Впрочем, теперь и Гыра почти перестал обращать на него внимание. Просто он держал его на почтительном от себя расстоянии, не выказывая ему ни доброты своей, ни злости… Но близко все-таки не подпускал.
И когда Кеше нестерпимо горько становилось в одиночестве, когда он опять и опять понимал, что никто из ребят не хочет серьезно слушать его, серьезно говорить с ним, и когда наступало отчаяние, ему вдруг хотелось подойти к этому Гыре и попросить его по-дружески, попросить очень искренне, чтобы тот перестал к нему так относиться, а если Кеша в чем-нибудь виноват перед ним, то простил.
Это были тяжелые минуты, когда он так задумывался, не видя выхода и ни на что уже не надеясь. Будущее представлялось ему в эти минуты таким безрадостным и жестоким, что становилось страшно. И он завидовал всякому, кто не был, как он, отвергнут, кто мог спокойно сидеть в столовой и есть свою кашу или картошку с огурцом, зная, что никто не сыпанет вдруг соли в тарелку и не бросит огрызок огурца. Он не мог еще постичь истинных причин и размеров того горя, которое рухнуло вдруг на него и придавило, и потому оно казалось ему огромным, как жизнь, которую не обойти и не объехать.
Те дни, когда ребята работали на колхозных полях, пропалывая морковь или свеклу, а руки, пропитанные почерневшим соком, саднили от колючих сорняков, – эти дни миновали, и теперь ребят часто водили на далекие луга ворошить сено. Это была приятная и легкая работа, словно бы им разрешали взрослые люди делать что-то недозволенное – тормошить скошенное, подсыхающее сено, раскидывать его с весельем и беспечностью и слышать еще к тому же благодарность от колхозников за свой радостный и какой-то душистый труд. Намахавшись за день граблями, чувствуя приятную ломоту в плечах, они приходили на реку купаться.
Кеша обычно сидел в сторонке и пересыпал текучий сухой песок, который просачивался сквозь пальцы, и песчинки, увлекая друг дружку, ускользали из рук… На это можно было смотреть бесконечно, как на огонь или воду, и ни о чем не думать. Это было приятно. Иногда ему попадался на глаза черный муравьишка, и он засыпал его песком, а потом долго ждал, когда на скате ровной песчаной пирамидки вдруг начнут пошевеливаться песчинки и вороненый муравей как ни в чем не бывало выберется из-под тяжелого песка.
Кеше казалось, когда он наблюдал за муравьями, что муравьи эти заблудились в песчаной пустыне и сами не знают, куда и зачем спешат. А он для них – никто. Он так велик для них, что они его просто не видят и не понимают, что он тоже живой, как и они… И ему приятно было делать эти маленькие открытия и наблюдать за тем, как муравьишка выбирается из-под толщи сухого, горячего песка на свет. Это была увлекательная и немного страшная игра без правил, в которую муравьишке, наверно, тоже было интересно играть.
А река протекала здесь чистая и глубокая, с темными омутами под нависшим ивняком и желтыми перекатами. И вода была теплая. А там, где был песок, там были мелкие и тихие заводиночки, вода в которых особенно сильно прогревалась под солнцем. Там хорошо и вкусно пахло рекой, там собирались стайками крошечные мальки величиной с овсинку. Они все разом серым каким-то дымком вытекали вдруг из заводи, когда Кеша приближался к ней, и только редкие из них метались, посверкивали искорками, не видя в панике выхода в реку.
Однажды Кеша увлекся и далеко ушел от пляжа, а потом, когда возвращался, увидел Ларису. Она, не замечая его, шла по-над берегом с подружкой и собирала цветы. Кеша испугался и бросился в куст, притаившись там в его гущине над водой.
На Ларисе был тот же розовый сарафан, но только теперь он казался белым, потому что выгорел за лето, словно бы отцвел, а на голове была тоже выгоревшая, светлая тюбетейка, из-под которой на лоб уже стала наползать черная челка отрастающих волос. И сама она вся почти черной казалась, потому что шла по вершине крутого бережка на фоне огромного слепящего неба, которое сплошным сверкающим солнцем, сплошным каким-то сиянием возносилось над ней, над зеленым берегом и над белыми песчаными плешинами, над кустами ивняка, росшими на этом песке. А в этом ярком мире кучились в небе прозрачные облака, и чудилось, будто они были выше солнца.
Так ее увидел Кеша в это мгновение и, обмирая, смотрел на глиняную обожженность ее острых плеч, на смуглую ее щеку и всем своим существом чувствовал, как она красива теперь и как хорошо, что она живет в интернате и, наверное, еще долго будет жить, потому что война, и как странно теперь знать, что именно с ней и совсем еще недавно ходили они, потеряв дорогу, по лугам, с ней говорил он и слушал ее… И все это казалось ему теперь, когда вот уже чуть ли не месяц они избегали друг друга, какой-то доброй и заманчивой, очень хорошей неправдой, так как все тогда было просто и ясно, а теперь он боялся ее и не смел подумать, чтобы так же, как раньше, встретиться с ней и хотя бы сказать ей «здравствуй». Теперь это было почти невозможно. Теперь он мог лишь исподтишка смотреть на нее и вспоминать с удивлением и восторгом… Так же вот, как и сейчас, в ивовых зарослях.
– Смешно! – сказала Лариса своей подруге. – Ты очень смешно говоришь.
Он и голоса ее тоже давно не слышал. А теперь она словно ему сказала: «Очень смешно говоришь». Он даже затаил дыхание – так неожиданно это было.
– Почему же? – возразила ей та.
– Нет, Вера, странно… Глупая! Неужели ты думаешь… Он мне совсем не нравится…
В первое мгновение, когда он так близко услышал ее голос, его испугало вовсе не то, что кто-то ей совсем не нравится, а то испугало, что она, говоря про это, могла вдруг увидеть его и очень смутиться, могла растеряться вдруг и покраснеть от стыда, а потом долго переживать свое признание, которое он невольно подслушал. Ему было неловко за нее и не хотелось делать ей больно, а он понимал, что, если Лариса увидит его, ей будет стыдно и больно, потому что, быть может, это о нем она говорила: «Он мне совсем не нравится», – потому что о ком еще из ребят могла бы она так сказать?
«Конечно, обо мне, – подумал внезапно Кеша с удивлением. – Почему? „Он мне совсем…“ Почему „совсем не нравится?… Я?»
– Нет, Вера, – говорила Лариса, скрываясь уже из виду, – я не могу этого сделать. Это будет нечестно. Я все уже поняла… Всё! Честное слово. А если мальчишки всякое там пишут на столах, то и пусть. Меня не касается…
Вера ей что-то невнятное стала говорить, Кеша не расслышал, но опять очень четко и громко отвечала Лариса:
– Ну почему? Я ж его не просила! Он сам… Неужели ты думаешь?!
И теперь, когда Кеша окончательно понял, что Лариса и в самом деле говорила о нем, когда он осознал все это и уже где-то внутри себя услышал ее слова, интонацию, с какой она произносила: «Он мне совсем не нравится», – он подумал в смятении: «Ну, нет же, конечно! Может, вовсе не обо мне… Она говорила: „Я же его не просила, он сам“. А что сам? О чем она меня не просила? Ничего этого не было? Не было. Значит, она о ком-то другом сказала… Она не такая. Она не может. Просто притворяется. И скрывает. Ну и хорошо, что скрывает».
И когда он незаметно, кустами и по воде, вернулся на пляж, на котором всё еще шумно возились уже озябшие ребята с пыльными спинами, ему стало совсем тяжело, как будто он очень, очень устал.
– Казарин, – услышал он голос воспитательницы. – Кеша! Ты что, оглох? Мы скоро уходим. Ты не будешь купаться? Заболел?
– Нет, – ответил Кеша.
– Что нет? – спросила Анна Сергеевна.
– Не заболел. Не хочется мне.
– Сейчас же в воду!
И Кеша, подчиняясь, пошел. Вода показалась ему ледяной, и он, зайдя по колено, остановился, не решаясь идти дальше, и почувствовал, как холод сковывает нестерпимой болью все его тело. Он сделал шаг еще и услышал вдруг сзади топот по песку и тут же брызги, но было поздно, потому что хохочущий Гыра, а с ним еще трое толкнули его, схватили ледяными руками и, хохоча, поволокли на глубину, туда, где было по шею.
– Ну что! – сказал он с отвращением. – Ну зачем? Пустите… Да пустите же…
Он не кричал и не смеялся, он говорил это тихо, с брезгливостью в голосе, понимая, что бесполезно спорить или кричать. Надо было смеяться, а он не мог в этот раз. И никто ничего не понимал. Его окунули и отпустили на глубине, а Гыра стукнул ладонью по воде, направив брызги прямо ему в лицо, и Кеша зажмурился, чуть не заплакав от обиды.
– Гад, – сказал он тихо и зло и посмотрел с ненавистью в хохочущие Гырины глаза.
А Гыра удивленно замер и с застывшей ухмылкой сказал:
– Повтори…
– Гад, – так же тихо сказал ему Кеша.
– Хочешь, утоплю? Хочешь наглотаться?
– Учти, Гыра, – неожиданно для самого себя еле слышно сказал Кеша, – если ты сейчас дотронешься до меня, я вцеплюсь в тебя зубами, утащу на глубину и утоплюсь вместе с тобой… Учти это, Гыра…
– Тронулся? – спросил Гыра с удивлением и захохотал опять.
Но смех его был на этот раз напряженным и скованным, потому что озябшие ребята вышли уже на песок, а Кеша стоял рядом с ним на глубине и с нешутейным безумством говорил ему, шевеля посиневшими губами:
– Уйди, Гыра… Я не отвечаю за себя… Уйди.
– Еэ-э-эй! – крикнул вдруг Гыра на всю реку. – Давай сюда!
Но Анна Сергеевна никого не пустила: все и так уже перекупались. А Кеша, тяжело идя к берегу, с ужасом и смятением думал о своей бешеной смелости, которую Гыра, как всегда, не простит, конечно, и что-то еще придумает, что-то будет еще тайно готовить, чтобы отомстить. Сердце колотилось так, что чудилось, будто оно колотилось в горле. Кеша уже жалел о случившемся.