Легенды[1]

Докшуко проклятый

Бушует Баксан, несет дубы и чинары, вырванные с корнями в лесу, и воет, как голодный волк зимней ночью в степи; оттого он бушует, что летнее солнце зажигает снега на ледниках Эльбруса, и ручьи бегут в ущелье, пробираясь меж скал и камней; потоки с шумом стремятся в долину, вливаются в зеленоватые воды Баксана, мутят и пенят их.

И от тяжкой обиды ревет Баксан, мечется в каменистых берегах и с жалобой несется к сестре своей Малке, величаво-спокойно вытекающей среди чутко дремлющих степей.

Мимо лесов несется он, мимо высоких холмов, на которых стоят разрушенные старинные башни, мимо дымных аулов и успокоиться не может, стонет и воет, и бьется о высокие кручи, подмывая их. Отрываются пласты желтой глины, падают в воду и еще мутнее и пенистее становится Баксан.

Сиротливо стоит на круче, почти над самыми водами его старая сакля. Дым не вьется из ее трубы, а утром не выходит со двора кабардинка с высоким кувшином на плече, не спускается по тропинке к Баксану, и высоким бурьяном зарос весь двор. Ночью в окнах сакли давно, уже давно не блестит огонек, и жутко кричит, сидя на трубе, сыч. Плетень, окружавший когда-то двор, повис над водой и скоро рухнет в нее; придет время – и сакля рухнет и погибнет проклятое гнездо, жилище братоубийцы…

Пусть ярче пылают дрова в очаге, а круговой чинак[2] крепкой бузы[3] пусть еще раз обойдет гостей.

Старый Джанхот, такой старый, что борода его пожелтела, настроит восьмиструнную балалайку и расскажет старую быль о том, как всемогущий Аллах покарал проклятого братоубийцу.

Звените, струны, звените тихою печалью давнопрошедшего времени.

За лесом, за дальними снеговыми горами солнце опустилось, и горы загорелись алыми огнями. Пыль поднялась в степи за аулом, закружилась.

Молодой князь Докшуко, юноша безусый, поспешно взобрался на крышу сакли, посмотрел в степь.

По дороге в аул скакали, поднимая пыль, всадники.

Глянул князь Докшуко и громко радостно крикнул стоявшему на дворе слуге своему, старику Индрису:

– Брат Астемир с набега возвращается!

Слез проворно с крыши, вскочил на коня и вместе с Индрисом поскакал в степь.

На серой кобылице, поджарой, тонконогой и быстрой, как птица, на той самой кобылице, которую в Кабарде оценивали стоимостью ста молодых и сильных рабов, скакал князь Астемир и под буркой держал кого-то в седле.

По обе стороны его скакали уздени[4], а за ними – воины.

Загорелое, покрытое пылью лицо Астемира чуть-чуть посветлело, засветились лаской суровые глаза, и если бы он был один, то прижал бы Докшуко к груди, а теперь только коротко ответил на приветствие брата, ибо не подобало по обычаю всенародно высказывать свои родственные чувства, привязанности.

А Докшуко, по молодости, не сумел сдержать себя, и приветствие у него вырвалось особенно громко и радостно.

Бросил он быстрый взгляд на бурку брата и чуть было не осрамился: едва удержался, чтобы не спросить его, что он держит под буркой: не у места было бы это женское любопытство.

Но он уже знал, какую добычу вез Астемир: две красивых женских ноги, высунувшихся из-под бурки, он увидел.

В отдельной сакле, в которую только Астемир входил, да старуха рабыня, сидела молодая казачка, стройная, черноглазая.

Она почти девочкой была, и пушок еще не сошел с ее румяных щек, таких румяных, какими бывают по утрам снеговые горы, когда солнце проснется…

Печальная сидела она, и слезы текли у нее по щекам.

Старуха-рабыня поставила перед ней круглый столик на трех низких ножках, на котором стоял чинак с густыми буйволиными сливками и лежали только что испеченные в горячей золе кукурузные чуреки. Поставила старуха и другой такой же столик с дымящимся шашлыком из молодого барашка, цыпленком, сваренным в молоке, и горячей просяной кашей, обильно политой медом.

А казачка почти не притрагивалась к кушаньям, плакала и, когда тоска особенно охватывала ее, заламывала руки над головой и билась, как птица, попавшая в силки.

Вечером старуха удалилась, и в саклю вошел Астемир.

Такой он большой был и сильный, и глядел сурово, а к казачке подходил несмело и как будто боялся ее.

И продолжая плакать, отстраняла она его ласки, и отходил он от нее, садился в угол и смотрел на нее, смотрел.

Такой сильный Астемир был, что когда в бою взмахивал шашкой, то человека, как тонкий прут, перерубал.

Почему же так робок он был с казачкой и вздыхал, глядя на нее?

Неделя – другая прошла, и по-прежнему печальна была казачка, и робок по-прежнему был с ней Астемир.

Но в один вечер она улыбнулась Астемиру и рукой по его загорелой щеке провела.

И тогда Астемир обнял ее, целовал ее щеки, руки, ноги ее целовал.

И хорошо, что никто из посторонних не видел его ласк, а иначе по всей Кабарде пошла бы молва, что Астемир ума лишился, ибо где же было слыхано и видано, чтобы владетельный князь и храбрый воин так унижался бы перед девчонкой-пленницей?

Астемир не думал об этом, какое ему дело, что скажут о его любви к казачке?

Дорогими и красивыми коврами украсил он саклю ее, а искусные мастерицы сшили ей богатую одежду.

И когда Астемир увидел ее в этой одежде, радостно воскликнул:

– Моя милая, славная девушка!

И крепко-крепко поцеловал ее.

С того дня, как Астемир возвратился с набега, Докшуко ни разу не видел пленницы-казачки, а от старухи-рабыни наслушался рассказов о ее красоте.

И хотелось ему взглянуть на нее, а зачем – он и сам не знал.

Заговорить о ней с братом он не смел – обычай этого не позволял.

В одно утро казачка вышла на двор вместе со старухой-рабыней, и случайно увидел ее Докшуко.

Взглянула она на него, чуть-чуть улыбнулась, и от этой улыбки огнем вспыхнули щеки Докшуко, а сердце так забилось, заколотилось…

А ночью не мог он заснуть: казачка стояла перед его глазами, смеялась, манила к себе, поднялся он с постели, вышел на двор и, как вор, прокрался к той сакле, в которой казачка жила, приложил глаз к щелке ставни и ничего не увидел – темно было в сакле.

Приложился он ухом к ставне, и почудился ему девичий смех, шепот страстный почудился.

И дрожал Докшуко, а ночь стояла теплая.

Убежал он в саклю свою, бросился в постель, а перед глазами стояла казачка и все также смеялась, манила к себе.

И потом, едва начинался день, Докшуко, притаившись во дворе, ждал, когда выйдет казачка.

Как и раньше, она выходила с прислугой, пробиралась в сад, рвала вишни и, смеясь, давала их ей кушать.

Докшуко глаз с нее не спускал, а в висках у него кровь стучала, и сердце билось так часто, что дышать становилось больно.

А как наступала ночь, он крался к сакле казачки, слушал под окном и дрожал всем телом.

И в эти бессонные ночи безумное и страшное задумал Докшуко, задумал он брата убить, чтобы завладеть казачкой.

Ночь давно опустилась на аул.

Докшуко снял со стены заряженную винтовку, свежего пороху подсыпал на полку и вышел из сакли.

Было тихо, только Баксан за аулом шумел да ветер в вишневом саду листьями шелестел.

Осторожно подошел Докшуко к сакле казачки, сильно постучал кулаком в ставню и стал против двери.

Скрипнула дверь, и в темноте голос Астемира послышался:

– Кто там?

Докшуко выстрелил на голос и побежал в свою саклю, повесил ружье на стену, лег в постель. И дрожал он, и зубы его громко стучали.

И услышал он – шум на дворе поднялся.

– Вставай, Докшуко: с Астемиром несчастье случилось!

Быстро вскочил он, выбежал на двор, а там уже народ собрался и огни смоляных факелов горели.

Растолкал он толпу и увидел Астемира лежащим на земле в крови.

Склонился Докшуко над ним, проговорил дрожащим голосом:

– Брат мой! Брат милый!

Открыл глаза Астемир, зашевелились губы его и тихо прошептали:

– Будь проклят, братоубийца…

Поднял было руку, но она сейчас же бессильно упала и умер Астемир.

И никто, кроме Докшуко, не слыхал, что прошептал Астемир.

Из сакли выбежала почти нагая казачка, упала на труп Астемира, обнимала, целовала его и кричала-кричала.

И когда женщины подняли ее, повели в саклю, она вырвалась из их рук и бросилась бежать со двора.

– Держите ее, держите! – крикнул Докшуко и, оставив труп брата, кинулся вслед за ней.

Как коза лесная, быстро бежала она, и Докшуко остался далеко позади нее.

Он слышал, как крикнула она, добежав до обрывистого берега Баксана.

А утром волны выбросили ее труп на песок за аулом.

Глянул Докшуко на мертвое тело, толкнул его ногой, отвернулся и пошел в аул.

И лежало мертвое тело на песке, и жгло его солнце, а ночью из ближайшего леса волки и лисы пробрались к нему, рвали и терзали его…

Похоронил Докшуко брата и предался печали.

Надел старую овчинную шубу, вывернутую шерстью вверх, старые и дырявые чевяки обул, сидел у потухшего очага и тяжело вздыхал и к пище не притрагивался.

– И кому это понадобилась смерть брата? – в печальном раздумье говорил он, покачивая головой.

Стоявшие тут же уздени только плечами пожимали, как бы говоря: кто это знает?

А старик Индрис вперед выступил и громко сказал:

– Да будет проклят убийца князя Астемира!

– Амен (аминь), – ответили уздени.

Вздрогнул Докшуко, взглянул на Индриса и в глазах его что-то прочитал и уж больше не мог открыто смотреть в них.

После вечернего намаза (молитвы) Докшуко сказал Индрису:

– Возьми из моего табуна тридцать лучших лошадей, пятьдесят буйволиц, сто баранов, коз и живи где желаешь: я отпускаю тебя на волю.

Усмехнулся Индрис.

– Ничего мне не надо: ни лошадей, ни буйволиц, ни воли, – сказал он. – Я уж стар, и жить мне не долго осталось. Я останусь с тобой – хочу посмотреть на твою жизнь: будешь ли ты счастлив?

Пожал плечами Докшуко и отвернулся от старика.

Месяц после смерти Астемира прошел.

Докшуко охотился в лесу вместе с Индрисом.

И случилось несчастье: выстрелил Докшуко в оленя, промахнулся, пуля в Индриса попала и уложила его на месте.

Прошел год.

Опять наступило лето, и опять ревел Баксан.

Дочь соседнего князя взял себе в жены Докшуко и богатый калым (выкуп) за нее уплатил.

Красива была молодая жена, и Докшуко казалось, что красивее ее во всей Кабарде нельзя было найти женщины. Но только одна неделя после свадьбы прошла, и вспомнил он казачку, и сейчас же она предстала перед его глазами, и как год тому назад, в бессонные летние ночи, смеялась, манила к себе.

И перед красотой казачки померкла красота молодой жены.

Ночью, лежа в постели, дремал Докшуко.

Вдруг скрипнула дверь, и кто-то тихо-тихо вошел в саклю.

Открыл глаза Докшуко и увидел: стояла казачка перед ним и все также смеялась.

И тихо поднялся он, осторожно переступая с ноги на ногу, приблизился к ней. И, как в те давно прошедшие ночи, сердце его часто билось и кровь приливала к вискам.

Он слышал ее дыхание и видел, как поднималась и опускалась ее молодая грудь. И сердце его затрепетало от радости, от такого счастья, какого он никогда не испытывал.

И вдруг он увидел, что красивое лицо казачки побледнело, а глаза плотно закрылись, и уже не стояла она перед ним, а лежала на песке почти обнаженная, бездыханная, истерзанная, и воды Баксана шумели, и видел он, как разбивались о камни его зеленые волны.

И глубокая тоска охватила его душу, и от боли, которой защемило его сердце, закрыл он глаза… И когда потом открыл их, увидел перед собой Астемира. Стоял он с поникшей головой, смотрел на труп казачки, и слезы текли по его суровому лицу, и тихо, скорбно промолвил он:

– Зачем убил девушку, проклятый братоубийца?

И охваченный ужасом, вскрикнул Докшуко, упал без чувств.

От этого крика проснулась жена, зажгла огонь и увидела, что муж лежит около двери лицом вниз.

Испугалась она и, не зная, что делать, громко заплакала.

Очнулся Докшуко.

– Что с тобой случилось? Зачем ты лежишь около двери? – спросила она.

Насильно засмеялся Докшуко.

– Сон мне приснился: будто я в лесу за оленем гонялся, – сказал он.

И поверила ему жена.

А днем Докшуко был молчалив, ушел в сад и стоял там, погруженный в глубокую думу.

Ночью ждал он казачку.

Жена позвала его, он не ответил, притворившись спящим.

Долго ждал, и не приходила казачка.

«Во сне видел я ее вчера», – подумал он и вдруг услышал, как скрипнула дверь и кто-то вошел в саклю, приблизился к постели; чье-то дыхание на своем лице он почувствовал.

– Будь проклят, братоубийца! – кто-то прошептал ему на ухо и, громко стуча ногами, вышел из сакли, сильно хлопнув дверью.

Забился, застонал в тоске Докшуко, проснулся в темноте и услышал, что кто-то плакал тут же, около него.

– Кто здесь? – громко спросил он.

Поднялась жена, зажгла огонь, и увидел Докшуко, что лицо у нее было в слезах.

– О чем ты плачешь? – спросил он.

Помолчала она и потом, всхлипывая, проговорила:

– Отпусти меня к отцу – не могу жить с тобой…

– Почему не можешь? – спросил он.

– К тебе по ночам шайтан приходит, ты разговариваешь с ним, кричишь… Страшно мне… Боюсь я тебя, – сказала она.

Прикрикнул на нее Докшуко.

– Не говори пустого, глупая женщина, – сердито проговорил он. – Я нездоров, поэтому и сон мой не спокоен…

К мулле Куденету, ученому старику, пришел Докшуко.

– Страшные видения, отец, посещают меня ночью, – сказал он, умолчав об Астемире и казачке. – Помоги, как избавиться от них.

Подумал мулла, сказал:

– Двор, где стоит твоя сакля, – проклятое место: страшное злодейское дело совершилось там, и кровь князя Астемира вопиет о мщении. Найди убийцу брата, отомсти за его кровь…

Вздохнул Докшуко и заговорил тихо и смиренно:

– Невозможно мне, отец, найти убийцу Астемира: кто знает, где он и где его искать?

– Бог знает, кто убийца, и придет время, он найдет и жестоко накажет его, – ответил мулла.

– Амен, – покорно проговорил Докшуко. – Но, – сказал он, – как же, отец, помочь моему горю?

– Попробуй перенести двор на другое место, – посоветовал мулла.

Приказал Докшуко рабам перенести двор на крутой берег Баксана, а сам поехал в горы, в гости к чегемскому таубию[5].

Пробыл он два месяца в гостях, и за это время на новом месте была построена новая сакля. Возвратился домой он радостный и счастливый: ночные видения уже не посещали его.

А жена его печальна и молчалива была.

Настала ночь, лег спать Докшуко в новой сакле и скоро заснул, а глубокой ночью распахнулась дверь и вошли в саклю казачка, Астемир, Индрис.

И стал Астемир против Докшуко и, показывая на него рукой, проговорил:

– Вот кто меня убил!

И потом все трое удалились, но казачка вернулась, заломила в отчаянии руки над головой и заплакала.

Проснулся Докшуко оттого, что свет блеснул ему в глаза.

Около него стояла жена, одетая так, как будто бы в дальнюю дорогу собралась она идти. С испугом и недоумением глянул он на нее, а она, не спуская с него глаз, проговорила громко:

– Это ты, проклятый, князя Астемира убил!..

Не помня себя от ужаса, Докшуко вскочил с постели, бросился на двор, а со двора побежал в степь и скрылся в темноте…

И с тех пор пропал Докшуко.

Слышите, как воет Баксан?

О, нет! Не Баксан это воет: братоубийца, проклятый Докшуко, бродит в темноте и громко стонет, и молит Бога о смерти.

Но вовек не будет ему смерти: пока светит солнце, пока люди живы, Докшуко будет терзаться за содеянное им злодеяние.

Звените, струны, звените тихою печалью минувших лет…

Из книги «Легенды Кавказа»

«Высоко вырос»

У одного из владетелей Кабарды, князя Борока, был человек, по имени Шогонтыж, смешной человечек, низкого роста, полный, с жирными лоснящимися щеками.

Как собака, он всюду ходил за князем, часто развлекал его веселыми рассказами и игрой на балалайке.

Носил он на поясе длинный кинжал и шашку, а когда был с князем в походе или набеге, то не выпускал из левой руки тугого лука, а за плечами у него торчал колчан со стрелами.

Воины князя втихомолку смеялись над ним.

– Пустой человек! Какой он воин?! – говорили они. – Его дело – князю кумган с водой подавать, а он зачем-то оружие на себя нацепил?

И правда, не был воином Шогонтыж: в разгар битвы он точно сквозь землю проваливался вместе со своею лошадью, но, как только воины князя одерживали победу, он откуда-то появлялся и, размахивая шашкой, с гиканьем скакал за убегавшим врагом.

И в это время, глядя на него, князь Борок весело смеялся.

– Ах, Шогонтыж, Шогонтыж, – говорил он ему, – если бы Бог дал тебе большой рост, то ты один справился бы с моими врагами. Не правда ли?

А маленький человек, вместо ответа, поспешно брал балалайку и начинал воспевать подвиги князя и его воинов.

Был еще молод Шогонтыж и одинок, очень одинок: не было у него отца и матери, сестер и братьев, не было жены и близких друзей.

И как часто хотелось ему услышать теплое слово, испытать женскую ласку!

И увидел он раз девушку Санах, и полюбил ее, но сказать ей о своей любви не решался: боялся – засмеет его девушка. Но подоспело время и сказал он.

На свадебные танцы собрались девушки, собрались юноши, и Шогонтыж был среди них.

Один юноша, усмехаясь, сказал ему:

– Шогонтыж, и ты должен плясать…

– А ты думал, что я только смотреть буду! – возразил Шогонтыж, и стал рядом с той девушкой, которую любил.

И когда под звуки зурны и хлопанье в ладоши юноши и девушки, взявшись за руки, пошли кругом, он тихо сказал ей:

– Люблю тебя! Будь моей женой, калым за тебя большой приготовлю.

Улыбнулась она и, нагнувшись к нему, проговорила:

– Я согласна быть твоей женой, но сперва вырасти выше всех!..

Кончились танцы; вышел Шогонтыж из круга, и тоска была у него в душе.

С тяжелой думой шел он по улице и вдруг услышал, что кто-то зовет его.

Поднял голову и увидел около полуразвалившейся сакленки женщину, старую ведьму Аминат.

Мудрая старуха была она: в народе говорили, что шайтан навещал ее, и от него она узнавала то, чего другим людям и ввек не узнать.

Ночной порой прокрадывались к ней женщины, приходили мужчины, и запиралась Аминат с ними в сакле, и рассказывала им, что ждало каждого из них в жизни. И один выходил из сакли радостный, а другой – печальный.

Остановился Шогонтыж, спросил старуху:

– Что надо тебе?

– Зайди в саклю, будь гостем, – сказала она.

– Не могу, – ответил он, – иду по одному делу.

– Зайди, поговорим об этом деле, – промолвила старуха.

Подумал Шогонтыж и зашел в саклю, сел на скамейку перед очагом и рассказал, что случилось с ним на свадебных танцах.

Поджала тонкие и высохшие губы Аминат, подумала, покачала головой.

Потом сняла с полки пучок сухой травы, бросила его в очаг и зажгла.

Синим пламенем вспыхнула трава, а старуха глаз с огня не спускала и задумалась глубоко.

Вспыхнула последняя былинка и потухла, серый пепел остался от огня, а старуха стояла неподвижно.

Очнулась, вздохнула тяжело и сказала Шогонтыжу:

– Ты вырастешь высоко, высоко, но девушка, которую ты любишь, не будет твоей женой. Теперь иди, ничего больше не скажу, – прибавила она, когда Шогонтыж начал просить ее разъяснить, как это он вырастет. – Иди, иди, я все сказала.

Вышел Шогонтыж из сакли, и еще тяжелее было у него на душе.

Два дня прошло. Рано утром, когда еще не все звезды погасли, на улицах аула затрубили звонкие военные трубы.

И, услышав их звук, воины поспешно покидали свои постели, одевались, хватали оружие, седлали коней.

Пыль тучей поднялась над аулом от скакавших на конях воинов, бежавших толпой остальных жителей, людским говором, шумом и конским ржаньем наполнились еще недавно спавшие и пустынные улицы.

А трубачи на белых конях носились из одного конца аула в другой и трубили, трубили.

Весь двор князя Борока и улица против него были запружены народом.

– Что случилось? – спрашивает каждый, и никто не мог ответить на этот вопрос.

Но вот вышел из сакли Борок, окруженный узденями, стал среди толпы и сделал знак рукой.

Шум и говор смолкли.

– Воины! – начал – он. – Месяц назад я послал к абадзехам тридцать храбрых джигитов для сбора дани. И вот теперь узнал, что абадзехи убили двадцать девять джигитов, а тридцатого отправили ко мне. Хотите его видеть?

– Хотим! – закричала толпа.

По знаку князя из сакли вышел человек и стал рядом с ним.

И страшен был он: губы, нос и уши были у него обрезаны, и стоял он среди толпы, оскалив зубы, смеялся молчаливым смехом смерти.

Гнев охватил воинов, и крикнули они, потрясая оружием:

– Отомстим абадзехам! В поход, в поход! Веди нас, князь!

Три дня спустя, на заре ясного утра войско Борока выступило из аула.

Впереди ехал князь, окруженный свитой, а немного поодаль ехал Шогонтыж.

Не весел был маленький человек – не пел песен, не играл на балалайке, опустил голову на грудь, задумался и был угрюм.

Удивлялись воины.

– Что случилось с нашим «джигитом»? – спрашивали одни из них. – Все он молчит, все думает о чем-то… Но о чем может думать такой пустой человек?

Другие, посмеиваясь, говорили:

– Он обдумывает, как искуснее на абадзехов напасть.

И князь тоже обратил внимание на него.

– О чем ты думаешь? – крикнул он ему.

Очнулся Шогонтыж и отвечал:

– Я песню слагаю, князь.

– Пой ее, послушаем, – приказал Борок.

Выехал Шогонтыж вперед войска, настроил балалайку и запел:

– В ясный вечер, когда солнце уходит спать, целует оно высокие снеговые горы, целует вершину леса…

«Спите до утра, когда я вас поцелуем разбужу», – говорит солнце горам и лесу.

А при дороге лежит камень небольшой серый и пылью покрытый, и не целует его солнце ни утром, ни вечером, и только в полдень жжет его…

И, не докончив песни, Шогонтыж взмахнул балалайкой и ударил ею об луку седла, и тихой жалобой зазвенели струны.

Швырнул на дорогу разбитую балалайку и проговорил, обращаясь к князю:

– Не могу больше петь, князь. Тут, – указал он на свою грудь, – много красивых песен сложилось, но слаб мой язык, не в силах он передать их, а моя балалайка… она совсем-совсем отказалась служить мне…

Взглянул князь на Шогонтыжа, недоумевающе пожал плечами и не сказал ничего.

Тихонько отъехал Шогонтыж в сторону и был молчалив и угрюм по-прежнему.

Абадзехи ожидали кабардинцев в горах: в узком ущелье они устроили из бревен и камней прочный и высокий завал и засели за ним. По обе стороны ущелья, как две стены, стояли высокие скалы, и трудно было взобраться на них, чтобы потом напасть на абадзехов.

И князь Борок сразу понял, что много погибнет его воинов, прежде чем враг будет выбит из засады, и созвал он совет из опытных в военном деле джигитов, чтобы обсудить план сражения.

И долго длился совет.

Вдруг громкий крик пронесся по ущелью, и увидели кабардинцы: на скале, над самым завалом, стоял с обнаженной шашкой в руке Шогонтыж.

Абадзехи подняли вверх копья и готовились принять его на них.

Взмахнул Шогонтыж шашкой, бросился вниз и повис на копьях. И кровью истекая, громко крикнул он князю:

– Борок! Всю жизнь я был ниже всех, а теперь, смотри, как высоко вырос!

Умер он, и сбросили абадзехи его труп за завал.

Кабардинцы, прикрывшись щитами от летевших в них стрел, с большим трудом унесли его в свой лагерь.

Посмотрел князь на окровавленное и истерзанное тело маленького человека и проговорил, покачивая головой:

– Ну кто бы мог ожидать от Шогонтыжа того, что он сделал?

И никто не знал и понять не мог никто, что заставило трусливого Шогонтыжа искать смерти на копьях абадзехов.

Полной неудачей окончился поход князя: не в силах он был овладеть завалом и, потеряв немало воинов убитыми и ранеными, возвратился в свой аул.

Привез он с собой тело Шогонтыжа, похоронил за аулом в степи и на могиле курган высокий насыпать приказал.

Красавица Санах узнала, какою смертью погиб Шогонтыж, задумалась было, но потом рассмеялась.

– Какой он смешной человек был, – проговорила она и ни разу на могилу его не пришла.

Да и зачем ей было приходить, если Шогонтыж совсем-совсем чужой был для нее?

А старая ведьма Аминат, кряхтя и охая, взобралась на курган.

– Хм… хм… – усмехнулась она и проговорила: – По-моему вышло!

И до глубокой ночи просидела она на кургане, думая о чем-то.

Кто знает, о чем она думала?!.

Лебедь

В одной стране, в осенний вечер, когда солнце пряталось за дальним лесом, сын хана, юноша Аслан-Гирей, с охоты домой возвращаясь, проезжал по улице селение и около колодца остановился коня напоить.

Девушка в кувшин воду набирала, и на Аслан-Гирея не взглянула, а он на нее засмотрелся.

Подобно дикой розе, растущей в степи, была красива и свежа девушка, и глубоки были ее глаза, черные как ночь, а ее щеки заря утренняя нарумянила.

Долго смотрел на нее ханский сын и коня забыл напоить.

Оглянулась девушка на него.

– Охотник, – сказала она ему, усмехаясь, – что же ты коня не поишь?

И от этих слов, от улыбки ее сердце его радостно забилось и тихо он промолвил:

– На тебя залюбовался я, милая девушка.

Показывая белые, как снег, зубы, засмеялась она, вылила из кувшина воду в каменное корыто и сказала:

– Пусть пьет твой конь…

И глаз не спускал с нее Аслан-Гирей.

– Чья ты дочь, милая девушка? – спросил он. – Как зовут тебя?

– А на что тебе знать это? – возразила она.

И по-прежнему усмехалась, а глаза ее манили, звали к себе…

– Ну, – сказала она потом, – скажу, чья я дочь… Мой отец бедный человек, огородник. Вместе разводим мы овощи, продаем их на базаре в городе…

– А звать тебя как? – спросил Аслан-Гирей.

– Не скажу своего имени, – ответила девушка.

Со степи два лебедя летели, низко пролетали они над колодцем.

Аслан-Гирей быстро взял лук, стрелу вложил, прицелился.

И громко вскричала девушка:

– Охотник, охотник, не убивай этих птиц!

Но Аслан-Гирей уже пустил стрелу… Взвилась она и в лебедя попала.

В последний раз лебедь взмахнул крыльями и тяжело упал на землю около колодца.

Девушка к нему подбежала и увидела, что стрела пробила ему грудь, кровью окрасились его белые перья, и бился он в предсмертной муке.

Склонилась она над ним, и лицо ее запечалилось, а на глазах показались слезы.

Подняла она голову и увидела, что другой лебедь взвился вверх, кружился над селением, громко кричал, и жалоба слышалась в его крике.

Увидел Аслан-Гирей, что плачет девушка, удивился.

– Милая! – воскликнул он. – Тебе лебедя жаль?

Она не отвечала и смотрела на умирающую птицу.

Помолчал Аслан-Гирей и сказал:

– Девушка, ты не говоришь мне своего имени, я и не буду спрашивать о нем, а назову тебя Лебедем…

– Нет, нет! – вскричала она. – Не называй меня Лебедем – это имя несчастье мне принесет. Зови меня Гульнара, тем именем, которое дала мне мать.

К колодцу подошел старик-нищий и, сняв шапку перед Аслан-Гиреем, заговорил, униженно кланяясь:

– Сын славного хана! Глаз твой верен и тверда рука! Я видел, как поразил ты птицу, и сказал себе: так стреляет только отважный Аслан-Гирей, сын могучего хана.

И кланялся старик, к земле припадая…

Достал Аслан-Гирей из кармана золотой, бросил нищему.

– Прощай, Лебедь прекрасный! – крикнул он девушке, ударил плетью коня и помчался.

Гульнара посмотрела ему вслед.

– А я не знала, что он – сын хана, – сказала она старику.

Старик не слушал ее: спрятав золотой, он вынул из ножен, висевших у него на поясе, нож, прирезал лебедя и, взвалив его на плечо, пошел.

– Вот, – сказал он девушке, – как случилось: целый день был я голоден, потому что не за что было хлеба купить, думал, что и завтра буду голодать, но Бог не забыл старого Мустафу.

На другой день Аслан-Гирей был в селении, как и в прошлый раз, один.

Ехал он в лес на охоту, а сам думал о Гульнаре…

Направился он к колодцу и на дороге встретил вчерашнего нищего, который едва завидел его, шапку снял и униженно кланялся.

– О, храбрый сын славного хана, – запел было он, но Аслан-Гирей остановил его.

– На вот тебе, старик, – бросил он ему золотой, – только и ты услужи мне: укажи дом отца Гульнары…

Держа шапку в руках, провел старик Аслан-Гирея на край селения, до старого домика с огородом и садом.

Подъехал Аслан-Гирей к воротам и громко крикнул:

– Лебедь, Лебедь!

На крик вышел Меджид, отец Гульнары, уже старый человек, узнал Аслан-Гирея, шапку снял.

– Добро пожаловать, молодой хан, – проговорил он, кланяясь.

– Мой конь устал, дай отдохнуть ему в твоем дворе, – сказал Аслан-Гирей, слезая с коня.

Из дома вышла Гульнара, и щеки ее вспыхнули, и потупила глаза она.

Радость охватила Аслан-Гирея.

– Лебедь, – проговорил он, подойдя к ней. – Милая девушка, люблю я тебя…

И тихо отвечала ему Гульнара:

– Не смейся, хан, над бедной девушкой.

– Я не смеюсь, – сказал Аслан-Гирей, – я люблю, люблю тебя, моего милого Лебедя… Скоро наступит время, когда я должен буду взять себе жену, и возьму я дочь твою, – сказал он Меджиду.

Отвечал ему старик:

– Воля твоя, молодой хан. Но подумал ли ты о том, что скажет отец о твоем намерении? Ведь старый хан не захочет, чтобы женой твоей была дочь огородника…

– О! – весело воскликнул Аслан-Гирей. – Я об этом не беспокоюсь: для любимого сына отец все сделает…

Вздохнул Меджид.

– Воля твоя, – покорно промолвил он.

Хан удивился, что сын его стал часто ездить на охоту, а домой возвращаться без добычи, и еще сильнее удивился, когда узнал, что никто из слуг не сопровождает его на охоту.

И призвал он Аслан-Гирея.

– Что случилось с тобой, что охота твоя стала неудачной? – спросил он.

– Бог не посылает удачи, – ответил сын.

– А почему ты один ездишь на охоту, не берешь с собою слуг? – продолжал хан.

Потупился Аслан-Гирей.

– Я теперь сокола вынашиваю для охоты, и слуги мне не нужны, – проговорил он и покраснел, потому что солгал он отцу – сокола не вынашивал он.

Испытующе посмотрел на него хан, нахмурился.

– Завтра на охоту ты не поедешь! – сказал он. – Иди.

И целый день протосковал по Гульнаре Аслан-Гирей, ночь спал неспокойно, а утром вышел к отцу бледный, осунувшийся.

Испугался хан.

– Что с тобой? – спросил он. – Ты болен?

– Голова болит, – отвечал Аслан-Гирей. – Поеду в степь, освежусь…

Отпустил хан сына, а как только он уехал, призвал сановников и долго советовался с ними, где найти достойную для сына невесту, и потом поручил трем сановникам поехать в соседние страны посмотреть ханских дочерей.

Старый Мустафа в город притащился, к ханскому дворцу пробрался и стал у ворот, сняв шапку.

Сановник увидел его спросил:

– Что тебе, старик, надо?

И, униженно кланяясь, Мустафа отвечал:

– Хана мне видеть надо, чтобы сказать ему то, что, кроме него, никто не должен слышать.

И сановник привел его к хану, а сам удалился.

Упал, распластался перед ханом Мустафа и заговорил:

– О, луч солнца! О, великий, могущественный хан! О, добродетель, которой нет равной на земле.

Нахмурился хан и крикнул:

– Перестань выть и скажи, что тебе надо?!

И Мустафа, продолжая лежать, рассказал хану о том, что сын его Аслан-Гирей, красоте и доблести которого нет и не может быть равного, полюбил дочь бедного огородника, живущего в селении. И каждый день он приезжает к ней, от нее не отходит ни на шаг, ибо очаровала она его своей красотой. Но красота ее не от Бога: ее мать ведьмой была и умерла странной смертью: вниз головой в колодец она упала и захлебнулась в нем. И воду народ из колодца не брал до тех пор, пока мулла не прочитал над ней очистительной молитвы. И очаровала, совсем очаровала красивая Гульнара молодого хана: как простой работник, как раб, он копается с ней в земле и садит овощи…

Хан чуть не задохнулся от гнева.

– Ты… собака презренная, – проговорил он, тяжело дыша. – Если ты еще кому-нибудь скажешь хотя бы одно слово, я предам тебя мучительной смерти…

– О, великий хан! – воскликнул Мустафа. – Для других я нем, как камень… О, я знаю, ты взглянешь оком милосердия на презренного раба твоего…

Хан хлопнул в ладоши и сейчас же перед ним предстали трое слуг.

– Возьмите этого старика, – указал он на Мустафу, – бросьте в темницу…

Слуги схватили нищего и поволокли.

– Эй? – крикнул хан. – Вернись кто-нибудь.

Слуга приблизился к хану, а тот провел рукой по горлу, кивнул головой на Мустафу.

Слуга поклонился и вышел.

Привели Мустафу во двор темницы.

Тот слуга, которому хан отдал последнее приказание, сказал ему:

– Посмотри, старик, как много летит лебедей!..

Мустафа глянул вверх, а слуга ударом ножа перехватил ему горло, а потом отрезал голову.

Труп Мустафы бросили в городской ров на съедение собакам, а голову показали хану.

– Выбросьте эту дрянь, – сказал хан.

Сидел он один и думал о сыне.

– Гм… Понимаю теперь, почему он на охоту один ездит и без добычи домой возвращается, – проговорил он и задрожал от охватившего его гнева.

– Шума делать не надо, – говорил он потом сам себе, а достаточно послать двух воинов, чтобы прикончили огородника и его дочь и сожгли чертово гнездо. И сыну ничего не скажу, чтобы потом меня не проклинал…

Хотя и наедине говорил Мустафа хану об Аслан-Гирее, но и у стен были уши: за дверью стоял слуга ханского сына и все слышал.

И тихо, как кошка ступая, удалился он от двери, подобно тени шмыгнул в комнату своего молодого господина и там долго шептал ему на ухо.

Побледнел Аслан-Гирей, задрожал.

– Что же делать? – спросил он слугу. Тот пожал плечами.

– Не знаю, – ответил он. – Советовать не могу, но одно знаю: огороднику и его дочери не быть живыми.

И, поклонившись, вышел слуга.

Задумался Аслан-Гирей.

– Как быть? Что делать? – спрашивал он себя. – Пойти к отцу, признаться в своей любви к Гульнаре уже поздно: донос проклятого нищего сделал свое дело…

И поспешно он вышел, направился в конюшню, коня оседлал, вскочил на него и помчался в селение.

Около дома огородника остановил коня и громко крикнул:

– Лебедь, Лебедь!

И на зов выбежала Гульнара, смеющаяся, и старый Меджид подошел.

– Беда грозит нам великая, – проговорил Аслан-Гирей и рассказал о том, что во дворце хана произошло.

Вскрикнула Гульнара, руками всплеснула.

– Что же делать? – в тоске вскричала она.

– Бежать всем троим надо, – сказал Аслан-Гирей. – Пройдет немного времени, гнев отца уляжется, я вернусь домой и тогда женюсь на тебе, мой Лебедь, моя радость.

А старый Меджид послушал-послушал, проговорил:

– Как я говорил, так и случилось. Но прошлого уже не поправишь, надо думать о будущем. – Вы, – сказал он дочери и Аслан-Гирею, – бежите, а я останусь: я – человек старый, смерть давно ждет меня, и гнев хана мне не страшен…

– Отец! – вскричала Гульнара, бросилась к отцу, обняла его, заплакала, умоляла бежать.

Старик был непреклонен.

– Я останусь, – твердил он, – а вы бежите. Уже пора – погоня ханская может настигнуть вас.

Взял к себе в седло Аслан-Гирей плачущую Гульнару.

– Прощай, отец! – сказала Гульнара.

– Прощай, Меджид! – крикнул Аслан-Гирей.

– Прощайте, дети мои! Бог благословит и спасет вас! – сказал старик и заплакал.

Ударил Аслан-Гирей коня… Рванулся конь, поскакал.

А старик стоял одинокий, беспомощный, и текли слезы по его щекам.

По дороге со стороны города пыль поднялась – ханские воины мчались.

Прискакали к дому Меджида, стали спрашивать, где дочь его и сын хана?

– Не знаю, – ответил старик.

Обыскали воины весь дом, двор и огород и опять принялись допрашивать старика.

Молчал Меджид, и тогда один воин ударил его по голове кинжалом.

Сильный был удар, и старик мертвым упал.

– Вот как! – удивился воин. – Ведь и ударил-то я слабо, значит, голова у старика была плоха.

Потом подожгли воины дом, бросили в огонь труп Меджида.

* * *

В чужой стороне, в большом городе жили в бедности Аслан-Гирей и Гульнара. Золота не успел захватить с собой Аслан-Гирей и, когда были прожиты деньги, вырученные от продажи коня, пришлось жить трудами рук своих: на базаре Аслан-Гирей тяжести переносил, а Гульнара работала в богатых домах черную работу.

Но они были молоды, сильно любили друг друга, и бедность сначала не казалась им тяжкой.

На окраине города, в маленькой хижине рыболова жили они, и рабочий день их начинался рано утром и кончался ночью.

Усталые, обессиленные возвращались они в свою хижину и спешили броситься на жесткую постель, чтобы во время короткого сна набраться сил для предстоящего трудового дня.

Ладони рук Аслан-Гирея не раз покрывались кровяными волдырями, пока не затвердели и не покрылись твердыми, как дерево, мозолями. А нежную кожу на лице, на шее солнце сожгло, и из белой темная стала она.

Побледнели, осунулись розовые щеки Гульнары, и реже слышался ее счастливый смех.

Но бедность не страшила Гульнару, она и раньше знала ее, страшно было потерять любовь Аслан-Гирея: стала она замечать, что часто задумывался он и о чем-то тяжко вздыхал.

– О чем ты думаешь? – спрашивала она его и в глаза ему заглядывала, желая прочитать его сокровенную думу.

А он, не отвечая на вопрос, насильно смеялся, обнимал и целовал ее.

И тоска пала на сердце Гульнары, но она глубоко затаила ее.

Прошел год, у Гульнары родился мальчик, но он жил не долго, потому что в груди матери не было молока для него, а кормилицу не на что было нанять.

И плакала Гульнара над мальчиком, и от слез потускнели ее ясные, красивые глаза.

Аслан-Гирей наружно показывал вид, что тоскует по сыну, а сам был рад его смерти: лишняя обуза с плеч свалилась.

И Гульнара чувствовала это, и еще тяжелее стала ее тоска.

Проходили дни за днями в тяжелом труде, в бедности, доходящей до нищеты, и не было радости, не было светлого луча в этой жизни.

И угрюмее становилось лицо Аслан-Гирея.

Несчастье случилось с Аслан-Гиреем: тяжесть большую он поднимал, надорвался и упал. Сил у него не было добраться до хижины, и принесли его товарищи по работе.

И лежал он тяжко больной и медленно умирал.

А Гульнара с утра до вечера принуждена была работать, чтобы заплатить рыболову за хижину и купить хлеба.

Мало платили ей за работу, и часто этой платы не хватало и на зелень, а мяса давно уже не пробовала ни она, ни Аслан-Гирей.

С каждым днем таял Аслан-Гирей, и тоска камнем ложилась на сердце Гульнары.

Хозяин хижины сжалился над больным и привел к нему врача.

Тот осмотрел Аслан-Гирея, сказал, что вылечить его можно легко, но лечение обойдется в два золотых.

А где их было взять?

И ночью долго плакала Гульнара, а утром тщательно вымыла лицо, причесала волосы, починила платье и пошла в город.

Жил в городе один богатый купец; старый он был, а женщин очень любил и, чтобы казаться молодым, красил черной краской свою седую бороду.

Увидел он раз Гульнару, прельстился ее красотой.

– Женщина, подари мне свою любовь, а я подарю тебе золотой, – сказал он ей.

В то время Гульнара прокляла его и прочь пошла.

А старика еще сильнее охватила страсть к ней, и найдя ее на базаре, предлагал ей продать ему свою любовь и каждый раз увеличивал плату.

– Десять золотых, женщина, большие деньги, – сказал он ей в последний раз, а она проклинала его и плакала от обиды.

А в то утро она сама его искала и увидела его, покупающим мясо к обеду.

Он только взглянул на нее, позабыл о мясе, подошел к ней, тихо сказал:

– Женщина, двенадцать золотых – хорошие деньги.

Насильно усмехнулась Гульнара.

– Ты мне покою не даешь, – сказала она. – Что мне делать с тобой?! Жаловаться не хочу – боюсь сраму, но чтобы ты больше не приставал ко мне, я согласна продать тебе свою любовь за пятнадцать золотых.

Пошла, продалась и получила кошелек с золотом.

Прибежала в хижину и радостно воскликнула:

– Мой милый. Бог счастье нам послал: на базаре нашла я кошелек с золотом. Вот посмотри!

И высыпала перед Аслан-Гиреем золото, пересчитала.

– Пятнадцать золотых! – воскликнула она удивленно. – Есть чем заплатить за твое лечение!..

И поспешно сунув под изголовье Аслан-Гирея кошелек с золотом, побежала за врачом.

Врач явился и, получив два золотых, начал каждый день приходить к больному лечить его.

И стал поправляться Аслан-Гирей, а Гульнара осунулась, в глазах ее глубокая печаль легла, и уже не слышался ее смех, не могла она открыто взглянуть в глаза Аслан-Гирею.

Утром уходила она на работу и возвращалась с нее измученная, молчаливая.

Жадным оказался врач, и еще два золотых потребовал за лечение, и Гульнара отдала их. И таяли золотые: на лекарство они шли, на лучшую пищу для больного, на одежду для него, и пришло время, когда последний золотой был истрачен.

А врач потребовал еще два золотых.

– Это уж последняя плата, – сказал он.

И опять, как в то утро. Гульнара долго умывалась, чинила платье и ушла, а когда возвратилась в хижину, молча сунула под изголовье Аслан-Гирея кошелек с десятью золотыми, старик-купец больше не дал.

Губы у Гульнары дрожали и, взглянув на Аслан-Гирея, она вышла на двор и там упала на землю, долго лежала, как мертвая.

Аслан-Гирей не спрашивал ее, где она взяла золотые, и она ему об этом ничего не говорила.

И потемнело его лицо, и молчалив он стал.

Поднялся с постели Аслан-Гирей, но работать еще не мог и, набираясь сил, он по целым дням сидел на берегу реки, смотрел на рыбаков, закидывавших невода. Вечером за ним приходила Гульнара, и оба они тихо возвращались в свою хижину.

Однажды шли они домой, и вдруг Аслан-Гирей увидел, что навстречу им едет сановник его отца, окруженный свитой.

Еще издали узнал сановник Аслан-Гирея, быстро слез с лошади, его примеру последовала и свита.

И, кланяясь, подошел сановник.

– Приветствую тебя, сын великого хана, – сказал он, приложив руку к сердцу. – Много месяцев искал я тебя и уже заранее простился с жизнью, потому что был обречен на казнь твоим отцом, если вернусь к нему без тебя.

– Здоров ли отец? – спросил Аслан-Гирей.

– Тоска по сыну угнетает хана, – сказал сановник, вздохнул и запечалилось его лицо. – Глаза его меркнут от слез. Обрадуй его, отдали его смертный час…

И сановник, старая придворная лисица, всхлипнул, и слеза выкатилась у него из глаз, поползла по щеке, а он нарочно не смахивал ее.

И сердце Аслан-Гирея от боли сжалось.

– Бедный, бедный отец, – прошептал он.

И совсем он не думал о Гульнаре, а она стояла молчаливая, глаз не смея поднять на сановника.

Посмотрел на нее сановник и проговорил, вздыхая:

– Милое дитя, Бог наградит тебя за то, что ты не покинула в несчастье сына славного хана.

Тоска давила Гульнару.

– Славная девушка, – продолжал сановник, – чтобы предстать перед ясные очи хана, доблестному сыну его надо вымыться в бане и одеться в лучшую одежду. Поэтому, прошу тебя, на время ты оставь нас. Вот тебе, – протянул он ей кошелек с золотом, – оденься в самую красивую одежду, и потом мы заедем за тобой.

Гульнара покачала головой и кошелек не взяла. Взглянула она на Аслан-Гирея, а тот, как бы не замечая ее взгляда, отвернулся.

И голову уронила, тихо пошла прочь.

Год прошел.

Старый хан умер. Похоронил его Аслан-Гирей и стал править страной.

И старые и молодые придворные льстецы в дугу гнули перед ним свои спины, прославляли его мудрость и добродетели, а народ ниц падал перед ним.

Еще при жизни отца женился Аслан-Гирей на красивой девушке, дочери хана соседней страны, и полюбил ее. Счастливым он себя чувствовал после пережитых лишений, и казалось ему, что и на самом деле он обладает теми добродетелями и мудростью, которые восхваляли в нем придворные льстецы.

И наслаждаясь своим счастьем, в пирах и соколиной охоте проводил он время и ни разу не вспомнил о Гульнаре, совсем забыл он ее.

Только однажды, возвращаясь с охоты берегом реки, он увидел на нем мертвое тело женщины, которую только что вытащили из воды, куда она сама бросилась.

Заглянул он в лицо ей, и казалось оно знакомым ему.

«Гульнара, – подумал он, но сейчас же сказал себе: – Нет, я ошибся: это не Гульнара, это другая женщина. Гульнара осталась на чужой стороне и не пропадет она: умеет она добывать золотые».

И злобно рассмеялся он.

Два года еще прошло, и скуку стал испытывать Аслан-Гирей.

Каждый день он видел одно и то же: сановники изгибались перед ним, льстили и лгали, народ приветствовал его криком, и не радость, а страх слышался в этом крике.

Надоели ему пиры и охота, опостылела жена, ленивая, изнеженная женщина.

Тоска овладела им. Чего-то недоставало ему, но чего, он не знал…

И в одну бессонную ночь, лежа в постели, он вспомнил свою прошлую жизнь, вспомнил свою первую любовь. Гульнару вспомнил и лебедя, которого около колодца убил, и в тоске закричал он, рыдая:

– Лебедь! Мой милый Лебедь, где ты?!

И встал он с постели, вышел в сад и, бродя по темным аллеям, громко звал:

– Лебедь, Лебедь, где ты?

И спал сад, и глухая ночь молчала.

Из книги «Легенды Кавказа»

Машуко

Отчего потемнела степная даль?

Поднял ли ветер густую пыль с дороги, или же черная туча ползла перед дождем? Не пыль то была и не туча, а дым: горели аулы, подожженные крымскими татарами, полчища которых вел в Кабарду хан Каплан-Гирей.

По дорогам, по тропинкам бежали из аулов женщины, дети, старики, и горе сопровождало их. В лесную глушь, в горы забирались беглецы и, как звери, прятались в пещерах.

– Конец Кабарде пришел! – стонали старики, охваченные отчаянием, а женщины, в знак скорби, царапали свои лица до крови и голосили.

В степи строилось в боевом порядке кабардинское войско, но трусливый ропот уже прошел по его рядам, и заранее не надеялось оно на свою победу: не та уже стала Кабарда – раздоры, несогласие владетельных князей ослабили ее, и народ, забыв дедовские обычаи, успел развратиться, утратить воинственный дух. И ни в военных походах, ни в лихих набегах проводили время кабардинцы, а сидя в своих аулах.

Князья и уздени охотились в лесах, степях, пировали, устраивали конские скачки, ссорились между собой из-за пустяков и затевали побоища, а подвластный им народ работал на них, и в свободное от трудов время сидел в дымных саклях за чинаком бузы.

И висели на закопченной стене сакли винтовка, сабля и пистолет, а кинжалом рубили часто голову не врагу, а курице, когда надо было варить из нее суп.

До такого позора дожил кабардинский народ!

Выстроилось войско, и старый князь Алибек выехал перед ним на своем боевом гнедом жеребце и громко воскликнул:

– Воины! Враг многочислен и силен, и нам надо биться до последнего издыхания, чтобы победить его!

– Победим или умрем! – шумным криком ответили воины.

А из-за высоких курганов уже показались орды крымцев. Далеко растянулись они и вширь и вдоль, на конях, на высоких двухколесных арбах, запряженных волами и верблюдами, и пешие, как саранча, были они многочисленны, и земля гудела от топота ног, гул и стон шел по степи от человеческих голосов, скрипа арб, рева верблюдов и неумолкаемого крика ворон и коршунов, громадной тучей летевших вверху.

Князь Алибек махнул рукой, и трубач заиграл в длинную и тонкую медную трубу, и полились звонкие, чистые, как звон серебра, звуки и плакали в своих печальных переливах.

И тихо стало в кабардинском войске.

Замер последний звук трубы. Из переднего ряда войска выехал на сером коне бедно одетый и вооруженный одним только кинжалом чекуок (в древней Кабарде чекуоками назывались народные певцы) Батырбек и, повернувшись лицом к воинам, запел:

– Под синеющимися в степи курганами спят вечным сном витязи, гордость и слава Кабарды.

Вечная им память!

Страха не знали они: как орлы налетали, и сильны были удары их.

В груди их билось мужественное и великодушное сердце: вдвое сильный враг не видел их спины, обезоруженного и несчастного врага жалели они, и был он гостем у их очага.

Бог знает, откуда приходят тучи, тянутся над степью, плачут дождем, и ветер уносит их.

Другие тучи приходят, и также уносит их ветер, куда – Бог знает.

Уходит день, приходит ночь.

Тепло сменяет холод и холод сменяет тепло.

Уходят годы один за другим, как быстрая река бежит время и все изменяет: что сегодня любишь, возненавидишь завтра, что ненавидишь сегодня, завтра полюбишь.

Одно никогда не изменится: светлая память в народе о вас, благородные рыцари!

И в годину тяжких испытаний, постигших родину, ваши славные дела и подвиги, благородные рыцари, да послужат нам примером.

Кончил петь чекуок, и по рядам войска, подобно шелесту ветра, пронеслось:

– Аминь…

И опять зазвенели, заплакали, переливаясь печалью, звонкие и чистые звуки трубы.

Выхватил из ножен саблю князь Алибек и, взмахнув ею, воскликнул:

– Победим или умрем! Да поможет нам Бог.

И помчался навстречу крымским ордам, и следом за ним с криком и воем устремилось войско, и от топота конских копыт задрожала земля, тяжелым гулом наполнилась степь и тучи пыли поднялись над ней.

Как громадная стена, твердая и непоколебимая, двигались крымцы.

Налетели кабардинцы, смяли их передние ряды, но врубиться в средину войска им не удалось: слишком много было его, и на смену одного убитого крымца являлось десять новых. И подобно лавине, которая летом срывается с ледников Ошхамахо, навалилась дикая орда на кабардинцев, и дрогнули они, пришли в замешательство, начали отступать, пока не обратились в бегство. И было бегство позорным, никогда не виданным в Кабарде, и не перенес этого позора весь израненный, истекающий кровью чекуок Батырбек, и в отчаянии заколол себя кинжалом.

А хан, не останавливаясь, шел дальше и на другой день разбил кабардинцев около горы Бештау, потом продвинулся к реке Баксан и сжег многие из кабардинских аулов.

Кабардинские князья изъявили ему покорность и обязались платить ежегодно дань хлебным зерном, медом, рогатым скотом, лошадьми и людьми – по одному человеку с каждого аула.


Возвращался хан домой той же дорогой, которой пришел в аул, и отдохнуть остановился близ бештаугорских аулов.

И здесь князья изъявили ему свою покорность и дань назначенную обязались давать вовремя.

И кабардинский народ с рабскою покорностью принял на себя ханское иго.

Только в одном ауле молодой холоп Машуко не хотел давать дани.

– Пока я держу кинжал в руке, до тех пор Каплан-Гирей ни одного зернышка просяного не получит от меня, одной шерстинки со своей коровы я не дам ему.

Соседи смеялись над ним.

– Какой ты богатырь! – говорили они. – Хан и спрашивать тебя не станет, а возьмет из твоего имущества то, что ему понравится. Захочет – и будешь ты раб его, а сестру твою, красавицу Элисхан, возьмет себе в наложницы.

– Только мертвым мной хан может распорядиться! – отвечал Машуко. – Про сестру я ничего не скажу: она взрослая, есть у нее свой ум, и вольна она поступать, как хочет.

И продолжал потом:

– Это князья и уздени, как собаки, виляют перед ним хвостом. Но я не таков!

Один холоп, желая выслужиться перед своим князем, пошел донести ему на Машуко.

Узнал об этом Машуко, поспешно побежал в свою саклю, взял винтовку и сказал Элисхан:

– Пойдем, сестра, в горы: там ты свободна будешь.

Жаль стало Элисхан покинуть саклю, расстаться с коровой, козой, страшилась она голодной жизни в горах.

– Нет, Машуко, не пойду я с тобой, – сказала она. – Подобно волку придется жить в лесу…

– Но лучше быть голодным волком на свободе, чем сытой собакой на цепи, – заметил Машуко.

Покачала головой Элисхан.

– Нет, – сказала она решительно, – не пойду с тобой.

Рассердился Машуко.

– Хеть махо к’дыкя! (Буквально: «В собачий день родилась!») – выругался он и вышел на двор.

Была в ауле девушка, Хариса-холопка, которую тайно любил Машуко, и от этой любви ребенок – мальчик родился.

Забежал к ней Машуко, шепнул ей, чтобы она через три дня вечером пришла к подошве горы, из которой бьют ключи горячей воды и, подражая вою волка, дала бы знать о себе.

И побежал Машуко из аула, а по дороге к нему присоединилось еще десять молодых вооруженных холопов.

– Мы идем, Машуко, с тобой, – сказали они. – Лучше теперь умереть свободными, чем рабом дожить до старости.

Князь, извещенный холопом-доносчиком, прискакал со своими узденями к сакле Машуко и не застал его.

– Но все же он не уйдет от нас, – сказал он.

На другой день хан, собираясь в Крым, устроил пир в своем шатре, украшенном дорогими коврами.

Были приглашены князья и уздени, но в пиршестве они не приняли участие, а почтительно стояли в стороне, некоторые же из них прислуживали хану и его пашам, и Каплан-Гирей, сидя на шелковых подушках, в красном шелковом халате, весело посмеивался, глядя, как они гнут перед ним свои спины.

До вечера продолжался пир, и упился хан, пьяный повалился на подушки и уснул.

Настала ночь. Костры погасли в ханском стане, погасли огни в аулах.

Спало войско хана, дремали часовые. И вдруг среди ночи произошло смятение в ханском стане: послышались лязг оружия, крики, вопли, стоны.

Проснувшиеся крымцы не могли понять причины этого смятения, пока не зажгли костров, и тогда увидели, что многие из их воинов были убиты и ранены.

Паша пробовал разбудить хана, но тот только мычал и не просыпался.

Утром же, узнав о ночном происшествии, он сильно разгневался.

– Это – работа кабардинских князей и узденей! – воскликнул он.

Но прибывшие в стан князья и уздени, снова изъявляя свою покорность хану, объяснили, что ночное нападение на крымцев было сделано беглецом Машуко и его товарищами.

Нахмурился хан.

– Сегодня же приведите этого Машуко ко мне! – крикнул он.

Один же уздень заискивающе заметил хану, что в ауле осталась сестра Машуко, очень красивая девушка.

– Красивая? – удивился хан. – Приведите-ка, взгляну я на нее…

И когда Элисхан предстала перед ним, он поразился ее красотой, приказал одеть ее в дорогие и красивые одежды, взял ее себе в наложницы.

– А Машуко вы все-таки разыщите, – сказал он князьям, – иначе много дыма будет в ваших аулах.

Засмеялся и увел Элисхан в шатер.

Собрали князья и уздени народ, отправились на гору искать беглецов, долго искали и только к вечеру наткнулись на них.

Произошла стычка. Беглецы защищались отчаянно, но все же шесть человек из них были убиты, а четыре израненными – взяты в плен, только Машуко успел скрыться.

Приведены были пленники в стан ханский, но Каплан-Гирей не вышел из шатра и через пашу приказал отрубить им головы.

И приказание его было исполнено немедленно.

Наутро хан покинул Кабарду и увез с собой сестру Машуко.


Три дня прошло.

Вечером Хариса стояла у подошвы горы, на опушке леса, и громко выла по-волчьи. И испугалась она, вскрикнула, когда увидела Машуко около себя – так бесшумно и незаметно спустился он с горы.

– Живы ли мои товарищи? – спросил он, не отвечая на обычное приветствие Харисы.

– Тела их – без голов валяются в грязи, – ответила она.

Упал Машуко на землю, застонал.

– О горе, горе мне! – воскликнул он. – Мои товарищи, мои славные друзья!

И в голосе его послышались слезы.

Потом вскочил он на ноги и, потрясая кулаком по направлению аулов, гневно воскликнул:

– Отомщу я вам, князья и уздени, за кровь товарищей!

А Хариса, помолчав, промолвила:

– Сестру твою хан в наложницы взял…

– Взял? – спросил Машуко. – И сестра не умертвила себя?

– Зачем? – удивилась Хариса. – Она теперь носит шелковую одежду, живет в роскоши и рабыни прислуживают ей.

– О, проклятая тварь! – вскричал Машуко. – Не сестра она мне. Быть наложницей врагу народа!.. Подлая женщина, хуже собаки она!

Хариса молчала и думала о том, как счастлива теперь Элисхан.

Молчал и Машуко, думал о смерти своих товарищей, и гневом закипало его сердце.

– Я отомщу, я отомщу! – шептал он.

– Ну, – сказал он, обнимая и целуя Харису, – простимся. Уже поздно, и тебе пора идти домой. – И потом, как бы вспомнив, спросил: – Жив ли наш сын?

– Жив, – ответила Хариса.

– А ты по-прежнему любишь меня? – спросил он.

– Зачем спрашиваешь? – возразила Хариса. – Ведь сам знаешь, что кроме тебя у меня нет никого. И если тебя убьют, я лишу себя жизни.

– Верю, – ответил Машуко. – Храни тебя Бог… Иди, уже поздно…

Пошла Хариса, и долго смотрел ей вслед Машуко.


В эту же ночь запылала в огне сакля одного из узденей, и когда хозяин ее выбежал на двор, то был убит ружейным выстрелом, раздавшимся из засады.

Утром собрался народ, и понять не мог, кому понадобилось так жестоко наказать узденя: кровников у него не было, значит, и мести он не мог ожидать?

А пока народ судил-рядил, прибежал со степи пастух и сообщил, что на дороге, около горы, лежат убитыми уздень и его слуга. Ехали они по дороге, вдруг из кустов раздался выстрел, и уздень свалился с коня. Слуга соскочил со своей лошади, бросился к раненому, но был убит вторым выстрелом.

– И я видел, как побежал в горы человек с винтовкой, – рассказывал пастух.

– Кто же это был? – вскричали уздени.

– Не знаю, – отвечал пастух, – я издали видел, но думаю, что то был беглец Машуко.

– Верно, – сказали уздени. – Это он мстит.

Громадной вооруженной толпой народ пошел разыскивать Машуко и не мог найти его, а ночью опять от пожара сгорел двор узденя. И снова собрались уздени, собрался народ. Выступил из толпы всеми уважаемый уздень-старик, сказал:

– У Машуко есть в ауле сообщники, надо подкупить их, иначе он еще долго будет жечь наши сакли…

И в тот же день холоп этого узденя стоял около мечети, держал в одной руке пистолет и кинжал, оправленные в серебро, а в другой – богатый женский наряд, во всеуслышание объявлял, что если мужчина поможет узденям убить Машуко, то получит в награду оружие, а если это сделает женщина, то наградой ей будет красивая одежда.

Толпа собралась около холопа, осматривала оружие, наряд, и многим хотелось иметь их, но никто не мог заранее сказать с уверенностью, что он выполнит условие получения награды.

Мимо мечети проходила с кувшином на плече Хариса, остановилась, прислушалась, взглянула на красивый наряд и пошла своей дорогой, а дома поставила кувшин в угол сакли и долго сидела, о чем-то думая. Потом встала и быстро направилась к мечети.


Наступил вечер. Хариса, как и раньше, стояла у подошвы горы и выла.

В лесу чуть хрустнула сухая ветка, и кто-то заиграл в темноте, за деревьями, на деревянной детской свистульке. Играл-играл и перестал.

– Эго я для забавы нашего мальчика сделал, – послышался в темноте голос Машуко.

– Выходи же, – нетерпеливо крикнула Хариса.

– Соскучилась? – засмеялся Машуко и вышел на опушку, и сейчас же из ближайших кустов, подобно молнии, сверкнул огонь, грянул ружейный залп и шумным грохотом прокатился по ущелью.

Упал Машуко.

С торжествующим криком выскочила из кустов толпа кабардинцев, подбежала к нему.

Набрал один кабардинец сухой травы, высек огня и, когда трава ярко загорелась, осветила Машуко.

Тот лежал, широко раскинув руки, и был мертв; пули пробили ему грудь, и лицо его кровью залилось.

Винтовка валялась в стороне, а в руке он крепко зажал свистульку, сделанную из тонкого ствола молодой вербы.


На другой день Хариса, одетая в красивый наряд, стояла у порога своей сакли и счастливо улыбалась, а у подошвы горы, над трупом Машуко, кружились вороны и коршуны.

Из книги «Легенды Кавказа»

Кара-Мурза

Видел ты, как сокол в небе летает, как он бьет серого гуся и длинноногую цаплю?

Подобно соколу был молодой князь Кара-Мурза, и там, где он появлялся с дружиной своей, кровь проливалась и вспыхивало зарево пожаров.

Сокол – птица вольная, но и у него есть гнездо: в горах, высоко на скалах он свил его.

А на что одинокому джигиту гнездо: белый свет для него – сакля, а неизменная дедовская шашка – молодая жена.

Красавиц немало Кара-Мурза видел, а ни одна из них не затронула его сердце, и сурово смотрел он на их черные глаза, на алые губы и на улыбку, украдкой оброненную, не отвечал.

Но пусть злится зима, пусть степи заносятся снегом: весна близка, весна идет! Эй, князь Кара-Мурза! Что так задумчиво смотришь на огни Ошхамахо[6], когда солнце уходит на отдых?

Разве ты раньше не видел, как горят вечерние огни на вечных снегах?

А ночью зачем ты звезды считаешь? Ведь не эфенди[7] же ты и по звездам не можешь судьбу человека прочитать!

И пение птиц ты раньше слышал, – почему же теперь так полюбилась тебе песня черного дрозда в лесу?

Плачет под твоими пальцами, Кара-Мурза, восьмиструнная балалайка.

Что же случилось с тобой, суровый джигит?

На Баксане, в ауле князя Темирхана в гостях был Кара-Мурза.

В просторной кунацкой со стенами, убранными шкурами оленей, медведей и диких коз, сидел он перед пылающим очагом, рядом с ним – старый, с бородой серебристой, Темирхан, поодаль уздени и почетные старики разместились.

На круглых столиках о трех ножках точеных дымилась баранина, сваренная с луком и чесноком, лежали куски горячего кукурузного чурека и белоснежные душистые соты, только что взятые из сапеток.

Большой чинак с хмельной бузой уже много раз обошел гостей.

А вечером на лужайке костры запылали.

Живые цветы собрались на лужайке – девушки со всего аула сошлись плясать.

И рука об руку с молодыми джигитами шли они кругом, и весело смеялась балалайка старого Хаджимета – пела она и смеялась-смеялась.

Пышный цветок Кара-Мурза увидел…

Утром он только мельком взглянул на красавицу Коншох, дочь князя Темирхана, а с сердцем его сделалось что-то, отчего оно сильно забилось и потом целый день томилось любовной страстью.

Громко ржал боевой конь Кара-Мурзы, и не слышал его князь: с молодой женой, красивой Коншох, он заперся в сакле.

– Славная девушка, сам Бог тебя послал мне, – говорил он.

И радостно смеялась Коншох, любовно к нему прижимаясь.

Пьяный туман охватил Кара-Мурзу.

А на дворе старый воин Генардуко стоял, думал о чем-то, и усмешка шевелилась в его седых усах.

Пыль с дороги поднялась, гул от копыт лошадиных по степи прошел: за коврами дербентскими и шелком грузинским в дальний поход с дружиной своей отправился Кара-Мурза.

В чужой стороне небо по ночам горело, а днем густым дымом оно застилалось: то Кара-Мурза с дружиной жег и грабил города и селения, подарки для любимой жены добывал.

И всего он добыл – и ковров, и шелка, и рабов, но не дешево добыча ему пришлась: немало воинов его пало в бою и сам он был изранен. В аул возвратился и в постель он лег.

Старуха Хамахо, мудрая женщина, отваром целебных трав его поила, мазью смазывала его раны, и оправился Кара-Мурза, поднялся с постели.

Ясным вечером Кара-Мурза один ехал по степи и увидел: нагнувшись, Хамахо искала что-то в траве.

Весел был князь и, подъехав к старухе, он весело крикнул:

– Салам-алейкум, Хамахо! Какую траву ты ищешь?

– Алейкум-салам! – голову подняв, отвечала старуха и потом проговорила ворчливо: – Что мне нужно, то ищу я. Езжай, князь, своей дорогой…

Кара-Мурза засмеялся и, пальцем погрозив, старухе сказал:

– Знаю я, знаю, бабушка, какую траву ты ищешь: такую, отвар которой молодость возвращает. Помолодеть, старуха, ты хочешь!

Пристально взглянула Хамахо на князя, и по тонким, высохшим губам ее скользнула усмешка, змеиная, злая усмешка…

– Ты хочешь, князь, знать, какую траву я ищу? – спросила она.

Кивнув головой, Кара-Мурза сказал:

– Говори!

И старуха сказала:

– Такой ищу я травы, которая делает любовь неизменчивой…

Покачал головой Кара-Мурза.

– Кто крепко любит, любовь того не изменчива, – сказал он…

Усмехнулась старуха, склонила голову над травами и потом опять ее подняла, на князя посмотрела.

И сам шайтан смеялся в ее глазах!

– А жена тебя, князь, крепко любит? – спросила она.

Вспыхнул Кара-Мурза и на старуху прикрикнул:

– Прикуси язык, старая ведьма!

Пожала плечами старуха, замолчала.

Потом, нагнувшись над травой, пробормотала:

– Ты веришь, князь, жене?.. Хм!.. Но скажи дома, что уедешь надолго, а сам в первую же ночь домой возвратись и к жене в спальню пройди…

– Тьфу! – плюнул Кара-Мурза в лицо старухи и прочь от нее поскакал.

По-прежнему приветлива была княгиня с мужем и страстны были ее любовные ласки, но что-то в душу князя заронилось и тревогой она была полна.

Смех старой ведьмы Хамахо он все еще слышал, и сама она перед его глазами стояла. И томимый одной мыслью, решил он ехать в дальний аул.

Коншох опечалилась, головою поникла.

– Ты уедешь, а мне тоска покою не даст, – сказала она и слезинка скатилась по ее щеке.

И, прижав к груди жену, целуя ее, спросил ее Кара-Мурза:

– По-прежнему ли ты, Коншох, любишь меня?

И в глаза ее он заглянул, но прочитать в них ничего не мог, потому что слезами наполнились они.

И, рыдая, вскричала Коншох:

– Зачем ты спрашиваешь об этом?!. Или ты уже не веришь моей любви?

И, как раненая горлица, забилась она на груди мужа.

А беззубая ведьма Хамахо стояла перед глазами князя, и злой усмешкой кривились ее тонкие губы.

И уехал в дальний аул Кара-Мурза.

Глухою ночью князь вернулся домой, и крадучись мимо спящей прислуги, в спальню к жене пробрался; высек огонь, свечу зажег и увидел в постели спящих – нагую Коншох и молодого раба, смуглого каджара (перса), которого он в последний свой набег из-под Дербента пригнал.

Свет померк в глазах Кара-Мурзы, и, задыхаясь от гнева, за кинжал он схватился, но сейчас же бессильно рука его опустилась: никогда он не убивал беззащитного врага и на женщину руки не поднимал.

От света свечи проснулась Коншох и затрепетала от страха, а молодой раб, обнимая ее, по-прежнему сладко спал.

Зашевелились бледные и дрожащие губы Коншох…

– Князь, я не виновата… Я не звала раба: он сам ко мне пришел, – пролепетала она.

Как безумный глянул на жену Кара-Мурза, кинулся было к ней, но опомнился и быстро вышел из сакли.

И до утра бродил он в тоске одинокий далеко от аула в степи.

До слуха Темирхана тревожные вести дошли: Коншох мужу изменила, а муж ее покинул аул и где-то без вести пропал.

И по сакле заходил старый князь, думая крепкую думу.

– Непонятное дело случилось! – говорил он сам с собой, разводя руками. – Если Коншох изменила мужу, то почему же он не казнил ее? Почему не привязал ее к хвосту коня-неука и не погнал его в степь[8]? – спрашивал он и ответа не мог придумать на свои вопросы.

– Еду к дочери и сам все разузнаю, – решил он и в дорогу собрался.

Печальная, с заплаканными глазами встретила Коншох отца.

Заперся он в сакле с ней и долго вдвоем беседовали они.

Потом с нахмуренным лицом вышел он из сакли на двор, молодого раба-перса позвал.

Улыбаясь, показывая белые зубы, подошел к нему раб.

Посмотрел на него сурово князь, сказал стоявшим во дворе узденям:

– Лживая собака много беспокойства в доме причиняет, за что ее и убивают…

Выхватил он из-за пояса пистолет, выстрелил в перса и убил его.

– Перестал болтаться лживый язык, – проговорил он, кивнув головой на мертвое тело раба.

Старый воин Генардуко только плечами пожал и усмехнулся.

Понял князь его усмешку, молча пистолет свой снова зарядил и в голову Генардуко выстрелил.

И мертвым упал старый воин, а князь, усмехаясь, проговорил:

– Собаку, которая исподтишка кусает, тоже убивают!

Уздени сурово молчали.

Время бежало, время летело. Весна и лето прошли, наступила осень, а Кара-Мурза домой все еще не возвращался, и никто не знал, жив ли он, или уже давно умер. И по-прежнему печальна была Коншох, часто плакала она.

Но слезы женские вода: они обильно льются, зато и скоро высыхают, не оставляя следа.

Пришло время и Коншох перестала плакать, потом смех ее послышался, потом – песня.

И старый князь повеселел.

«Это – хорошо, что дочь свое горе забыла, – подумал он. – Одно плохо: мужа нет у нее».

Поговорил он с одним из узденей, и скоро пошли неизвестно откуда слухи о смерти Кара-Мурзы. В схватке с караногайцами погиб он, говорили эти слухи.

И громко заплакала Коншох, но как раз в это время въехал во двор гость – кумыкский князь. Она быстро вытерла слезы и румянец на щеки навела.

Гостя этого знала вся Кабарда.

Старый он был, с подстриженной седой бородой, болтлив, как сорока, и очень любил он крепкую бузу… Без всякого дела давно уже жил он в Кабарде, пользуясь гостеприимством князей и богатых узденей.

– Пустой человек, – говорил про него раньше Темирхан, а теперь обрадовался ему и радушно принял его.

Вечером сидел Темирхан с гостем в кунацкой, бузой его угощал и речь повел о том, как тяжело одинокому человеку жить на чужой стороне.

– Ты правду говоришь, князь, – согласился гость, – очень тяжело. Но, скажи, где жену я возьму, если у меня нечем калым[9] уплатить?

– Об этом надо подумать, – ответил Темирхан и в тот же вечер беседовал с дочерью.

Неделя – другая прошла, и Коншох стала женой кумыкского князя: Темирхан сумел выдать дочь замуж.

На чужой стороне бродил из аула в аул Кара-Мурза не князем-джигитом, а бедным и бесприютным гекуоком.

На пирах у князей и узденей играл он на восьмиструнной балалайке и пел песни.

Грустны и тоскливы были его песни, и не доблесть предков они воспевали, а плакали о потерянной любви.

Тихо и печально звенели струны, и песня говорила о том, что любовь красива, как звезды на темном небе, радостна, как первый луч солнца, но только в мечте она не изменчива. И каждый, кто слушал эту песню, говорил про Кара-Мурзу:

– Вот молодой безумец, сердце которого больно любовью.

И был одинок Кара-Мурза: костер в лесу или в степи был для него очагом, а друзьями – звезды, с которыми он беседовал в своих песнях.

В горах Хулама[10] в доме таубия Коншау, на свадебном пиру, играл на балалайке и пел Кара-Мурза.

Ни сам хозяин, ни гости не узнали прежнего князя-джигита: бородой он длинной оброс, одежда на нем, как на нищем, была, – изорванная черкеска, изорванный и грязный бешмет, старая шапка, а на ногах – истоптанные и продырявленные чевяки.

Но был на пиру один человек, владетель соседнего аула Безенги, таубий Баксанук, который сразу узнал Кара-Мурзу, едва взглянул на него.

Страшный был человек Баксанук: высокий и крепкий, как старая чинара, и свирепый, как раненый медведь.

Плечи широкие были у него, на щеке краснел глубокий шрам, а черные глаза были угрюмы и злы. И когда он бывал в набеге, пощады никому не давал; убивал стариков и детей, а женщин брал в плен и самых красивых из них мучил и потом сбрасывал со скалы в пропасть.

Женщину он ненавидел и так о ней говорил:

– Собака вернее преданного раба, а лживый раб вернее любящей жены.

И потому он так говорил, что жена обманула его.

Она молода и красива была, жила с ним в башне[11] и в одну ночь спустилась по веревке из окна, бежала с гостем, кабардинским узденем.

Баксанук проснулся, жены около себя не нашел. На быстром коне в погоню он за ней поскакал. В ущелье настиг он беглецов и выстрелом из винтовки убил узденя, а жену привез в аул и при всем народе предал ее казни: к хвосту лошади за ноги ее привязал и медленно ездил по камням. И, когда от жены остались окровавленные куски мяса, он приказал похоронить их на возвышенном месте против окна башни, а на могиле ее поставить высокий камень. И каждое утро, перед тем, как совершить намаз (молитву у мусульман), он стрелял из винтовки в этот камень. И народ в ауле говорил втихомолку про своего господина:

– У таубия Баксанука вместо сердца кусок железа.

И вот этот страшный человек на пиру у Коншау незаметно подошел к Кара-Мурзе, тихо сказал ему:

– Когда кончится пир, ты – мой гость.

– Хорошо, – отвечал Кара-Мурза.

Не в кунацкой, как гостя, поместил Баксанук Кара-Мурзу, а как друга, – в башне, где сам жил. В лучшую одежду он одел его, оружие в дорогой оправе ему подарил.

– Я знаю тебя, – сказал он ему. – Ты не гекуок, а князь Кара-Мурза.

– Ты правду говоришь, – отвечал Кара-Мурза.

– И горе твое знаю, князь, – продолжал Баксанук. – Но почему же, почему ты не казнил вероломную жену?! – воскликнул он.

Помолчал Кара-Мурза и тихо сказал:

– Мое горе так велико, что казнь жены не уменьшит его…

Сурово посмотрел на него Баксанук, усмехнулся.

– А теперь, когда твоя жена разделяет ложе с пьяным кумыком и когда тебя называют безумцем, уменьшилось ли твое горе? – спросил он.

– Нет, не уменьшилось, – так же тихо проговорил Кара-Мурза.

Опять усмехнулся Баксанук.

– И зачем ты эти глупые песни о любви поешь? Зачем на посмешище народа ты бродишь? – спрашивал он.

И по-прежнему тихо ответил Кара-Мурза:

– Не хотел бы я петь, но душа просит песни и… и жены своей я забыть не могу…

Затрясся от злости Баксанук, зарычал, заметался из угла в угол; потом снял со стены винтовку и выстрелил в камень, стоящий на могиле жены.

– И я тоже забыть не могу, – сказал он, засмеялся злым смехом, зарядил винтовку и повесил на стену.

Потом подошел он к Кара-Мурзе, руку на плечо его положил.

– Князь, – сказал он, – душа твоя больна, но я вылечу ее… О, я вылечу! – воскликнул он, – знаю я хорошее лекарство от твоей болезни и сегодня же поеду за ним!

Подбежал он к окну, высунулся из него и громко крикнул:

– Воины, в набег собирайтесь!

И со двора радостным криком отвечали ему воины.

– Ну, – сказал Баксанук, – я уезжаю, князь, а ты оставайся в ауле полным хозяином, и того, кто посмеет ослушаться тебя, убивай, как собаку!

Ранним утром, неделю спустя, Баксанук вернулся домой.

По ступенькам лестницы он быстро в башню взобрался и весело крикнул, Кара-Мурзу обнимая:

– Салам-алейкум, князь!

– Алейкум-салам, – отвечал Кара-Мурза.

В башню вошел следом за Баксануком воин с хурджином (переметная сума) в руках и почтительно в дверях остановился.

– А я, князь, свое слово сдержал: привез лекарство от твоей болезни, – сказал Баксанук и головой воину кивнул.

Нагнулся воин и вытряхнул из хурджина две человеческих головы, покрытых запекшеюся кровью, и они покатились к ногам Кара-Мурзы.

И сразу узнал их Кара-Мурза: одна была головой Темирхана, другая кумыкского князя.

– Узнаешь, князь? – засмеявшись, спросил Баксанук.

И не спуская глаз с головы кумыкского князя, Кара-Мурза тихо спросил:

– Где же Коншох? Где жена моя?

– Твоя жена?! – воскликнул Баксанук. – Скажи, князь: той собаки – чья голова валяется у твоих ног!

И толкнул он ногой голову кумыкского князя, и покатилась она в угол башни, ударилась об стену.

А Баксанук продолжал:

– Ты о Коншох спрашиваешь, князь? И ее не забыл я! – воскликнул он. – Послушай, как она сейчас запоет!

И крикнул он в окно.

– Эй, начинайте!

И сейчас же со двора в башню долетел дикий вопль.

Выглянул Кара-Мурза в окно и увидел: на дворе воины привязали за ноги молодую и нагую женщину к хвостам двух ишаков и ударами палок заставили их идти в противоположные стороны. И кричала, вопила женщина.

Вскрикнул Кара-Мурза, бросился в дверь, упал на лестнице и по ступенькам ее вниз скатился, выбежал на двор и увидел разорванное, поруганное тело любимой Коншох.

И долго безумными глазами смотрел на него, а из окна башни Баксанук стрелял из винтовки, посылая пулю за пулей в камень на могиле жены.

Рассеялись утренние туманы, солнце на вечных снегах засверкало, а в душе Кара-Мурзы была темная ночь.

И упал он на землю, не застонал, а завыл, как воет тяжко раненый зверь. Воины собрались около него, смотрели и молчали.

Из башни вышел Баксанук, и лицо его потемнело…

Посмотрел он на Кара-Мурзу, презрительно усмехнулся.

– Ит-ден туган (рожденный собакой)! – проговорил он, плюнул, отвернулся и пошел в башню.

И снова загремели из ее окна ружейные выстрелы.

Вечером, когда зажглись огни на снегах, из ущелья поднялись туманы и заплакал холодный ветер, Кара-Мурза поднялся с земли и, шатаясь, побрел из аула.

В верховьях Чегема, в степи, стоит высокий курган. Народ его насыпал на могиле безумного гекуока Кара-Мурзы, который до глубокой старости пел песни о любви и умер в степи, в зимнюю ночь, занесенный снегом.

Из книги «Легенды Кавказа»

Князь, княгиня, хан и его племянник

В степях прибрежья Каспийского моря жил ногайский хан.

Был он богат и уже не молод, а не видел света, кроме степей и клочка моря; захотелось ему чужую страну повидать, на чужой народ посмотреть, и собрался он в дальнюю дорогу. Джигитом считал он себя, и дружины не захотел брать с собой.

– Если суждено мне погибнуть в пути, то не спасут меня и самые храбрые воины, – сказал он своим приближенным и уехал один.

Долго ехал он степью и видел, как от ветра песок поднимается, тучей несется и солнце собой заслоняет; видел степи, которые от выступившей на них соли блестели на солнце подобно стеклу.

Потом засинелись вдали леса, а в одно ясное утро увидел он и снеговые горы: высоко вдали поднялись они над лесами, над степными равнинами, и вечные снега на них загорелись алыми огнями.

День пути еще прошел, и хан подъехал к большому черкесскому аулу, протянувшемуся по левому берегу светло-синей Кубани.

От мальчика, которого он встретил на дороге, узнал он, что аул принадлежит князю Асланбеку Казаканову, и этот же мальчик указал ему княжеский двор.

Слуги князя приняли хана, ввели его в кунацкую, куда затем принесли кушанья и напитки.

Князь был в отлучке, дома оставалась княгиня.

Утром она пришла в кунацкую, приветствовала гостя…

Глянул на нее хан, поразился ее красоте и сказал:

– Какая ты красивая! Дай прикоснуться губами к твоим щекам…

Нахмурилась княгиня.

– Гость, – строго сказала она, – что ты сказал, пусть умрет.

А хан, как бы не слыша, продолжал:

– Ты удивительно хороша! Ты подобна цветку в степи: он глядит из травы и манит к себе…

– Молчи, молчи, гость, – проговорила княгиня и поспешно вышла из кунацкой.

А хан думал о ее красоте и любовной страстью разгоралось его сердце. Помутила она его разум, и забыл он, что он – гость в доме князя и нехорошо платит ему за гостеприимство.

– Ночь все сделает, – проговорил он, думая о княгине. – О, ночь – великая колдунья: она заставит полюбить и нелюбимого человека!

И как настала ночь, и во дворе все улеглись спать, хан подошел к сакле, снял дверь с петель и в спальню княгини проник. В темноте нащупал он постель.

Проснулась княгиня и тихо спросила:

– Кто тут?

И хан в ответ зашептал:

– Это я… гость, который тебя любит… Полюби меня, княгиня… полюби, дивная красота!.. В твоих глазах свет звезд отражается… твои волосы мягче шелка и черней темной ночи…

– Хан, уйди, – сказала княгиня, подымаясь с постели. – Уходи и не делай больше того, что ты сделал, не то стыдно будет тебе!..

А хан и слушать не хотел, и вдруг почувствовал он сильный удар по голове чем-то очень твердым. И закружилось, завертелось у него в голове, и без памяти упал он на пол.

Этот удар княгиня нанесла ему поленом, которое нащупала она около кровати.

Подняла она хана, выволокла на двор, навесила дверь и легла спать.

Долго лежал хан на земле, а когда очнулся, вспомнил, что произошло с ним, поднялся и, как побитая собака, поплелся в кунацкую.

Там при свете огня увидел, что одежда его была в крови, а голова сильно болела.

«Так тебе, хан, и надо: не трогай чужих жен», – сказал он сам себе.

Вдруг послышался шум и топот лошадиных ног – то въехал во двор князь Асланбек со своею дружиной. Немного времени прошло, и сам он в кунацкую вошел и гостя приветствовал.

Князь одет был бедно, и хан подумал про него, что он тоже – гость.

Посмотрел на хана князь, спросил его с участием:

– Что случилось с тобой? Отчего у тебя лицо в крови?

Усмехаясь, ответил хан:

– Со мной случилось то, что должно было случиться с человеком, который дурно ведет себя в чужом доме.

И рассказал он все, что с ним произошло.

Молча покачал князь головой, обмыл рану хана, перевязал ее полотенцем, затем, пожелав ему покойной ночи, пошел в саклю.

И тут хан понял, что тот, кого он принял за гостя, был мужем княгини, и стало ему стыдно.

– Что делать? Что делать? – спрашивал он себя и решил завтра же ехать домой.

«Скверный я человек, как в глаза князю посмотрю?» – думал он и до утра не мог сомкнуть глаз.

А князь, войдя в саклю, нашел жену спящей, а когда она проснулась, ни о чем не расспрашивал ее, и она словом не обмолвилась о том, что произошло между нею и ханом.

Утром князь вошел в кунацкую, дружески приветствовал хана и спросил:

– Скажи, дорогой гость, зачем приехал ты в мой аул?

Тяжело вздохнул хан.

– Не спрашивай, князь, – промолвил он. – Мне стыдно в глаза тебе взглянуть – опозорил я себя. Будь добр, отпусти меня домой…

– Воля твоя, – ответил князь. – Хочешь домой, езжай, но без подарка я тебя не отпущу.

И подарил он хану дорогое оружие и лучшего коня из своего табуна.

Хан был тронут.

– Князь, – заговорил он дрожащим голосом, – я вел себя в твоем доме, как враг твой, а уезжаю из него твоим другом. Но сделай для меня еще большее: обещай приехать ко мне в гости.

Князь обещал. Хан обнял его, уехал в свои степи.

Два года хан ждал князя и, не дождавшись, сам поехал к нему узнать, жив ли, здоров ли он.

Поехал не один, как прежде, а с дружиной, и через две недели пути стал приближаться к княжескому аулу и еще издали увидел над ним клубы черного дыма.

Ударил он своего коня, поскакал вперед, а за ним поскакала дружина.

И увидел он, что аул пылал в огне, а солдаты и казаки убивали и грабили жителей. На краю аула толпа казаков поймала женщину, связывала ей руки. И узнал хан женщину: то была княгиня.

Налетел он с дружиной на казаков, перебил их, схватил княгиню. посадил на коня и поскакал в степь, а вслед за ним погнались солдаты, загремели выстрелы.

Долго скакал хан с дружиной и, когда аул уже скрылся из вида, не слышно было ружейных выстрелов, он остановил коня.

И от княгини узнал он, что князь со своими воинами отправился в набег на казачью станицу, а тем временем к аулу подступили солдаты и казаки, которые привезли с собой на зеленых арбах большие ружья (пушки), и выстрелы этих ружей были подобны ударам грома.

И, заломив над головой руки, рыдая, вскричала княгиня:

– О, муж мой возлюбленный! Где ты, где ты? Носит ли еще тебя твой конь боевой, или пули гяуров пробили твое тело и валяется оно в степи и коршуны пир свой справляют над ним?

Упала на землю она и забилась, рыдая.

Запечалился хан и, взяв руку княгини, сказал:

– Не терзай прежде времени своего сердца, тоской не омрачай душу свою: я верю, Бог сохранит жизнь князя. Будь ты моей сестрой названной, поедем ко мне в аул, а тем временем муж твой отыщется…

А княгиня рыдала.

– О, муж мой возлюбленный! Если ты умер, зачем я буду жить? – говорила она.

И ее тоска передалась хану, и камень лежал на сердце его…

Посадил он княгиню на коня, тронулся в путь, а когда прибыл домой, своим женам сказал:

– Вот жена моего друга, которого большое несчастье постигло. Она – сестра моя названная, пусть и вам будет сестрой.

Заботливо отнеслись жены хана к княгине, утешали ее, а она, тоскуя, плакала.

Хан устраивал пиры и соколиные охоты, чтобы развлечь княгиню. На одном пиру она увидела ханского племянника, молодого и статного юношу Берды-Бия… Нечаянно посмотрела на него, он глянул на нее, и взоры их встретились, и сама княгиня не знала, отчего у нее так радостно сердце забилось и вспыхнули щеки.

А потом случилось то, что всегда случается, когда сердце бьет радостную тревогу: встречаться стала чаще княгиня с Берды-Бием, и оба они молчали, а щеки их то бледнели, то вспыхивали. Потом, как только ночь опускалась на землю, степь засыпала, а высоко в небе загорались золотые Божии огни, княгиня крадучись уходила в степь, за песчаные бугры, где по берегу ручья лесок рос.

И там под старой ольхой ждал ее Берды-Бий…

И был он для нее весной жизни, утренним лучом и песней красивой, и пила она из чаши любви опьяняющий напиток, забывая все на свете. И ветер ночной шептал ей ласки, а золотые огни вверху вспыхивали ярче.

Тайной была любовь княгини и Берды-Бия, но для хана она не была тайной: у него было много глаз, много ушей, и видели эти глаза все, что делается в самую темную ночь, а уши слышали самые сокровенные слова.

Удивлялся хан, глазам и ушам своим не верил, потом сам убедился, что не лгут они.

– Ничего не понимаю, – проговорил он и вспомнил ту ночь, когда он, подобно безумцу, в спальню княгини пробрался, а рука его сама потянулась к голове, потрогала заросший шрам.

И выбрал он время, наедине княгине сказал:

– Сестра, я знаю – ты полюбила Берды-Бия…

Побледнела княгиня, губы ее что-то невнятно зашептали, потом заплакала она, заговорила, и жалобой была ее речь.

– Хан, брат мой названный, – проговорила она, – ты правду сказал: я люблю Берды-Бия, я не могу не любить его, потому что сердце мое просит любви… Я одна, и в тоске проходит моя молодость, щеки мои вянут, глаза блеск свой теряют…

– А мужа разве ты уж не любишь? – спросил хан.

– Где мой муж? – воскликнула княгиня. – Его нет со мной, от него только тень осталась, а разве можно любить тень? Мой муж – Берды-Бий…

Подумал хан.

– Сестра, – сказал хан, – подожди еще месяц: если за это время князь не приедет ко мне, ты будешь женой Берды-Бия, и тогда свадьбу сыграем.

– Месяц – время не малое, – вздохнула княгиня.

– Я так хочу, сестра, – сказал хан.

И в знак согласия покорно голову склонила княгиня…

Князь Асламбек еще в пути с набега узнал, что аул его сожжен, жители одни перебиты, другие разбежались, а княгиня пропала бесследно.

И дружина распалась его, и остался он один на свете. Затосковал он по княгине, поехал искать ее. Побывал в Кабарде, Осетии, Чечне и Дагестане, и не было нигде даже слуха о княгине, и сильнее охватила его тоска.

И вспомнил он о хане.

«Поеду к нему, отдохну немного», – подумал он и поехал в ногайские степи.

Был конь его изморен, и ехать долго пришлось.

В улусе разыскал двор хана, был встречен прислугой и отведен в кунацкую.

Хан был в степи на охоте и только вечером домой вернулся, заглянул в кунацкую и вида не показал, что князя узнал, обычное приветствие проговорил и ушел.

И князь глубоко огорчился.

«Вот как помнят друзей, – подумал он. – Зачем же я приехал сюда?»

А хан тем временем распорядился отправить княгиню с одной из своих жен в дальний улус и приказал жить им там безвыездно.

На другой день хан даже не заглянул в кунацкую, а как наступила ночь, приказал слуге внести в нее богатую одежду, для князя приготовленную. Потом сам следом вошел, обнял князя, сказал:

– Надень, князь, эту одежду, и я объявлю народу, что ко мне лучший друг приехал.

И когда князь оделся, хан стал расспрашивать о его жизни.

– Моя жизнь печальна, – отвечал князь и рассказал то, что уже было известно хану.

И выслушав его, хан сказал:

– Твое несчастье велико, но ты не отчаивайся: наживешь богатство, будет и жена у тебя.

На другой день хан пир большой устроил, который длился три дня и закончился соколиной охотой.

Прошло еще немного времени, и увидел он, что по-прежнему молчалив и печален князь, и сказал он ему:

– Я вижу, друг мой, что тоскуешь ты по княгине. Но ее нет, быть может, в живых. Поищем тебе молодую жену… Пойдем, покажу я тебе девушку.

И показал он князю красивую девушку, дочь небогатого отца, и понравилась князю она.

– Девушка напоминает мне жену мою, – сказал он.

– О, я очень, очень рад, что она понравилась тебе! – воскликнул весело хан. – И пусть она будет твоей женой.

– Но, – возразил князь, – я не могу уплатить калым.

– Об этом не беспокойся, – засмеялся хан, – я улажу дело.

И в тот же день девушка вошла в саклю, которую хан для князя отвел.

Князь ночью пришел к девушке и застал ее в слезах.

– О чем плачешь? – спросил он ее.

И отвечала девушка:

– О том я плачу, что жизнь моя пропала. Я люблю не тебя, а другого человека, но он беден и не мог уплатить калыма. Хан же соблазнил моего отца богатым подарком, и вот я стану женой человека, которого впервые вижу и которого любить не могу, и в тоске увянет моя молодость.

Жаль стало князю девушку, и сказал он ей:

– Бог с тобой, девушка! Не хочу я губить твоей молодости, и будь ты женой того, кого любишь.

И ушел он из сакли в кунацкую.

Хан рано утром как бы нечаянно заглянул в кунацкую и, увидев князя, показал вид, что очень удивился.

– Как! – воскликнул он. – Ты здесь, князь? Почему же ты не с женой?

С обидою в голосе ответил ему князь:

– Ты очень плохо думаешь обо мне, если был уверен в том, что я могу быть мужем девушки, которая любит другого…

– Вот как! – лицемерно удивился хан. – Но, поверь мне, я совсем не знал, что она любит другого… Тогда пусть она и будет женой любимого человека, а для тебя найдем такую жену, которая тебя полюбит…

И поехал он с князем в дальний улус, ввел его в саклю, где княгиня жила.

Глазам своим князь не верил, увидев княгиню, и удержаться не мог, чтобы не воскликнуть в радостном изумлении:

– Княгиня!..

Побледнела, затрепетала княгиня.

– Князь… мой муж возлюбленный, – прошептала она и заплакала.

Хан сделал глазами знак жене своей и вместе с нею вышел из сакли.

Оставшись вдвоем, княгиня подошла к мужу, обняла его.

– Ты жизнь возвратил мне! – говорила она. – Ты снова дал мне счастье.

А у самой сердце било тревогу и от тоски сжималось оно.

«Сказал ли хан князю о моей любви к Берды-Бию или промолчал?» – думала она и в глаза мужа заглянула, желая тайну прочесть в них.

Я князь поражен был происшедшим.

– Как ты попала к хану? – спросил он княгиню.

И рассказала она, как хан отбил ее от казаков и в степи свои привез.

Хан в саклю возвратился и весело князю сказал:

– Вот, друг, и княгиня нашлась!

Князь глянул на него и спросил:

– Но почему же ты раньше не говорил мне, что княгиня живет у тебя?

– А потому, – отвечал хан, – что хотел я усилить печаль твою, чтобы потом ты радость большую испытал…

– А зачем ты хотел, чтобы я стал мужем той девушки? – снова спросил князь.

– Я знал, что ты не отнимешь у нее любимого человека, – проговорил хан и замолчал…

А князь тихо добавил:

– Но хотел испытать мое благородство?

Хан в знак согласия кивнул головой. И уронил на грудь голову князь, глубоко задумался.

Запечалилась княгиня, и сердце ее еще тревожнее билось.

Хан глазами показал ей на дверь и вышел из сакли.

Княгиня следом за ним вышла, и хан ей сказал:

– Не тревожься напрасно… о любви твоей к Берды-Бию князь не знает и никогда не узнает, если сама ему не скажешь о ней.

И радость разом охватила княгиню, и в саклю вбежала она, шею мужа руками обвила.

– Мы оба были мертвые, и вот мы снова живые, – радостно говорила она.

Угрюмый, с тоской в душе, как тень, бродил Берды-Бий, и злоба закипала в сердце его, и ревность покою ему не давала.

А княгиня смотрела на него, как на чужого, совсем не знакомого ей человека.

Раз она близко около него одна по двору проходила, и он спросил ее:

– Ты больше уже не любишь меня?

Вспыхнула она, потом брови нахмурила, поспешно зашептала:

– Молчи, молчи… Не говори о своей любви: кроме мужа я никого не люблю.

С ненавистью глянул на нее Берды-Бий и губы его задрожали.

– Лживая женщина, будь ты проклята! – сказал он…

И бродил он в степи, и тоска давила его.

Ночью в своей сакле сидел он около холодного очага один в темноте и о княгине думал.

Скрипнула тихо дверь, вошла женщина и обняла его крепко-крепко.

– Мой милый юноша, люблю я тебя, одного люблю и никогда не забуду, – зашептала она, и голос княгини узнал он.

И от пьяного любовного тумана голова у него закружилась.

А когда княгиня ушла от него, он думал о том, что счастью его помеха – князь.

И хотелось ему, чтобы тот не жил на свете…

Затосковал князь в степи, на Кубань, к горам, к лесам его тянуло, и собрался он с княгиней в дорогу.

Хан на прощанье подарил ему табун лошадей, стадо рогатого скота, рабов и посуду медную, выкованную в Дагестане.

И целый день ехали князь и княгиня, и не видели, как в стороне, подобно волку, пробирался за ними Берды-Бий.

Вечером, на берегу маленького озера, заросшего камышом, князь на ночлег остановился.

Костры развели рабы и ужин стали готовить.

Разминая отекшие от езды ноги, стоял князь около огня.

Вдруг огонь блеснул в камышах, загремел ружейный выстрел.

Князь зашатался и навзничь упал, а из раны на лбу у него хлынула кровь.

С криком бросилась княгиня к нему и, рыдая, обнимала, звала его, но он был уже мертв.

Рабы сбежались, столпились и смотрели на мертвого князя и на княгиню, рыдавшую над ним.

Быстрый топот ног послышался, к костру Берды-Бий подбежал; бледный он был, и руки дрожали у него.

И над трупом князя склонившись, проговорил он:

– Какое несчастье случилось! Но кто же, кто князя убил?

И голос его княгиня услышала, поднялась и гневно вскричала:

– Это ты убил князя, трусливый злодей! Будь проклят ты!

И в лицо ему плюнула.

И как безумный, бросился бежать Берды-Бий и скрылся в темноте.

Хан был поражен происшедшим, глубоко огорчился и при народе поклялся казнить злодея Берды-Бия. И по степям он с дружиной искал его, и не мог найти: далеко убежал убийца или же звери его растерзали.

– Да будет проклята память о злодее, нарушившем обычай гостеприимства, – сказал хан.

Мертвое тело князя он земле предал и на могиле его высокий курган насыпал, а княгиню в аул свой увез.

И тихая, молчаливая жила княгиня, в горе и тоске увядая…

Курган на могиле князя травой зарастать стал, и горе княгини улеглось и стала она о нем забывать.

И хан сказал ей:

– Горе твое, княгиня, велико, но и его излечит время. А ты еще молода и красива, и нехорошо будет, если в одиночестве пройдет твоя молодость и красота твоя пропадет. Без мужа нельзя тебе жить!

И ответила княгиня ему:

– Мой муж в могиле…

Головой покачал хан.

– В могиле мертвое тело сгнило, а ты человек – живой, о живом и думай, – сказал он и потом продолжал: – Я знаю, ты любила Берды-Бия, но где он теперь, неизвестно. Быть может, тоже в землю пошел. Но ты не стала бы его больше любить, если бы он и жив был?

– Не стала бы, – промолвила княгиня.

– Я так и думал, – сказал он. – Но любить тебе кого-нибудь надо, иначе тоска засушит твое сердце… И полюби ты меня, будь моей женой!..

Печально усмехнулась княгиня.

– Как же я буду твоей женой, когда я тебе сестра названная? – спросила она.

Хан тоже усмехнулся и сказал:

– Раньше сестрой тебя назвал, теперь назову женой…

И подумала княгиня:

– Я одинока. Куда пойду? Где найду приют? А жить хочется…

И женой хана стала она.

Несколько дней прошло, и ночью хан сказал в спальне княгине:

– Помнишь ли ту ночь, когда ты ударила меня поленом по голове? Ты тогда гордая, неприступная была, а вот теперь – ты и жена, и раба моя… Что ты скажешь на это?

– Только горе заставило меня быть твоей женой, – ответила она.

Рассердился хан и ударил ее.

– Змея, – сказал он и снова ударил ее. Утром приказал он ей надеть грязную одежду и отправил ее в степь, к табунам лошадей кобыл доить и делать кумыс.

– Это тебе за удар поленом и за любовь к Берды-Бию, – засмеявшись, сказал ей хан.

И среди табунщиков и жен их жила княгиня в унижении.

Проходили дни, недели, а хан не брал обратно ее к себе, – совсем забыл про нее.

В один день пришел к табуну человек молодой в оборванной и грязной одежде, кривой на один глаз и с глубоким шрамом на лице.

Рукой поманил к себе княгиню и, когда она подошла к нему, сказал ей:

– Узнаешь ли меня, княгиня?

Посмотрела на него княгиня, головой покачала.

– Не знаю я тебя, – отвечала она. – Я впервые тебя вижу…

А кривой человек засмеялся.

– Скоро же ты, княгиня, забыла того, кто был твоей любовью! – сказал он. – Посмотри на меня: ведь я Берды-Бий!..

– Неправду ты говоришь! – вскричала княгиня. – Берды-Бий был красив, у него два глаза было, а ты – кривой, страшный…

– Это – верно, – вздохнул кривой. – Два глаза было у меня и красив я был, и тебя любил, а теперь я, как нищий: приюта не имею и любовь моя пропала…

Всмотрелась княгиня в лицо его, к голосу прислушалась и узнала Берды-Бия, проклятого убийцу князя.

Закрыла лицо руками, горько заплакала…

– Но что же случилось с тобой? – вскричала она. – Где ты глаз потерял, кто лицо твое изранил?

– Помнишь тот вечер, когда я мужа твоего убил? – сказал Берды-Бий. – Тогда ты прокляла меня и в лицо мне плюнула… Твоя слюна попала мне на щеку, попала на глаз и было бы лучше, если бы ты убила меня, чем так опозорила. И взял добела раскаленное железо и выжег им глаз, сжег и щеку… И думал я тогда о тебе, потому что любил тебя…

И сквозь слезы спросила княгиня:

– А теперь не любишь?

Упала на грудь голова Берды-Бия, и тихо сказал он:

– Угасла любовь моя… пропала… Послушай, что я скажу, – заговорил потом он. – Издалека в улус я шел, чтобы увидеть тебя… Как волк, которого собаки преследуют, прятался. В степи пастухи за нищего меня принимали, давали кумыса, давали мяса… От них же узнал я, что на смерть хан обрек меня и что ты стала женой его… Смерть не пугала меня, хуже смерти для меня было, что рабой ненавистного человека ты сделалась… Черная печаль омрачила душу мою, и тогда сказал я себе: «Пропала моя любовь…»

И в тоске воскликнул Берды-Бий:

– Бог великий! Зачем зародил Ты в человеке любовь, если она гаснет, как костер, в котором дрова догорели?!

Закрыв лицо руками, горько плакала княгиня.

Табунщик ханский недалеко стоял, слушал, ни одного слова не проронив, потом вскочил на коня, поскакал в улус.

– Смотри, – сказал Берды-Бий княгине, указывая на табунщика, – эта собака к хану с вестью обо мне поскакал. Если мы останемся здесь, смерть нас обоих постигнет…

Подбежал он к табуну, поймал лошадь, вскочил на нее, подъехал к княгине, втащил ее к себе и поскакал…

– Вместе делили любовь и счастье, поделим и смерть, – говорил он.

Оглянулся Берды-Бий и увидел – вдали тучей поднималась, точками черными всадники по степи рассыпались, быстро к нему приближались…

А лошадь его из сил выбилась, спотыкалась и потом совсем остановилась, закачалась, тяжело дыша.

Спрыгнул с нее Берды-Бий, княгиню снял.

А вокруг степь голая была, и ни кустика, ни бурьяна не видно было на ней – одни пески, а на них кое-где чуть-чуть чахлая травка зеленела. И негде было спрятаться от погони.

Обнял Берды-Бий княгиню и поцеловал.

– Вместе умрем, друг мой, – сказал он. – Никогда я не любил тебя так, как сейчас.

А княгиня запечалилась, затосковала, посмотрела на небо, на степь…

– Страшно и жалко расставаться с жизнью, – проговорила она, посмотрела на солнце и воскликнула: – Прощай, солнце!

Ханская орда уже близко была, кричала и выла она.

Впереди на вороном скакуне мчался хан в красном халате и кривой шашкой размахивал.

Берды-Бий одной рукой княгиню обнял, а в другую нож взял.

Подскакал ногаец, взмахнул над головой аркан…

Как черная змея, упал волосяной аркан на Берды-Бия, но он успел вовремя отбросить его.

Хан налетел и наотмашь ударил шашкой княгиню, а ногаец аркан ей на шею набросил.

Берды-Бий схватил аркан, начал резать его, но другой аркан его самого захлестнул.

И с гиком, криком потащила на арканах орда Берды-Бия и княгиню, и таскали, терзали их тела до вечера, а потом бросили в степи на съедение волкам и коршунам.

Из книги «Легенды Кавказа»

Найденыш

В одном ауле в Кабарде жила бедная и одинокая старуха; всего имущества у нее было полуразвалившаяся сакля и коза, которую она сама пасла.

Собирала однажды старуха хворост в лесу и нашла младенца-мальчика: лежал он завернутый в тряпки, в кустах орешника и плакал.

Склонилась она над ним, взяла на руки.

– Бедное дитя, видно, ты не на радость родилось, если и мать отказалась от тебя, – сказала она и сначала хотела было отнести его в аул и положить около мечети в надежде, что добрые люди возьмут его на воспитание, потом раздумала.

– Я нашла ребенка, я и воспитаю его, – сказала она.

И когда входила она в аул, один мальчик на улице крикнул своему товарищу:

– Эй, Алегеко, иди сюда!

Услыхала она это имя, и назвала им своего найденыша.

И потом много труда, забот стоило ей выкормить, вырастить его, и когда ему сравнялось десять лет, она едва ноги таскала и скоро умерла.

Старуху похоронили, а мальчика взял на воспитание табунщик, и рос Алегеко в степи, редко показываясь в ауле.

Табунщик научил его ездить на лошади, владеть кинжалом, шашкой и арканом, а потом и стрелять из пистолета и винтовки.

К семнадцати годам своей жизни Алегеко был рослым и сильным юношей, а смелостью, бесстрашием удивлял воспитателя.

Самого дикого коня он объезжал в течение дня, в набрасывании аркана превзошел табунщика, а из винтовки стрелял без промаха.

Сказал ему однажды табунщик:

– Алегеко, ты – славный мальчик, и мне не хотелось бы, чтобы ты всю жизнь провел среди лошадей. Надо тебе поездить по свету, счастье поискать. Возьми из табуна любого коня и поезжай.

– Нет, – ответил Алегеко, – я еще слишком молод и совсем неопытен, чтобы ехать искать счастья. Позволь мне остаться у тебя еще три года.

– Оставайся, – согласился табунщик, – выбери коня и приучи его к себе.

Выбрал Алегеко годовалого жеребчика, ухаживал за ним, что тот привык к нему, ходил за ним следом, как собака.

Прошло три года, и еще выше и шире в плечах стал Алегеко, а его жеребчик превратился в резвого и выносливого скакуна.

В один весенний день табунщик сказал:

– Ну, Алегеко, теперь ты уже мужчина, можешь надеяться на себя.

И Алегеко молча собрался в дальний путь.

Оружие его не блистало красивой и дорогой отделкой, но было на редкость хорошо – кинжал и шашка старинной дагестанской работы, а винтовка и пистолет были вывезены из Турции еще дедом табунщика.

На прощанье табунщик обнял Алегеко, сказал:

– Не стану я говорить, как тебе поступать в жизни: сама жизнь этому научит тебя. Прощай!

– Прощай! – Ответил Алегеко, вскочил на коня, поехал.

Целый день ехал он по степи, а вечером остановился на берегу ручья.

Расседлал коня, пустил его пастись, закусил козьим сыром и кукурузным чуреком, завернулся в бурку и лег спать, положив голову на седло.

Спал он крепко и вдруг проснулся: во сне услышал, как тихо конь заржал: значит, кто-то поблизости был – зверь или человек.

Взял Алегеко винтовку в руки, всмотрелся в темноту ночи и чуть заметную тень рассмотрел – приближалась она к нему.

Ближе и ближе она подходила, и при свете звезд увидел он женщину. Тяжело она волочила ноги, опираясь на палку.

Подошла к Алегеко, проговорила старческим голосом:

– Салам-алейкум, юноша!

– Алейкум-салам! – ответил Алегеко. – Добро пожаловать!

Разостлал он на траве бурку, пригласил гостью садиться.

Села женщина.

Глянул Алегеко в лицо ей, и показалось оно ему старческим и очень уродливым…

Предложил он ей сыр и чурек.

Отказалась старуха.

– Благодарю, юноша, – промолвила она. – Я сыта, очень сыта, только устала – старые ноги плохо служат…

Помолчала и спросила:

– Далеко ли путь держишь, юноша?

– Далек ли он, близок ли, не знаю, – ответил Алегеко. – Еду счастья искать, а найду ли его, тоже не знаю.

– Счастье? – спросила старуха. – И в чем оно заключается?

– Не знаю, – засмеялся Алегеко. – До двадцати лет я жил в степи, пас лошадей, людей мало видел.

– Хм… Счастье, – усмехнулась старуха. – Все ищут его, а никто не знает, в чем оно?

И кряхтя поднялась она, подошла к ручью, зачерпнула из него горсть воды и куда-то плеснула ее.

И вдруг увидел Алегеко, что далеко-далеко в степи огонек засветился и быстро разгорался, пока не превратился в громадный пожар.

Языки пламени поднимались высоко и лизали черное небо. А вокруг Алегеко стояла глухая и темная ночь, такая темная, что и звезд не видно было. И сразу потух пожар, и там, где он только что бушевал, было ясно, как днем: видно было синее небо над степью, и солнце светило, а в степи стоял громадный город, обнесенный зубчатой стеной.

За стеной видны были высокие и белые минареты. По дороге множество войска конного и пешего направлялось в город, а навстречу ему из города поспешно вышло другое войско. И вот оба войска сошлись, и начался бой. И уже недалеко в степи происходил бой, а на другом берегу ручья, и среди воинов Алегеко хорошо заметил одного, который яростно рубил направо-налево. И показалось ему, что он видел этого воина, знает его.

– Да ведь это – я!

И не стало вдруг ни войска, ни степи, ни города. И увидел Алегеко обширную городскую площадь, всю залитую яркими солнечными лучами. Народом наполнилась она, а кому места на ней не хватило, так на крыши домов, на деревья взобрался. Заколыхалась, расступилась толпа, и показался тот самый воин, который так храбро дрался около городских стен. И цепи висели на нем, и стража окружала его.

– Это – я? – опять воскликнул Алегеко и закрыл глаза, а когда он снова открыл их, то уже не было видения, кругом стояла ночная темь, степь спала, вверху блестели звезды.

Осмотрелся Алегеко; старухи не было около него.

И поражен был виденным Алегеко.

– Что же это было: сон или же все наяву я видел? – прошептал он и не спал до утра.

В богатом ауле на Малке князь устроил народный праздник по случаю женитьбы своего сына.

На степной равнине, за аулом, собрался народ, расселся в большой круг и пил бузу, которую княжеские холопы разносили в деревянных ведрах, ел баранину, которую рабы варили в котлах, жарили на вертелах.

И от хмельной бузы языки развязались, и народ прославлял добродетели своего князя и сына его.

Князь тут же находился: на разосланных коврах сидел с гостями – с князьями и узденями соседних аулов, круговой чинак крепкой бузы ходил из рук в руки.

После пира начались танцы, скачки, борьба и стрельба из винтовок.

Немало молодых джигитов съехалось показать свою удаль.

Алегеко со своим конем в стороне стоял, и никто на него внимания не обращал.

Началась стрельба в цель, и лучшим стрелком оказался Джантемир, племянник князя; он на всем скаку лошади пробивал пулей шапку, повешенную на высоком шесте.

Стал он вызывать желающих состязаться с ним.

Выступил вперед Алегеко.

Джантемир посмотрел на него, на его бедную одежду, чуть-чуть усмехнулся.

– Что же, – сказал он ему, – садись на коня, скачи и стреляй в шапку.

– Нет, – ответил Алегеко, – в шапку попасть не трудно, а давай попробуем – сумеем ли мы, сидя на коне, попасть в ласточку, летящую вверху.

– Вот как! – воскликнул Джантемир. – Я и не знал, что ты – такой искусный стрелок. Но давай попробуем!

Вскочил на коня Алегеко, навел винтовку на одну из пролетавших вверху ласточек, выстрелил, и клочки разорванной пулей птички упали на землю.

Джантемир, также сидя на коне, выстрелил в ласточку и промахнулся.

И еще по два раза стреляли Алегеко и Джантемир, и после каждого выстрела Алегеко на землю падали клочки разорванной ласточки, Джантемир по-прежнему промахивался.

Громким криком народ приветствовал Алегеко.

Потемнело лицо Джантемира.

– Да, ты меткий стрелок, – сказал он Алегеко. – Но кто же ты? Раньше нигде я не встречал тебя.

– Да и не мог встретить, – ответил Алегеко. – Я с десяти лет до вчерашнего дня табун пас, и людей редко видел.

– Вот что! – воскликнул Джантемир. – А я думал, что ты если не князь, то уздень, ты же только табунщик, холоп…

Засмеялся он, и товарищи его засмеялись. Вспыхнул Алегеко.

– Но, скажи мне, чем табунщик хуже князя или узденя? – спросил он.

– Замолчи! – крикнул Джантемир. – Ты безумный, если сравниваешь князя с табунщиком!

– Безумный ли я, нет ли, не знаю, – проговорил Алегеко. – Одно знаю, что слова твои подобны лаю собаки.

Джантемир выхватил кинжал, замахнулся на Алегеко, но ударить его не успел, потому что Алегеко выстрелил в него из пистолета.

И запрокинулся на спину Джантемир, а на груди у него показалась кровь.

И закричал, зашумел народ. С кинжалами, с шашками набросились молодые джигиты на Алегеко, но он сильными и ловкими ударами своей шашки отражал нападение.

Князь, дядя Джантемира, вскочил на лошадь, бросился с кинжалом на Алегеко, но тот ударом шашки снес ему голову и она, как арбуз, покатилась по земле.

Народ словно оцепенел.

Ударил коня плетью Алегеко, поскакал в степь, а вслед ему загремели выстрелы, джигиты поскакали за ним. Но конь Алегеко несся как ветер и никто не угнался за ним.

Все князья Кабарды поклялись убить Алегеко и всюду искали его.

Одному со всеми драться было невозможно, и Алегеко пробрался в Чечню, где некоторое время жил в доме бедного чеченца, с которым однажды познакомился в дороге.

В одно время шайка молодых джигитов собралась в набег на улус ногайский.

– Поедем с нами, покажи свою удаль, – сказали они Алегеко.

И тот охотно поехал с ними.

Ночью добралась шайка до ногайской степи, расположилась на отдых. Улус находился недалеко, и джигиты решили напасть на него задолго перед утренней зарей, когда человек спит особенно крепко.

– Нет, – возразил Алегеко. – Мы не волки и не следует нам нападать на сонных людей. Нападем днем, как джигиты, но не трусы…

Старший из джигитов заметил ему:

– Гость, пусть джигиты выслушают меня, а потом можешь говорить ты…

И продолжал он отдавать распоряжение о том, кому с какой стороны напасть на улус, кому гнать скот и лошадей и кому поджечь кибитки.

Поднялся Алегеко.

– Я, – сказал он, – повторю то, что сказал раньше: мы не волки и не должны нападать ночью. – Если же, – продолжал он, – вы все же решите напасть ночью, то я заступлюсь за ногайцев. Я один среди вас тридцати, но не боюсь быть вашим врагом.

– Мы тебя совсем не знаем, – сказал старший джигит. – Ты жил в ауле как гость, и никто тебя не спрашивал, зачем ты к нам приехал из Кабарды. Ты нас волками считаешь, тогда иди к ногайцам, защищай их, а мы своего решения не переменим.

– И я своего не переменю! – воскликнул Алегеко и направился к улусу; проехал немного, услыхал позади себя топот и остановился.

– Эй, кабардинец! – послышался голос одного из джигитов. – Ты теперь нам враг, давай биться на шашках, только не стреляй, чтобы не услышали шума ногайцы…

– Я готов, защищайся! – крикнул Алегеко и, быстро повернув коня, поскакал навстречу чеченцу.

Тот не ожидал такого быстрого нападения, и шашкой он не успел взмахнуть, как с разрубленной головой вывалился из седла.

Остальные чеченцы налетели, окружили Алегеко.

И крикнул он им:

– Вас много, я один и буду защищаться не одной шашкой.

И выстрелил он из пистолета и еще одного джигита свалил, а затем отмахивался шашкой, но удары падали на него так часто, что он не выдержал и, обливаясь кровью, без чувств упал с коня.

Услышали ногайцы выстрел, вооружились и целым улусом бросились к месту, где происходил бой, и еще издалека открыли по чеченцам стрельбу.

Чеченцы подобрали двух убитых товарищей, отстреливаясь, поскакали в свой аул… Прибежали ногайцы, нашли Алегеко, взяли его в улус.

Хотели они добить его, но увидев, что он еще очень молод, решили лечить его, чтобы потом продать в рабство.

И много месяцев лечили, а когда он поправился настолько, что мог ходить, надели ему на ноги цепи.

И затосковал он в неволе.

«Неужели я так и окончу свою жизнь в цепях?» – не раз он думал и решил бежать, когда раз вечером увидел своего коня, которого он считал пропавшим.

Несказанно обрадовался он ему и слегка посвистал. Конь остановился, запрядал ушами. Сильнее посвистал Алегеко, и конь весело заржал, на свист к нему прибежал…

Схватился Алегеко за гриву коня, подпрыгнул, лег животом на его спину и свистнул. Конь рванулся и понес его из улуса.

Ногайцы были ошеломлены – так неожиданно все это произошло, и когда они опомнились, бросились в погоню, Алегеко был далеко.

И, когда конь доскакал до ручья, он слез с него, нашел камень и, положив цепь на другой камень, начал разбивать ее. Железо не поддавалось, камень попадал по ногам и до крови сбивал с них кожу и мясо. Наконец погнулось кольцо, и еще сильный удар по нему, цепь распалась. И вскакивая на коня, Алегеко радостно воскликнул:

– Теперь я спасен!

А погоня была уже недалеко, и кричали ногайцы, крутя над головой арканы.

Знал Алегеко, что в ногайских степях нет ему спасенья, и повернул он коня к чеченскому аулу: лучше смерть от руки кровника, чем быть медленно замученным в неволе.

Увидели ногайцы, что в чеченскую сторону направился он, и отстали, потому что боялись чеченцев.

В лесу, около аула, в котором раньше жил, очутился Алегеко.

Голодный, покрытый кровью, оборванный и босой сидел он в чаще и думал, как быть: если он явится в аул, то кровники убьют его, повернуть в ногайские степи – опять в неволю попадет, останется в лесу – умрет от голода или будет разорван зверями…

Настала ночь, и поехал он в аул.

Пробрался к сакле того чеченца, у которого гостил раньше, постучал в дверь и промолвил:

– Гость просит приюта!

Вышел хозяин сакли и, едва узнал его, обрадовался.

– Скорее проходи в саклю, – сказал он ему, а сам отвел коня в конюшню.

Вернувшись в саклю, развел он в очаге огонь, подал Алегеко воды для омовения, накормил его.

– А тебя, гость, в ауле считали умершим, – проговорил он. – Наши джигиты тебя очень хвалят, называют отважным. Сделай милость, расскажи, что у тебя произошло в набеге с джигитами.

И Алегеко рассказал о том, что случилось в ту несчастную ночь, про свой плен и бегство из него.

Хозяин встал и обнял его.

– Будь моим другом, – сказал он ему. – Сам знаешь, у тебя в ауле есть кровники, братья убитых тобой джигитов. Тебе надо примириться с ними, и надо сделать это в нынешнюю же ночь, завтра будет уже поздно. Но не бойся, я помогу тебе.

Вошел он в женское помещение сакли, позвал свою жену и приказал ей идти с ним и гостем к саклям кровников и вызвать их матерей.

И все трое вышли они и направились по кривой уличке.

Подошли к сакле одних кровников.

Чеченка постучала в дверь женской половины сакли, вызывая хозяйку.

По голосу узнала хозяйка свою знакомую, вышла на двор, и в это время Алегеко, стоявший за стеной, бросился к ней, разорвал на ней платье и прижался губами к ее груди…

– Мать, прости мой грех, – сказал он, обнимая ее. – Я убийца твоего сына…

Вскрикнула мать, заплакала, потом, обнимая Алегеко, сказала:

– Мертвого не вернешь. Ты теперь – мой молочный сын, и я поневоле должна простить тебе.

Сыновья ее услышали говор и плач на дворе, выскочили из сакли с оружием в руках, но увидев, что мать их обнимает и целует Алегеко, поняли, что случилось. Подошли они к нему, и каждый из них по очереди обнял его.

– Мы прощаем тебе кровь нашего брата… Ты – брат наш… Пойди примирись и с остальными своими врагами, – сказали они ему.

С помощью жены своего друга Алегеко удалось в ту же ночь примириться с другими кровниками.

А утром о ночном происшествии говорил весь аул.

Потом Алегеко ходил на кладбище просить прощение на могилах убитых им джигитов.

Босой и в той же рваной одежде, в которой бежал он из неволи, с цепью на ногах, шел он, окруженный громадной толпой народа, а на кладбище падал на могилы джигитов, плакал.

– Брат, прости мой грех перед тобой! – говорил он на каждой могиле.

Хозяин сакли, давший ему приют, устроил поминки по убитым джигитам, а так как у него не было для этого достаточно мяса, хлеба и пива для этих поминок, то каждый из жителей счел своею обязанностью помочь ему.

Молочные братья подарили Алегеко одежду, оружие, седло и уздечку с серебряным набором.

Спустя неделю Алегеко предложил им отправиться в набег на улус ногайский.

– Много горя произошло из-за ногайцев, надо отомстить им, – сказал он.

Собралась шайка в пятьдесят человек, и предводителем ее был избран Алегеко.

Ранним утром она напала на улус, разграбила его, ногайцев перебила всех, не оставляя в живых даже детей и женщин, а кибитки подожгла.

Посмотрел Алегеко, как дым от пожара поднимался, проговорил, засмеявшись:

– Это – поминки по джигитам!

С богатой добычей чеченцы возвратились из набега, и при дележке ее Алегеко свою долю подарил хозяину дома, где он жил.

Потом еще несколько раз он делал с джигитами набеги в ногайские степи и всегда возвращался с добычей.

Но скучно стало ему жить в ауле.

«Надо на иных людей посмотреть», – подумал он и, распрощавшись со своими братьями, друзьями, уехал.

В Дербент прибыл он, явился к хану и просил принять себя на службу.

Хану он понравился.

– Мне нужны храбрые воины, – сказал хан. – Будешь хорошо служить мне – награжу, а за плохую службу прикажу голову тебе снести.

В скором времени подступили к Дербенту войска аварцев.

Хан послал для отражения их свое войско под предводительством престарелого военачальника, но в первом же сражении оно было разбито и бегством едва успело спастись в стенах города.

Упал духом хан.

Аварцы обложили город, требовали сдачи его, а в пище среди жителей начинал ощущаться большой недостаток.

Народ требовал или битвы, или сдачи города.

Алегеко явился к хану и сказал:

– Дай мне, хан, сто воинов, которых я сам выберу из всего войска, и я прогоню врага от стен города.

– Безумный! – ответил ему хан. – Как ты будешь сражаться с одной сотней против тысяч?

Но затем согласился исполнить его просьбу, предупредив, что, в случае неудачи, голова Алегеко слетит с плеч долой.

Алегеко усмехнулся.

– Разве я боялся когда-нибудь смерти? – спросил он.

И взяв с собой сто опытных, испытанных в бою воинов, он тихо вышел с ними из города в глухую ночь.

Лагерь аварцев уже потушил свои огни. Воины Алегеко поползли к нему и вдруг с гиком и выстрелами бросились на него. Среди аварцев произошло смятение, а тем временем хан послал остальное войско.

Не выдержали аварцы первого натиска, побежали и к утру были совсем разбиты. Много их пало в бою, остальные частью попали в плен, частью бежали в горы.

Хан ликовал, и когда его войско вернулось в город, он при народе обнял Алегеко.

– Ты спас меня, спас мой народ! – сказал он ему. – Ты достоин быть главным начальником моих войск.

И наградил его хан деньгами, богатой одеждой, рабами и отвел ему помещение в своем дворце.

– Ты мне всегда нужен, – говорил он ему. – Летами ты молод, а опытом стар, и советы твои полезны для меня будут.

Жена хана, молодая и красивая женщина, увидела Алегеко, и полюбился он ей, и ждала она случая, чтобы наедине сказать ему о своей любви.

В один летний вечер Алегеко в сад ханский вышел, сел на каменную скамейку против мраморного фонтана.

Деревья в саду стояли громадные, кусты белых и красных роз тянулись по бокам дорожек, усыпанных песком.

От сильного пряного запаха белоснежных лилий голова кружилась, как от хмельного напитка, а фонтан журчал, что-то сонно рассказывал. Звезды зажигались на небе, ярко блестели; потом свет их побледнел: луна взошла.

Сидел Алегеко и думал о том, что еще недавно он, закованный в цепи, был в ногайской степи самым последним из рабов, а теперь он после хана – первый человек в ханстве.

В кустах сирени шорох послышался, белая тень мелькнула.

– Алегеко, – послышался негромкий голос.

Поднялся он со скамейки, подошел к кусту сирени.

Закутанная в белую чадру стояла женщина.

– Витязь славный, – заговорила она, и по голосу Алагеко узнал в женщине ханшу. – Люблю я тебя, люблю! – продолжала она. – Когда луна спрячется, я выйду в сад…

И радость, пьяная, безудержная радость охватила Алегеко, и хотел он обнять ханшу, хотел поцеловать ее.

Но сейчас тихо проговорил:

– То, о чем ты говоришь, не должно случиться…

А у самого дрожали губы.

– Должно, должно, витязь славный, – прошептала она. – Не в эту, то в другую – третью ночь, но случится…

И быстро пошла во дворец.

Как во сне был Алегеко, не верилось ему, что случилось с ним, и кровь больно стучала в висках его.

И вдруг вспомнил он, как хан при народе обнял его, другом своим назвал…

– Нет, не будет того, чего желает ханша, – проговорил он, пошел в свою комнату и лег спать.

А сон бежал от него, и шепот ханши звал его в сад.

И о хане больше не думая, поднялся он с постели и, осторожно ступая, в сад вышел.

Сад притаился в темноте, деревья что-то шептали, и шепот их туманил мозг Алегеко.

В кустах сирени голос ханши послышался:

– Витязь, мой милый витязь…

Сладким ядом любви отравил свое сердце Алегеко – полюбил он ханшу и уже ни разу не думал о том, что, любя ее, он обманывает хана, и не другом, а врагом был ему хан.

И темный сад хранил тайну его любви.

Но прошло время, и тайна та открылась всем.

Одна из служанок ханши чуть-чуть усмехнулась, проводив глазами свою госпожу, когда та к хану шла.

Усмешку эту поймала другая служанка. Потом в темном уголке две служанки пошептались и быстро в разные стороны разошлись.

Немного слов сказали они, но эти слова в тот же день обошли все дворцовые углы и закоулки. И много еще лишних слов прибавилось к ним.

В одно утро стали известны они и хану, только Алегеко и ханша не слышали их.

Потемнело лицо хана, закричать он хотел, но насильно рассмеялся, любимого слугу своего позвал и что-то на ухо ему пошептал.

Молчаливым и глубоким поклоном ответил слуга на этот шепот и удалился.

Увидел в тот же день хан Алегеко и был с ним особенно ласков.

Гуляя в саду, он пышную алую розу сорвал и послал ее ханше.

И приветливо всем улыбался хан, а в душе у него было темно.

Ночью Алегеко в сад вышел. Ханша его там поджидала, и поцелуями покрыл он ее лицо, руки…

И вдруг сильный удар по голове свалил его с ног и, падая, он слышал крик ханши и сейчас же потерял сознание, а когда очнулся, понять не мог, где он находится. Было темно, душно и тихо, как в могиле.

И вспомнил он, что произошло с ним в саду.

– Ханша, моя милая ханша! – закричал он, вскочил на ноги, бросился в темноту и, ударившись о что-то твердое, как камень, упал…

Рукой пошарил он вокруг себя, и что-то круглое, подобно арбузу, попалось под руку… Пальцы нащупали две, рядом расположенные, дыры… То был человеческий череп…

Пошарил Алегеко еще и мертвую руку нашел.

И понял он, что в подземную темницу под дворцом брошен он…

Знал он, что своих врагов хан бросал в эту темницу и забывал о них.

И в темноте, сырости, без пищи и питья умирали они ужасной смертью.

Сначала они кричали, вопили, и в глухую ночь, когда дворец засыпал, стон из подземелья доносился наверх. А потом их стон дальше толстых каменных сводов темницы не уходил и там умирал.

И была ли ночь, день ли был, не знал Алегеко, и давила его темнота, немая тишина, и от ужаса тело его похолодело.

И хотел видеть он солнце, слышать голос человека…

Обнаженные до пояса, связанные рука об руку, с веревками на шее, медленно проходили городскими улицами Алегеко и ханша, окруженные тысячной толпой.

Палач в черной рубахе и черном высоком колпаке шел позади их, держа в руке концы веревок, которые обвивали их шеи. За палачом на белом коне ехал тот самый военачальник, который бежал от аварцев, а за ним подвигались воины… Впереди чернь, городской сброд, – бесновался, прыгал, плясал, трубил в трубы, вопил и стучал в медные тазы.

Опустив низко голову на грудь, с распущенными по плечам волосами, шла ханша, была бледна, и слезы бежали у нее по щекам.

И позор не отнял у нее красоты ее, и прекрасно было ее молочно-мраморное тело, в которое жадно впивались тысячи глаз.

Алегеко шел с высоко поднятой головой, открыто смотрел и на бесновавшуюся чернь, которая еще недавно криком радости приветствовала его, и на воинов, которых бесстрашно вел в бой.

На площади толпа остановилась, и взоры ее обратились к деревянному, устланному коврами, помосту: там на высоких подушках восседал хан, окруженный вельможами.

И расступилась толпа, и ближе к помосту придвинулись ханша и Алегеко.

И по-прежнему не поднимала головы ханша, и еще бледнее было ее лицо.

И все так же открыто смотрел Алегеко на хана, на вельможей.

Хан сделал рукой знак, и затихла шумная толпа, и в наступившей тишине громко и торжественно раздался его голос…

– Народ! – проговорил он и замолчал, и оттого он замолчал, что увидел, как из толпы вынырнул грязный, оборванный нищий, подбежал к ханше и плюнул ей в лицо.

И задрожал хан от гнева, вскочил с подушек и закричал:

– Схватить грязную собаку!

И воины схватили нищего, потащили к хану, но тот махнул рукой, крикнул:

– Голову ему долой!

И сейчас же совершилась казнь: нищего поставили на колени, и воин ударом кинжала отрубил ему голову, которую вместе с трупом бросили в толпу.

И ужас прошел в толпе, и как бы оцепенела она.

Грозно глянул на нее хан и дрожащим от гнева голосом заговорил:

– Двух преступников, свою жену и ее любовника, хотел я судить перед лицом народа. И был час, когда я осудил бы их на жестокую казнь, но плевок нищего изменил мое решение…

И тихо было в тысячной толпе, насторожилась, прислушалась она.

И так же громко продолжал хан:

– Они, – говорил он, указывая рукой на ханшу и Алегеко, – только передо мной виновны, и только я один могу судить их. Перед народом нет их вины. И в своем позоре каждый из них стоит выше толпы, ибо позор не отнял у них того, чем они были: Алегеко и с веревкой на шее остался храбрым воином, победителем аварцев, а ханша и в унижении своем все же ханша. Велико их преступление, но и позор их велик и искупили они им свой грех.

Замолчал хан, опустился на подушки…

И словно море заволновалось и забушевало, радостно закричала толпа:

– Да здравствует хан! Многие лета великодушному хану!

К вечеру того же дня Алегеко и ханша, в богатых одеждах, на конях выехали из города.

И опять толпа сопровождала их, но уже не бесновалась она, как раньше, а бросала цветы под ноги их коней. И кричала она, прославляя хана за его великодушие.

С закрытым чадрой лицом ехала ханша рядом с Алегеко, и обоим им хотелось поскорее выбраться из города, чтобы не видеть толпы и не слышать ее крика.

Смотрел Алегеко, как из толпы летели под ноги коней красивые розы, думал о том, что только пожелай хан, и та же толпа забросает его и ханшу камнями.

И радостно вздохнул он, когда город остался далеко позади, и степь расстилалась вокруг.

Ханша открыла лицо, взглянула на небо, на солнце и заплакала от радости.

И дрогнуло сердце Алегеко, слезы навернулись у него на глаза.

– Мой друг, радость моей жизни! – воскликнул он. – Поскачем вперед, поскачем навстречу ветру.

И взвились их кони, поднимая с дороги пыль.

Все владыки, деспоты Востока, безумцем назвали дербентского хана, а песня, Бог знает, кем сложенная, из уст в уста передаваясь, прославила его и заклеймила проклятием нищего, презренного раба, плюнувшего в лицо ханши.

Из книги «Легенды Кавказа»

Судьба

Жила в городе вдова по имени Гуль-Бахара, и был у нее сын Ахмет.

Муж ее умер, когда она мальчика родила, и в одиночестве трудно жилось ей: надо было каждый день на работу ходить ради куска хлеба и ребенка растить, которого она всюду таскала за собой на спине, потому что дома не на кого было оставить его.

Сын же рос не на радость, а на горе матери, ибо шаловливым и непослушным мальчиком был он. Но она очень любила его и из скудного заработка откладывала понемногу деньги, чтобы потом заплатить мулле за его учение.

И когда Ахмету сравнялось десять лет, она испекла пирог с мясом, зажарила ляжку баранины, завязала в узел, взяла сына за руку и пошла в медресе (школу) к мулле.

Подала она мулле узел, поклонилась и просила научить сына ее читать и писать по-арабски.

Заглянул мулла в узел, назвал Гуль-Бахару умной женщиной, а сына ее хорошим мальчиком.

– Пусть ходит мальчик учиться, я сделаю из него ученого человека, – сказал он.

И Ахмет начал посещать медресе.

Но не прошло и месяца, как в одно утро мулла взял его за руку и привел к матери.

– Женщина! – торжественно обратился он к Гуль-Бахаре. – Во всем мире есть только два мальчика, которых я видеть не желаю, – это сын шайтана в джаханиме (сын дьявола в аду) и твой Ахмет. Возьми его, пожалуйста, и пусть он на глаза мне не показывается. На него ничто не действует: ни добрые слова, ни толстая палка. И напрасно ты назвала его Ахметом: имя его Захру мар (змеиный яд).

Ушел мулла, а Гуль-Бахара заплакала.

– Сын мой, сын мой, зачем ты огорчаешь мать свою? – проговорила она. – Почему ты не слушался муллу, такого ученого и умного человека?

– Матушка! – вскричал Ахмет. – Не называй муллу умным человеком, потому что он глуп, как ишак (осел)!

– Ах, что ты говоришь! – испуганно воскликнула мать. – Хорошо, что никто из посторонних не слышал, а иначе за эти слова судья наказал бы тебя палками…

– Меня уже и так много наказывал мулла, будь он проклят, – ответил Ахмет. – Каждое утро, едва я приходил в медресе, он бил палкой меня по спине, говоря: «Это очень полезно для муталима (ученика): от удара кровь быстрее обращается в жилах, а от быстрого обращения крови сильнее работает мозг». И бил еще и еще… «Я хочу, – говорил он, – сделать из тебя ученого человека». Посмотри, матушка, какая черная стала у меня спина…

Поднял Ахмет рубаху, показал матери спину, которая действительно вся почернела от палочных ударов.

Заплакала Гуль-Бахара.

– Сирота ты несчастная, – проговорила она.

– Не плачь, матушка, – утешал ее Ахмет, – все уладится к лучшему.

И с тех пор стал он шататься по городу без дела. Целый день проводил на базаре, в чайхане (чайных, трактирах), а ночью приходил домой, с тем чтобы утром опять пойти шляться.

Соседи не раз говорили Гуль-Бахаре:

– Отчего ты не приучишь мальчика к делу? Отдай его к чевячнику: научится шить чевяки, хлеб добывать будет.

Пробовала мать говорить с сыном об этом, да толку не вышло никакого.

– Я и так учусь, матушка, – сказал он.

– Чему же ты учишься? – спросила мать.

– С людьми знакомлюсь, – ответил сын.

– Разве же это дело? – возразила мать.

– О! – сказал Ахмет и поднял палец кверху. – Это, матушка, большое дело!

Заплакала мать.

– Ты смеешься надо мной, – проговорила она сквозь слезы. – Ходишь по базару, знакомишься с дурными людьми и кончишь жизнь в тюрьме или на виселице…

– Это видно будет, матушка, – ответил Ахмет. – Будущее скрыто от человека.

И удивилась Гуль-Бахара: Ахмет еще мальчик, а рассуждает, как взрослый.

«Может быть, он и прав, говоря, что с людьми надо знакомиться», – подумала она.

А потом и совсем махнула рукой на него; и рос он, палец о палец не ударив, чтобы заработать кусок хлеба.

Загрузка...