В эпоху сурового правления сёгунов династии Токугава после затяжных междоусобных распрей на Японские острова впервые пришел благословенный мир. Стремясь оградить чистоту национальной морали от пагубных влияний Запада, властители страны огнем и мечом искоренили христианство, изгнав испанских и португальских миссионеров, а заодно уничтожив несколько десятков тысяч японских прозелитов. На два с половиной столетия, с начала XVII по середину XIX в., Япония оказалась отрезана от внешнего мира.
Именно в этот период, известный в истории как эпоха Эдо, из сплава синтоизма, Дзэн-буддизма и неоконфуцианства рождается и достигает высочайшего развития культура больших городов, созданная стараниями купцов, ремесленников, самураев и многочисленного могущественного духовенства: драмы Тикамацу Мондзаэмона для театров Кабуки и Дзёрури, новеллы Ихара Сайкаку, приключенческие романы Бакина, поэзия хайку Басё, Буссона, Исса, обновленные танка Роана, Рёкана и Татибана Акэми, гравюра Хокусая, Хиросигэ и Утамаро. Пышным цветом расцветают в городах ремесла. В быт входят керамика и фарфор, златотканая парча, драгоценное оружие, изысканная утварь и предметы дамского туалета. Повсюду открываются художественные школы: живописи и рисунка тушью, икэбана и чайной церемонии, стихосложения, танца, игры на флейте-сякухати, на цитре-кото и на лютне-сямисэне. Их дополняют тысячи школ воинских искусств – фехтования, стрельбы из лука, борьбы, – сосредоточивших в себе мудрость вековых традиций.
В эту эпоху изначальная идея классического буддизма о бренности и иллюзорности земного мира приобретает на Японских островах новое, неожиданное звучание. Если ранее последователям учения Будды предписывались скромность, воздержание и умеренность, то в лоне эпикурейской городской культуры все эти принципы были вывернуты наизнанку. Жизнь кратка, эфемерна? Так что же! Значит, нужно стремиться заполнить наслаждением каждый миг между рождением и смертью, посвятив свой недолгий век созерцанию природы, любовным утехам, творчеству. Так возникла философия укиё – концепция изменчивого и обманчивого мира, таящего непреодолимые соблазны. То, что прежде почиталось в обществе пороками и излишествами, было возведено чуть ли не в ранг добродетели. Поэты, художники и актеры поспешили воздать дань культу плотских радостей.
Понятие укиё объединяло множество сложных, порой противоречивых представлений. Это была причудливая смесь пуристских догм буддизма сект Дзёдо, Нитирэн и Сингон с дзэнской терпимостью и вольнодумством, с языческой наивностью народных праздников и синтоистских обрядов. Укиё – «юдоль скорби». Старинное, привычное слово из церковных проповедей было переосмыслено в процессе становления городской культуры как «изменчивый, обманчивый, призрачный мир», как «плывущий, зыбкий мир». Можно истолковать укиё и так: быстролетная жизнь, полная эфемерных печалей и наслаждений, жизнь, подобная бегу облаков и току вод.
Разные грани понятия укиё породили такие несхожие феномены, как эротическая новелла и поэзия монашеской аскезы, цветная гравюра и художественная татуировка, утонченные суггестивные трехстишия хайку и массовый театр Кабуки, гигантские кварталы «свободной любви», давшие приют разношерстной богеме, и эзотерические школы живописи, икэбаны, боевых единоборств.
В эпоху относительной политической стабильности, отмеченную полицейским произволом и поголовной коррупцией чиновничества, благородное происхождение само по себе уже не являлось гарантией почета и преуспеяния в делах. В глазах ценителей из образованных горожан, которые формировали культурный социум эпохи, интеллектуальная элита бундзин заслуживала ничуть не меньшего уважения, чем наследственная родовая аристократия.
Заимствованный из Древнего Китая термин бундзин (кит. вэньжэнь – «человек Культуры») употреблялся в эпоху Эдо для обозначения «магистра искусств», нередко совмещавшего в одном лице таланты поэта, художника, каллиграфа, музыканта, а порой еще и фехтовальщика или стрелка из лука. Выходцы из разных сословий – самураи, купцы, ремесленники и люди вольных профессий – дружно пополняли ряды бундзин в Эдо, Киото, Осаке и многих других городах страны, в том числе в весьма отдаленных провинциях. Этому способствовало хорошо поставленное почти массовое образование, обеспечивавшее высокий уровень грамотности, особенно среди населения больших городов. Нередко в одной школе бок о бок слагали стихи или рисовали купцы, нищие и отпрыски княжеских семейств. Веяния времени сказывались не только в изменении отношений между художником и его аудиторией, но и в преобразовании самого процесса творчества, скованного на протяжении столетий нерушимыми цепями канона.
С деятельностью интеллектуалов-бундзин в эпоху Эдо связан огромный пласт литературы, в частности такие поэтические жанры и формы, как хайку (классические трехстишия), танка (классические пятистишия), рэнга («нанизанные строки», или поэтические цепочки), кёка («сумасбродные песни», шуточные и пародийные пятистишия), сэнрю (шуточные трехстишия), канси (поэзия на китайском языке).
Истоки поэзии хайку следует искать в разделах «несерьезных стихов» хайкай классических антологий вака, начиная с «Собрания старых и новых песен Японии» («Кокинсю», X в.). В этих странных «свитках», похожих скорее на приложения к основному корпусу памятника, были представлены стихотворения в форме танка, не соответствующие требованиям канона «чистой» лирики, – шуточные миниатюры, пародии, каламбуры. В XIV–XV вв., с развитием жанра «нанизанных строф» рэнга, требовавшего участия нескольких авторов в составлении одного стихотворения, вводная часть пятистишия хокку из трех строк с силлабическим рисунком 5–7–5 слогов стала отделяться от заключительных двух стихов (7–7 слогов), претендуя на самостоятельное существование. Спустя еще столетие неопределенное понятие хайкай, означавшее нечто вроде «юмористической смеси», постепенно оформилось в независимый поэтический жанр, чья связь с танка и рэнга уже не бросалась в глаза, хотя о создании серьезной лирики в этом жанре никто еще не задумывался.
Пионером поэзии хайкай, кстати впервые введшим в оборот сам термин хайку, был Мацунага Тэйтоку (1571–1653). Он не только создал собственную школу хайку с детально разработанными правилами и рекомендациями, но и сумел привить обывателю вкус к новинке. Уже в тридцатые годы XVII в. Тэйтоку с удовлетворением писал: «Кажется, сегодня стар и млад, в столице и в провинции – все ищут утешения в сем искусстве. Хайку тоже, в сущности, разновидность японской песни вака, и потому к ним не следует относиться с презрением… В наши нерадостные времена, когда пришло в упадок учение Будды, достоинства хайку, пожалуй, даже превосходят достоинства танка».
Сам Тэйтоку, создавший много тысяч хайку и исписавший горы бумаги в попытках обосновать поэтику нового жанра, снискав славу первопроходца, так и не добился признания потомков ни в качестве настоящего поэта, ни в качестве ценного теоретика. К концу жизни он подытожил свои усилия в большом трактате, который содержал удручающе нудные наставления и ограничения для поэтов хайку по части словоупотребления. Хотя Тэйтоку и не справился с задачей превращения литературной забавы в высокое искусство, его начинания не пропали даром. Бесчисленные ученики и последователи мастера обессмертили его имя количеством, выпустив около двухсот пятидесяти коллективных антологий хайку школы Тэймон.
Со смертью Тэйтоку среди его многочисленных «наследников» разгорелась упорная борьба за первенство, которая привела к скорой деградации зыбких основ «серьезных» хайку. После нескольких лет хаоса в поэтическом мире возобладала комическая школа Данрин, детище Нисияма Соина (1605–1682). Школа эта быстро завоевала популярность среди осакского купечества благодаря своей оригинальности, относительной доступности и неистощимому остроумию. Основу успеха составляли перифразы известных тем из пьес театра Но, аллюзии на злободневные события в городе и пародии на общеизвестные шедевры старинной классической лирики. Так, например, Соин спародировал знаменитую танка Сайгё из антологии «Новая Кокинсю»:
Чем дольше любуюсь,
тем сердцу милее они,
цветущие вишни!
Но вот опадают цветы,
печалью меня одарив…
В интерпретации Соина тема принимает неожиданный оборот:
Вот уж вдоволь-то
насмотрелся на цветы —
шеи не согнуть!
Мастерство пересмешника Соин ценил превыше всего: «Искусство хайкай ставит неистинность прежде истинности. Хайкай – всего лишь пародия в сравнении с вака… Самое лучшее – писать то, что тебе больше нравится. Это шутка, которая рождается из фантазии». Пикантные намеки на чьи-то похождения и знаменательные события, уснащенные двусмысленными каламбурами и приправленные литературными реминисценциями, настолько импонировали вкусам образованного обывателя, что вскоре число приверженцев школы Данрин уже измерялось многими тысячами. Центрами ранней поэзии хайку были в основном Осака и Киото, но вскоре увлечение хайку охватило и Восточную столицу, Эдо, достигнув самых отдаленных провинций на юге и на севере страны. Стиль Данрин, воцарившийся в литературном мире почти на десять лет начиная с 1675 г., хотя и не породил подлинных художественных ценностей, сыграл важную роль в подготовке вкуса читателей (и сочинителей) к восприятию эстетики хайкай, пусть даже в ее примитивном варианте. Кружки любителей хайку, местами перераставшие в школы, в недалеком будущем должны были составить аудиторию для трехстиший иного рода. Тот же Соин, носивший сан дзэнского священника, уже пытался внести в поэтику хайку медитативную ноту. Среди его легковесных развлекательных стишков порой встречаются вполне серьезные наблюдения. Не случайно Басё как-то заметил: «Если бы до нас не было Соина, мы бы и сейчас в хайкай подбирали объедки со стола старика Тэйтоку».
В семидесятые годы ученик Соина, а впоследствии прославленный новеллист Ихара Сайкаку привлек внимание публики своими эксцентричными экспериментами. Он сплотил вокруг себя около двухсот «неортодоксальных» поэтов хайку, завоевав авторитет плетением бесконечных гирлянд «нанизанных строф» хайкай. Сайкаку был непревзойденным мастером поэтического экспромта и постоянным чемпионом состязаний на быстроту сложения хайку – якадзу. Начал он свои достижения с того, что сочинил за десять часов тысячу строф, успев собственноручно их записать. Последний абсолютный рекорд был поставлен на турнире 1684 г. в осакском храме Сумиёси, где Сайкаку надиктовал за сутки 23 500 хайку. Для сравнения стоит заметить, что Басё за всю жизнь сочинил чуть более двух тысяч трехстиший. Такой скоростной метод, разумеется, не оставлял места для литературных красот. Залогом успеха служило соблюдение метрических правил при оформлении любого пришедшего на ум образа – то есть способность полностью перестроиться на видение мира под углом хайкай и мышление в образных рамках хайкай. Правда, подобное версифицирование само по себе особой ценности не представляло, но оно оттачивало поэтический инструментарий и формировало критерии оценки, столь необходимые для кристаллизации высокой лирики в этом жанре.
Хотя начало восьмидесятых годов XVII в. уже ознаменовано вступлением Басё в большую литературу, было бы неправомерно приписывать ему, и только ему, все заслуги по реформации жанра хайку. Очевидно, проблема перевода хайкай в категорию высокой лирики была настолько актуальна, что к этому одновременно стремились Ямагути Содо, Ито Синтоку, Кониси Райдзан, Уэдзима Оницура и многие другие талантливые поэты, сумевшие преодолеть барьер «развлекательности». Многие из них были лично едва знакомы с Басё или вообще с ним не знакомы, как Оницура. Иные, наоборот, состояли со Старцем в тесной дружбе и даже оказывали непосредственное влияние на формирование индивидуального стиля Басё – сёфу, – как Синтоку. Некоторые предвосхитили открытия Басё в области эстетики хайкай, хотя и не сумели подняться до должного уровня обобщения. Так, Оницура выдвинул требование предельной искренности (макото), утверждая, что хайку без макото нежизнеспособны. Гонсуй и Райдзан упорно настаивали на тщательности и корректности в отборе лексики, на недопустимости вульгаризмов. Так или иначе, знакомясь друг с другом по публикациям, все вместе эти авторы создавали питательную среду для произрастания принципиально нового стиха – поэзии искреннего чувства и глубокой мысли.
Однако золотой век хайку связан прежде всего с именами самого Мацуо Басё и поэтов его школы, которые почти на три столетия заняли господствующие позиции в японской поэзии. Имя это (точнее, псевдоним) стало производным от названия Банановой обители (Басё-ан) – хижины на окраине Эдо в районе Фукагава, где поэт поселился в 1680 г. Басё, возможно, единственный из японских поэтов, который не нуждается на Западе в специальной рекомендации. Это имя действительно широко известно в Европе и в Америке. Не является исключением и Россия, куда поэзия Басё впервые проникла полвека назад – правда, в довольно странной интерпретации. Как для самих японцев, так и для всей мировой цивилизации Басё в своем творчестве воплощает наиболее значимые отличительные особенности национальной художественной традиции: простоту и благородство духа при внешнем аскетизме, суггестивную глубину и философскую наполненность образа, дзэнское умение передать многое в немногом, великое в малом. Басё и сам отчетливо осознавал свое призвание художника, обеспечившее ему особое место в японской культуре.
В своем дневнике странствий «Рукопись из заплечного мешка» он писал: «В моей телесной оболочке обитает человеческое существо, которое назвал я как-то Фурабо – Священник Марля-на-ветру. В самом деле, вспомните, с какой легкостью ветер разрывает марлю. Существо это долгое время увлекалось сложением шуточных стихов и наконец решило посвятить им всю жизнь. Порой это занятие надоедало человеку, и он подумывал о том, чтобы все бросить, порой он делал большие успехи и мнил себя выше прочих поэтов. В сердце его зрело противоречие, и искусство лишило его покоя. Одно время человек хотел утвердиться на жизненном пути, но поэзия не позволила ему этого; одно время намеревался он заняться науками, дабы изгнать невежество из сердца, но по той же причине намерению его не суждено было осуществиться. В конце концов ему, неумелому и бесталанному, осталось в жизни одно – то, что присутствует в вака Сайгё, в рэнга Соги, в рисунках Сэссю, в чайной церемонии Рикю. Роднит все эти виды искусств следование Природе и умение сдружиться с четырьмя временами года. Ничего другого не видит художник, кроме цветов, ни о чем ином не думает он, кроме луны. Если человек видит не цветы, а что-то иное, он подобен варвару. Если в глубине души помышляет он не о луне, значит он ничем не лучше птиц и зверей. Говорю вам, очиститесь от варварства, отриньте натуру птиц и зверей; следуйте Природе, вернитесь к ней!»
Еще при жизни скромный «старец Басё» (вспомним, что прожил он всего пятьдесят лет, не достигнув, по современным понятиям, даже ранней старости) стал кумиром стихотворцев и любимцем читателей – всего образованного населения страны, которое насчитывало в ту пору несколько миллионов человек. В XIX в. Басё был официально канонизирован императорским указом, получив почетное звание «Божество летучих звуков». Кроме него, такой чести был удостоен лишь один бард, великий поэт VIII в. Какиномото Хитомаро.
О жизни и творчестве Басё за последние триста лет написаны сотни книг и тысячи статей. Сам поэт оставил немало дневников и около ста семидесяти писем, которые позволяют восстановить в деталях, чуть ли не по дням, всю его биографию. Культ его достиг таких масштабов, что мельчайшие пометки, сделанные рукой Басё, рассматриваются как сокровища. Все его устные изречения были записаны верными учениками и многократно прокомментированы адептами школы. Каждое его трехстишие обросло колоссальным научным аппаратом, что, впрочем, не снижает интереса к творчеству бессмертного классика в наши дни. Поистине, японские поэты, критики и литературоведы могли бы единогласно заявить: «Басё – это наше всё!» Авторитет прочих мастеров хайку, как бы он ни был высок, не идет ни в какое сравнение с мистическим почитанием Басё, выходящим за рамки рациональных объяснений и питающимся, безусловно, литературно-историческим мифом.
Жизнь Басё, проведенная в бедности, отрешении от мирских соблазнов, странствиях и неустанных литературных бдениях, послужила прекрасной основой для поэтической легенды об аскетичном Старце. Хотя Басё никогда не принимал пострига, все его деяния рассматривались как пример ревностного подвижничества во имя исполнения священной миссии по пропаганде хайку. Когда в тридцатых годах нашего века было высказано предположение, что у Старца имелась внебрачная подруга (монахиня!), с которой он прижил нескольких детей, эта гипотеза вызвала фурор среди басёведов, заставив их по-иному взглянуть на некоторые страницы жизни Мастера, переоценить аллюзивный фон его стихов.
Литературные пристрастия Басё, на которые впоследствии ориентировались почти все поэты хайку, не ограничивались традиционным комплектом конфуцианских сочинений и древнеяпонских антологий вака – «Манъёсю», «Кокинсю», «Синкокинсю». И атмосфера в семье, где отец зарабатывал на жизнь преподаванием каллиграфии, и занятия с учителями юного князя Тодо в замке Уэно – все это расширяло эрудицию будущего поэта, прививало ему вкус к словесности, воспитывало уважение к Знанию. Уроки Китамура Кигина, ученика Тэйтоку, преподававшего обоим подросткам принципы сложения хайку, навсегда остались для Басё важнейшим пособием по поэтике, хотя его уникальный стиль, окончательно оформившийся лишь в зрелые годы, складывался из взаимодействия различных влияний. Здесь можно упомянуть философские трактаты великих даосских мыслителей Лао-цзы и Чжуан-цзы, поэзию Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюйи, Ду Му, Ван Вэя и других китайских классиков эпохи Тан, замечательных поэтов японского Средневековья Сайгё (XII в.) и Соги (XV в.), «Повесть о Гэндзи» Мурасаки Сикибу и другие произведения хэйанской прозы, рыцарские эпопеи гунки и драмы театра Но. В сферу его интересов входили имена авторов и названия произведений, отстоявших друг от друга на века, если не на тысячелетия. При тщательном рассмотрении в большинстве хайку Басё и многих его учеников можно выявить сложные литературные аллюзии и реминисценции, придающие поэзии глубокий дополнительный смысл – смысл, который остается недоступен современному неподготовленному читателю. Однако обилие аллюзий и скрытых цитат – отнюдь не главное в творчестве поэта, который любил повторять: «Не тщись следовать по стопам древних – ищи то же самое, что искали они».
Углубленное изучение дзэнских трактатов и практики Дзэн-буддизма под руководством монаха Бутё помогли Басё выработать особое миросозерцание, сопрягающее каждое мгновение земной жизни с извечной загадкой бытия:
Появился на свет
в самый день Успения Будды
маленький олененок…
Почти любое его стихотворение есть акт сатори, прозрения трансцендентного, бесконечного и необъятного в простом, обыденном и непритязательном факте, который становится кодом космической экзистенции. Отсюда и внутренняя сила, невероятная духовная наполненность наиболее известных его стихов – «Старый пруд» или «На голом суку…».
Долгие странствия, в которые влекла Басё его загадочная муза, обогатили поэта не только впечатлениями о разных городах и весях страны Ямато, но и уникальными навыками художника-пейзажиста: «В памяти моей живут картины самых разнообразных мест, и даже неприятные воспоминания о ночевке в заброшенной хижине в горах или в поле порой могут послужить пищей для беседы или сюжетом для стихотворения. Памятуя о том, записывал я подряд, не пытаясь даже привести наброски в какой-либо порядок, все незабываемые эпизоды моих странствий, чтобы затем объединить их в книгу». Его описания местности в стихах и прозе подкупают точностью деталей. Нередко их дополняют и картины поэта в жанре хайга, одним из создателей которого он по праву считается. Призывая «учиться сосне у сосны, бамбуку у бамбука», он зорко всматривается в окружающий мир, любовно выписывая крылышко бабочки, тень травинки или узор кленового листа. Не чурается Басё и грубой прозы, неприятных и низменных тем, в которых он видит лишь иную ипостась извечной поэзии жизни, как бы оборотную сторону красоты.
Каждое стихотворение Басё обрабатывал долго и тщательно, с филигранным мастерством шлифуя нюансы смысла и оттенки звучания, что в конце концов и превращало его хайку в бриллианты чистой воды. Тем самым он показывал пример литературной добросовестности ученикам, многие из которых склонны были относиться к своим творениям более легкомысленно. Именно Басё установил критерии истинного мастерства и обозначил отличия подлинной поэзии от мимолетного непритязательного экспромта.
Басё впервые превратил трехстишие из семнадцати слогов в инструмент воспроизведения тончайших движений души. Он ввел в поэтику хайку такие сущностные категории, как ваби (осознание бренности и одиночества человека во вселенной), саби (патина времени, ощущение изначально печальной причастности к всемирным метаморфозам), сибуми (терпкая горечь бытия), сиори (состояние духовной сосредоточенности, необходимое для постижения глубинного смысла явлений), хосоми (утонченность чувств), каруми (легкость, прозрачность и доступность), фуга-но макото (истинность прекрасного) и фуэки рюко (ощущение вечного в текущем).
Своим авторитетом Басё освятил сложившиеся к тому времени каноны составления сборников хайку по «сезонному» принципу с желательным распределением стихов по разделам: Весна, Лето, Осень и Зима (так, например, в нашей антологии представлено творчество Кобаяси Исса). Подобное деление требовало обязательного введения в трехстишие «сезонного слова» (киго), указывающего на время года: цветы сливы или сакуры, первые полевые травы, возвращение перелетных птиц – для весны; палящее солнце, птичьи трели, порхающие бабочки – для лета; багряные листья кленов, дожди, прохладный ветер, полная луна – для осени; снежное безмолвие, долгие холода, студеный вихрь – для зимы и т. п. «Сезонность» хайку указывала на извечную включенность человеческой жизни в чреду вселенских метаморфоз.
Помимо «сезонных слов» Басё придавал большое значение так называемым «отсекающим частицам» – кирэдзи, в число которых входили непереводимые восклицательные междометия типа я или кана. В его поэтике кирэдзи призваны были укрепить композицию и повысить эмоциональный настрой хайку.
Не без активного участия Басё в тот же период обозначились закономерности предметной классификации хайку по темам и разделам: растения, животные, насекомые, повседневные дела человеческие и т. п. Поскольку массовость хайку предполагала выпуск многочисленных коллективных антологий, именно сезон и тематика должны были определять место стихотворения в книге. Авторство же играло второстепенную роль и указывалось в конце лишь «для порядка». Оригинальная интерпретация известной темы оценивалась выше введения новой темы, верность канону – выше авторской индивидуальности. Впрочем, в произведениях большого мастера личность всегда проявлялась в полной мере.
В отличие от многих его современников, Басё полагал, что эстетика хайкай отнюдь не ограничивается принципами сложения трехстиший хайку. Все жанры его творчества – «нанизанные строфы» рэнку, рисунки хайга, дневниковая проза хайбун с вкрапленными стихами, наставления, письма и, в известном смысле, даже собственная биография – созданы в заданных им же параметрах новой эстетики, которая трудами его учеников и последователей успешно пережила три столетия.
Басё развил и приумножил традиции истинного демократизма в мире хайку, объединив в служении общему делу аристократов, воинов, купцов, ремесленников и представителей вольных профессий. Положение и репутация в этом кругу определялись не родовитостью, не богатством и даже не нравственной чистотой, но преимущественно талантом. Редчайший случай для Японии периода Токугава, когда все общество зиждилось на сословной иерархии и знатный самурай считал для себя зазорным якшаться с простолюдином. Кёрай, вращавшийся в кругах придворной знати, дружил с обедневшим врачом Бонтё, который даже угодил в тюрьму за контрабанду. Выйдя на свободу, Бонтё был снова принят в компанию поэтов, как и нищий попрошайка Роцу. Знатное происхождение не спасало поэта от суровой критики и не давало ровным счетом никаких привилегий.
Благородство сформулированных Басё принципов накладывало отпечаток строгой изысканности на поэзию его учеников, как бы поднимая этих людей, столь разных по происхождению, взглядам и занятиям, над мирской суетой и скверной. Как бы прозаичны и низменны ни были порой темы стихов, сами хайку всегда отражают завещанный Басё мудрый жизнеутверждающий взгляд на этот мир. Неудивительно, что ученики и последователи стремились следовать созерцательной философии жизни, явленной в личности Басё, и развивать стиль его поэзии сёфу, надолго определивший пути развития хайку.
Непосредственными преемниками Басё принято считать Кикаку, Рансэцу, Кёрай, Дзёсо, Бонтё, Кёрику, Сико, Яха, Хокуси, Эцудзина и Сампу (хотя правомерность такого отбора имен часто оспаривается, а некоторые ученики являются также и предшественниками Учителя, то есть в известной степени его учителями). Все они создали свои школы и стали истинными апостолами поэзии хайку, глубоко и искренне уверовав в гениальность Мастера. Несмотря на ожесточенную конкуренцию между «наследниками», благодаря их стараниям поэтика Басё проникла в плоть и кровь японской литературы, до наших дней продолжая оказывать влияние не только на хайку, но и на прочие жанры японской поэзии, включая модернистскую лирику гэндайси. Все последующее развитие хайку было в известном смысле «восхождением назад к Басё», поскольку даже для блестящих стихотворцев XVIII–XX вв. творчество Старца представлялось недосягаемой вершиной. Отсюда и родственное религиозному культу поклонение Басё, и бесчисленные паломничества «вослед Басё» по исхоженным им дорогам, и неиссякаемый поток комментариев к его шедеврам.
Ко времени кончины Басё в 1694 г. число его учеников по всей стране – в том числе учеников прямых учеников и далее до третьего колена – перевалило за две тысячи. Сама эта цифра уже говорит о размахе движения хайку, которое в годы Гэнроку стало поистине всенародным и охватило все образованные слои общества. Мукаи Кёрай, один из ближайших сподвижников Басё, заметил по этому поводу: «Я знаю, что многие и многие почитают Учителя. Некоторым нравится сам характер его стихов, их спокойная красота и искренность… Другие привлечены его славой великого поэта и готовы из уважения следовать за ним. Немало, без сомнения, и таких, кто испытывает оба чувства».
Не все ученики и поклонники Басё соблюдали заветы Старца и буквально выполняли его предписания. Например, Такараи Кикаку сознательно отвергал принцип каруми, предпочитая сложные аллюзивные образы прозрачности и безыскусности. Тонкий вкус и утонченная манера письма снискали ему прозвище «Ли Бо поэзии хайку», но время обесценило большинство его стихов, лишив читателей возможности улавливать подтекст и обертоны.
Кёрай, которого Басё высоко ценил, наоборот, стремился неукоснительно следовать духу и букве заповедей Мастера. Однако ценность его стихов, пожалуй, уступает ценности записанных им высказываний Басё и суждений других членов школы в книге «Беседы с Кёрай» («Кёрайсё»). Иные ученики на правах «наследника» пытались усовершенствовать поэтику Басё, добавляя к ней новые положения. Так, Кёрику выдвинул концепцию «кровной связи» с высокой поэзией (кэтимяку), то есть художественной интуиции, лежащей в основе любого таланта.
Сико, автор многочисленных статей и комментариев к стихам Басё, выступил в роли популяризатора и одновременно вульгаризатора творчества Учителя, стремясь донести его взгляды (в своей интерпретации) до самых широких кругов читателей. При этом он охотно спекулировал на своих личных контактах с Басё, и есть основания считать, что в его воспоминаниях о беседах с Учителем правда густо перемешана с вымыслом. К тем же приемам во имя повышения собственного престижа нередко прибегали и другие ученики. Однако даже много десятилетий спустя, когда традиции школы уже были изрядно размыты, «генеральную линию», намеченную Басё, все же удалось сохранить, а достижения поэзии хайку – преумножить.
В первой половине XVIII в. в мире хайкай наблюдался некоторый застой. Многие «внучатые ученики» Басё вновь обратились к развлекательной поэзии в духе школы Данрин, ставя во главу угла остроумие и острословие, подкрепленное литературными аллюзиями. В тот же период от хайку отпочковалось чисто юмористическое направление сэнрю, которое породило целый пласт комической «застольной» поэзии, построенной на изощренной игре слов, понятий и двусмысленных ассоциаций (и потому практически непереводимой). Однако параллельно с «низкими» хайку продолжала развиваться и высокая лирика, чему свидетельством появление новых блестящих имен на литературном горизонте.
Хотя поэзия эпохи Эдо богата незаурядными дарованиями, а многие лирические миниатюры учеников нисколько не уступают шедеврам Учителя, в один ряд с Басё, но как бы рангом ниже, литературная традиция помещает лишь Ёса Бусона. С этой условной «табелью о рангах» можно поспорить, что и пытался сделать в конце прошлого века известный критик и реформатор хайку Масаока Сики. Он упорно доказывал, что яркий, романтический стиль трехстиший Бусона интереснее и живее сурового стиля Басё с его приглушенными эмоциями и скупыми изобразительными средствами.
Если Басё всегда остро ощущал свою преемственность по отношению к великим теням прошлого и подчинял всю жизнь велению поэтического долга, то Бусон был чужд подобному аскетизму. Если Басё призывал учиться у самой природы, то Бусон был прежде всего апологетом эстетизма и артистизма, для которого природа служила лишь исходным материалом творчества. Свои воззрения он успешно реализовал в живописи, снискав славу одного из лучших художников эпохи. Его красочные пейзажи, как и монохромные рисунки тушью со стихотворными подписями, отличаются редкостным витализмом. Жизнь Бусона была полна треволнений и невзгод, но поэзия и живопись всегда оставались для него заповедной областью добра, красоты и душевного успокоения. Провозглашенный им лозунг «Отрицание всего вульгарного» звал прочь от неприглядной действительности, в мир высокого искусства.
Разумеется, поэзия Бусона взросла не на пустом месте – его взлет был подготовлен всем предшествующим развитием хайку. Учителем Бусона был Хаяно Хандзин, в прошлом ученик Кикаку и Рансэцу, отрицавший всякое искусственное версифицирование и жонглирование словами. В своих воспоминаниях Бусон высоко оценивает роль наставлений Хандзина: «Он говорил, что в искусстве хайкай не обязательно строго придерживаться предписаний. Нужно складывать стихотворение спонтанно, не размышляя, что вначале, а что потом, меняя и переставляя все лишь по мгновенному озарению».
Бусон не был глубоко религиозным мыслителем, как Басё, и потому не ставил перед собой задачи наполнить трехстишие философским содержанием. Для него сочинение хайку было скорее одной из мирских радостей, чем священной миссией. Дабы у критиков не оставалось сомнений, он сам зачастую акцентировал это различие: «Мои хайкай ни в коей мере не являются прямым уподоблением стилю Басё. Мне доставляет удовольствие изменять день ото дня поэтическую манеру, следуя причудам своей фантазии». Свобода в выборе темы, избыточность изобразительных средств и нарочитое небрежение к превратностям реальной жизни придавали лирике Бусона блеск и очарование, поднимали ее над серой повседневностью.
И все же, несмотря на отличия в мировоззрении, темпераменте и стиле жизни, Бусон оставался восторженным поклонником Басё. Он, в частности, оставил великолепные иллюстрации к собственноручно им же переписанным дневникам Мастера. Свою поэтическую манеру он считал всего лишь развитием заветов Басё – что в конечном счете недалеко от истины.
«Возврат к Басё» провозглашали и другие поэты второй половины XVIII в. – Тайги, Рёта, Хакусуй, Ранко, Тёра. Многие из них, как и Бусон, совершили поэтическое паломничество по местам странствий Басё в связи с пятидесятилетием кончины Старца, побудив к тому же сотни рядовых любителей хайку. Под лозунгом «возврата к Басё» было инициировано и движение за возрождение хайку, за избавление этого жанра от всего пошлого, низменного и наносного. Стремление вернуть профанированному жанру былую глубину и духовность не всегда воплощалось в достойные формы, но так или иначе все участники движения руководствовались благородными побуждениями и нередко достигали успеха.
Другое направление в интерпретации тех же заветов представляет эксцентричная лирика Кобаяси Исса, оставившего потомкам более двадцати тысяч трехстиший и огромное количество рисунков хайга. Поэт и философ, он всей своей жизнью и творчеством утверждал принцип «вечное в текущем», восходящий по прямой линии к Басё и далее к дзэнским патриархам Древнего Китая. Его стихи – это апология простоты, естественности, бедности, неприкаянности – словом, дзэнской экзистенции в ее идеальном воплощении.
Нарочитая упрощенность, умышленная лапидарность, вызывающая грубоватость большинства хайку Исса привели к появлению народной легенды о полуграмотном крестьянском поэте, возлюбившем природу и отринувшем блага цивилизации. Однако впечатление «простоты» здесь, как и в случае с другим известным чудаком, монахом Рёканом, весьма обманчиво. Ведь Исса был профессиональным наставником поэзии, главой школы хайку, каллиграфом и художником, то есть в полной мере принадлежал к славной плеяде бундзин – интеллектуалов, творивших культуру страны. Его нетривиальный стиль, который более всего уместно сравнить с современным западным примитивизмом, служил ему постоянной игровой маской, за которой скрывалась тонкая, чувствительная, ранимая натура.
В поэзии, как и в жизни, симпатии Исса были на стороне маленьких и слабых существ, с которыми он, возможно, как-то отождествлял себя. Хотя все поэты хайку в той или иной степени уделяют внимание «малым сим», Исса с особым восхищением, любовью и трогательной нежностью пишет даже о тех созданиях, которые обычно не вызывают у людей ничего, кроме гадливости: о пауках, мухах, слепнях, улитках, слизняках, червях, блохах, вшах… Своеобразный анимализм Исса тоже подчинен законам примитивистского искусства, как бы специально адаптированного для детской книги с картинками. Даже классические образы японской поэзии наподобие соловья или ласточки в его стихах чаще всего предстают увиденными в гротескном ракурсе. Соблюдая в основном правила поэтики хайку, Исса неизменно добивается эффекта «снижения патетики» за счет умелой стилизации под «удивленный взгляд ребенка» или под грубовато-непосредственный наив. Тем самым достигается дзэнская десакрализация образа, в котором не остается ничего, кроме слегка иронически воспринятой правды жизни. Вероятно, это качество его поэзии и заинтересовало Масаока Сики, который буквально воскресил Исса из небытия в конце XIX в. и создал ему репутацию «странного гения», что в свою очередь привело к ажиотажному спросу на его книги, длящемуся и по сей день.
В годы «заката сёгуната», предшествовавшие реставрации Мэйдзи, поэзия хайку сильно деградировала, став обителью великого множества заурядных эпигонов. Тем не менее там и сям на страницах индивидуальных сборников и коллективных антологий того времени можно встретить замечательные миниатюры Соро, Сокю или Байсицу. Как бы скромно ни выглядели эти авторы в сравнении с великими мастерами прошлого, без их участия едва ли хайку могли сохранить инерцию движения, необходимую для их коренного преобразования в преддверии XX в.
К началу эпохи Эдо классический жанр танка, или, в более точном обозначении, вака, пребывал в состоянии очевидного упадка. На смену великолепным антологиям раннего Средневековья – «Манъёсю» («Собрание мириад листьев»), «Кокинвакасю» («Собрание старых и новых песен Японии»), «Синкокинсю» («Новое собрание старых и новых песен Японии») – пришли эпигонские сборники, призванные удовлетворять главным образом вкусы дворцовой знати. Условная, раз и навсегда запрограммированная поэтика вака зиждилась на омертвевших основах.
Что же вызвало новый подъем угасающего жанра в пору, когда его окончательное вырождение казалось неизбежным? В самом общем смысле первопричиной был, конечно, бурный расцвет демократической буржуазной городской культуры начиная с годов Гэнроку (1688–1703). Расцвет, знаменовавшийся появлением школы укиё-э в живописи и гравюре, становлением театра Кабуки и Дзёрури на базе первоклассной драматургии (Тикамацу, Ки-но, Кайон, Цуруя Намбоку), кристаллизацией бытовой новеллы и повести (Ихара Сайкаку) и, наконец, небывалым ростом всенародной популярности хайку.
Укрепление национального самосознания в едином мощном государстве привело в XVIII в. к развитию филологии и философии в русле так называемой «национальной школы» (кокугаку), которая выступила против засилья «китайских наук» – традиционного комплекса конфуцианских гуманитарных дисциплин. Грандиозные эксперименты по реконструкции, расшифровке и комментированию таких памятников, как «Манъёсю», «Кокинвакасю» и «Гэндзи-моногатари», стали связующим звеном между литературой раннего и позднего Средневековья. Они пробудили также интерес к вака. Лидеры «национальной школы» Камо Мабути и Мотоори Норинага видели в танка, самом представительном отечественном жанре поэзии, истоки истинно японского духа (ямато-дамасий). Изучение и сочинение танка стало для всех ревнителей японской самобытности священным долгом, хотя не всегда их творчество приносило достойные плоды.
Под влиянием идей кокугаку в борьбе против господствующего неоконфуцианства и усиливающихся прозападных настроений оформилось дидактическое направление гражданской поэзии вака, в котором отстаивались чистота родного языка, патриархальное благородство нравов, мистическая глубина и величие японского духа:
Напрасно дерзают
о сути вещей толковать
китайские старцы,
когда не дано им постичь
Неисповедимого суть!..
Нет ничего удивительного в том, что сами поэты и филологи «национальной школы» прониклись духом древних танка, находя в них великолепный пример для подражания. Наиболее талантливым из этой плеяды был, очевидно, Камо Мабути. Перводвигателем поэзии он провозгласил макото – истинность и искренность эстетического переживания. Мабути был страстным поклонником древней антологии «Манъёсю», этой книги книг японской литературы. Он считал, что куртуазная лирика хэйанских поэтов XI–XII вв. лишь извратила изначальную природу танка, которой присущи сдержанность эмоций и лаконизм изобразительных средств. Всю жизнь он посвятил воскрешению классических памятников, однако поэзия самого Мабути настолько чиста и прозрачна, что связь ее с текстами тысячелетней давности воспринимается весьма условно.
Немалую роль в формировании особенностей лирики вака Камо Мабути, Таясу Мунэтакэ, Рёкана, Кагава Кагэки, Татибана Акэми и Окума Котомити сыграла ее преемственность по отношению к хайку школы Басё, отрицавшей версифицирование по шаблону и требовавшей от поэта прежде всего подлинности чувства. Такие принципы поэтики Басё, как ваби, саби, сибуми, каруми, фуэки рюко высоко ценились поздними мастерами вака, хотя и никогда не интерпретировались в виде догмы.
Характер вака эпохи Эдо раскрывается в сочетании мощной древнеклассической традиции и влияния новой городской поэзии – хайку, шуточных трехстиший сэнрю, комических «сумасбродных песен» кёка. Безусловно, базой для возрождения вака послужила испытанная веками классическая поэтика с ее детализацией «сезонных» образов, рафинированной лексикой и разработанной системой стилистических приемов. Как и стихи их многочисленных предшественников, строфы Мабути, Роана или Кагэки изобилуют хорошо знакомой читателю символикой: аромат отцветающей сливы, шум сосен на ветру, тоскливый зов кукушки, пение соловья, заросшая плющом дверь в хижину отшельника… Часто можно встретить в качестве хонка, «изначальной песни», на которую проецируется образная фактура пятистишия, известные стихотворения из древних антологий. Порой поэт апеллирует непосредственно к любимым авторам прошлого, как, например, в стихотворении Рёкана, сложенном на могиле Сайгё, или в посвящении «Старцу Басё» Кагэки.
Творческое переосмысление традиции постепенно приводит к ослаблению канона. Очень редко в поздней лирике танка встречаются манерные, вычурные стихи, где ажурность формы заменяла бы глубину содержания и любование удачным тропом превращалось бы в самоцель. Наоборот, стилистические изыски, как правило, подчинены задаче создания весомого предметного образа, несущего вполне определенную эмоциональную и смысловую нагрузку. Традиционный набор поэтических приемов остается почти неизменным, но зато используется он подчас в совершенно неожиданном ключе. Так, Рёкан, нередко для контраста, вставляет архаичные тяжеловесные «постоянные эпитеты» макуракотоба в жизнерадостное пятистишие о деревенском празднике или в какой-нибудь дзэнский парадокс.
Острую полемику с придворными блюстителями традиций вака вел Одзава Роан. Он призывал отказаться от слепого следования заданным шаблонам и открыть сердце красоте окружающего мира: «Когда воспаришь мыслью над землей и небесами, когда проникнешь в горчичное зерно, постигнешь суть всех вещей, думы твои сами собой облекутся в стихи… В поэзии нет ни правил, ни учителей!» Тем не менее Роан вовсе не собирался отказываться от канона, видя идеал прекрасного в пятистишиях «Кокинвакасю» и стремясь очистить их от пыли схоластических комментариев.
Каждый из поэтов, отказавшись от буквалистского подражания древним, стремится найти свой угол художественного видения мира, хотя вглядываться в явления ему приходится через призму канона:
Старинные песни
я слышал об этом не раз —
и все же сегодня
как будто впервые любуюсь
на клены в осеннем убранстве…
Сознание сопричастности тысячелетней традиции вака всякий раз придает строгость и благородство новому эмоциональному всплеску.
В лирике Мабути и Рёкана, Кагэки и Котомити, при всем различии их жизненных позиций, доминирует единый принцип макото – истинности и искренности воспроизведения реальных впечатлений. Уставная лексика, канонические тропы, реминисценции из древних памятников – все это служит лишь средствами живой поэтической экспрессии.
Восхищаясь безыскусной красотой «Манъёсю», утонченностью «Кокинвакасю» и «Синкокинсю», мастера позднего Средневековья стремились направить поэзию танка в новое русло, актуализировать, приблизить ее к современности. Переосмысливая понятия «высокого» и «низкого», «поэтического» и «не поэтического», они заимствовали все лучшее, что могли дать предшественники, но чурались всякого эпигонства.
Кагава Кагэки, уже в четырнадцать лет составивший комментарии к знаменитому изборнику «Хякунин иссю» («Сто стихотворений ста поэтов»), всю жизнь оставался восторженным поклонником хэйанской лирики. Антология «Кокинвакасю» была его настольной книгой, а любимым автором – Ки-но Цураюки. В поэзии золотого века Кагэки искал источник утонченной простоты, которая и составляет главную особенность его собственного стиля. Не случайно его «Ветвь из сада багряника» оказалась едва ли не самой читаемой поэтической книгой прошлого столетия. Поэты «национальной школы» враждебно относились к Кагэки и даже пытались убить удачливого соперника, однако все их интриги только укрепляли позиции школы Кагэки в литературном мире.
Основой основ поэзии Кагэки считал красоту формы, лирическую гармонию. В одном из трактатов он так формулирует свое кредо: «Пятистишие не измышляется искусственно, но выплескивается из сердца, как песня. Можно написать стихотворение, в котором вообще не будет смысла, но оно останется стихотворением. Между тем голая идея, не обличенная в совершенную поэтическую форму, никогда стихотворением не станет… Не стоит искать каких-то особых способов воздействия на читателя. Достаточно описывать подлинные свои чувства. Суть поэзии – в передаче чувства. Если вы потеряете ощущение неповторимого момента, то непременно утратите живость стиха. Большое заблуждение полагать, что изысканности стиля можно добиться, перенесясь духом в заоблачные дали и украсив пятистишие словесными узорами».
Мировосприятие бундзин эпохи Эдо диктовалось культом простоты и естественности. Впрочем, сами поэты вкладывали в одни и те же понятия различный смысл. Для родовитого аристократа Мунэтакэ, как и для баловня судьбы, кумира столичной молодежи Кагэки, досуг в горной хижине мог быть лишь временным отдохновением, если не умозрительной игрой. В то же время для Рёкана – как некогда для Сайгё или Басё – вся мудрость Дзэн воплощалась в фигуре нищего поэта-странника, бредущего по свету в поисках Пути.
Поэты хайку впервые соединили в неразрывное целое понятие естественности и красоты, возведя в ранг «поэтических» такие объекты, которые выглядели кощунственно в глазах придворных блюстителей традиций. И неудивительно, что лирика Рёкана, Акэми, Котомити тоже пестрит образами, почерпнутыми из гущи жизни. Творчеству этих поэтов, воспитывавшихся, как и все их современники, в суровом духе конфуцианского благочестия, присуще трогательное внимание к простым человеческим слабостям и привязанностям. Рёкан вдохновенно описывает свою дружбу с деревенскими ребятишками, которые приглашают его играть в мячик и собирать цветы на лугу. Котомити с умилением любуется и заплаканным младенцем-внуком, и несмышлеными цыплятами, и полевым мышонком. Как тут не вспомнить Кобаяси Исса и многих других мастеров хайку, воспевших в проникновенных строках пичуг, слепней, пауков, блох и прочих тварей земных, которые, как и мы, несут в себе крупицу «сущности Будды». Первозданная простота, завещанная дзэнскими патриархами, придает особый колорит стихам, оживляет городские и сельские жанровые зарисовки.
Тема ухода от мира, добровольного самоограничения и бедности – реальной или воображаемой – проходит через лирику всех представленных в нашем сборнике поэтов. Многие из них пронесли через всю жизнь идеал «поэтической аскезы». Наиболее ярким воплощением этого идеала может служить известная по апокрифам жизнь преподобного Рёкана, проведенная в скитаниях и отшельнической медитации. Рёкан, знаток китайской классики и поклонник антологии «Манъёсю», заслуживший в литературном мире прозвище Великий глупец, представляет идеальный тип дзэнского «просвещенного юродивого», существующего в гармонии с природой и самим собой, не признающего правил и условностей городской цивилизации.
Котомити, живший с семейством в нищете, окруженный немногочисленными преданными учениками, также искал утешения в творчестве китайских классиков, Сайгё и Басё, презревших низменные заботы повседневности. Он во всем стремился следовать велению сердца, отвергая шаблоны в жизни и в поэзии, презрительно отзываясь о современниках: «Существуют такие стихи, которые я называю марионеточными. В них нет души, они относятся к прошлому по форме и по содержанию, да хоть бы ты и написал десять тысяч таких стихов, – это все равно что черпать воду решетом. Полагаю, что поэт тем ближе к старым мастерам, чем менее он старается на них походить. И наоборот, чем больше он старается сознательно подражать древним, тем больше от них отходит».
Идеалы честной бедности и ничем не скованной творческой свободы оказались близки и наследнику богатого купеческого рода Татибана Акэми, который отказался от всех прав собственности и удалился с семьей в жалкую хижину, чтобы предаться там чтению древних памятников и сложению пятистиший. Расцвет опрощенной бытовой танка знаменуется появлением цикла Акэми «Песенки юлы, или Мои маленькие радости». В пятистишиях, перечисляющих немудреные радости человеческие в бренном мире, использована небезызвестная формула зачина «Как хорошо…», восходящая к «Запискам у изголовья» Сэй Сёнагон (X–XI вв.) и древнекитайским афоризмам «Цзацзуань»:
Как хорошо,
когда посетитель докучный,
только присев,
сразу вспомнит о важном деле
и начнет впопыхах прощаться…
Подобные стихи, где от канонической вака остается только ритмическая схема, наглядно показывают, как далеко ушли в своей эмансипации от безукоризненно изысканных поэтов прошлого мастера времен заката сёгуната. Однако ни Акэми, ни Котомити в общем не вписываются в сферу смеховой культуры сэнрю и кёка, где пародирование классики зачастую граничит с вульгарностью, литературным ёрничеством и шутовством. Их юмор – всего лишь мягкая усмешка интеллигента, принимающего жизнь такой, как она есть.
С наибольшей отчетливостью философские установки бундзин выявляются в медитативной лирике, содержащей размышления о добре и зле, о долге и призвании, о бедности и богатстве. Формы воплощения поэтических раздумий, не связанные уставными регламентациями, колеблются от напряженного внутреннего монолога до остроумных максим и витиеватых дзэнских парадоксов. Неизбежно в подобных миниатюрах умозрительная абстракция и закодированная аллюзия преобладают над привычной «вещностью» образа – как хотя бы в этом пятистишии, содержащем реминисценцию известной танка Сайгё:
Сердца порывы
тщетно стремятся к небу
вместе с клубами
благовонных курений —
словно дымок над Фудзи…
Исповедующие философию «бесприютного странника в юдоли мирской» бундзин, как правило, мало заботились не только о богатстве, но и о мирской славе, хотя, например, Камо Мабути, Таясу Мунэтакэ и Кагава Кагэки получили то и другое при жизни, Басё и многие его ученики, а также Роан, Рёкан и Котомити влачили свои дни в бедности, а Котомити, кроме того, еще и был предан забвению после смерти. Его «реабилитировали» только в конце прошлого столетия благодаря стараниям выдающегося реформатора стиха Масаока Сики. Тем не менее истинный удел поэтов определила история, сохранившая их творения для благодарных потомков.
Суггестивная японская поэзия, рассчитанная на многозначность полутонов, играющая лунными бликами реминисценций и аллюзий, кодирующая гаммы переживаний в символике иероглифа и мельчайших лексических нюансах, в сущности, не может и не должна быть понята до конца. «Явленный путь не есть истинный путь», – учили древние. Каждый находит в стихотворении что-то свое, сугубо личное, либо не находит ничего. Если же образ трактуется всеми одинаково, значит он не удался, не стал нитью, связующей сердца поэта и читателя.
Западный художник (до наступления эры модернизма, а тем более – постмодернизма) всегда стремился создать законченное произведение искусства, которым можно наслаждаться как идеалом прекрасного. Между тем японские поэты и живописцы, каллиграфы и мастера чайной церемонии ставили перед собой совсем иные цели, нежели создание идеала. В их творчестве, дающем лишь намек на истинную красоту и мудрость бытия, содержится некий шифр мироздания. Ключом к шифру владеют посвященные, и чем выше степень посвящения, тем глубже проникновение в «печальное очарование вещей» (моно-но аварэ), в «сокровенную суть явлений» (югэн). Искушенный ценитель улавливает глубинное содержание образа в сложном переплетении вариаций подтекста, в напластовании оттенков смысла. Встречное движение мысли и чувства дают единственное, неповторимое впечатление момента, своего рода эстетическое прозрение. Из творческого взаимодействия сил, созидающей и воспринимающей, рождается «сверхчувствование» (ёдзё), которое и приоткрывает перед человеком тайну бытия.
Не менее важное, освященное традицией направление в поэзии эпохи Эдо представлено творчеством мастеров канси позднего Средневековья. Среди них можно найти ученых-конфуцианцев и буддийских монахов, людей состоятельных и бедняков, гедонистов и аскетов, государственных мужей и горных отшельников. Имена Исикавы Дзёдзана, Гиона Нанкая, Кан Садзана, Рая Санъё, Янагавы Сэйгана, также принадлежавших к кругу мастеров культуры бундзин, в свое время пользовались не меньшей известностью, чем такие, как Кёрику, Бусон или Тан Тайги. Всех их объединяет любовь к китайской литературе, преклонение перед китайской классикой и сознание ее неизбывной важности для создания поэзии масштабных форм, мощных образов. Эдоские канси продолжили традиции как пейзажной, так и гражданской лирики, которая всегда дополняла в Японии лирику малых форм. Серьезность этой мощной древней традиции оттеняет жанрово-стилистическую пестроту поэзии XVII–XIX вв., в которой бурлили и клокотали земные страсти.
Особую роль в литературе эпохи Эдо играли канси, сложенные буддийскими иерархами, рядовыми монахами, дзэнскими наставниками. Канси, не скованные каноническими ограничениями малых жанров – танка и хайку, – давали бесконечный простор творческому воображению. Наряду с красочными картинами природы среди таких стихов можно встретить и теологическую проповедь, и философские раздумья, и горькую исповедь старого отшельника, ведущего поэтический дневник своей одинокой трудной жизни в горной хижине. Медитативная лирика дзэнских мастеров является такой же неотъемлемой составляющей культуры эпохи Эдо, как и классические хайку или танка, как полные бурного витализма сэнрю и кёка или легкомысленные песни «веселых кварталов».
Жизнелюбивая эстетика укиё породила новые виды литературы и искусства, которые условно можно объединить понятием карнавально-смеховой культуры. Юмор и сатира стали неотъемлемой частью городской культуры. Небывалого расцвета достигла сатирическая проза. Пышным цветом расцвела рисованная карикатура.
В поэзии бурно развивались юмористические жанры сэнрю и кёка, дополненные отчасти комической разновидностью хайкай-но рэнга. Иногда жанр также именуется рэнку (связанные стансы) или касэн (поэтические бдения). Пика популярности хайкай-но рэнга достигли в XVI – начале XVIII в. после публикации в 1532 г. антологии «Ину Цукуба-сю» («Собачье собрание стихов с горы Цукуба»), составленной Ямадзаки Соканом. Шуточные рэнга надолго пережили серьезную разновидность этого жанра и сохраняли популярность вплоть до начала XVIII в. Почти все ведущие поэты рэнга и хайку отдали дань этой литературной забаве, которая составила важную часть литературного наследия японского Средневековья в его пародийно-сатирической ипостаси, развивавшейся параллельно с основными направлениями прозы и поэзии.
Оптимальным объемом для таких коллективных виршей считалось тридцать шесть строф. Немало хайкай-но рэнга было написано с участием самого Басё и лучших поэтов из его окружения, но громкие имена авторов нисколько не способствуют успеху их коллективного детища, которое – в основном, конечно, из-за незнания правил игры – выглядит странной мешаниной произвольно выбранных и малопривлекательных образов. Комментарии исследователей проясняют правила, но само сочинение явно не может в наши дни рассчитывать на успех. Это печальное заключение приложимо ко всем хайкай-но рэнга, которые фактически перешли в разряд отмерших жанров.
Однако другой пародийно-сатирический жанр, сэнрю (юмористические хайку), с некоторыми модификациями дожил до наших дней и до сих пор имеет немало поклонников в современной Японии. Сэнрю, пользовавшиеся невероятной популярностью в эпоху Эдо, строились либо на обыгрывании специфических бытовых реалий, либо на сатирической интерпретации отдельных эпизодов и сцен из классической прозы или драматургии, либо – особенно в поздний период – на смаковании обсценных деталей. Множество даровитых поэтов подвизались на поприще сэнрю, сочиняя сотни и тысячи забавных миниатюр.
Сэнрю берут начало от практики потешного стихоплетства дзаппай, в котором предусматривались две части: «зачин»-маэку из двух строк в размере 7–7 слогов и пристегнутый к нему неожиданный забавный финал-цукэку в размере 5–7–5. Постепенно надобность в зачине отпала, и читатели стали довольствоваться комическим эффектом трехстиший. Новый жанр, оформившийся ко второй половине XVIII в., был назван в честь популярного автора Караи Сэнрю и вскоре увлек широчайшие слои любителей фривольного юмора. По обилию остроумных и неожиданных образов, зачастую густо замешанных на непристойностях, большинство сэнрю можно уподобить разве что русской частушке.
Кёка, «шальные танка», представляли собой более сложный образчик интеллектуального литературного юмора, в котором упор делался на традиционные тропы наподобие слова-стержня с двойным значением (какэкотоба) или ассоциативной смысловой связи (энго). Комический эффект достигался главным образом за счет разительного несоответствия приземленных, а зачастую и обсценных образов строгой канонической форме в тридцать один слог и утонченной мелодике танка. Осмеянию подлежало все что угодно – от пейзажных шедевров Сайгё до репутации врача-шарлатана. Пародии составляли в общем объеме кёка весьма высокий процент.
Еще в начале эпохи Токугава отец-основатель жанра хайку Мацунага Тэйтоку выпустил сборник кёка, которые прижились и вскоре превратились в не менее популярный вид стихоплетства, чем сэнрю. В начале XVIII в. Нагата Тэйрю и некоторые другие профессионалы уже промышляли исключительно публикацией шуточных сборников кёка, а спустя несколько десятилетий имена сочинителей кёка Карагоромо Киссю и Ота Нампо уже гремели по всей Японии. Авторы кёка активно сотрудничали с художниками укиё-э в жанре комической гравюры с подписью суримоно. В конце XVIII в. на особо ретивых стихотворцев и художников, тяготевших к порнографии, обрушились суровые репрессии со стороны правительства, но задушить вольнодумные вирши токугавским властям так и не удалось.
И среди сэнрю, и среди кёка можно найти массу любопытных и смешных «куплетов», «эпиграмм», «пародийных максим», комических парадоксов и просто ритмизованных шуток. Однако понять такого рода юмор могли только читатели, причастные к данному конкретному окружению и конкретному культурному контексту. Кёка, построенные на пародировании или обыгрывании мелких эпизодов классических произведений японской и китайской литературы, как и на шаржировании известных политических персонажей своего времени, особенно трудны для расшифровки. В известном смысле здесь допустимо сравнение с традицией российского анекдота в советское и постсоветское время. В большинстве случаев юмор со всеми его обертонами остается за гранью понимания иностранца, не знакомого с реалиями быта, политическими традициями и культовыми героями советской литературы. В наши дни сэнрю и кёка эпохи Эдо практически недоступны японскому читателю и «законсервированы» в сериях литературных памятников. Хотя достойной замены им в Новое время найдено не было, традиция сочинения юмористических миниатюр осталась, перекочевав на страницы комиксов и в кружки сэнрю при районных домах культуры. Однако вместе с пародийно-сатирическими жанрами из поэзии и прозы почти полностью исчезло питавшее их тонкое чувство интеллектуального юмора, которое так оживляло и разнообразило культуру Эдо.
Важным дополнением к высокой классике эпохи Эдо служит фольклор «веселых кварталов», и в первую очередь лирические песни-коута, сложенные жрицами продажной любви. Перелистав страницы новелл Ихара Сайкаку или «бытовых» драм Тикамацу Мондзаэмона, мы обнаружим любопытный факт: героини большинства этих признанных шедевров мировой литературы – гетерэ-юдзё, обитательницы «кварталов любви» Эдо, Киото или Осаки.
Институт гетер в Китае, Корее и Японии существовал с незапамятных времен. В Средние века каждый большой город мог похвалиться фешенебельными домами терпимости с «товаром» на любой вкус. В начале XVII в. правительство сёгуната, заботясь о нравственности подданных, повелело вынести «веселые кварталы» за границы городов. Так возникли мегаполисы «свободной любви» со своей обособленной жизнью – Ёсивара на окраине Эдо (в 1617 г.), Симабара близ Киото (в 1640 г.), Маруяма в Нагасаки и сходные кварталы в других городах.
Фольклор «веселых кварталов», плоть от плоти культуры укиё, вобрал в себя все достижения многовекового народного песенного и поэтического искусства. «Веселые кварталы» были не только обителью плотских удовольствий, но и прибежищем городской богемы, неофициальными центрами культуры своего времени. Профессиональные литераторы, часто посещавшие кварталы любви, записывали и обрабатывали сочинения неизвестных поэтесс. Художники, мастера гравюры укиё-э охотно делали иллюстрации к сборникам. Песни коута появлялись в новеллах и драмах, на листах гравюр, выходили уже в XVI в. отдельными изданиями. Они начали завоевывать популярность с публикации в 1600 г. книги «Рютацу коута» («Песенки Рютацу»), составленной, как это ни удивительно, монахом секты Нитирэн. В дальнейшем все произведения вольного городского фольклора стали именоваться в честь сборника Рютацу «песенками» – коута. Со временем к ним добавились сюжетные баллады, которые сливались с драматическими сказами дзёрури, составившими фольклорную основу многих пьес Тикамацу и его современников. В период Токугава было опубликовано много сборников коута: «Собрание песенок нашего мира» (1688–1703), «Сосновые иглы» (1703), «Песни птиц и сверчков, записанные в горной хижине» (1771), «Старинные „песенки-оленята“ из Ёсивары» (1819). Составители, боявшиеся обнаружить свою причастность к низменному жанру, лирике «цветов», сохраняли инкогнито.
Поэзия «веселых кварталов», подобно фривольной прозе и эротической гравюре сюнга, существовала как открытая оппозиция ханжеству официальной морали. В песнях, грустных и смешных, подчас слегка скабрезных, проступают отчетливые черты народного искусства укиё с его ненасытной жаждой наслаждений и скорбным сознанием иллюзорности, непрочности бытия (мудзё):
Пусть в ином перерожденье
Буду я иной,
А сейчас любовь земная
Властна надо мной.
Что мне проку от учений,
Данных на века,
Если жизнь моя – росинка
В чашечке вьюнка!..
В отличие от гравюр-сюнга, культивировавших в основном обсценную тематику, песни-коута были по-своему чисты и целомудренны, являя собой скорее идеальную, чем материальную сторону жизни «веселых кварталов». Конечно, в них присутствует эротический компонент, но нет и намека на непристойность. Это подлинная лирическая поэзия, достигающая порой необычайно высокого накала исповедальности, что вполне объяснимо, если вспомнить, из какой пучины унижения и страдания звучат голоса юных дзёро. Духовным стержнем коута стал утонченный эротизм, воплощенный в понятии ирокэ («чувственность»). Именно чувственность в широком смысле слова, включающая в себя и легкий словесный флирт, и жар любовных объятий, и тоску разлуки, придает этим небольшим песням удивительный колорит, которого напрочь лишены классические жанры японской поэзии. Слово ута (песня) в понятии коута звучит так же, как и в наименовании классических жанров (танка, тёка, рэнга), но записывается иероглифом «песенка», а не «стихотворение в жанре классической песни».
Хотя в языке и образности коута ощущается кровная связь с литературной традицией, канон не довлеет над стихом. В сравнении с хайку и вака народная песня допускает относительную свободу в выборе тем, лексики, композиции – и, соответственно, мелодии. Объем варьируется от четверостишия до многих десятков строк, причем встречаются устойчивые поэтические формы в восемь, двенадцать и шестнадцать стихов. Нередко композиционная стройность песен достигается при помощи тропов, заимствованных из поэтики танка – ассоциативных образов энго, омонимических метафор какэкотоба, введений дзё, – хотя все эти приемы вкрапливаются в совершенно иной, приземленный контекст.
В первой половине XVIII в. из коута произросли новые направления фольклорной песни: баллады нанива-буси и «длинные песни» нагаута, границы между которыми были весьма зыбки. Те и другие дали обильную пищу для пьес театров Кабуки и Дзёрури.
Как и всякая песенная лирика, коута тяготеют к насыщенной мелодике стиха, музыкальности, напевности. Японский язык лишен рифмы, но авторы песен знали о ней из китайской поэзии. И не случайны стихи с одинаковыми глагольными окончаниями, не случайно вводятся лексические повторы и ткань текста пронизана певучими ассонансами. Не выходя за рамки традиционной силлабической просодии (чередования интонационных групп 7–5, 7–7, а также иногда 8–7 и 8–8 слогов), безвестные авторы порой создавали оригинальные поэтические конструкции.
Поскольку коута всегда исполнялись под аккомпанемент трехструнного сямисэна, важную роль играло согласование музыки и вокальной партии. Часто мелодия только задавалась сямисэном, затем вступал голос, а музыка сводилась к нескольким эффектным аккордам, после чего следовал долгий проигрыш-финал. Ко всем песням существовали ноты, записанные в условной японской системе нотной грамоты при помощи азбуки катакана.
Коута завоевывали поклонников не только среди завсегдатаев «веселых кварталов», актеров, бродячих певцов и комедиантов. Под музыку сямисэна звучали песни в замках феодалов и на храмовых праздниках, в деревенских хижинах и тесных переулках городов, а также в «чайных домах» кварталов продажной любви, которые были упразднены всего несколько десятилетий назад. Не забыты коута и в наши дни. Они издаются небольшими сборниками и в многотомных сериях литературного наследия, а некоторые становятся шлягерами, переживая второе рождение в популярном жанре эстрадной песни энка. Разумеется, традиционные коута остаются в репертуаре современных гейш и танцовщиц-майко знаменитого района Гион в Киото.
Высокая, идущая «поверх барьеров» лирика интеллектуалов и легкомысленные, порой сентиментальные песни-коута – две, казалось бы, несовместимые области поэзии, расположенные на противоположных полюсах. Что ж, представим себе два извечных начала, созидающие искусство изменчивого мира, как инь и ян, из взаимодействия которых рождается движение жизни.