Поэт всегда – странник. Он – трепетно здесь, но всегда больше «за»…
…за холмами, за горами в мирах Несбывшегося.
Мне вдруг стало казаться да мне стало казаться
Что я только лишь гостья в этой странной стране…
С чем мне связать стихи этой женщины с таким тонким иудейским, или итальянским лицом, появившейся на пороге моего дома в Томилино, в окружении своего мужа и сына лет двенадцать тому и так радостно удивившейся букетику незнакомых ей фрезий, которые моя жена подарила ей?.. С чем же связались в моей памяти ее строки? С прозрачными ли овидями Прованса? С терракотовыми их холмами? С крылатыми ли пиниями генуэзских побережий? А, может быть, с многоэтажными каменными призраками ночного Манхэттэна, или с забытыми людьми и Богом русскими церквями и деревнями – под нетопырями осенних туч?
Вытолкнутые советским духовным прессом на Запад, лет за двадцать до нашей встречи, после эмигрантских мытарств (особенно нелегких для гуманитариев), преподавая и выпуская при этом литературно-философский журнал «Гнозис», встречаясь с последними могиканами русской эмиграции первых волн, но так и не вписавшись в контекст жизни «Американской империи», они вернулись в бурно меняющуюся Россию 90-х.
Что же принесли с собой эти странники, казавшиеся нам уже немного иностранцами? Виктория прочитала стихи, и они сразу поразили своей грациозной прихотливостью, акварельной зыбкостью образов и картин. Скрипичностью звука и прозрачной печалью. «Монтеверди»… «Сон тверди» – переливались имена и названия.
лаванды терпкая печаль
сухая прелесть иммортелей
растрескавшиеся пленеры
прованса —
неба
сиреневая пастораль
Нам с женою и сыном – «подмосковным коктебелам», поклонникам Макса Волошина, открытым душой Средиземноморью – все это было интимно близко:
ритмичное дыханье гор
их закругление туманно
явленье их отчасти странно
для жителя равнин и дол
их гобеленная печаль
плывет заплаканно и строго
мечтательным подножьем Бога
в холодную как бездна даль
и в этом долгая услада
для вечереющего взгляда
Строчки являлись легко как жест руки – анжамбеманы, ассонансные, как бы необязательные созвучия вместо рифм, отзвуки французской речи – школа новых поэтик и в тоже время классическое целомудрие души, избегающий тяжких соблазнов постмодерна.
В ее поэтический опыт органично вошла поэзия целой плеяды поэтов русской эмиграции и особенно русских парижан 1920-х и 1930-х годов – стихи, ранее у нас неизвестные. Ей были близки такие имена как Адамович, Поплавский, Червинская.
…А вот я смотрю стихи юной Виктории, 60-х годов, когда казалось «все начиналось» в расселинах льдов советской «Утопархии», представлявшихся вечными. В Москве тогда закипали художественные течения, возникали литературно-философские кружки, поэты вырывались со стихами на площадь Маяковского.
Читаю стихи Виктории из тогдашнего сборника «Нафталинный Пьеро»:
мне – белый флаг надежд.
мне – в поле сирый ветер,
протянута рука из под полы
одежд
мне – робкие стихи, неверные
обеты
и зыбкие мечты передрассветных звезд
И, конечно, вспоминается страннический венок Макса Волошина:
в мирах любви – неверные кометы
закрыт нам путь проверенных орбит…
Это странничество, бесприютность на земле, что в России, что на Западе – постоянный мотив лирики Виктории Андреевой.
А здесь юная Виктория как бы роднится с ушедшей к тому времени Ахматовой, может быть, уже видя себя в Париже:
…мир без тебя —
как это просто:
сырой и будний блеклый день
и на трамвайной остановке
поземкой мартовской метель
и снега черная каемка
и я, как ты, с парижской челкой
А вот и московское детство. Ведь детство для каждого поэта —
«Ковш душевной глуби»:
чулан в котором помнится когда-то
хранилось платье бабушки Агаты
и шепот музыки как нафталинный шорох
и вечное брюзжание часов
<…>
и занавеску ветер чуть колышет
и кто-то в кресле спит почти не дышит
не слышно в комнате ничьих шагов
лишь слабый и полузабытый
знакомый с детства аромат духов
Но «Кружится волчок, кружится волчок!». Парки неумолимо прядут свою пряжу, ведут нити… Франция, Италия, Соединенные Штаты – труды, дни, разочарования, вечные тяготы быта. Тесные эмигрантские мирки, друзья и враги… Но дух поэта не поддается. Один из ярких лирических бросков – стихотворение «Двоится линия холма». Это внутреннее возрастание несмотря на громадные противодействующие силы социумов, толп, потоков оглупления в мире «глобальной деревни», враждебной рвущейся к высям душе:
двоится линия холма
круги кольцуют атакуя
и центром мощного ствола
упруго крону неба рву я
и каждой клеткой веткой я
вверх рвусь извилисто минуя
препоны тлена и огня
макушкой острою ликуя
я – дуб восставший на дыбы
пятою землю попирая
корявые мои листы
непрошеные гости рая…
Города, океаны, страны потоки карусели людей, судеб. Чужие стены потолки, пейзажи… За окнами – чужая жизнь:
три птицы сбившись
вкруг заемного уюта
три горьких пленника
безрадостной судьбы
мы стены слушаем
мы вдумываемся в сны
разгадываем
криптограммы звука
чтоб века этого оскал безумный
означить в назидание другим
И вот Виктория с семьей уже в России, в круговерти события нашей жизни, и снова бесконечная редакторская, переводческая работа, иногда стихи, редкие выступления, но все же здесь родной язык и хоть замороченные, очумелые, но свои, российские, порой склоняющие к певучей строке ухо человеки… Москва.
Приведем отрывок одной из поэтических вершин Виктории, маленькой поэмы «Монтеверди». Это вечный средиземноморский миф о любви – миф об Орфее и Эвридике. Он весь звучит как бы старинной музыкой, ее дальней прелестью:
…ах! надежды позади
ах! печали впереди
зыбок этой жизни сон
горек этот миг
терпкость ветра
нежность дня
тихая улыбка далей
окрыленные печалью
высота и глубина…
……………………….
Эвридику ждет Орфей
отпусти нас царь теней!
<…>
прочь от вод холодной Леты
двое бродят в пятнах света
свет ликует и поет
Эвридике светлым эхом
песни звонкие прядет…
Виктории уже нет с нами. Царь теней забрал ее. Но светлое эхо напева ее строк – здесь… Пятна света среди тьмы прошлого и настоящего века. И этот «Сон тверди» – казалось, непробудный – освещен тихим светом ее глаз. И освящен любовью.