с головой, обмотанной полотенцем, вернувшаяся за стол.
– …поведай обществу, Павел Николаич.
– Прямо вот сейчас, за едой? – усмехнулся Павел.
– Ну да, тема, конечно, низкая, но мысль высокая. Пошли мы ферму смотреть, а там ветеринару нужно было получить от бычка, ну… как бы выразиться, материал…
– Может, все же потом?
– Не переживай, москвич, это жизнь, природа, как вот эти яйца вареные. Смотрим: поставили верстак повыше, накрыли коровьей шкурой и прибили к нему деревянное сиденье от унитаза. Все. Привели быка, он прямо рвется в бой, вскочил на верстак, и крепкая такая девушка-ветеринар в белом халате поймала в сиденье эту его штуку и подставила под нее ведро. А еще и пошутила смело, но это уже не за столом. Вот реальность: сама природа, в виде натурального быка, в важнейшей для нее, так сказать, ситуации принимает желаемое за действительное. Или действительное за желаемое. Куда уж разобраться нам, живущим немного более сложной жизнью.
– Можно попробовать мозгами.
– А юная ветеринарша чем пробует? Живет там, где, как тебе кажется, все погибло и разорилось, а вот ей кажется по-другому. У нее что, мозгов нет?
– Я думаю, девушки-ветеринары самые большие реалистки, – сказала Женя.
– Да нет, – засмеялась Татьяна, – девичья трезвость – иллюзия. А вот бедный бычок, когда очухается, что скажет?..
– Он не очухается, Тань, он живет дальше, не приходя в сознание.
– Ладно вам, – сказала Светлана, – прямо трагедия мужской жизни. Ты теперь помещиком будешь, Павел Николаевич?
– Что ты, что ты, у нас главное теперь – политическая карьера, а мы, селяне, так, забавляемся…
– Ой, ой, это кто тут одинок, заброшен с детства?..
– Погоди, Крупнова, погоди, сколько земельки-то собрали, Павел Николаевич, похвались.
– Тебе что, это интересно? – спросил Павел.
– Очень. У меня тоже хозяйство.
– Любознательная какая… Ну… Три деревни душ християнских.
– А можно, пожалуйста, Павел Николаевич, скажите в гектарчиках.
– Ну хорошо. Примерно, ну, десять тысяч.
– Гектаров? Солидно. И сколько туда уже вбухано?
– Ну… мать, тебе прям всю бухгалтерию… ладно, скажем… если с коровами и хозяйством, то больше, все ж таки, лимона зеленых денег, – ответил после заминки Павел Никитин.
– И?..
– Что «и»?..
– И?..
– Не «и», а нужно еще два.
– И?..
Никитин засмеялся:
– А потом еще два. Я вижу, ты хорошо разбираешься в сельском хозяйстве, вопросы такие основательные задаешь…
– И?..
– Да не знаю я, Свет. Пока все, что ни вижу, – все не то. Может быть, вообще нельзя было в это дело вкладываться.
– Во-от, трезвые слова крутого парня, – сказал Сергей.
– Вложившегося немного на эмоциях, – добавила Татьяна.
– И где они, твои гектары?
– Рядом с Судогдой, километров семьдесят отсюда.
– И как там к тебе народ?
– Со всем уважением. Как к любимой дойной корове, – засмеялся Павел.
– То есть если доиться перестанешь – забьют на мясо, – уточнила Татьяна.
– Не исключено.
– А как протест советского колхозника против нового буржуя? Не пожгут?
– Некому там жечь, Сереж. Как и у тебя тут. Молодые уехали, прочие спились.
– Спились – это не препятствие, чтоб пустить веселого красного петушка, золотого гребешка, – сказала Светлана. – Или у тебя вот прям тишь да гладь?
– Сначала было всяко: то на пузе приползут, а то в драку… Начали мы прижимать торговцев паленой водкой, трех хмырей, младшему причем шестнадцать, тощий и самый агрессивный, угрожать мне стали. Ну, я обратился там, к кому надо. Приезжаю как-то в райцентр, в Соколовскую администрацию. Разговариваем на ступеньках с начальником РУВД, Виктором Викторовичем таким, подполковником. Подъезжает прямо к ступенькам джипец черный, выходит оттуда приглашенный мной Гена, в рубашке, пиджаке, рукава засучены, вежливый такой, весь в наколках, и говорит: привезли, Павел Николаевич, в багажнике лежат, посмотрите. Спускаемся мы с этим подполковником к машине, там сидят двое Гениных друганов, смотрят мимо, не здороваются, а в багажнике лежат трое моих торговцев. Гена со товарищи каждого обвязали вокруг шеи цепочкой, от одного к другому, и на цепочке их гуськом по деревне провели, в багажник сложили и привезли сюда на встречу. Картинка: хрипят, просят отпустить, один прям тут описался. Гена говорит: «Не просите, парни, хана вам». «Самое простое, – говорит мне, – их в речку бросить, знаем омуток подходящий». Это на полном серьезе, без прикола. Подполковник стоит рядом, можно сказать по стойке смирно. «Но если хотите без мучений, – говорит Гена, – то в леске закопать». Я говорю: «Сделаем как скажет Виктор Викторович, мы его давно просили по этому делу, пришлось помочь». Гена, который ни разу так и не посмотрел на подполковника, смачно так харкнул рядом с ним. Виктор Викторович говорит: «Меня тут с вами уже полгорода увидело, вслед за ними потом в этом леске закопают. Я обещаю: больше с ними вопросов не будет». «А до этого я полгода просил его унять эту компанию», – Гена багажник захлопнул, сел в джип и говорит в окно: «Мы, Павел Николаевич, с легавыми не работаем», – и заводит машину. Я ему поспешно: «Гена, спасибо, отвези их и положи у конторы, только не развязывай, пусть лежат, я через час вернусь и сам займусь ими». Гена посмотрел в окно на меня так внимательно-внимательно и сказал: «Как хотите, работа сделана», – и газком на нас, фраеров, из выхлопной дунул. С тех пор там тишина и всемерное содействие моим начинаниям. Десять двигателей с зерносушилки, например, весной украли – через неделю вернули. Диски с лесопилки украли – и тоже нашлись. А потом пропавшие плиты перекрытия отыскались.
– О, вот это русские богатыри! Бетонные плиты перекрытия украсть!
– И вернуть!
Сергей вдруг встал и пошел к той самой щели в заборе со Славиными. Подошел, наклонился и стал вглядываться в чужой двор, потом выпрямился и крикнул:
– Свет, там в щель река видна, поблескивает, понимаешь? Он на реку глядел.
– Да, понимаю, так она задницей красиво вертит, река эта.
– Я тебе говорю, он на реку смотрел, как она блестит, завораживает, иди сюда сама посмотри.
– Видела я эти реки много раз. Меня они не завораживают.
Павел тоже встал и пошел к Сергею, потом крикнул оттуда:
– Да, река видна, блестит!
– Так, вторая серия. Один серый, другой белый, два веселых гуся, – пошутила Светлана. Татьяна невольно рассмеялась.
Мужчины постояли и вернулись за стол. Налили водки, Павел предложил тост за процветание сельских жителей. Потом Сергей – за процветание городских. Расспрашивали Татьяну про ее знакомцев – московских чиновников с известными фамилиями. Женя стала прощаться, и Павел вдруг тоже подхватил: «Хочу домой, устал, ребята, как собака, смилуйтесь». Застолье развалилось. Сошлись на том, что сейчас отдыхаем, а попозже, вечером, костер и продолженье на реке, Сергея просили взять гитару.
– А завтра, по заявкам столичных жителей, будет фуа-гра, – сказала Светлана.
Но ни вечером на реке, ни на следующий день не встречались.
Утром во вторник трое Никитиных – Павел, Татьяна и их тринадцатилетняя дочь Маша, которую, к ее удивлению, мать посадила на переднее сиденье, – поехали, как говорила Татьяна, из дома домой. Женю подвезли до железнодорожной станции, которую проезжали по дороге. Несколько раз останавливались по просьбе Татьяны, которая «что-то с утра не то съела», чувствовала себя препогано и каждые пять минут требовала остановки, чтоб «пройтись немного». Вылезала и просила Женю прогуляться с ней до лесочка. Потом они опять залезали в машину, опять открывали окна и, пока Татьяна не заойкает, ехали очередные пару километров.
– Ну, вроде как полегчало мне, дочь, – сказала Татьяна, проводив Евгению на станцию, – давай, переселяйся назад, а я сяду вперед и поедем уже без остановок. – И они покатили в свои Химки, обсуждая первоочередные предстоящие в Москве дела, и даже не успели за двухчасовую дорогу все их хорошенечко обсудить и распланировать, столько накопилось за этот суматошный, но такой удачный в этом году отпуск.
Женя просидела почти час на станционной скамье, потом перешла на другую сторону платформы и, сев на поезд «от Москвы», проехала до Засеки. Оттуда остаток пути до Поречья ехала на попутной, крепко сцепив зубы.
Татьяна родилась в тысяча девятьсот шестьдесят шестом году. Единственная и любимая дочь родителей, в силу своего легкого характера и какой-то удивительной природной приветливости она с детства была окружена подружками, а потом, со старших классов школы, и друзьями. Родители, Крупновы Иван Федорович и Степанида Михайловна, соблазнившись условиями работы на ВМЗ – Владимирском механическом, на самом деле оборонном, заводе, – переехали в город, и Танины от природы цепкое внимание и отличная память позволили ей без особых трудностей после сельской успешно учиться в городской школе, отлично ее закончить и поступить в институт, получив здесь же, во Владимире, экономическое образование. Хотя друзей у Татьяны Крупновой только прибавлялось, она не становилась центром какого-нибудь дружеского круга и не могла даже прочно войти в какие-то коалиции, потому что нужно было хотя бы формально поддерживать их обособленность, а она легко дружилась с прочими, непринятыми и враждебными, и вообще была другом любому своему знакомому. Ей казалось, что это так у всех слабовольных, не отличающихся особыми способностями людей. Одиночки, люди неприятные, недовольные и резкие – это люди со скрытыми или нереализованными талантами, считала она, эти люди и нуждаются в особом внимании и сочувствии таких вот обыкновенных, как она, чтоб потом заслуженно выдвинуться на первые роли. Если кто и понимал, что рядом не рохля, не глуповатая девочка, а по странной и неуместной игре природы чистый и смиренный человек, то ничего интересного в этом не находил: чистый – это вроде как наивный, а смиренный – это робкий, деревенский. В лукавых и двусмысленных восьмидесятых открытая приветливость и незлобивость воспринимались как недалекость, по-настоящему ценились только положение, бойкость и всяческие ловкие возможности, и сама Татьяна, когда отвергала редкие удивленные похвалы, говорила: да нет, что вы, просто так удобнее, тебя в ответ тоже все любят и тоже помогают, это сплошная выгода, никакой моей заслуги. Где уж она видела ответную любовь и помощь – бог ее знает.
Настали девяностые, и слова, всего лишь слова, но смертоносные слова, смертоносные ранее для любого человека, зазвучали вдруг в открытую и во всеуслышание – и прикончили теперь уже не людей, но одряхлевший строй. Вслед за этим последовал полный развал прежней жизни. Новые времена каждому человеку, бедно и скученно живущему на огромных вольных просторах, предъявили его слабость и никчемность – какие уж тут прежние детские дружбы. Твои друзья, такие же тонущие в безденежье и проблемах неумехи, не знающие, как прокормить семью, тоже хотели бы ухватиться за детскую дружбу – и она-то и тонула в первую очередь. Времена эти, на страшных порой примерах, показали и приказали: всеми способами, слышишь, всеми! позаботься о себе! Родина-мать отрывает вас от своей истощенной груди – сами ищите теперь пропитания и выгоды, защиты и опеки, а главное, денег, придурки! Денег, которые решат все ваши проблемы, денег, которые совершают чудеса и ради которых можно идти на все. В вольном бандитском шуме хаотичного времени именно эти слова лучше всего слышало испуганное ухо.
Татьяна была редким исключением: она не боялась. За плечами были любимые мама и папа, а скромная, на грани нищеты, жизнь ее нисколько не смущала: лето по-прежнему было солнечным и вкусным летом, зима была любимой снежной зимой, а жизнь – ожиданием, счастьем и любовью. После четвертого курса, на практике в экономическом отделе оборонного «ящика», она влюбилась в парня из отдела снабжения, и через полгода, когда отношения стали близкими, будто провалилась в эту любовь и практически исчезла из жизни друзей, а они, привыкшие к ее безотказности, к тому, что она всегда рядом и под рукой, тут же отдалились от нее.
Избранником ее, хотя если кто-то в той ситуации и выбирал, то только не она, был некто Константин Картушев, сероглазый быстрый парень, работающий в отделе снабжения и комплектации. Основную часть дня он разъезжал по местным командировкам, а когда был на месте, был нарасхват. Держась со странной для технического работника вежливостью, существовал при этом отстраненно, не откровенничая с начальством, не выпивая с мастерами, отказываясь даже от чая и домашних пирогов в дни рождения девушек из бухгалтерии, отделываясь, когда уж очень наседали, избитыми словечками. Все ему прощали, потому что от его ловкости зависела работа филиала, да к тому же он закончил музыкальное училище и собирался поступать в консерваторию. Такого легкого, загадочного и насмешливого молодого человека в простецкой провинциальной жизни Татьяна не встречала и скоро стала украдкой следить за ним, а потом ей стало казаться, что она ему тоже нравится. В конце дождливого и прохладного, поздно зазеленевшего июня практика была окончена. В последний день Картушева не было, хоть плачь, но через неделю был юбилей завода, и она напросилась на это скушное мероприятие ради молодежного вечера, который должен был завершать официальный обряд. Он увидел ее, но был вдалеке, потом еще и еще раз отыскал ее взглядом, и она подумала, что скоро подойдет и пригласит танцевать. Когда он уже собрался двинуться к ней – она почувствовала, – окружающие стали уговаривать его спеть пару песен, и он, сначала привычно отшучиваясь, вдруг согласился, запрыгнул на сцену и там, совсем по-хозяйски, один, выкатил и развернул на авансцене огромный черный рояль, приладил стойку с микрофоном и стал возиться с проводами и черным ящичком, одновременно пробегая правой рукой по клавишам. Аккорды, ритм – и он, стоя неудобно для себя, как ей казалось, подсовывая ногу под рояль, к педалям и вроде бы пробуя, но сразу как-то чисто и звонко, на английском запел в микрофон «Yesterday», потом, не допев, пробежался по клавишам – и вышло уже «Полюшко-поле», а из него проклюнулся сначала непонятно кто, но уже высунулся понятный, широко взмахнул и полетел «Отель „Калифорния“»; присутствующие подпевали и танцевали, удержаться было невозможно, она тоже пела вместе со всеми. А он осадил вдруг всех повторами одного и того же аккорда: бум-бум-бум и бум-бум-бум – пошло попурри из советских шлягеров, и она смеялась от удовольствия и была горда за него. Он провожал ее после вечера, болтали ни о чем, так, на улыбочках, и было удивительно хорошо, и попрощались легко, как друзья. Хотя понятно было, что никакие не друзья: стояли в конце друг напротив друга и молчали, поглядывали и улыбались. Но никто ни к кому не лез. Уже в постели она вдруг подумала: а ведь ничего хорошего. Плохо, что ему все про нее понятно, и плохо, что так ему легко, помолчали-поулыбались, она как на ладони, мало того, что сама пришла, хотя практика уже закончилась, так еще говорила взахлеб, не сдерживаясь, и чего только не наговорила, и эта ее, до ушей, улыбка – такая готовенькая на все – она огорченно замычала, и скривилась, и сильно расстроилась. А для него после этого вечера очевидным стало, что иметь с ней отношения нельзя, это только кажется, что все так легко: тронь эту детскую жизнь, будто для тебя приготовленную, протяни руку и возьми – не отмоешься потом… никого у нее не было… и он зарекался иметь отношения на работе… нужно по-дружески, чтоб не обидеть, а держаться подальше, иногда позвонить и поболтать. Но не получилось держаться подальше, следующее свидание, назначенное через три дня, закончилось поцелуями, а поцелуи были такие… не сладкие и не страстные, а что-то иное; нет, конечно, сладкие, но по-другому. Оказалось, что влюбился, и удивлялся уже самому себе, удивлялся чувству, которое никогда, как оказалось, не испытывал и которое то требовало скорее себе, себе, себе эту красулю, то вдруг тормозило и задумывалось – он поражался себе – о предстоящей совместной жизни. Он обдумывал все это, примеряя на сегодняшнюю тайную свою жизнь, – и тогда приход этой девушки виделся ему как спасение: именно такая нужна, чистая вода. Таня и Константин – хорошо звучит… и хорошо, что они не спешат, сам собой веселей становится каждый день, и ожидание это вовсе не глупое, а какое-то благородное. Иногда возникало еще и странное чувство, которое, казалось, хочет, или как будто просит, сохранить все как есть, сохранить вот таким, не идти дальше, не прикасаться, отказаться. Но это было не его, нет, не его чувством, кого-то стороннего, будто кто-то предостерегал: хочешь, дружок, все погубить, да? навсегда, да? подумай еще немного, ну пожалуйста… тихо-тихо так просил… кто это может просить тебя отказаться от счастья? Нет. Это невозможно. Дорога ждала, дорога звала и хотела быть попранной.
Когда она в ответ на его признание совершенно серьезно заявила, что ждет этих слов уже сто двадцать один день, они хохотали и были счастливы. И ничего большего как будто и не требовалось, кто-то продолжал тормозить, но в конце октября он позвал ее в гости, на утро, когда дома никого не было. У него был отгул, он встретил ее на остановке автобуса, и они шли солнечным осенним утром по улице, усыпанной светящимся желтым листом. Таня на всю жизнь запомнила эту праздничную улицу, голубизну за дрожащей желтизной, иногда красно-зеленые пятна кленов и влажный, бурый от растоптанных листьев тротуар – она шла и была весела, и была счастлива, и немного волновалась, и старалась ни о чем не думать. Целовались нежно и долго, она закраснелась и стала задыхаться. Они сидели на диване, он сдвинул платье и стал целовать ее плечи и грудь. Преодолевая сопротивление, стал расстегивать пуговицы на спинке и стягивать платье вниз. Потом вдруг отпустил и сказал: «Тань, неужели мне нужно это делать силой?» Она, прижав руки к груди, молчала и кусала губы. Потом отозвалась: «Нет, не надо», – но сидела, только сидела и ничего сама не делала. Он откинулся на диване и сложил руки на груди, она встала и, натягивая платье на плечи, сказала со слезами: «Костя, я могу для тебя все, абсолютно все, если тебе хочется вот обязательно сейчас, а что будет потом, тебя уже не интересует, как будто потом у нас уже все, и я могу быть тебе не нужна».
– Таня, ты о чем? – спросил он с дивана.
– Не знаю, Костя, но как-то все… прости…
– Ты мне нужна, Таня, я тебя люблю, – мрачно ответил он, отвернул голову и сказал стенке: – Ты меня замучила.
– Хочу, чтобы это было по-другому.
– А я хочу видеть и целовать где хочу, в конце концов, и на улице, при всех, и дома, и в белье, и голую, ты что, дура, что ли, не понимаешь? Давай, сиди тут, а я пойду в ванную заниматься онанизмом, – и совсем отвернулся от нее к стене.
Она стояла около дивана и смотрела на него, а потом сказала: «Смотри». Он не двигался, пока шумело платье, но не выдержал и повернулся: она была в белье, он поднял взгляд, и она тогда, глядя ему в глаза округлившимися глазами, приспустила колготки и трусы. Он опять поднял на нее взгляд:
– И что, Тань, можно целовать?
– Нет, подожди, – сказала она, повернулась как-то полубоком и серьезно, быстро, взглядывая на него, стянула с себя остальное, сложила на стул и голая повернулась к нему:
– Вот, твоя, Костя, понимаешь? Я твоя, а ты мой единственный и любимый на всю жизнь, если хочешь сейчас, то… пожалуйста, скажи мне, не бойся, скажи… я соглашусь, не бойся… но лучше, прошу, не будем спешить, мы же не животные. Я очень прошу тебя…
– Я не боюсь, – ответил он, – тут кто-то другой очень сильно за себя боится, а я жду тебя, давно, Тань, и сказал тебе уже раз сто, наверное… иди ко мне.
Он ждал, что она присядет, а он обнимет ее и потянет к себе, но она отступила к окну и продолжала там стоять и дрожать от холода.
– Может, хоть от окна отойдешь?.. Блин, ну, хорошо, хорошо, Таня! Не плачь только, не будем спешить.
Подождем еще пару лет. А то что-то разогнались за последние полгода. Уйди ты от окна, прошу тебя, из соседнего дома твою голую задницу видно.
– Мы же не животные, Костя, – повторила она.
– То есть полный бекар.
– Что?
– Анделы, говорю, мы летучия.
– Давай на Новый год, на самый праздник, – радостно одеваясь, шепотом сказала она.
– Не-ет, мы не животные, подождем до пе-енсии, – сказал он дрожащим старческим голоском, и она засмеялась…
Через месяц, со дня его рождения, они стали жить вместе в крохотном домике на углу Металлургов и Сталеваров. Ощущения везения и обретения родной души хватило на короткий быстрый год. Константин Картушев входил в небольшую группировку, отвечавшую в более крупной группировке за сбыт наркотиков. Удивительным образом счастливая и безудержная любовь, как будто распахнувшая его душу, одновременно вынула из него волю: если раньше он выкуривал в день пару-тройку косячков и несколько лет не сдвигался, и не имел права сдвинуться, потому что сам продавал, то теперь попробовал амфетамин, потом кокаин, и дозы стали расти, обещания и клятвы оставались пустыми словами, привычными стали обман, нищета и предательство – весь тот ужас, который открывается в жизни с наркоманом.
Рассказывать, как смиренную девушку, не желающую для себя ничего, кроме любви и любимого, предает этот любимый, как выдавливают, выжимают каждый день, как из тюбика, чтобы почистить зубы и выплюнуть, прежнего детского и чистого человека? А когда детский человек сопротивляется – в ответ давят безжалостнее, детский не выдерживает, кричит – и тогда жмут еще сильнее, и тюбик пустеет, и потом мешается под рукой каждое утро эта надоевшая жестянка. История женской любви всегда немного сентиментальна, а что это такое, что такое эти чужие чувства? Ничто, совсем ничто. В истории женской любви сочувствовать нечему, не найдешь сочувствия ни у мужской, ни тем более у женской половины человечества. В ней всегда есть вызов, а в истории любви, еще и сломавшей женщину, – еще больший вызов. Это что, была такая непреодолимая любовь? Прям вот не как у всех? Измены? – у всех измены. Аборты? – у всех аборты. А где были ее глаза? а где были мозги? Что – курица безмозглая? Мы должны этому сочувствовать? Почему она не бросила этого подонка тут же, как узнала? Глупая, допустим, – бывает. Тогда это попросту хорошая образовательная история, это школа, друзья мои, это техникум, где человека учат. Потом благодарить будет. А у нее ведь были папа и мама, было куда приткнуться, где взять копейку и что съесть, о чем тут речь? Ее, может, даже и не насиловали? Ну вы даете, дорогие мои… Даже не избивали? И в тюрьму вслед за своим химиком не попала? Это смешно даже!.. перестаньте жевать эти сопли, даже слушать больше не хочется…
У Татьяны был простейший выход из ежедневного кошмара, доступный и к тому же из любимых рук – решение всех проблем разом. И она, в конце концов, попробовала. Чем заслужила это везение, думала она иногда потом, выдали авансом, видно, не только дуракам везет, но и дурам иногда тоже, а может, это папа помог. Повезло с невосприимчивостью: тошнило оба раза до судорог и спазмов, просто выворачивало, кишки и такие места внутри, о которых не подозревала, горели огнем, напрочь закрывая для нее тему наркотиков.
Жизнь с наркоманом и торговцем наркотиками, его обыденные гибельные дела, тихие конфликты с перспективой безжалостной расправы, друзья, которым нельзя доверять ни на грош, и день за днем, день за днем напряжение: следить, обдумывать, спасать, откупаться, отбиваться от обмана и насилия – все это не могло не изменить ее. Рядом, часто просто бок о бок, вплотную, продирались к деньгам властные и жестокие зверюги, за которыми перла хищная тварь помельче, их зоркие помощники и какие-то возродившиеся первобытные бандиты, выбивающие дверь ударом плеча, а за теми еще и народная мелкая шпана. Серое людское большинство призрачных и безвольных людей ежедневно похрустывало у них на зубах. В целом и общество, и люди отступили куда-то в прошлое, открытая продажность власти, расценки на немыслимое: детей, предательство, отравления, извращения и убийства, – и то хорошее, что еще выживало как-то среди советского двуличия, отяжелев от повседневной грязи, осыпалось и окаменело.
После смерти тяжело переживавшего за нее отца и посадки исчерпавшего свое везение Константина Татьяна сорвалась и уехала в Москву, сумев сделать это так скрытно, что никто из его тертой команды, имевшей на нее весьма конкретные виды, не мог и предположить. В агрессивной, обнищавшей и опустившейся столице, где половина девушек хотела быть проститутками, а половина подростков – бандитами, городе с уникальной статистикой о подвергшихся насилию, ограбленных и обманутых, она попыталась организовать свою жизнь. И у этой одинокой женщины, молодой и привлекательной, без друзей, без связей, получилось найти жилье у приличных людей, устроиться на работу и удачно три раза ее поменять.
Прежняя Татьяна не смогла бы избежать ловушек, обильно расставленных в столице для таких, как она, провинциалок. Но теперь она легко угадывала за ласковостью будущую агрессию, за широкой приветливостью – потенциальную опасность и заинтересованность, замаскированную показным безразличием. Все приемы прощупывания, скрытой угрозы, условной дружбы и взаимовыгодного сговора были ей знакомы и понятны, как понятна волку манера волка. Все давнее детское осталось только памятью о честной собачьей жизни, оставившей вопрос, у кого она тогда была на службе и нужна ли была эта служба. Кем стать, чтобы зарабатывать и создать финансовую, жизненную, семейную перспективу, Татьяна решила весьма точно: окончила короткие бухгалтерские курсы и со своим высшим экономическим образованием устроилась главным бухгалтером в небольшую торговую фирму за небольшую зарплату, понимая, что для нее главное сейчас – это знакомства с разбогатевшими людьми и умелый переход на более перспективное место. Для красивой женщины сексуальные отношения с хозяином бизнеса были обязательным условием хорошо оплачиваемой работы и вообще главным двигателем женской карьеры. Избежать этого было невозможно, приходилось уступать почти сразу, но и тут Татьяна понимала, что должна обозначить у этих отношений точную основу, а если нужно, настоять на ней, не обманывая себя и не давая обмануться победителю: он должен знать границы своего владения, а принцип взаимовыгодности должен уважаться им с самого начала.
Как-то ей приснился сон: под водой плавали воздушные пузыри, а внутри них сидели человечки. В одном из пузырьков сидела она сама и пыталась докричаться до соседнего, в котором был ее Костя. Он обернулся и заметил ее, потянулся, и шарики их двинулись друг к другу, сблизились и вмялись друг в друга, она видела близко его лицо, и он с силой ткнул пальцами, прорвал оболочки, но пузыри не слились в один, вода хлестала ей в лицо, она глотала и захлебывалась, пытаясь схватить разошедшиеся края, но не могла, поток подхватил ее и понес куда-то вдоль берега, то закручивая водоворотами, то поглаживая водорослями. Сон повторялся, она уже ловко передвигалась в своем пузыре, но Костю не находила. В пузырях попадались знакомые и незнакомые люди, а то вдруг отец, а один раз их деревенский черный пес Рюня. Те, что прорвали свои пузыри, плавали свободно и могли делать совершенно неожиданные вещи, кого-то явно нужно было опасаться, и она поняла, что будет запоминать это, как бы хватать глазами и складывать внутри себя, чтобы потом, уже с реальными этими людьми понимать, какие они на самом деле. С кем-то были вполне дружелюбные отношения, с кем-то столкновения, но самое правильное, поняла она, не сближаться вообще, точно оценивать расстояния, передвижения и границы. На новом месте полгода – год максимум, – там, в воде, решила для себя она. Как стало комфортно, так искать новую работу, а то все уже вылезли, кружат около, и это ничего хорошего не обещает; на новое место уходить резко – уплываешь, и все, подхватывай течение – и навсегда, не возвращаться. Может, где-то встретишь знакомое лицо, но ты уже все про него знаешь. Потом ей уже не требовалось спать или располагаться в кресле, чтобы проиграть ситуацию, можно было стоять и разговаривать – она видела, как ведет себя в пузыре, или без пузыря, собеседник, могла правильно оценить расстояния, как преодолевает дистанцию и с какими намерениями, – это не отвлекало, не было движущимся в голове мультфильмом, скорее как тень или как знание об идущем где-то мультфильме.
Никому не доверяя, никого не подпуская близко, приняв корыстный интерес как основу общения, она теперь совершенно сознательно умела использовать свои замечательные врожденные качества. Была приветливой и прямой с агрессивными, могла, не отводя светлых голубых глаз, без иронии или досады кивать и поблагодарить за урок в ответ на открытое хамство, понимая при этом черту, у которой необходимо наносить удар. В особых случаях умела, не теряя приветливой интонации, уважительно говорить слова, несущие угрозу, но так, чтобы собеседнику стало понятно, что угроза не от нее, а возникает объективно, из его же действий, совершенно независимо от нее, – и тем самым избегала конфликта. Условных подруг и условных друзей, не считая знакомых, образовалось столько, сколько не было даже на ее беззаботном втором курсе.
Сменив три места работы, открыв уже небольшой собственный бизнес, в тридцать лет она вышла замуж за Павла Никитина, мультфильм с которым всегда был безопасным и забавным, и переехала к нему в Перово, в двухкомнатную квартиру в хрущевской пятиэтажке…
В двухтысячных, после прихода к власти «своего», офицеры спецслужб, те, что еще не разбежались по коммерческим углам, сплотились, окрепли под властным крылом униженной разоблачениями «конторы» и скрытно, но весьма показательно для понимающих, отстрелили главных отцов криминала. Второстепенных, зверствующих из принципа или по простоте своей органической природы силовики со временем тоже задавили, иногда в буквальном смысле – после чего даже самые непонятливые, поскрипывая золотыми коронками, влились в пестрые ряды условных российских бизнесменов. С самыми успешными из приобщившихся к радостям мирной жизни бандитов силовики соединились в скрытом от широкой публики симбиозе, оставив милицию – отребье силовых структур – санитарить на нижнем, бытовом уровне. Охранные фирмы, добыча, перевозка и переработка сырья, таможня и экспорт, банки с их карикатурно-дородными собственниками и гуттаперчевыми менеджерами, огромный промышленный бизнес с рабочими коллективами, строительство и торговля – все, что для бесперебойного функционирования требовало жесткой руки, было завоевано по праву и в первую очередь. Неискоренимая продажность администраций, судов и чиновников, конфликты, неизбежные в растущем бизнесе, требовали «авторитетного» посредника, который мог бы договориться с кем угодно, – и крутой посредник вскоре становился партнером или даже новым хозяином бизнеса, а кладбища годами не справлялись с жирной чередой пышных похорон. Властный и состоятельный слой усвоил бандитские подходы, манеры и жаргон, мимикрировал и принял вид опасного жестокого самца… Но когда основные битвы прошли, растущее богатство, новый стиль жизни и ухудшающееся здоровье стареющих лидеров потребовали не только мира и тишины, но благообразия. Брутальный прежде мужчина годам к шестидесяти обнаруживал внутри какой-то темный мешок без дна, пустоту, которую не получалось наполнить ничем конечным – домами, делами, машинами, охотой, баней, девками и даже семьей и детьми. Хоть октябрята снова стали «хорошие ребята», Сын полка и Победа со слезами на глазах только смягчали позор перехода в барыги. Не помогали ни дружба, ни мужские понятия, ни патриотические образы, засеянные в детскую еще голову советской воспитательной машиной. Бесконечности требовалась бесконечность; вычистить прошлое, высветить будущее и заполнить пустыню настоящего смогла только Церковь. Мужчины, ставшие основой страны, двинулись туда с покаянием и пожертвованием – и население, до этого подражавшее манере хищника, потянулось вслед за ними к силе общенародной веры, патриотизма и морали. Жизнь вошла в торговые, гораздо более спокойные, берега и потекла наконец всем понятным порядком.
Павел Никитин в начале девяностых удачно начал дело мелким бизнесменом. Основой успеха было, по его мнению, простое везение: Слава Пугачев, его школьный дружок, сосед по парте и подъезду, которому он, сын учительницы литературы, помогал когда-то с сочинениями и математикой, после двух отсидок стал известной и уважаемой во Владимире фигурой и корефанской крышей для его небольшого, но быстро растущего бизнеса. Слава был парень решительный и, посмотрев, как «культурно» идут пусть мелкие пока дела у дружка и одноклассника, предложил ему подгрести под себя все, что во Владимире и вокруг него имело отношение к металлу. Учитывая крупные местные заводы, замах был серьезный. Воспрепятствовать этому лихому бизнес-проекту, задуманному Славой на невиданно долгие тогда сроки в три-четыре года, могли разве что полтора десятка белковых тел, владеющих на тот момент всеми этими заводами, базами, транспортом и прочим, но это рассматривалось Славой Пугачевым как вполне преодолимое препятствие. Павел был хоть и видный, в смысле размеров, парень, но Слава не обманывался насчет его интеллигентской сущности и возможной роли в предстоящем побоище, поэтому предложил двадцать процентов в монопольном предприятии за «лицо», организационно-юридическую сторону проекта и честное хранение Славиных восьмидесяти процентов во время возможных периодов вынужденного отсутствия. Павел Никитин взял неделю на раздумье, потом еще две и за это время преодолел соблазн. Со всяческими дипломатическими поклонами и приседаниями, прикрываясь уважительными причинами, он за три месяца отполз от смертоубийственного в перспективе сотрудничества.
Первый раз Никитин появился на работе у Татьяны через месяц после того, как приняли Костю Картушева. Девушки обедали – каждая сидела за своим столом и ела то, что принесла из дома. Он постучал, заглянул в дверь и попросил, чтобы Крупнова Татьяна Ивановна вышла на минутку во двор по личному вопросу. Она сказала: «Хорошо, сейчас выйду», – но вышла не сразу и встала, натягивая перчатки, сначала у двери офиса – он сидел на лавочке в узком скверике, шедшем вдоль их здания: короткая стрижка, черная кожаная куртка, свитер и черные спортивные штаны с полосой. Сидел уверенно, спиной к их окнам. Она подошла и села рядом. Он сказал: «Не бойтесь, меня зовут Павел. У Костиных ребят кое-что осталось из общего. Его доля вот здесь, в пакете». Он переложил из левой в правую руку большой пакет и положил его на лавочку между ними. Она тут же резко отодвинулась и стала смотреть в упор на двух мамаш, приближающихся с колясками по бульварчику: вот придурок… фу-ты ну-ты, на «вы», и тут сразу две мамаши… никто давно не рожает, десять беременных на весь Владимир, а тут сразу две дуры ментовские по холоду кукол катают… Сказала нарочито громко и четко, под запись: «Я этим ничем не занимаюсь, зря вы пришли, я вообще не понимаю, о чем вы говорите, забирайте свое добро, мне чужого не надо, не притронусь».
– А, черт, – сказал он огорченно, – вы не поняли, никаких условий, просто попросили передать.
Она отодвинулась еще дальше (бабы с колясками приблизились), повернулась к нему и, убрав руки за спину, улыбнулась:
– Я, кажется, вам ясно сказала: мне чужого не надо.
– Нет, – сказал упрямый придурок, – вы не поняли: здесь деньги, а не то, что вы подумали.
Она подождала: две мамаши, глянув на них, не задерживаясь, проехали мимо, и, по крайней мере у одной, в коляске кряхтел и шевелился ребенок… и вроде не собираются разворачивать свои коляски… Парень огорчился как-то очень натурально, да и сейчас тон был грубовато-искренний, может, и не мент. Она сменила тон и сказала: «Все равно, оставьте себе». И тут он вдруг, со словами «извините, себе я это оставить никак не могу», встал и пошел. Она ахнула: сейчас сзади сфотографируют ее одну с пакетом – «чей же он еще тут, кроме как не ваш?» – и вот тебя типа поймали с поличным. Она резко обернулась: никого. «Вообще не нужно было садиться с ним рядом, – мелькнуло в голове, – сказать стоя и тут же уходить, вот так ведь и влипают…» Никто, правда, не подходил… заметила, что в окно офиса на нее Оля смотрит. К этой лавке, поняла она вдруг, не очень-то и подойдешь незаметно, можно было не оборачиваться: все, что сзади, видно в витрине напротив. Хитрый парень-то оказался, сел правильно. Спокойно, психовать нечего. Она посмотрела ему вслед, посидела, поглядела по сторонам – пусто, подвинулась к пакету и выкурила сигаретку назло всем Олям, следящим из всех окон, и – да хрен с вами со всеми – взяла большой пакет рукавом пальто – и пошла на работу. Сказала: бабушка дурачка какого-то деревенского с продуктами прислала, завтра принесу, угощу вас.
– Не очень-то он был на дурачка похож в кожаной-то куртке, – пробурчала из-за своего стола Ольга.
– Ты, Оль, тоже на дурочку не похожа, – улыбаясь ей, ответила Татьяна. Осталась после работы «кое-что дописать». Никогда столько денег у нее в руках не было. Заперла их в сейфе на работе и за несколько раз в течение трех дней перевезла домой.
Через месяц почти, когда она вышла на улицу после рабочего дня, он сидел на другой лавочке, уже лицом к их двери, и смотрел на нее. Она остановилась на секунду, потом отвернулась и пошла к остановке автобуса. В автобусе он стоял недалеко от нее и вышел вместе с ней. Пройдя немного рядом, сказал:
– Я только провожу, не бойтесь.
Она остановилась:
– Что вы все время меня успокаиваете, а? Чего я должна бояться? Вы что, Гудвин, великий и ужасный?
– Да нет, это я так, наоборот, говорю, чтобы вы не боялись ничего…
Она, не двигаясь с места, сказала:
– Вот опять… ладно, раз так просите, я не буду бояться. Спасибо, что проводили.
Они стояли, он говорил какую-то ерунду, она не двигалась с места и не отвечала. Просто стояла и молчала, смотрела в землю. Он понял, замолчал, потом сказал: «На сегодня все, спасибо за внимание», – сошел с дороги и оперся плечом о дерево, типа «иди, никто тебя не держит, я тут просто отдыхаю». Она шла к дому и чувствовала, как он провожает ее глазами. Мать была в Поречье. Ей было совершенно понятно, во что ее хотят втянуть, зачем дали деньги и что будет дальше. Откладывать больше было нельзя. Она включила телевизор и стала делать домашние дела. Окна легко просматривались, поэтому около десяти поставила будильник на четыре тридцать, потушила свет, в полутьме кое-как собрала вещи, немного поспала и с первым утренним поездом уехала в Москву, сделав наконец то, что давно задумывала, но для чего никак не хватало решимости.
Он появился снова, и это был июнь. Он ждал ее около единственного подъезда башни-девятиэтажки, где она снимала комнату в двухкомнатной квартире (в меньшей, запертой, хранились вещи хозяев). Тут она действительно испугалась, увидела его издалека и остановилась: лихорадочно решала, можно ли незаметно повернуть назад к Преображенской площади, но он уже шел к ней и улыбался. «И чего вырядилась сегодня, – мелькнула у нее мысль, – видно за километр, нет чтоб в серое платье». Она слушала интонацию и внимательно смотрела на него, мультик еще не научился запускаться легко, а он что-то говорил и улыбался как-то извиняясь, кажется, за этим не было ни второго смысла, ни подозрительной ласковости, не дергался, не жестикулировал, не приближался, и вообще лицо в пузыре было… ну, человеческое. Она стала понимать то, что он говорит, – тоже звучало нормально. Они прошлись, он опять просил прощенья, что напугал, и стал вдруг все вываливать напрямую – наверное, понял, как с ней нужно разговаривать. Говорил в деталях о своем бизнесе, торговле металлом, о бывшей семье и ребенке, у него мальчик, Денис, о своей серьезности, что он может, конечно, посмеяться и пошутить, но в целом он серьезный человек, почему-то ему казалось важным, несмотря на ее шуточки, это подчеркивать, сказал, что не может ее забыть, что собирается порвать с прежними друзьями, не из-за нее, конечно, то есть не только из-за нее, просто давно собирался; чтоб она не думала, он не бандит, и никогда не был, отказался в свое время от крупного бизнеса с ними, вообще решил бизнес во Владимире свернуть, дать отступного и связи оборвать, хочет попробовать здесь, в Москве, сам, без партнеров; какие-то деньги есть, а ребята помельче – ну, от них деваться было некуда, соседи да одноклассники, попросили тогда с пакетом, а уж были ли у них еще какие-то планы – он не знает, но из-за него она может не беспокоиться, от него никакая информация дальше не идет, а уж тем более насчет нее… В общем, успокоил, потом еще как-то позвонил, попросил совета по бухгалтерии, потом приехал, поговорили, погуляли – ей нравилось то, что она видела в нем. Он был крепкий, высокий, русоволосый, с головой и с чувством юмора. Похоже, ему можно было верить. На переезд в Москву у него ушел год: все оказалось не так просто и с его крутыми опекунами, и с переездом бизнеса. Он изредка приезжал, они ходили в какой-нибудь ресторан, иногда в театр или кино, а звонил раз в три дня, и они разговаривали о делах и о всяких мелочах, она рассказала, что уже два раза сменила работу и на этой, последней и самой перспективной, начальник стал проявлять специфическую активность, от которой можно было избавиться только уволившись, а увольняться не хотелось. Она заметила, как Павел аккуратно помогает ей разговориться, не впрямую, при всей якобы своей прямоте, а так, с расчетом, вперед хода на три: напряженная работа, впереди лето – и в другой раз: когда фирма предоставляет отпуск работникам? – а потом: где и когда бывала? или посоветуй: куда лучше ехать отдохнуть? – ну и пускай чуть хитрит, решила она, умный, значит, а мы тоже не пальцем деланы: она позвонила во Владимир своей бывшей замше, Гале, и попросила разузнать о нем. Все вроде совпадало: в разводе, есть сын, с женой разошелся не по-свински, платит, поддерживает, отзывы были на удивление хорошие. Ну, по бабам владимирским, конечно, прошелся, но без особого усердия, не коллекционер.
В очередной раз они встретились в октябре, вечер был теплый, и из ресторана они пошли в парк «Сокольники». Там поцеловались, как-то дружески, смеясь, еще прошлись, она чувствовала, как он волнуется, и сама тоже стала волноваться. Они опять стали целоваться на лавочке около какого-то толстенного дерева. Было почти совсем темно. Он, обнимая ее за талию одной рукой, другую руку вдруг просунул ей под ноги и, приподняв, пересадил к себе на колени. Потом притянул и, ласково проехавшись рукой по коленям, пошел дальше и под платьем тронул ее между ног.
– Подожди, пожалуйста, я тебя отвлеку на минуту, – улыбаясь, сказала она.
– Я не могу ждать целую минуту, – строго сказал он и, не выдержав, тоже улыбнулся.
– Хорошо, тогда я сразу спрошу тебя, – снова мягко сказала Татьяна, – ты, Паш, хочешь меня прямо здесь трахнуть, как б…дей владимирских в парке Гагарина, да? – Она выпрямилась, он почувствовал ее напряженные ляжки и что она словно стала тяжелее. В темноте она глядела ему в глаза. Оказалось, что глаза бывают хорошо видны в темноте. Руки его убрались из-под ее платья. – Спасибо, я могу теперь опять сесть на лавочку? – спросила она.
– Ну, ты, Татьяна, даешь, – только и смог сказать он.
– Я не даю, – сказала она, встав с его коленей и оправляя юбку, – я или люблю, Паша, или не даю (прозвучало грубовато-искренне, отметила сама). Так что отвали. Пошли домой, а то завтра на работу, у меня же не свободный график, как у тебя. – Он проводил ее молча, у подъезда обменялись: пока-пока, разговаривать было невозможно.
Он отошел немного и остановился: «так что отвали» – означало четкий отказ. Он стоял, пространство внутри него сжималось, легкие романтичные строения, скрывавшие серую бытовую твердь, валились одно за другим. Ночью разруха захватила все. Стало подташнивать, как кисейную барышню какую-нибудь. Как это может быть? «Ну отказала. Радоваться надо, что она такая. У тебя ведь серьезные намерения, чего ты полез в парке?» – говорил он сам себе. «Отчего страдания? Потому что она льдина и бухгалтер во всем, – сказала внутри мрачная твердь, – расчетливая и злая, с ходу тяпнула, ловко, с издевкой: „можно я тебя отвлеку на минутку“ – невольно выглядишь идиотом, манера такая кошачья». Да нет, можно, конечно, пошутить и даже посмеяться, но не так же, когда человеку плохо, а ты посмеялась и пошла себе домой. Сдохни тут, дружок. Кошки дружбы не понимают. Он ходил по квартире от окна к окну. «Страх, – сказал он сам себе, – это страх. Боюсь я, что она меня не любит. Совсем. Хотел близости, да, и что? За что казнить? В парке – это было глупо… Детский сад. Хотел скорей. Потом чтоб стала любить его, ага, уже всем кошачьим сердцем. А тут такой отлуп. Хотя целовалась-то зачем? Это что тебе, восьмой класс, вторая четверть? Все к лучшему, плевать, какая же злобная девка, а? Волевая, зараза, и жесткая. Даю не даю – это было грубо. И цинично». Непонятно, что ему захотелось-то с такой бухгалтершей, ему же нравятся женственные и ласковые. Практичная: завтра на работу. Большая льдина Крупнова. В чем-то, может быть, и правильная. На фоне многих… Понятно, почему обидно. Не любит потому что. Он вспоминал тон их прежних разговоров, какие-то мелочи взаимоотношений, слова, общую приветливость при явном отсутствии тяготения к нему лично, к нему как к мужчине. А так, конечно, очень приветливая, умеет держаться без волнения, хоть мимолетного. И поцелуи эти были формальные. Типа подачка. Он чувствовал себя физически разбитым. Надо это прекращать, совсем, прекратить встречаться, прекратить вообще, даже общение, совсем, оторваться от нее. Никак не спалось, он лежал тяжелый, как-то криво, но не делал попытки повернуться. Тело валялось отдельно, а голова со всеми переживаниями и напряженной, глупой в темноте мимикой – лежала отдельно. Не надо было ее отпускать, надо было чуть-чуть пересилить там же… влажная ведь была … можно было бы… а-аа…тьфу, тьфу, глупости, что можно сделать после таких слов… Да и не так он хотел, этого-то добра… завтра поеду к девкам. Нормально все это, нормально, говорил он себе. Нормально…
Но нормально не было. Он хотел, даже если у нее не хватает к нему любви как к человеку, чтобы она захотела его как мужчину. Она же давно одна. И он один. Потом из этой близости родилось бы чувство. А он бы не торопился, и все постепенно двигалось. Хотел, чтоб она тоже так думала и ей самой хотелось бы пойти этим путем. Из любых соображений, ему плевать. Нет. Все-таки чтоб ей хотелось его как мужчину, а не из каких-то практических соображений. И то, что она на это не пошла, означает, скажи себе честно, давай, это надо сказать: ты недостаточно ее интересуешь для того, чтобы она захотела попробовать, иначе пошла бы хоть на один раз. Вот и все. Не как бизнесмен, лидер, защитник и прочая хрень – с этим как раз все нормально. Не интересуешь как мужчина. Не облегчай, парень, ты ее не волнуешь. Не волнуешь ты ее. Не совпало. Давай, глотай пилюлю. Запьешь потом. Он лежал и лежал. Понимал, что лежать до утра. Приходило ожесточение.
Вдруг раздался телефонный звонок, он вздрогнул: три с лишним. Пошел к телефону и понял, кто звонит, других вариантов не было. Нахлынуло волнение и мигом смыло ко всем чертям и ясность, и жесткость. Он стоял и не брал трубку. Но потом как-то так получилось, что он перезвонил сам. Она подняла сразу, то есть ждала. Они молчали.
– Ты генеришь так, что я не могу заснуть, – сказала она наконец. Он не мог отвечать.
– Ты что-нибудь скажешь? – спросила она.
Стараясь не показать своего состояния, как-то собрав горло в стандартное, как ему показалось, положение, он сказал «нет», но вышло сипло. Она помолчала и сказала:
– Если хочешь, можешь приехать.
Опять не справляясь с артикуляцией, он сказал «нет» каким-то птичьим немыслимым тембром.
– Целую, – как-то протяжно и неожиданно нежно сказала она и опустила трубку.
Он лежал и не знал, что делать. Плотского желания не было и в помине, но очень хотелось быть с нею в одной квартире, сидеть рядом с ее кроватью, просто сидеть на полу всю ночь, пусть бы спала. Он поехал к ней, сказав себе: если хоть раз сострит, тут же поворачиваюсь и уезжаю. Но она не острила. Она стояла в ночной рубашке и смотрела на него. Он поцеловал ее в щеку, она ответила в губы, потом еще и еще. В постели было ужасно: жарко, потно и скомканно, и к тому же, к его ужасному смущению и удивлению, его телу это было не нужно. Но хуже всего было утром.
Потом два месяца не было ничего, не то что поцелуя, ласкового слова не было. Он думал, что тем, что произошло, все и ограничится. Или ему нужно быть терпеливым еще год?
– Ты знаешь, что исток Клязьмы здесь, в Химкинском районе? – спросил он ее по телефону. – Давай поедем в выходные на Сенеж, деревня называется Кочергино. Доберемся до истока.
– Когда домой придешь в конце пути, свои ладони в Волгу опусти, сынок, – насмешливо сказала она. – Ладно, согласна, поехали в воскресенье.
Они поехали, смотреть было не на что, но там, у истока, он сказал ей, что собирается любить ее всю жизнь, и сделал ей предложение. Она сказала:
– Ты, Никитин, хитрец, да? Ты специально сюда меня привез, к истоку, фетишист, а мне надо подумать, я девушка серьезная, хоть и не торгую металлом.
Во время обратной дороги эту тему больше не затрагивали, он бойко рассказывал о делах и разных смешных конфликтах с клиентами. Но когда подъехали к ее дому и она сказала «пока» и чмокнула его в щеку, силы закончились, он не смог ответить и только держал руки на руле и страшно фальшиво улыбался, глядя перед собой в лобовое стекло. Он не доехал еще до дома, когда она позвонила. Он подождал немного, взял трубку и озабоченным тоном быстро сказал:
– Танюш, извини, если не срочно, я тут занят, перезвоню завтра утром.
Позвонил ей через три дня. Пригласил в МХТ на спектакль, название которого выветрилось из головы на следующий же день. То ли американская, то ли английская комедия с переодеваниями, тетушкой и путаницей с заезжими актерами. Это был один из целой серии спектаклей, обновляющих репертуар знаменитого театра в соответствии со стратегией Олега Табакова, задумавшего коммерческую починку больного от старости организма. Зал был полон и молчал: не мог понять жанра, вернее, не решался понять. Разве можно выкидывать на этой сцене двусмысленные фортели, предполагающие хохот в храме искусства, где птица сто лет сидит на занавесе, где перед спектаклем седые дамы, продающие программки, еле сдерживаются, чтоб не спросить у каждого, заплатившего за билет четверть их зарплаты: разве вот вы можете любить театр? Но, к счастью зрителей и труппы, на этом спектакле в седьмом ряду партера сидела крупная рыжеволосая дама лет пятидесяти, и когда от очередной шутки зал недоуменно замер, она неожиданно громко и длинно захохотала низким голосом, как бы говоря: это же балаган, ребята, а мы заплатили свои кровные, хватит жаться! Через три секунды заразительного хохота стало совершенно не важно: это какая-то ненормальная особа, или в Москве уже все так обнаглели, или это такая специальная дама, которая работает зрителем на каждом спектакле, – официальное разрешение смеяться было получено. Артисты были любимые, телевизионные, повороты сюжета неожиданные, а диалоги оказались смешными – и зал смеялся уже до самого конца спектакля, и хлопал, и вызывал бесконечно.
Когда Павел вез Татьяну домой, настроение было приподнятое, и они опять вспоминали шутки и смеялись всю дорогу. Около подъезда он вышел и открыл ей дверь автомобиля, поблагодарил за вечер и без промедленья попрощался и уехал. Она позвонила в четыре утра и сказала: извини, Паш, это уже традиция. Он приехал. Нежна она была так, что все прежние обиды смыло этой нежностью, и он все не мог поверить, что это он и она, и первый раз в жизни был так невозможно счастлив. Это была уже совсем, совсем другая ночь, ночь, которая легла куда-то глубоко на самое дно, и все, что потом происходило в их совместной жизни, хотел он того или нет, думал об этом или нет, все равно ложилось на эту счастливо подстеленную основу. И с утра она больше не излучала «ничего тут важного не произошло» и «какой-то мужик мешается под ногами, когда я так тороплюсь на работу», сама подходила, смотрела в глаза и целовала. Все переменилось. Татьяна уволилась с работы, резко разорвав затянувшиеся там отношения, а потом, как-то без особых разговоров, переехала в тесноватую квартиру в Перово, которую Павел купил не так давно и куда переехали до этого из Владимира его мать Анна Михайловна и сестра Ольга. Впрочем, сестра уже практически перебралась к своему мужу, а мать была рада невестке. Когда у Татьяны с Павлом должен был родиться ребенок, они поженились и купили большую четырехкомнатную квартиру в Химках, недалеко от леса. Теперь несколько раз в году они приезжали в Поречье, где отремонтировали старый Крупнов дом (так говорили деревенские: Куров дом, Титов дом, Крупнов дом) и где постоянно теперь жила Татьянина мать Степанида Михайловна, вернувшаяся из Владимира в Поречье.
«Как ты меня нашел в Москве?» – не в первый раз уже спрашивала Татьяна. «Не могу говорить, Тань, ты же знаешь, это секретная история». – «Давай, выкладывай, а то будут санкции». – «Ну ладно, но только без имен, согласна?» – «Давай, выкладывай, согласна». – «Давай честное слово». – «Честное слово!» – «Хорошо, спасибо, но не могу, Тань, не верю я тебе, сколько раз ты меня обманывала и мучила!» – «Паш, я рассержусь!» – «Ладно, поверю в последний раз. Через Степаниду Михайловну». – «Ври больше. Не может такого быть, ей не велено было никому ничего говорить». – «Конечно, но ключи к сердцу женщины где, знаешь?» – «Знаю!» – «Да нет, не там! В голове у мужчины». – «Не путаешь, Паш? Многие с тобой не согласятся». – «Да, я знаю, но у меня твердое мнение». – «Это что, новая премудрость Соломонова?» – «Не Соломонова, а Саулова», – сказал Павел и рассказал, как приехал к ее матери с Антониной Криушиной, заведовавшей фермой в Поречье, и под ее гарантии, свое честное слово и заверения в самых серьезных намерениях получил номер ее домашнего телефона, а в Москве по номеру узнал уже и адрес. «А с Антониной как?» – «Через ее сына». – «А с сыном?» – «Его ребята знали, сидели вместе». – «И прямо Антонина так с тобой и поехала?» – «Нет, не прямо, конечно». – «Денег дал?» – «Немножко, для приятности». – «Понятно, купил». – «Убедил, Тань, главное – убедить женщину». – «Да-да, это главное, знаю я. Но ты, кажется, не очень-то спешил». – «А куда нам спешить? Не на войну, чай. Что мое – то и будет мое, а что не мое – того мне и не надо».
– Ну да, слыхали, слыхали: быстро хорошо не бывает.
– Точно.
– Значит, ты тогда уже решил, что я – это твое?
– Если тебя не обижает такая грубая формула.
– Ну а что ж ты тогда в Сокольниках-то?
– А что в Сокольниках?
– Ну чего ты испугался тогда в Сокольниках?
– Да нет, вроде не пугался я. Чего мне пугаться-то?
– Испугался, испугался, дурачок. Никакой решительности не проявил.
Он посмотрел на нее внимательно:
– Ты что, намекаешь, что ты хотела прям вот решительной такой решительности?
– Ну, слава те, наконец-то дошло, Никитин. За столько лет!
– Ну ты даешь, Тань.
– А на это я уже когда-то отвечала, – заявила она смеясь, – что ты там стратеговал, Кутузов? Пусть девушки планируют, а ты, если хочешь получить, говори: «да!» Да, люблю! Да, хочу! Готов за это платить – не имею в виду деньги – расплатиться собой, общей судьбой, идти рука об руку и тому подобное. Была бы я мужчиной, сказала бы: «Люблю! Хочу тебя всю целиком и навсегда! Навсегда, а не на раз, как б…дей!»
– Вот прям так и сказала бы?
– Да! Вот прям так: хочу тебя, люблю тебя! На всю оставшуюся! Вот так сказал – и она твоя!
– Интересная формула, надо записать.
– Пользуйся, так и быть.
– И так все просто…
– А в жизни, Паш, много чего просто: люблю – не люблю, верю – не верю, хочу – не хочу.
– Ну а потом-то что, после слов-то?
– Как что? Ты не знаешь?
– Нет, не знаю, откуда мне знать?
– Что, мальчишки во дворе не рассказывали?
– Да говорили всякие гадости: целоваться, потом трусы, говорили, нужно будет снимать, ну, то есть полная глупость, я не поверил.
– Зря не поверил. Трусы-колбасы – не важно. Потом все просто: любишь всю жизнь.
– А если, Тань, не знаешь, на всю или не на всю? Я вот, например, не знал.
– Ах, вот как! Куда ж ты полез, без знаний-то, двоешник?
– Ну, вот это и была попытка понять, вроде пробы.
– Та-а-к! Вот оно что! Пробу он снять хотел.
– Ага! Дай, думаю, попробую. Проба качества не ухудшит. Качество – это важно, понимаешь, Тань? Товар надо узнать, прежде чем хотеть его на всю жизнь.
– Какой мерзавец. И слова-то какие лавочные, товар узнать, капуста квашеная. Хотел запросто так девушку попробовать. Раньше хотя бы говорили «познать».
– Спасибо, что поправили, Татьяна Ивановна! Верно. Познать хотел. Дай, думаю, познаю. Оченно к знаниям тогда стремился.
– Правильно я тебя, двоешника, послала.
– Правильно, Татьяна Ивановна, учительница первая моя.
– Ладно, первая, слыхали мы про подвиги ваши владимирские!
– Ой, моя не понимай совсем.
– Я говорю: дурачок! Познал хоть что-нибудь полезное?
– Познал, сапасибо тебе, кароший девушк. Очень ты палезный! Очень был кароший.
– Что ты познал, второгодник? Ничего ты не познал!
– Кароши товар познал! Таня звать. Бери нада! Больше бери, сверху бери.
– Ах, сверху тебе, да? Ну, давай, попробуй… давай, сверху…
Они обнаружили, что от первого их любовного свидания у каждого осталось больное место, и пробовали говорить на эту тему, но каждый раз никто не хотел принимать чужую логику, и новые психологические доводы, которые должны были убеждать, приводили только к новой досаде, пока фраза «ну а что ж ты тогда в Сокольниках-то?» сама собой не превратилась в дразнилку, в провокацию и прелюдию, и тогда уже, среди объятий и ласк, можно было говорить все что угодно, на все был ответ, и ничего не было обидно. Татьяна никогда не спрашивала мужа о прежних отношениях и тем более не заикалась о своих, считая, что «деловые связи» похоронены и не имеют никакого значения. Оба считали, что хорошо представляют прошлую жизнь своего супруга. Свою интимную жизнь Павел считал абсолютной тайной, невозможной для какого-либо обсуждения, и был бы поражен, узнав, сколько всего Татьяна разведала про его владимирские отношения. А у супруги, считал он, кроме Константина, ее первого мужа, просто и не могло никого быть.
Дело Никитина росло, у него уже было три металлобазы в ближнем Подмосковье и одна в Москве. К двухтысячным он заработал свой первый миллион долларов, и с тех пор капитал его удваивался каждые два-три года. Благодаря оставшимся связям с владимирскими ему удалось уйти и в Москве, и в Подмосковье от бандитских крыш и партнерства с силовиками. Предпочитал разово и дорого платить Славе Пугачеву за каждый приезд владимирских «решальщиков», лишь бы никого не брать в долю.
Для супругов Никитиных это были веселые и счастливые годы успеха, путешествий и любви. Пришедшее невиданное благосостояние, позволившее все, о чем можно мечтать, вроде путешествия к Южному полюсу, пингвинам и айсбергам, в первые годы сильно кружило голову. Спокойное понимание – да, мы новые русские, а какие еще мы можем быть? – возникало у них не здесь, на родине, где их жизнь была неизбежно на виду и предметом зависти, а за границей. Когда путешествовали, бывало, конечно, и неприятно: негнущиеся западные законы, обязательные длинные договоры и страховки, правила поведения буквально везде: на улице, на парковке, в ресторане и отеле, с прислугой и соседями, чуждые обязанности состоятельных людей – все это никак не вязалось с опытом прежней нищей советской жизни и очень не скоро стало понятным и привычным. В России жить широко, но спокойно, без показухи и не раздражая большинство, тоже получилось далеко не сразу, но потом эта проблема исчезла сама собой: в середине двухтысячных стал всплывать на поверхность новый слой людей заметно богаче их, то есть не с миллионами, а с десятками и сотнями миллионов долларов – разбогатевшие на дележе бюджета, госзаказах и коррупции члены клана высших чиновников и силовиков со своими всепроникающими друзьями и родственниками. Одновременно с ростом сырьевых доходов страны вырос достаток большинства населения и появился какой-никакой средний класс – и в середине нулевых Никитины наконец стали жить так, как считали правильным, не скрывая и не выпячивая достаток. Время быстрых перемен, ожесточенной борьбы и криминала прошло, власть начала остужать кипящую, взбаламученную русскую похлебку, думая, что она уже готова и ей нужно только настояться пару-тройку десятилетий: муть осядет, фракции разделятся и денежная бактерия умерит русскую кислотность. Шеф-повар, помощники и охрана согласовали свои главные интересы и сформулировали их так, чтобы сошли за общественные: стабильность, легитимация оторванной от народной реальности структуры управления, крупного бизнеса и крупных чиновных состояний, приход к деньгам и власти новой опоры общества – молодой, специально выращенной под это патриотической поросли.
В среднем бизнесе рулить своим делом по-прежнему надо было зорко, точно и осмотрительно, но уже без постоянного ожидания угрозы. Да и дело Павла Никитина стало совсем другим: оно хоть и не могло еще развиваться само, инерцией большой, хорошо организованной машины, но все к тому шло: появились крупные клиенты, пришло иное понимание темпов развития, затрат и рисков, и возникла небольшая собственная структура управления. Опт, закупки в регионах и поставки на экспорт – денег стало сильно больше, возникли новые финансовые задачи: сохранение средств, правильное размещение и диверсификация вложений, а вместе со всем этим возник новый круг общения. Сначала это увлекало, но прошло еще два-три года, связи устоялись, и новые друзья из бизнеса и политики стали какими-то одинаковыми, надоедливыми и неинтересными: все о здоровье, о деньгах, ну еще охота и карты. Павел Николаевич Никитин стал думать, что со всем этим делать, и в 2007 году начал скупать землю на Клязьме: решил, что ему нужно несколько тысяч гектаров, чтобы построить там поместье, посадить сад или даже несколько крупных плодовых садов, завести большое мясо-молочное хозяйство с цехами переработки молока и мяса. В человеке, воспитанном на русской классике, мало что может вызвать такой деятельный душевный отклик, как жизнь помещичьих усадеб с их много раз любовно описанной природой и цепляющей за живое судьбой несчастных людей. Всех жалко, буквально всех, от прислуги и крепостных до самих помещиков и их семей – ах, эта русская беспомощная жизнь, окончившаяся ужасным возмездием рабов и гибелью усадеб. Татьяне сначала казалось, что это временная прихоть или даже понты: «помещичья» жизнь, благодетель всей округи, «разумное, доброе, вечное» – и все это такое очень идейное, эмоциональное, плохо продуманное, а следовательно, будет неэффективное и недолгое. Попробует, вложит пару миллионов, разочаруется и продаст профессионалам, думала она. Но оказалось несколько иначе. Павел, установив «взаимовыгодные» отношения с Владимирской администрацией, за два года выкупил пять тысяч гектаров на Судогде и продолжал покупать еще, выбрал участок под дом (усадьбу, как он ее иногда про себя называл), стал туда ездить и всерьез интересоваться сельским хозяйством, советовался буквально со всеми, от доярок до губернаторов.
«Прослеживая перспективу, – спросила Татьяна, когда Павел стал вкладывать туда существенные средства, – нам всем предстоит постепенно переселиться туда, да, Паш? Будем жить на природе, у реки, свой сад, свое поле, лес и так далее – это очень хорошо для здоровья и для всего, да? А еще таким образом возрождается часть заброшенной отечественной пустыни, да? Видишь, как я хорошо тебя понимаю. Но где учиться ребенку? Языкам, к примеру. У местных гогопедов? Где лечиться, если что-то вдруг произойдет, скажем, с нами, не дай бог еще и внезапно? Или с ребенком? На ракете полетим? И что с моим бизнесом, карьерой, мне что, все бросить? А я не хочу, Паша. Хотя тоже, между прочим, неравнодушна к „разумному, доброму, вечному“. Считаю, его можно продуцировать не только на свежем воздухе, но и в вонючей Москве. Ты понимаешь, кто будет жить вокруг тебя на десятки, сотни километров, кто мы будем для них и чего от них можно ждать? Может, правильно помогать деньгами, а не собственными жизнями?»
Она побывала с ним на этом правом притоке Клязьмы и в паршивом городишке Судогде. Выехали в шесть утра, успели проехать по местным хозяйствам, посмотреть на реку, озерца-старицы, заросшие поля и страшные огромные развалившиеся фермы, пообщались с бывшими директорами и заведующими. Домой вернулись поздно и ужинать заканчивали уже в полночь. В продолженье разговора, начатого в машине, она сказала специально мягко, как бы показывая пример: «Пашенька, что у нас в Поречье, что за сто километров от Поречья, что за тысячу, дело не в плохих коровах, не в разбитой технике и не в почве. Техника тут была разбитая всегда, когда она еще была сохой – она уже была плохой сохой, денег тут нет с татаро-монголов, и так далее, но это ничего не оправдывает, нынешнее убожество ничем не может быть оправдано, ничем, малыш. С этими людьми ничего невозможно сделать. Они ничего не хотят и не могут: не могут даже на ворованном электричестве зелень в теплице вырастить и у дороги продать, чтобы детям одежду купить. Надо честно самим себе сказать: это вырождение. Здесь можно рыдать, но нам-то нужно видеть сквозь слезы: народ здесь, нация наша, страна – называй, как хочешь – выродились, как вырождается элитка: с каждой репродукцией класс все ниже и ниже, а потом уже надо заменять другой, Паша, не реанимируешь. Пока все это не вымрет, ничего изменить невозможно, не терзай себе нервы, милый». Он засмеялся, не оценив ее неожиданно трагической, грудной интонации: «Танюша, здесь элитка никогда и не росла, рожь да овес, сам-три – уже хорошо, какая элитка; и я не понимаю, в каком смысле „пока все не вымрет“, все уже и так развалилось и вымерло».
– Да нет, – закричала вдруг она, – в самом буквальном смысле: пока всех здесь не закопают, пока не очистится земля от всех этих людей, да и от нас тоже, – это не балласт, это яд, отрава.
– Круто, – сказал он, – а кто ж там будет жить, китайцы?
– А неважно, – сказала она вдруг почти весело, – пусть китайцы живут, таджики, их дети, пусть хоть негры!
Пока убирали со стола и разливали чай, молчали. Она выключила верхний свет и включила торшер. Чай, вишневое варенье и темно-желтый абажур должны были смягчить напряжение, и Татьяна, немного отодвинувшись вглубь кухонного диванчика, вытянула ноги.
– Паша, в городе есть шевеленье и надежда на молодежь. Может, следующее поколение будет нормальное.
– Тат, на месте сорняка вырастает, конечно, следующее поколение, но не укроп с петрушкой, а тоже сорняк.
– А у тебя по деревням вообще нет молодежи. Я понимаю, если б ты задумал из кусков собрать крупное хозяйство – и перепродать крупному комбинату мясо-молочному, например. Отличный, конструктивный, полезный стране бизнес.
– Я не делаю ставку только на местное население. Пусть будет мало людей. Буду собирать с бору по сосенке, но сохраняя, извини, нашу культурную идентичность. Я зачем столько денег напахал?
– Ты о чем говоришь, Паша? О какой идентичности? Ты бы хоть о европейской культуре говорил. Ты что собираешься сохранять? Азиопу царскую или совок чекистский, может быть? В России от культуры остались только зима, лето, осень и весна.
– Я не хочу, чтобы здесь жили китайцы, или даже татары. Хочу, чтоб здесь говорили по-русски и читали по-русски, чтобы здесь жили русские, которым нравится вот именно зима, а не только лето.
– И скажи, пожалуйста, как это сделать?
– Помогать.
– Сколько принималось программ помощи? – Татьяна была уже в душе.
– С программами все хорошо, Танюш, сорок процентов украли твои министры со товарищи, еще сорок – твои губернаторы за други своя.
– Правильно, потому что ничего другого не получается. Пробовали – не получается. Целее будут в личных карманчиках. Может, ты все же закроешь дверь?
Павел вошел и смотрел, как она раздевается. Она повернулась спиной.
– Да нет, Паша, с другой стороны закрой.
– А я хочу с этой. Хочу смотреть на свою любимую жену, как в Сокольниках, и ответить ей насчет «ничего не получается». Может получиться, Тат, если честно продать земли, леса, заводы, месторождения и всяческие права, чтоб у государства вообще ничего не осталось, ничего. Только управление и налоги.
– Отличная идея. Старая, обанкротившаяся, но отличная. Кто будет покупать? Иностранцы? А кто будет честно продавать? Давай японцев попросим: продайте честно? А кто будет честно управлять? Немцы? Народ не даст, тут же сплотится. У нас опять будет бандитизм и власть денег, дай мне, пожалуйста, шапочку, она в шкафу.
– Да, как везде, это нужно перетерпеть, все страны так шли.
– А многомиллионный народ России, Паш, не хочет терпеть. Не придуманный какой-то свободолюбивый, думающий об эффективности, а реальный такой богоносец-броненосец: злой, глупый, покорный и шебутной, какой он есть, вот он не хочет распределения, не хочет продажи, приватизации, называй как хочешь, он упорно хочет, чтоб это было общее и ничье. Он за борт лучше бросит в набежавшую волну, понимаешь? Он хочет отобрать все назад, если кто не заработал, а если кто-то вдруг сам да вдруг честно заработал, то тоже отобрать, он все у всех хочет отобрать. И не хочет он никакого эффективного собственника для своих национальных богатств. Понимаешь? Не хочет. Он хочет сам валяться на этих полях и гулять с веселой компанией в этих лесах, хоть и без порток. Ельцин попытался раздать, и результат – народная зависть и ненависть. Поэтому приватизация идет тайным образом, хитростью растекаются подземные реченьки богатства, незаметно и в тишине. По своим! А к чужим они не текут, не могут они в России так течь, у нас и реки-то текут в никуда и без пользы, в Северный Ледовитый океан. Коррупция, распил бюджета и уголовное преступление – по сути, единственно возможное распределение народных богатств между теми, кто сможет с ними когда-нибудь хоть как-то управляться. Или передать наследникам. Или продать. К своему, конечно, хищному благу прежде всего. Но хищники, навозные жуки и червяки успешно справляются с любой проблемой – так говорит нам эволюция. А в России больше и не из кого делать буржуев, кроме как из жуков и червяков. Так что пусть воруют. Пусть поскорей все разворуют.
Он стал расстегивать рубашку:
– Это твоя философия, не буду критиковать, она тебе нужна для карьеры. На самом деле все просто: каков поп, таков и приход.
– Паша, взгляни трезво, ну, голубчик, прошу тебя, со стороны и объективно. У него и его друзей в распоряжении имущества не на миллиарды, а на триллионы долларов. Вокруг миллиардеры, а он что, должен оставаться на государственной зарплате, то есть нищим, да? – она поцеловала его, быстро раздевшегося и залезшего к ней под воду.
– У нас с тобой джипы, а у него должны быть жигули? У тебя усадьба строится и тысячи гектаров с деревушками и скотом, у друганов виллы в Провансе, яхты, машины и прислуга – а у него тухлое гособслуживание? Так может быть? Не в этой стране!
– Что за люди там, ты на лица их посмотри, Тат. Ладно бы собаки, лошади или хищники, нет, сплошь крысы и прочие грызуны. Плюс, конечно, с советских времен красномордый типаж. Беги ты оттуда скорей, Нюш.
– Да, он окружил себя своими – а кем он может еще себя окружить? Кому еще он может хоть как-то доверять, он ведь не ларьком руководит. Ой, осторожнее. У него, Паш, и фамилия такая – путь для страны.
– Татуша моя, у меня в Соколово есть знакомая семья, мать и дочь. У матери фамилия – Вишенкова. Повернись, киска моя… Я как-то восхитился и сказал комплимент, что, типа, она совпадает со своей фамилией, то есть как вишенка…
– А ты зачем сейчас про эту чужую женщину мне говоришь?..
– Это не про женщину, ты слушай, она сказала, что у ее фамилии, во-первых, ударение не на первом, а на третьем слоге, то есть Вишенкова, а во-вторых, что это родители ей поменяли фамилию, а настоящая их фамилия вообще-то Вшивенковы, то есть она Вшивенкова. Не смейся, попочка моя…
– Что это она с тобой так откровенно, а, Паш, я бы сказала, об интимном?
– А вот так, доверяет мне народ, и не то чтобы простая, типа доярка, учительница биологии. Назвала меня, кстати, паразитом, то есть не меня, а вообще всех бизнесменов и разбогатевших.
– С такой-то фамилией?
– Ага, точно заметила, – засмеялся Павел, – считает, наверное, что это нечестно: Вшивенкова так Вшивенкова.
– Достало биологичку сладкое прозвище Вишенка. Прямо коротышка в Цветочном городе.
– Во-во, не соответствует реалиям. Да, так я думаю, что настоящая фамилия твоего героя тоже не соответствует. Плутины они, и вся родня были Плутины, и вся деревня, и вся губерния. А теперь он Вишенка в собственной стране, на торте… Какая ж ты у меня, Танька… Давай другую ногу… Не надо быть шпионом в своей стране или рабом на галере, и не вербовать, блин, свое окружение…
– Конечно, Пашенька, конечно, надо. Давай мне твой «Живанши», мне больше всего нравится. Повернитесь, ваше величество, и примите горькую истину: из дерьма пулю не сделаешь.
– Вот это нам всем Вишенка и внушает, как национальную идею: нет достойных людей, нет достойных стран, нет вообще ничего достойного в мире. Одно дерьмо. И наращивает, как ты говоришь, гумус, чтоб мы все утонули в нем.
– Это он от опасения, что, если дать свободу, страна распадется.
– Она из-за него и распадется, он слишком серый для того, чтобы скрепить, и вся его компания – серые. Ты в этой шапочке как инопланетянка…
– Может и распадется, не угадаешь, Паш, что лучше и как повернется.
– Что это у вас тут, у инопланетянок, а? – такое приятное…
– Что ж ты в Сокольниках-то не узнал?
– Отложил до лучших времен…
– Ну-у, еще не настали?
– Настали…
Ах, лето! Спасибо, что притормаживаешь, когда разогналось уже, кажется, безудержно. Спасибо, что на самой своей середине замираешь вдруг после пьянящего июньского очарования. Спасибо за возможность распрямиться и оглядеться с вершины твоего холма, когда впереди еще здоровенный, сладкий ломоть июля и целый, с чуть подувянувшим арбузным хвостиком, август!
На этом гребне, с этой вершины можно катиться не спеша, откусывая, прожевывая по дню оставшийся июль, и следить, как день за днем приближается крепкой мужской поступью великолепный август. И когда настает он, начинаешь дышать глубже, благословляя то нежную сушь, то разом обрушивающуюся на все живое небесную теплую влагу. Гулять, гулять, дышать и дышать! Тянуть изо всех сил драгоценную горьковатую ноту, пока не наезжает, украдывая последнюю летнюю неделю, двуличный красавец-сентябрь, иезуит, ранящий сердце красотой: «Готовься, – шепчет, – закончилось твое языческое лето, дружок, еще парочка, в цветастой обертке, подарочных недель октября – и ноябрь, сукин ты сын, попробует на хрусткий зуб твое самоуверенное грешное тельце». Держишься хорохорящимся гоголем, кутаясь во все более шерстяное, меховое и звериное, и затягивает, затягивает воронка сумрачных, темных дней, переваливающихся с раннего вечера на сумрачное утро. Тешишь себя надеждами на новогодние праздники, хватаясь за них, как за соломинку тонущего года, а потом тоскуешь весь похмельный никчемный январь, которого лучше бы и вообще не было в календаре – и вот февраль! Спасибо, что укороченный, ибо лют! Лют не трескучими морозами даже, поражающими в тебе чувство справедливости и меры, но лют правдой, беспощадной глубиной падения с волшебной июльской вершины на мертвое февральское дно: счастливое дитя, радостно катившееся на зеленой волне, прикатило в мерзлой звериной шкуре в свою тесную тухловатую берлогу. Подорванный простудами, оживаешь надеждой – и снова обманываешься в предательском марте, понадеявшись уже к женскому празднику получить то, что получить можно только в мае. Где милосердие, где справедливость, о, родная природа, любимая с детства? Обманутый заячьим весенним возбуждением, пробираешься, дрожа, через хохочущий, в дурацком колпаке апрель, а долгожданный май возьмет вдруг и огорошит тебя дождем со снегом! Весь июнь счастливо хлопаешь глазами, чувствуя, как просыпаются понемногу под кожей новые задорные силы, не те, мартовские, суетливые и нервические, а настоящие, нужные, наверное, для чего-то серьезного, прекрасного и невероятного! Ощущаешь наконец-то себя любимым сыном голубизны и бескрайней солнечной зелени, когда, стоя на середине июля, как альпинист на покоренной вершине, озираешь окрестности года. Вот они, достойно пройденные тобой, сияющие и хмурые, равнодушные и прекрасные! А они через мгновение покатятся вниз по густо заросшему ягодному склону, все вниз и вниз, набирая и набирая ходу…
Татьяна, проработав главным бухгалтером в нескольких фирмах, еще в период ухаживаний Никитина открыла свою бухгалтерскую фирму, потом стала заниматься аудитом и корпоративными конфликтами, а затем открыла еще и юридическую контору, чтобы универсальная связка фирм могла обслуживать все разнообразие интересов крупных частных и государственных компаний. Это было золотое дно: всякому руководителю требовалось безопасно, то есть скрытно и юридически грамотно, отломить от общего пирога свой личный кусок и отправить его в укромное место. Круг полезных знакомств расширился, и начало двухтысячных стало для нее временем большого финансового успеха и быстрого продвижения карьеры. Поскольку речь шла о крупных суммах, то и платили как надо. Все, что она организовала, оказалось очень востребованным: таких фирм, то есть с таким инструментарием, на всю Москву было три, а через несколько лет попасть в ряды доверенных стало вообще невозможно, ведь тебе заранее говорят, какой результат потребуется, а ты составляешь схему и решаешь, какие документы должны появиться, какие фирмы должны заключить какие договоры, как и куда пойдут деньги, какие поставки и обязательства выполнить, а какие нарушить, кто на кого и в какой суд должен подать иски, кто проиграет и какие бумаги должны написать, скажем, прокурор и следователь. Работа с большими чиновниками приводила к знакомствам с еще большими, с теми, кто отчитывается уже перед политическим руководством страны. Это требовало самых разнообразных связей в силовых и судебных ведомствах, чтобы иметь информацию о политических ветрах и понимать со всей ясностью развилку между «политикой» и «экономикой». Был один общий тревожный момент: разворот дел, сложные схемы и поддержание связей требовали времени, приходилось даже крупные и рисковые дела поручать заместителям, понимая, что люди – слабое звено, их могут переманить, они могут поддаться соблазну и уйти вместе с «делами», а могут и продать, особенно если надавят силовые структуры. Для общей безопасности требовался подъем на более высокий уровень, она решила создать общественную организацию и стать депутатом. Совместный с мужем капитал, который стал приближаться к полусотне миллионов долларов, тоже требовал точных решений – времени на семью почти не оставалось, спасали только праздники и отпуск.
Посадив Евгению на электричку, Татьяна позвонила Светлане и, объяснив свой скорый отъезд, напомнила об оставленной на зиму в деревне Степаниде Михайловне и семейных планах вернуться в Поречье на зимние каникулы; упомянула и о том, что на станции она посадила Евгению в поезд до Москвы. Дружба и дальнее родство со Светланой требовали точного отношения к сложившейся двусмысленной ситуации, но говорить о беременности Жени она не чувствовала себя обязанной. Очень закрытое, как ей казалось, поведение Евгении она считала достойным усилием над собой и думала, что перед той стоит нелегкий выбор: оставлять ребенка или нет, знала, какая душевная травма, а может быть надлом, ждет ее при одном варианте и какая нищенская, унизительная жизнь матери-одиночки при другом, поэтому сказала на платформе: «Женя, послушай меня, пожалуйста. Извини, что влезаю с советом, но, может быть, он окажется полезным. Зачеркни все, всю прошлую жизнь, в смысле прошлую эту историю – понимаешь меня? Перетерпи. Перетерпи и начнешь потом с чистого листа. Понимаешь? Телефон мой у тебя есть, звони, если что, – попробую помочь». Евгения продолжала выбирать мелочь из карманов, кивнула и пошла к кассе, вернулась и только тогда посмотрела на нее. Народ уже прибывал на платформу, и Татьяна строгим полушепотом добавила: «Сделай вот как. Чтобы не мучиться виной, реши, сколько их у тебя будет, твердо реши, сейчас, пообещай себе, и потом, когда пора придет, – выполнишь обещанное, понимаешь?»
– Кого у меня сколько будет? – как-то отстраненно спросила Евгения.
– Детей, – сухо сказала Татьяна, – не мужиков же.
– А-а, – как-то длинно протянула Евгения, обернулась и посмотрела в ту сторону, откуда должен был идти поезд. Потом снова взглянула на Татьяну: – Не видно, задерживается, что ли? не знаю, как бог даст.
Это так между делом было сказано, что Татьяна сначала не поняла, что это ответ, и продолжала ждать.
– Ну ладно, думай сама, большая уже, – поняв сказанное и почувствовав сопротивление, завершила свои советы Татьяна, и потом, по дороге в Москву, ругала себя, что полезла с вечными своими самыми лучшими намерениями, хотя давно уже никому ничего не советовала. Она знала, почему полезла в этом случае: увидела в ней ту себя, прошлую, полудетскую, почувствовала тем точным чутьем, каким различают свою или чужую человеческую породу. Первый раз за долгое-долгое время, и потому с большим удивлением, она увидела, что встречаются все же еще такие, какой она была когда-то.
От этого прощания на платформе, помимо досады от своего неточного шага, у нее оставалось ощущение какой-то упущенной детали, что-то не складывалось там, на платформе, что она хотела поправить, но так и не поправила, потому что полезла со своими советами, а деталь эта и улетела из памяти. Матери она звонила пару раз в неделю, дотошно расспрашивая про мелочи быта, про то, как там у нее картошка и морковь, сухо ли там, в подполе, много ли снега, куда ходила и когда вернулась от соседки, понимая по деталям, по интонации не про морковь, а про физическое самочувствие матери. Степанида Михайловна переезжать к ним в Москву отказывалась категорически: «Ты что, смерти моей хочешь?» «Господи, мамочка, только живи, – повторяла каждый раз Татьяна, – просто знай, что, если тебе там тяжело или скучно, мы тебя сразу заберем, а если ты себя вдруг плохо почувствуешь – тут же звони, немедленно, я мигом приеду, понятно? И ты знаешь, если чем тебе надо по хозяйству помочь – Света и Сергей с радостью тебе помогут».
Через день после возвращения в Москву она позвонила матери и рассказала, как доехали, как прошло у Маши первое сентября, – и вдруг за рассказом о мелочах старушечьего деревенского быта услыхала, что Женя в Поречье. Тут она и вспомнила эту упущенную деталь: горсть мелочи, которую Женя выгребла из кармана и шевелила в ладони – Татьяна решила тогда, что нужно будет помочь ей с деньгами на билет, и уже положила руку в карман, но ждала, что Женя или достанет кошелек, или спросит о деньгах, но та пошла к кассе, хотя на билет до Москвы этой мелочи никак не могло хватить. Что происходит? Какая-то идиотская история. Все время промахивается с этой Женей, казалось, так правильно все разрулила, и для подруги, и для Жени этой, зря сразу денег тогда не дала, ждала, чтобы та попросила, и с советами, оказалось, не попала, напрасно уговаривала уехать и пугала Светой, по-другому как-то надо было. Попробовала разговорить маму, но расспросы ничего не дали. Потом звонила еще, узнала, что Евгения переселилась в дом к Светлане и Сергею. Все это было удивительно. Наверное, та, прежняя, Татьяна поняла бы все точнее в этих отношениях, может, и говорила бы там, на платформе, по-другому, да где она, прежняя?..
Дождавшись, когда приятно удивленные жители Нечерноземья, давно уже не ждущие милости от природы, откланяются сухим в этом году грядкам и, пятясь задом, утащат в подвалы и погреба тяжелые в этом году мешки, осень вызолотила леса. К середине сентября Поречье опустело, и Женя поняла, что, как ни считать свое будущее дитя делом божьим и надеяться на вышний промысел, ей необходимо самой срочно начинать содействовать этому таинственному промыслу и немедленно приступать к решению насущных земных проблем. Очень хотелось, конечно, как это было у нее каждый год, погружения в осеннее состояние прохладного и сосредоточенного счастья, хоть ненадолго стать покорной частью этого загляденья и очей очарованья, но не получалось. Не было знакомого чувства богомольного преклонения и одновременно вдохновляюще строгой ступеньки вверх, в высоту. Она гуляла по пустым улицам пустой деревни, по деревенским прогонам с выкатившимися из-под заборов яблоками и думала о доставшей уже тошноте, физическом неудобстве, не очень-то счастливом, видимо, Сергее, но более всего о насущном: надвигающейся зиме, Светлане, деньгах, детских вещах, дровах, воде и целой куче подобного.
Бабушкин дом в Поречье годился только для летнего проживания. Когда она, почти два года назад, приезжала сюда с друзьями на зимние каникулы, больше трех дней они тогда не выдержали: отогреть его было почти невозможно, из щелей дуло, запас дров кончился в два дня, свет в комнатах еще наладили, но водопровод перемерз, и за водой бегали к общей колонке на другом конце деревни.
Ехать к матери тоже невозможно, та жила в Коврове у Петра Викторовича, к которому сразу же переехала, как только Женя поступила в Иняз, то есть почти сразу после смерти отца, а сошлась с Петром Викторовичем, как Женя подозревала, еще когда отец был жив, а может быть, даже еще и до его болезни. Ей горько было думать об этом – отношения у папы с мамой последние годы были не очень, но то, что мама могла при болеющем отце иметь отношения с другим человеком, это было тяжело, и она отгоняла от себя детали их жизни того времени, не хотела докапываться. «Был бы жив папа, – подумала Женя, – никаких у меня проблем вообще не было бы». В институт возвращаться смешно: нельзя явиться как ни в чем не бывало и заявить: передумала, товарищи, брать академку, буду учиться в состоянии тошноты и глубокой беременности только на хорошо и отлично. И это бы еще ладно, но после зимних каникул все равно придется решать с тем же академическим отпуском и одновременно еще с жильем, потому что у Семиной, вчетвером в маленькой двухкомнатной, как это было у них подряд три курса, не выживешь, вернее, как родишь – так всех как раз оттуда и выживешь, как свинья какая, этого нельзя. То есть что? Деваться некуда, что ли?! Она перебирала эти варианты и вдруг заметила, что заторопилась, ускорила шаг и дышать стала часто и неровно. Остановилась и постояла на месте.
Не хитри, сказала она самой себе, все не так. Все на самом деле можно. Можно и к девчонкам, перебиться, по крайней мере, до родов, а за это время подготовиться с жильем и финансами, можно и к матери, в конце концов, рассказать все и попросить прощенья, что скрывала. Да и самой уже вот тут это вранье: мамочка, привет, все хорошо, я здорова, очень напряженно в этом году, бегу на занятия, главное, что у тебя все в порядке, давай подробности эсэмэсками, чмоки-чмоки. Все рассказать, она поймет, поможет и сейчас, и потом, с ребенком, можно отдельно снять там жилье себе, в этом Коврове – там это копейки, заработков от переводов с венгерского и французского должно хватать, галстучки ее вязаные и браслетики пересылать в Москву девчонкам или передавать с поездом, а заказы получать через ту же Галку Семину, переводы денег на карту – не проблема, даже выгоднее получается жить в Коврове – все это можно, и ничего ужасного, и не с тем еще люди справляются. Все это она может сделать сама и одна. «Могу, могу», – сказала вдруг она вслух. Но дело в том, что она не одна. Не одна, слава богу. Как он боится, что она уедет к матери. Какой Сережа оказался на самом деле понимающий и чувствительный человек. Женя села на лавку у крайнего дома. Она в отношениях с ним, конечно, опять была немного неосмотрительна, это у нее с детских лет, но с Сережей так счастливо все получилось, как они нашли друг друга, это так очевидно и по совпадающим в мелочах чувствам, и по их отношениям друг к другу, и по близости, это уж вообще что-то такое, совершенно не представимое раньше. Все родилось из их знакомства в прошлом году, летом, но тогда она испугалась перспективы: у него жена, не хочу быть в хороводе, «очередной», к тому же обман, нехорошо перед Антоном, сказала тогда себе Евгения и практически сбежала, уехав раньше, чем говорила. Потом, в Москве, Сергей стал на пару месяцев героем ее внутреннего, придуманного романа, параллельного с реальными отношениями с преданным Антоном. Учеба на втором курсе оказалась тяжелой, отсутствие свободного времени и усталость подмяли под себя и сделали малозначащим все, даже расставание с Антоном прошло не сложнее, чем какой-нибудь зачет. Отступили и будоражащие воспоминания, и мысленные диалоги с Сергеем. Но когда в этом году она приехала в Поречье, то чувство уже вело и диктовало, восхищали его ловкость, энергия и умение справиться с проблемами, его покоряющее мастерство в поцелуях, движениях рук и ласках. Отношений просто невозможно было избежать. А раз так, значит, судьба. А раз судьба, то ничего не страшно, пусть неопределенность уже дотянулась до октября, самое важное должно вызреть, иногда так все и решается: в последнюю минуту, но самым правильным образом. Еще все впереди и все будет, и Будапешт, и Париж, и Сережина Австралия с райскими птицами – все, как они планировали, ребенок не помеха, уже через полгода можно будет ездить всем вместе. Она всегда находила правильное решение, когда не суетилась, не дергалась и не впадала в меланхолию. А сейчас и подавно нужно время, чтоб из сложностей сложился правильный рисунок. «Меня двое, – улыбнувшись, сказала она самой себе, – значит, ко мне в небесах двойное внимание». Ведь абсолютно ничего плохого она не хочет, надо с добром делать продуманные, выверенные поступки, а все остальное сложится само собой. «Сергей все понимает и находится в сложнейшем положении – мы оба в положении, – и нам обоим нужно время, но мне чуть побольше». Она рассмеялась и толкнула ногой краснющее и уже подгнившее большое яблоко. Правильно, что она вернулась в Поречье, правильно, что в отношениях с Сергеем не просит, не давит на него, просто любит, и все, даже когда ей очень плохо. Она встала с лавочки и пошла дальше, в поле, за деревню…
Впереди зима, придется, наконец, съездить в консультацию и заранее все обговорить, заплатить им заранее, а потом перестраховаться, где-то в конце февраля лечь в больницу. Она не заметила яблоко, наступила и чуть не шлепнулась: вот, нужно осторожнее, сколько пропадает яблок, он последнее время настаивает, чтобы она переехала к ним в дом – самый сумасшедший вариант, – говорит, что очень легко договорился со Светланой, потому что половина дома по закону его, что она на самом деле очень человечная и споров у них по ее поводу просто нет. «Если они уже давно не как муж с женой, а как друзья – значит, я ничего ни у кого не отнимаю и на чужое не покушаюсь. Очень это странно, конечно, такая деревенская коммуналка с бывшей женой, раньше так жили и с десятью соседями – и ничего, все были живы-здоровы, поцапались-помирились. А что, люди должны, как зверье какое-то, рычать и охранять свою пещеру? Глупости, ни мне, ни Сергею ничего не надо, всего на одну зиму, к лету, уже втроем, переберемся жить в город. А сейчас три нормальных взрослых человека уж наверное смогут прожить по-человечески одну зиму не в голоде, не в холоде, в нормальных бытовых условиях. Что, Светлана будет кидаться на меня? Глупости. Все будет хорошо». Она заметила, что опять ускорила шаг и пошла ровнее. «Есть одна неловкость: это момент близких отношений. Может задевать, потому что он неравноправный. У каждого, конечно, своя жизнь, но когда люди живут все вместе… если посмотреть с ее стороны… да, это может все испортить. Властная и самолюбивая женщина может невольно из-за этого сильно переживать. Тот случай с Бруно вообще шокирующий, к тому же она старше его на три года… будет скрывать, но это может сильно ее задевать, нужно понять, что это нарушает баланс. Надо не кривить тут… отказаться от близости… нормальное такое решение… испытание небольшое… надо намекнуть ей как-то, чтоб она поняла. А может быть, не намекать, а впрямую сказать, открыто, что ничего не будет. Спокойно и между делом, как само собой разумеющееся. Сереже сначала сказать… а вот здесь нужен будет ультиматум. Четко и с такой интонацией… нет, деловой лучше… и веселой, но твердо. Да, тогда будет договор троих взрослых людей. Даже может получиться из этого дружба со Светланой и будет сразу легче… А вообще: тоже мне испытание… пусть она считает, что это помощь мне, а мне не стыдно принять помощь. Они же друзья. Если все хлопоты, и деньги, и работу по дому делить, то мы с ней тоже подружимся». Женя вышла к реке. Отсюда, с высокого берега, как с балкона театра, видна была вся глубина раскрытой сцены: на той стороне темно-синей реки открывалась широкая полоса бледной сухой травы и, будто клоун, выступивший из-за задника на широкую академическую сцену, приплясывал на ветру разряженный в пестрые лоскуты лес. Только вдали над верхушками деревьев, как забытая декорация из другого спектакля, мешая впечатлению, возвышалась вышка с прожектором – где-то там был военный аэродром, и деревенские с детства знали, что прожектор иногда может вспыхнуть на секунду, доставая лучом аж до облаков. Разглядывая желтую с красными и зелеными пятнами лесную рубаху, отчаянно веселую под изможденным небом и холодным прищуром солнца, Женя удивленно покачала головой и засмеялась…
Дом, устроенный Корецкими в Поречье, долго обижал деревенских жителей своими вызывающими размерами и барским устройством. Это были прихоть, вызов и дурь двух городских неженок, которых просто некому тут было приструнить. Корецкие очень хорошо понимали угрозу, которая возникала из такого отношения, поэтому приплачивали бабе Шуре за надзор и разведку, но все равно не избежали переброшенных через забор дохлых кошек, мусора и попытки поджога. Только лет через десять подобные дома стали появляться и в других деревнях, и поредевшим жителям стало ясно, что ничего особенного – дом как дом, большой удобный дом – и все. Для Сергея и Светланы это было их дитя, плод раздумий, трудов и любви, об устройстве которого они могли рассказывать часами. Дитя это строилось полтора года, и если бы это была прежняя деревня, то их сторонились бы еще лет десять, притом что Светлана была отсюда родом и знала буквально каждого. Но как-то девяностолетняя баба Катя на костылях приковыляла с кульком грудного сбора – и деревенские старухи приняли от них попечение и зимнее продуктовое содействие. Сергей стал зарабатывать намного больше, хозяйство у Светланы стало на ноги – и, в общем, жизнь наладилась.
Эту девушку, Женю, Сергей увидел три года назад, когда она летом, кажется в июле, приехала в Поречье в дом своей матери на свои первые студенческие каникулы. Худенькая и черноволосая, она была не только внешне иной, но вообще была какая-то не из русской жизни: помимо графичной красоты, не так, как все, держалась, одевалась, говорила и молчала. Потом приехала зимой с друзьями-студентами, пришла и попросила помочь с электричеством. Он пошел и увидел в старом доме, где собралась провести несколько дней и ночей студенческая компания, просевшие двери, разбитое окно и здоровенные щели. За день аврала, работая вместе с двумя парнями и тремя девушками, он помог им создать хоть какие-то условия. Денег не взял, во время работы присматривался и прислушивался к разговорам этой несимметричной компании, манерам, словечкам и шуточкам, и ему показалось, что у нее нет отношений ни с кем из этих парней. Тогда он очень обрадовался, а потом это оказалось не так. Прошлым летом начались их встречи и поцелуи, но только один раз, у реки, теплым летним вечером, уже скорее ночью, он помнил, что луна была желтая, как дынная корка, почти все уже случилось, но она вдруг стала каким-то надтреснутым голосом беспрерывно и противно твердить: «Не надо, не надо, прошу тебя», а через день исчезла, уехала. Этим летом он ее ждал, понял еще в прошлое лето, что будет ждать, и влюбился в нее просто с размаху, как только вновь увидел ее на улице повзрослевшую. Как-то безоглядно влюбился, никогда такого не было. Отношения возобновились сами собой и сразу стали близкими.
Близость ничего не меняла, и это тоже было для него удивительно: чувство не остывало, все время казалось, будто она где-то рядом, отошла только на минуту. Понял с ней, что такое «ненаглядная»: лицо и руки, глаза и грудь, колени и вообще все. Вроде как смеясь говорил, что особенно сильно любит ее ухо, совал туда нос и прикусывал мочку, хотя был уверен, что смеяться-то тут нечему: ухо было замечательно красивое. Но четырнадцать лет разницы – огромный разрыв. И Света, жена и дорогой человек с героическим характером и трагическим жанром внутри, если вспомнить о брошенной сценической карьере. Уехал как-то по вызову и там, два дня колотя молотком по тревожно звенящему железу, решил, что надо заканчивать тайный подростковый роман. Вернулся и не подходил три дня, но невольно ждал и смотрел издалека, из мужской курящей компании. Потом сам пошел к ней, сказал, что так не может, вообще без нее не может, довел до истерики и предложил быть вместе навсегда, потому что когда они наедине, то очевидно: они пара и созданы друг для друга. Через месяц она сказала: «Я беременна». Он ахнул и ужасно растерялся, они не говорили ни о чем таком, потому что он думал, во-первых, что она сама наверняка принимает меры предосторожности, самая безалаберная деревенская девица хорошо понимала возможные последствия, и каждая, в общем, разбиралась сама со своим телом – это было понятно и это была норма, а главное, он всегда был уверен, что это из-за него у них со Светланой нет детей. Беременность могла все сломать и поставить вверх дном. Еще его неприятно поразило то, что у Жени, казалось, не возникало ни опасений, ни даже серьезных вопросов в этой тяжелой ситуации, будто они давно уже в браке, договорились завести ребенка и воплотили свое намерение.
Он мучился, но выбрал: решил, что их чувства – главное, остальное нужно потихоньку выправлять, чинить, лечить, а ребенок – это, может быть, счастливый случай, и очень глупо было бы это отменять. Предстоял переворот в его жизни. Конспирацию они, конечно, соблюдали, но в меру: невозможно было унижаться до каких-то особенных пряток, показной специальной болтовни и тому подобного притворства. Деревня, конечно, подозревала, но поскольку ни скандала, ни мордобоя не ожидалось, то история была малоинтересной, да и время-то уже было – август, пора разъезжаться по домам.
…Октябрь состоял из нелепых положений, извинений и попаданий впросак. То ее тошнило, то тянуло в сон, то она физически не могла сделать то, что говорила ей Светлана, умная и опытная в разнообразных деревенских делах хозяйка, дотошная, вкусно готовившая и ловко распределявшая по дню дела и силы. Женя чувствовала себя глупой и неповоротливой. Подробно записанный со слов Светланы график хозяйственных дел, которому она пыталась следовать, деньги, которые она настояла, чтоб принимались от нее на еду, старание и прочее – ничто не спасало от неудобства и ощущения себя приживалкой и нахлебницей в этот первый месяц жизни в доме Корецких. Приходилось бесконечно извиняться и тупо шутить над своею неловкостью: смеялся только Сергей, а Светлана нет. К ноябрю Женя немного привыкла к этому дому и заведенным в нем правилам, к тому, как открываются окна и хлопают от сквозняка двери, где висят ключи и когда выбивает предохранители, куда девать мусор, как сушится и гладится белье, где хранятся чистая посуда, обувь, лекарства и туалетная бумага, как располагаются продукты в холодильнике и сковороды на крючьях, когда Светлана кормит птицу и работает во дворе. Когда она может полежать в своей комнате, какие доски скрипят и какая трава сушится на чердаке, где хранятся запасы, и еще сотню важных мелочей большого домашнего хозяйства. Она оценила подробное, разумное до мелочей и точное устройство жизни этого дома, его невозможный для нее порядок – и поняла, что с дружбой у них не получается и вряд ли получится: она увидела, что Светлане все время приходится преодолевать себя. Проблема была даже просто с минимальным доброжелательством. Даже с тем, чтобы просто поздороваться утром или напомнить, что нужно сделать по дому. Не показывая своего, часто мучительного, состояния, Женя пыталась делать как можно больше и демонстрировать подчеркнуто дружеское к Светлане и прохладное, как бы равное, отношение к Сергею, но видела, что ту раздражает все это, и даже простейшее: то, как она моет посуду, накрывает на стол и развешивает белье. Она знала, что невозможно не заметить ее стараний и некоторых успехов в домашних делах, и стала понимать, что дело не в этом, не в ее неловкости, и вынуждена была подобрать уже самые жесткие слова для того чувства, которое она вызывает у Светланы. «Боже, боже, – думала она, – протянуть еще хотя бы декабрь – январь…»
И вдруг перед Рождеством, когда они все вместе, втроем, посидели после ужина, немного выпили и как-то легко заговорили вдруг о всякой ерунде, о зловредной русской погоде и хитром отоплении, премудростях зимнего хозяйства и планах на Новый год – возник удивительный дружеский тон общения: может, Свету тронул рассказ о ее заработках рукоделием и переводами, а может, ее уже обозначившийся живот. Елку поставили двадцать девятого: Сергей притащил огромную красавицу, еле втащили ее в дом, она встала в гостиной и уперлась в высокий потолок. Украшений на такую верзилу совершенно не хватало, и Женя в своей комнате из цветной бумаги и картона вырезала фонарики и смешные фигурки, склеила звезду на верхушку и навертела кукол из лоскутов и тряпочек. Еще прикрепила нитяные петельки к конфетам. В ночь на тридцать первое Женя встала, чтобы развесить все это на елке. Осторожно встала на табурет, до верхушки, чтобы закрепить звезду, не доставала, но все остальное развесила куда хватило роста. И вдруг она услышала со стороны Светланиной комнаты на втором этаже вскрики. Она в ужасе замерла на табурете, подумала: Свете плохо, спазмы или приступ, – и тут же поняла, в чем дело, еле сползла с табурета и, сжавшись комочком, добралась до своей комнаты. Рыдала в подушку, а когда переставала, ее била дрожь и тоска была смертная. Было уже утро, когда болезненно, прямо в область печени в первый раз ударил ребенок, она охнула, прислушалась к себе и поняла это: «Хватит рыдать, подумай немного обо мне и обо всех нас, в том числе и об отце моем». И ее осенила единственная причина, по которой это могло произойти. Утром тридцать первого она не вышла, через дверь сказала Сергею, что плохо себя чувствует и выйдет к вечеру. Потихоньку плакала и думала теперь, что хорошее настроение Светланы перед Рождеством могло быть вызвано тем же, что она слышала.
Вечером Женя вышла как ни в чем не бывало, Сергей и Светлана обрадовались, все уже было накрыто на стол, и телевизор вещал что-то бодрое, пышное и глупое. Последние приготовления – и они подняли свои бокалы за уходящий старый год. Светлана и Сергей, у которых под коноплю, как и у многих деревенских, в огороде был отведен приличный кусок, покурив травки, весело шутили о делах, друзьях, о скором приезде Никитиных и о детском далеком прошлом, а Женя, после такой ночи опьянев от единственного бокала шампанского, хохотала из-за любой детали. Сергей играл на гитаре, и они вместе со Светланой – у той был сильный высокий голос – пели романсы и песни. Разошлись по комнатам уже в четвертом часу. Женя, разбитая и измученная, все равно всю ночь просыпалась и прислушивалась, выходила в туалет и опять слушала, не будет ли прежних ужасных звуков, но было тихо… А через два дня в отношениях со Светланой все вернулось к прежней неприязни. Женя ревновала и страдала, что напрасными оказались жертвы, понесенные ею и Сергеем, как она решила, ради будущего ребенка.
Деревня Поречье на высоком левом берегу Клязьмы уже не могла называться деревней в том смысле, как это понималось раньше, когда на нескольких деревенских улицах проживало сто, двести семей, когда в каждом третьем доме у тебя родственники и жизнь – как нательная рубаха, которая сушится во дворе: она хоть и твоя, но видна всем соседям и, как другие рубахи на других веревках, много раз обмусолена нескромными и при этом равнодушными взглядами – и только когда от порыва ветра снизу, с Клязьмы, она, висевшая привычно одеревенело, вдруг вся целиком взмывает выше забора, обрывая гнилую веревку, – «Господи, в реку полетела», – ахнут разом старухи, сидящие у окошек в окрестных домах. Остались ли до сих пор где-нибудь эти прежние деревни? Нет уже этих, теперь почему-то трогательных, способов человеческого общежития, а скоро не останется даже остовов старых деревянных жилищ: добьют их дожди, гниль и холода.
Оказалось вдруг, что никакой необходимости в существовании деревни Поречье нет. Так же как в существовании тысяч таких или подобных деревень и даже вообще всех деревень. Эта черта под тысячелетним существованием крестьянства, так легко и резко проведенная налетевшей свободной жизнью, и стала настоящим освобождением крестьянства: сама свобода взяла и вымела паршивой метлой всех за тюремные ворота на пустую голодную дорогу – и побежала деревня в города и городишки, возвращая мещанскому городскому населению его прежнюю заскорузлую и простонародную основу. Стало вдруг совершенно ясно, что ни ценности, ни уникальности, ни даже простой хозяйственной надобности никогда и не было в сохранении огромного рабского сельского слоя русского населения, что вовсе не земля-матушка кормила, поила и благодетельствовала, а согбенные и смиренные российские человеки тащили на себе бескрайнюю земляную поклажу и не могли иначе распрямиться, кроме как сбросив ее с горба разом и всю целиком, вместе с коровами, огородами, домом и серой крестьянской нищетой. Исторический разгром жизней миллионов сельских российских семей в конце двадцатого века прошел малозамеченным, будто не было мучений и страданий, разорений, бессилия и ранних смертей: холопам не важны холопы. Прежние деревни, давно уже отличавшиеся разве что живописным местоположением, зачахли, превратившись в то, названия чему неспешный русский язык еще не придумал. Клязьма, впадающая в Оку, впадающую в Волгу, теперь освободилась от непомерной и дурной человеческой нагрузки, обжилась растительностью и рыбой, но одновременно стала мелеть от безделья. Входившая когда-то в большой речной торговый путь, по которому местные веревки, цепи и канаты ехали через Каспий аж до Персии, Клязьма теперь медленно и налегке шествовала по все более заболачивающейся Мещерской равнине.
Расположение Поречья на высоком левом берегу Клязьмы, которая к тому же и сама – левый приток Оки, принималось когда-то жителями Поречья не как исключение из общего правила, связанного с вращением Земли, а как знак того, что советская жизнь с ее левой закваской соответствует природному закону. Перемены казались немыслимыми, потому что противоречили уже самой сути граждан, их беспомощному и зависимому состоянию. Задорные песни заменили движение времени, которое бежало где-то вдалеке от тяжелых русских деревень, и когда в девяностых непонятная московская буча докатилась сюда новыми словами, новыми законами и новой свободой, унизив и высмеяв прежние лозунги и прежнюю гордость, – оказалось, что, кроме как в песнях, не осталось ни общинной народной закваски, ни верности идеям, ни верности земле. Старая жизнь рассыпалась, как рассыпается с ходу наскочивший на валун изношенный трактор: от удара в брюхо выпадает двигатель, разлетаются по земле рычаги, болты и резинки, и только два стертых колеса еще вихляются по сторонам пыльной деревенской дороги. На сыром морозце да на весеннем солнышке усталое железо осыпается ржавой пылью, и скоро нельзя даже поверить, что эта жалкая кучка могла когда-то рычать и двигаться.
Новая сельская реальность породила новые надежды на благосостояние, связанные прежде всего с предстоящим дележом земли. Дележ этот шел долго и конфликтно, со страшным криком ветеранов на общественных собраниях и руганью в семьях, с обманами, сговором и разочарованиями, разрушавшими прежние людские отношения, а спустя два-три года стало ясно, что благосостояния от собственного куска земли в несколько гектаров возникнуть не может. Оказалось, что, кроме земель вокруг городов, бесконечная русская земля стоит недорого, да еще пойди найди желающего ее купить, чтобы потом убиваться на этой земле. Фермерское хозяйство, которое попробовали организовать особо самоуверенные, потребовало такого труда, квалификации и терпения, каких давно уже в этих нечерноземных краях не водилось. И скоро прежняя советская беззаботность и безалаберность, равенство в нищете и утренний песенный задор громкоговорителя снова показались счастливыми, имеющими уникальный человеческий смысл и даже истинно соответствующими глубинной народной природе. Но, увы, увы, невозможно вернуть время, такое милое и обаятельное, хоть и проведенное в детской колонии…
Ждали, что Никитины приедут сразу после встречи Нового года, может быть, даже к вечеру первого января. Второго-третьего на зимние каникулы в Поречье приехало несколько семей с детьми, но не Никитины. Сергей и Светлана продолжали ждать, а Женя решила, что они не приедут вовсе, думала, что из-за Маши, которая проявляла к ней летом большую симпатию, что-то типа обожания. Вернее, не из-за Маши, а из-за нее, ставшей теперь неподходящим образцом. Но дело было не только в этом. Весь прошлый год Никитину приходилось не столько жить с семьей в Москве, сколько заниматься развитием бизнеса в ближних губерниях, в которых он хотел поставить его на крепкие стальные ноги. В Смоленск, Тверь, Курск и Брянск приходилось ездить часто и каждый раз на несколько дней, чтобы встречаться не только днем в кабинетах, но и вечером в ресторанах с местными чиновниками. К тому же еще год назад он выбрал место для поместья и сразу же начал строительство дома с хозяйством и садом на большом участке, на холме, с которого видны были местные просторы и две извилистые речушки.
К этой осени стало понятно, что проект их семейного переселения в свое хозяйство отменяется. Без Татьяниного согласия все это было невозможно, а согласия ее не было. Отношения их менялись и уже не были теми прежними, памятными и трепетными. Ее бизнес все больше приспосабливался к чиновно-государственной машине и специфическим нуждам госпредприятий. Татьянины доходы догнали его прибыли, ее известность и занятость мало что оставляли семье: специфический общественный темперамент поглощал всякий другой. Чиновные серьезные люди, ласково глядя оловянными глазами, уже спрашивали: Татьяна Ивановна, что-то мы вас не видим, вы где? Вы с кем? Присоединяйтесь, мы поддержим. Имелось в виду, что ей пора вступать в «Единую Россию». Никитина просто трясло от этой перспективы. Людей этих, умных и ловких, но двуличных и тошнотворных, он знал давно и сторонился всячески, часто себе в ущерб. Но она вступила, и ее активность логично должна была теперь привести ее в депутаты Госдумы. Среди российского человеческого болота энергия и служба этих, пусть продажных и стремящихся исключительно к личной выгоде, людей казались ей спасительными для страны. «Где взять других? – спрашивала она. – Если я хочу приносить пользу, нужно быть рядом с этими людьми». Успешная, с ясным взглядом, обаятельная женщина со связями и финансовыми возможностями, да еще возглавляющая общественную организацию, защищающую права детей и детства, – она становилась заметной фигурой и уже начала появляться на телеэкранах поблизости от вторых, а иногда даже и первых лиц государства. У нее теперь тоже была большая машина, ей нравилось ездить на джипе, много зарабатывать и становиться частью механизма, действующего в государстве. Никитину же казалось, что она стала по-другому разговаривать, по-другому думать, что какую-то показную и одновременно осмотрительную атмосферу она приносит в семью и даже в их интимные отношения.
Однажды он ждал ее вечером, один, Маша была гдето с друзьями, они неделю почти не виделись, и когда она пришла, потащил ее в спальню, обнимая и целуя, несмотря на ссылки на усталость; тут, в спальне, пытаясь расстегнуть трудные крупные пуговицы на правильном костюме общественной деятельницы, ласково прошебуршал ей в ухо:
– Татусь, зачем вся эта шерсть, железные бюстгальтеры и обогревающие трусы?
– Это форма женщины на службе отечеству, уважаемый товарищ Никитин, – ответила она.
– Какие-то нечеловеческие стандарты, прямо доспехи, снимешь только с помощью оруженосца. А если служебный роман и неуставные взаимоотношения? А? Бывает такое?
– Не знаю, Паш, подозрения иногда бывают.
Она взволнованно смеялась и отталкивала его руки со словами «не лезьте, не лезьте, что это вы вздумали вдруг, Павел Николаевич», и отбивалась серьезно, он перевернул и взял ее, наполовину задрав, наполовину стянув что получилось, и его поразило, как она завелась и кричала при этом. Это было совсем не то, что ему нравилось, но невольное движение их интимных отношений шло именно в эту, брутальную, сторону.
В октябре, в один из выходных дней, вечером, она вернулась домой напряженная, в глаза не смотрела и не ответила на его «добрый вечер», пошла в ванную, потом в спальню. Понятно было, что последует разговор.
Он сказал:
– Татьяна, может, сначала чаю хоть вместе попьем, мы ведь тебя ждали.
Она ответила:
– Вы с Машей пейте, и пусть она идет спать, а я пойду полежу.
Потом, когда он пришел в спальню, она сказала:
– Паша, мне сказали, что ты возобновил старые знакомства.
– Что значит «старые»?
– Прежние, во Владимире.
– Тат, мне ведь карьеры не делать, я вообще старые знакомства не прерываю.
Татьяна пошла на кухню и вернулась в спальню со стаканом воды, выпила лекарство и поставила стакан на тумбочку возле кровати:
– Дело серьезное, Паша, давай говорить откровенно.
– Нет проблем, давай.
– Ты поддерживаешь материально, а фактически состоишь в руководстве владимирского отделения, в котором до двухсот юношей и девушек. Это так?
Он подумал, что она смотрит на него оценивающе, так, как, возможно, смотрела бы на рассыпавшиеся дешевенькие бусы: собирать или сразу сгрести в помойку.
– Выследили!
Сказал так горестно и проникновенно, что она невольно улыбнулась.
– Я не думаю, что тут можно отшутиться.
– Никто не собирается. Одно условие: помимо откровенности еще и честность.
– Честность? Ну, хорошо. Думаешь, Паша, это я с тобой нечестна?
Он внимательно посмотрел на нее и стал говорить медленнее, как бы объясняя суть:
– Говоря слово «честность», я не подозреваю тебя в желании обмануть и не говорю, что ты меня обманываешь, я говорю о тактике, впитанной всеми госорганами и очень ловко приспособленной к делам и решению любых вопросов.
То есть я говорю про общее лукавство и хитрые шпионские методы. Вас ведь научают всему этому, да, Танюш?
– Если нас чему и научают, Паша, как ты выразился, то это умению вести политический диспут и достигать результата, это часть профессии депутатов, политиков и общественных деятелей.
– Ну да, понимаю, но можно ли вот тут, – он положил руку на кровать, – отставить все эти депутатские методы и приемы, или это уже невозможно?
Он приглушил звук телевизора и смотрел на нее подчеркнуто внимательно.
– Я, Паша, это всегда оставляю за порогом, будь уверен, – сказала она.
– Спасибо, дорогая. Тогда скажи, пожалуйста, своей половине простую вещь: кто тебе это сообщил и такими ли точно словами?
– Я не уверена, что смогу тебе назвать фамилии.
– Ты не знаешь их фамилий?
– Нет, фамилии их я знаю.
– Так, понятно. Ну хорошо, не надо фамилий, назови государственный орган, в котором служат эти бдительные люди.
– Орган тот самый, Паш, не мудри. Скажи мне о том, что ты намерен делать.
– Нет, дорогая, ты не договорила. Был еще вопрос о том, сообщили ли тебе именно то, что ты сказала.
Татьяна молчала и смотрела на него.
– Можно я предположу: тебе сказали по-другому, но посоветовали начать разговор круче, именно с обвинения, чтобы услышать оправдания, так, да? Не обошлось без психолога в погонах? И обрати внимание на то, как ты привычно уже этим пользуешься.
– Да, Никитин, ты умный, но суть-то не в этом, суть в том, что до уголовки один шаг. Ты же знаешь, что НБП – экстремистская и запрещенная судом организация.
– Слыхали, да.
– Ты что, разделяешь… сейчас, вспомню, да: «слияние самых радикальных форм социального сопротивления с самыми радикальными формами национального сопротивления»! А? Самых радикальных с самыми радикальными! А что это, Паш, – самые радикальные? Это что? Насилие? Убийства? Как понимать?.. А вот такой лозунг: «Завершим реформы так: Сталин, Берия, ГУЛАГ!» Паш, ты что? Ты же нормальный человек! Что ты делаешь?..
– Ты говоришь, что суть не в том, что ты применяешь хитрые приемы и бог знает с кем советуешься о том, как поработать со своим мужем, да? А суть в том, что до уголовки один шаг и какие плохие нацболы, а я тебе говорю: нет, дорогая, суть как раз в том, что ты считаешь возможным употреблять дома, со мной, эти гэбистские штучки, пусть даже из самых лучших побуждений, и я не буду с тобой говорить абсолютно ни о чем, пока мы не согласимся в этом пункте: все это б…дство ты оставляешь там, снаружи, путинским б…дям.
Никитин опять сделал громче телевизор и уставился в него. Татьяна стояла и смотрела на него, дыхание ее становилось все тяжелее, а лицо краснее и краснее. И вдруг она закричала:
– А ты свое б…дство где оставляешь? На трассе с проститутками? А!! Как ты смеешь говорить мне такое… ты… там… там… занимаешься… в машине… с проститутками…
Она зарыдала уже в голос и вышла, хлопнув дверью. У него все внутри оборвалось…
Если ехать по Горьковскому шоссе, то по трассе, за Омутищами, был малоприметный поворот направо, грунтовка тут же уходила в лес и там, метров через сто, заканчивалась поляной. На повороте этом вечерами и ночью, зимой и летом стояла здоровенная бабища, которая подходила к тем, кто притормаживает, и, заглядывая в приспущенное окно, говорила неправдоподобно тонким голоском: «Девочки нужны хорошие?» Те, кому хорошие были нужны, доезжали до поляны, где полукругом выстраивалось до двух десятков девушек. Можно было посветить на них фарами и выбрать, не выходя из машины, а можно было выйти, пройти вместе с худой неулыбчивой блондинкой вдоль всего ряда, разглядеть получше, спросить возраст, посмотреть грудь или, спросив красивое имя девушки, пощупать у нее легонько зад. В случае каких-то особых пожеланий обращаться нужно было к блондинке, а та уже договаривалась с конкретной девушкой, уговаривала или даже уламывала, чтобы та выполнила желание клиента, хотя на самом деле эта процедура была направлена исключительно на получение хорошей прибавки за дополнительный десерт. Но у Павла никаких особенных прихотей не было, с третьего раза блондинка уже все про него понимала, и к нему выходила именно такая девушка, как нужно: молоденькая брюнетка. На соседней поляне он мог посидеть с ней в машине, поговорить немного или не говорить, девушка аккуратно раздевалась, а потом склонялась к его брюкам. Он просовывал ей руку между ног, чтобы она тоже могла получить удовольствие. Это была давняя история, прервавшаяся в связи с появлением Тани на несколько лет, но не так давно возобновившаяся.
Он не представлял, как это отмаливать у жены. Думал, что невозможно, сам не простил бы никогда. Он встал с кровати, оделся и вышел из квартиры. Брак их на этом, видимо, закончился, и он не знал, как будет жить без нее и без Маши. «Это что-то невозможное, пустота бездыханная… Нельзя допустить, нельзя… Может, попробовать выкрутиться? Придумать какой-нибудь вариант с чем-то менее значимым, в смысле измены, каким-нибудь психологическим извращением: только смотрел, например, сам их не трогал… или попробовал один раз – и все, больше как отрезало… Нет… Нельзя лгать вообще. Надо идти и говорить как есть… Говорить, что это не имело для меня значения… нет, говорить, что не могу без нее. А это все теперь, отрезало навсегда… Сказать, что по-настоящему мне не надо было, это все с тех времен… Нет, так тоже не надо… Вряд ли простит… Нужно просить простить, чтоб простила один раз и навсегда… готов поклясться, Таня, поверь мне, пожалуйста…» Он ходил и говорил сам с собой, и перебирал, сверяя со своим раскаяньем, пока не показалось, что вот так будет честно, что так можно и нужно сказать, что так есть шанс…
Когда он вернулся, она лежала в темноте с открытыми глазами, лицом в потолок. Было совсем чуть-чуть света от уличного фонаря. Он вошел, прикрыл дверь и стал говорить все, что надумал за это время и чем набухла несчастная совесть.
Она лежала и думала, что нужно спросить его, пользовался ли он всегда, всегда без исключения, презервативом, и еще ей хотелось знать, была ли это все время одна и та же девица или разные, а может быть, спросить, чего ему не хватало. Как-то одновременно она слышала все, что он говорит, обдумывала вот эти свои мысли и плакала.
Глаза его привыкли к темноте, и он не только слышал ее дыхание, всхлипы и потягивания носом, но и видел движения руки, сгонявшие маленькие, светлые от фонаря, слезные лужицы. «Потому что лежит без подушки», – мелькнула мысль.
Он все сказал, она лежала и ничего не отвечала. Ему нетрудно было ждать, он подумал, что эта тишина, может быть, лучшее из того, что предстоит ему в течение ближайших месяцев, а то и лет.
Потом вдруг он услышал ее шепчущий голос:
– За Гусем-Хрустальным, на тихой станции Тума, я пересела на поезд узкоколейки. Это был поезд времен Стефенсона. Паровоз, похожий на самовар, свистел детским фальцетом. У паровоза было обидное прозвище: «мерин». Он и вправду был похож на старого мерина. На закруглениях он кряхтел и останавливался. Лесное безмолвие стояло вокруг задыхавшегося «мерина». Запах дикой гвоздики, нагретой солнцем, наполнял вагоны. Пассажиры с вещами сидели на площадках – вещи в вагон не влезали. Изредка в пути с площадки на полотно начинали вылетать мешки, корзины, плотничьи пилы, а за вещами выскакивал и их обладатель, нередко довольно древняя старуха. Неопытные пассажиры пугались, а опытные, скручивая козьи ножки и поплевывая, объясняли, что это самый удобный способ высаживаться из поезда поближе к своей деревне. Узкоколейка в Мещерских лесах – самая неторопливая железная дорога в Союзе…
Он подошел и сел на ковер около кровати. Помолчали.
– Это откуда, Тат?
– Константин Георгиевич Паустовский, «Мещерская сторона», повесть, отрывок… Твоя мама задавала.
Он встал на колени около кровати и сказал:
– Пожалуйста, Таня, моя единственная и любимая на всю жизнь, прости меня, пожалуйста, прости мне этот грех и поверь мне, поверь один и последний раз, – и стал ждать приговора. Она лежала и молчала, а он ждал.
– Какое уродское слово, – сказала она, – отрывок… блатное прямо… эй, ты, отрывок, прочти-ка нам отрывок… Расскажи мне, как это все происходило…
– Не стоит, Тат…
– Выкладывай.
Он, тщательно отбирая слова, попытался от третьего лица рассказать канву, она лежала молча, потом сказала: понятно. Плакала и еще через какое-то время сказала: понятно. Потом: «Ладно, Паша, прощаю. Один раз».
– Спасибо. Два не потребуется.
У него тоже глаза были мокрые, он улегся на пол рядом с кроватью и сказал шепотом:
– А ты ведь не училась у моей мамы, она тебе это не могла задать… – Его как-то постыдно радовали ее слезы и ее горе, опровергавшие его прежние насчет нее подозрения.
Татьяна тоже ответила не сразу:
– Ну да, это она не мне, другим задавала, а мне еще чья-то мама задала…
Через пару недель она сказала, что не хочет, чтобы их личные проблемы определяли или влияли на его позиции в других вопросах, пусть он действует так, как считает правильным, а она хочет понимать перспективу. «Мы не договорили тогда, Паш, – сказала она, – а это нужно договорить и принять решения».
– Танюш, если для тебя это важно так же, как и наши личные вопросы, то можем не возвращаться к тем разговорам, а просто ты скажи, как надо поступить, – я так для тебя и сделаю, любой вариант, – предложил он.
Она подумала и сказала:
– Соблазн есть, но так не пойдет, давай обсудим.
– Или можем сделать так: я изложу тебе свои соображения, и если ты по-прежнему будешь категорически против, тогда сделаем как ты скажешь.
– Ладно, хитрец, посмотрим, давай, излагай.
– Первое – насчет нацболов, их лозунгов и программ. Это, конечно, была их полная глупость, эти лозунги и да, да, не только лозунги, практика, да, но эта глупость от отчаяния, от торопливости, от необходимости что-то противопоставить. А что они могут противопоставить? Учти общую запуганность и запутанность. Что им, молодым людям, противопоставить своей слабости и своему унижению? И это, Тань, преодолено на сегодняшний день, понимаешь? Понимаешь, какая это большая победа? Сейчас уже совершенно другие слова и лозунги, другая степень агрессии и другое отношение к насилию – это очень важно. Тебе, может, это не сказали – но уже все по-другому! Да пока еще неприемлемая степень, но уже совершенно другая. Фээсбэшники специально напрягают, чтобы получить в качестве протеста побольше всякого материала и держать на крючке. Это насчет меня, я тебе говорил, что они так учат. Когда человек протестует, он много чего всякого сообщает, чтобы доказать, что он не верблюд. Они должны были тебе сообщить, что и Денис, и я – мы члены международного евроазиатского славянского союза, а не НБП. Это другая организация, и люди там руководят совсем другие, и не о чем тебе беспокоиться. Я защищаю ту молодежь, потому что понимаю их. И еще: ты видела, как обстоят дела в Нечерноземной зоне, и это есть тяжелейшее положение с русской нацией, которую надо вытягивать из болота, которая сама сейчас – болото. Про отчаянное положение молодежи в провинции. Мы с тобой, Таня, как неравнодушные и как состоятельные люди, должны видеть это ясным взглядом, и помогать, и говорить про это честным словом. Если ты в Судогде назвала ситуацию распадом, то в Смоленской, Брянской, Тверской – исконные русские земли – там просто погибель. А почему так? Почему это стало возможно? Спроси любую сволочь в любой администрации: что ты больше всего в жизни любишь, сволочь? Она перекрестит свою жирную красную харю, что больше всего на свете любит Россию и все русское. Такая вот смертельная любовь.
– Паша, – сказала она спокойно, – ты ничем этого распада не остановишь. Мы проиграли огромный исторический процесс, прошли за семьдесят лет через отрицательный отбор, пошли против природы, против свободного развития, против человеческого происхождения. Думали выиграть, не просто так пошли, нет, хотели всех сделать, обойти на повороте – но проиграли. И апелляцию подавать некуда, только разве Богу… и такая новая уловка набирает сторонников, мы стали народом уловок, нацией синхронисток…
– В каком смысле «синхронисток»?
– Не обращал внимания, что в простом честном плавании кролем, брассом и так далее у нашей страны ни фига не получается, а в синхронном мы лучше всех?
– Согласен, все наше – это женское, и все, что женское, – это наше.
– Да, но дело не только в этом. Имитация, синхронность в имитации! Это мы, понимаешь? – вот что наше. В воде все время нужно что-то изображать: улыбочка, равновесие, легкость, когда тебе тяжело, а ноги молотят из последних сил, чтоб держаться по пояс, ты типа на суше, идешь и людям улыбаешься. Наш спорт. Надежда у нас только на обновление популяции, а кто будет руководить – все одно. Для судеб народа главное – это забрать у чиновников народные богатства, разбросать их как-нибудь по народу и пожить так пару поколений.
– Они разбрасывают по своим.
– Другого не дано. Сегодняшние уселись лет на тридцать, то есть на всю нашу жизнь, и можно грести против течения, но это ничего не даст. Сам принимай решение, но моя карьера рухнет, если ты будешь продолжать.
– Не преувеличивай, Тат, продвигают таких, на которых в папочке есть материал, такие, считают, вернее и безопаснее. Школа безопасности.
– Вот-вот, я об этом и говорю. Буду я как пакетик на ниточке: подцепил – и в мусорное ведерко.
Они оба расхохотались.
– Не хочется, чтоб мой пакетик кто-то отправил в мусорное ведерко…
– Вот и решай. И еще один момент, Паш… Давно хотела сказать… глупость, но как-то угнетает меня иногда, что не сказала… о моей жизни в Москве, которая была еще до наших отношений. Судя по тому, что ты меня никогда об этом не спрашивал, у тебя там какая-то своя картинка… у меня тогда были мужчины, руководители фирм, где я работала… Трое… Потом, после нашей второй ночи – никого никогда не было…
Тишина была очень долгой, оба молчали. Татьяна встала и ушла на кухню, беззвучно там убирала, ожидая, когда он подойдет, опасаясь, не накатит ли на него, как иногда это бывало, вязкая депрессия. В спальне по-прежнему была тишина, и она начала готовить ужин. Он наконец задвигался в спальне, вышел на кухню, сказал, что нужно ехать «в колхозы», от ужина отказался – она не стала возражать и только смотрела за его движениями: он хлопал дверцами, видимо, свою чашку искал, налил воды из чайника, но, слава богу, заметил, что горячая, вылил, налил себе из-под крана, поставил чашку и вышел. Собственно, она сразу понимала, что ранит его, но по сравнению с его изменами и его виной никакая прошлая история не могла вызвать претензии, вообще никакая; в умолчании ведь не было обмана?.. Вероятно, вечер у него будет испорчен… может, недооценила и лучше было промолчать… но он мог узнать со стороны – и это было бы хуже: известность ее растет, и гадость какая-нибудь может прилететь откуда не ждешь. Она присела, закрыла глаза, немного успокоилась и встряхнула свой мультфильм: пузыри закружились, она выплыла из своего, большого, и никак не могла найти тот, в котором сидел он, в одном только был ктото похожий, но, как она ни плавала вокруг, он все время был к ней спиной…