Шевелились воздух, речка,
травы синие у скал.
Юрким, тоненьким колечком
я прикинуться б желал.
Чтоб катиться и катиться,
Слушать, постигая, речь
трав и тварей
и светиться
ожиданьем
тайных встреч.
Мои заботы часто хуже пытки.
Как говорят, ни сердцу, ни уму.
А выход мал.
А устаю в избытке.
И недоволен часто потому,
спеша куда-то и решая что-то…
О, эти непокой и суета!..
Но отнимите у меня заботы –
и я – никто,
и жизнь моя – пуста.
Ещё в молчании поля.
Объяты сном и зверь, и птица…
Как ты беспомощна, Земля,
когда рассвет готов родиться!.
Тревожен
этот хрупкий миг –
когда степной, лесной, озёрный
твой умиротворённый лик
доступен так
любому взору.
Как беззащитна и нага
в ещё нетвёрдом
чистом свете!..
Не дай судьба тебе врага
в минуты бережные эти…
Моя почти равнинная страна,
с нерезким взлётом и паденьем плавным.
Как грузная спокойная волна
по медленным просторам величавым.
Когда я озабочен и устал,
излечит раны на душе и теле
не искромётный, из-под скал, фонтан,
а родничок, пульсирующий еле.
Над ним склонишься – боязно дышать.
Доверчиво лицо его и ломко.
Несуетная в нём живёт душа,
прозрачная душа – как у ребёнка…
Города городили ограды.
Города от врага береглись.
А деревни стелились рядом.
На зелёных лужках паслись
Города возводили крепость.
Лили ядра. И рыли ров.
А деревни – сеяли репу.
Рыб ловили. Доили коров.
И когда кочевники мчали,
и пылила, вопя, орда –
их сначала деревни встречали,
а потом уже города.
И кидали красавиц на крупы.
А дома их сжигали дотла.
И лишь трубы печные да трупы
означали: деревня была…
Я вхожу в деревеньку, доверчив.
Никогда я здесь не бывал.
Но желает здоровья встречный,
будто с детства меня знавал…
Сколько лет надо мною не минет –
отовсюду меня позовёт
полудетская эта наивность
и святая открытость её.
И, не пряча хорошую зависть,
у околицы ей поклонюсь.
И не в ней ли понятней сказалась
незлобивая родина – Русь.
Когда дневное пекло растворится,
а тени пахнут дымом и растут,
по-разному сошедшую на лица
на улицу выносят доброту.
Она на платьях, по-стрекозьи лёгких,
ладонях жёстких, медленных плечах.
Она свободно движется из лёгких.
И тало отражается в очках.
Исполнена высокого доверья
раздумья и спокойствия печать.
И доброта ложится на деревья,
на детские коляски, на асфальт.
И знаю я, что будут сниться лица.
И благодарен хитрости простой:
когда дневное пекло растворится –
идти и исцеляться добротой.
Я их встречаю всюду. Ежедневно.
И часто совпадает наш маршрут.
Они ведут себя обыкновенно.
Обыденно вопросы задают.
«Здесь занято?»
«Скажите, поезд скоро?»
«Который час?»
«Простите, Вы за кем?»
То к затяжному склонны разговору.
А то неразговорчивы совсем.
Они поспешно книжицу листают.
Подсчитывают что-то на ходу.
О чём-то, просветлённые, мечтают,
И морщат лбы от непонятных дум.
На лица их, на думы их помножен,
я становлюсь спокойней и сильней.
Толпа? Но обезличье не тревожит.
Я растворён, но не потерян в ней.
Он долго строился, железный,
запасный этот путь. Давно.
Ржавели рельсы бесполезно.
И мокло шпальное бревно.
И только птицы прилетали.
Бродили важно среди шпал.
В какие брошенные дали
он звал? А может быть, не звал?..
Но вот однажды загудело,
невнятный выдало мотив.
И по нему большое тело
пронёс живой локомотив.
Потом по пригнанным суставам,
не сразу робость одолев,
состав затрясся за составом.
И лист осыпался с дерев.
И стали явственней на запах
железо,
масло
и мазут.
Шли на восток и шли на запад.
Куда везут?
Кого везут?
Кричали птицы раздражённо.
Бросались вслед – не отставать…
Сияли рельсы
воскрешённо,
не успевая
остывать…
Малыш выходит в солнечное утро.
Он ловит пух,
смеётся стрекозе.
Он стёклышки разглядывает мудро.
Машину открывает на шоссе.
Он встретил червяка – и озадачен.
Пёс зарычал – и он уверен: съест.
Гроза упала молнией – и с плачем
Малыш бежит в спасительный подъезд
Дождь кончился – и он уж солнцу предан,
его тепло и ласку обретя.
Он маленький язычник. Дальний предок
мой – и опять же – кровное дитя.
Его лицо, как мамино, лучится.
Нахмурится – отцовские черты.
И только бы беде не приключиться…
Доверчив он. С неузнанным на «ты».
Пройдут и сто, и тысяча, и вечность.
Но будут повторяться без конца
и страх,
и любопытство,
и беспечность,
на мать похожесть
или на отца…
Вот он ползёт, мой сын, моё созданье.
Вот синим взглядом маму узнаёт.
Вот колкость слова пробует гортанью.
И с четверенек медленно встаёт.
Он держится ещё за подоконник.
Ещё боится грома и огня.
Дикарь, язычник, доброты поклонник.
Через меня и – дальше, сверх меня…
Бывали глаза узкими.
Бывали – речкой в разливе…
Бывали глаза грустными.
А стали – злыми.
А после, когда оттаяли,
когда подобрели,
неожиданно видно стало,
что – постарели…
Такая тишина здесь и замедленность,
и родственность живущих, и приветливость,
и солнечной сосной пропахший дом,
и стало – улицей. И верится с трудом,
что где-то есть суровые заданья
и полигонов мрачный колорит,
и трудные минуты ожиданья,
и не щадит неумолимый ритм,
и залегла неясная тревога,
и выспаться как следует – мечты…
А счастье в том,
что привела дорога
в раскрытые объятья доброты.
У нас совсем, как на войне.
Ночь, перерытая огнями.
Осколков брызги по броне.
И грязь окопная под нами.
Нам третьи сутки не до сна.
Вокруг – и грохот и движенье.
И мы – во власти возбужденья.
У нас – обычная война.
И запах пороха.
У ног
ложатся гильзы, остывая.
Сухой приказ. Сухой паёк.
И на зубах – земля сухая…
У нас совсем, как на войне.
Но не в крови мои ладони.
Но только рядом друг не стонет.
И злость не копится во мне.
Машины катят вдоль излук речных,
вдоль сонного мерцающего плёса.
И, любопытный, из низин ночных,
туман, теснясь, ложится под колёса.
Роса созрела. Говор затаённый.
Прожектор тянет жёлтое весло.
Сквозь дымку в небе
золото взошло –
как звёзды на погонах
запылённых.
Сегодня выдался денёк!
Под убивающим безветрием
при полной выкладке – бросок
почти на тридцать километров.
На зной и пот мы были злы.
Сушило рот. Сводило плечи.
Бежали, падали, ползли.
И окопались лишь под вечер.
И рота, заслужив привал,
уже над кашею потела.
И чай пахучий согревал.
И сладость
связывала тело.
Ну притомились!
Хлопцы спят.
Во сне порой
вздыхая тяжко.
И пахнут лезвия лопат
подсохшей глиной
и ромашкой…
Мимо вянущего сена,
мимо крика петуха,
мимо речки, где, наверно,
не дождётся нас уха,
мимо серых крыш на фоне
догорающих небес…
Старый сад. Деревня. Поле.
И опять – деревня, лес.
Тянет сыростью и мёдом
от гречихи и овса.
И огни родного дома
в наших светятся
глазах.
Вприсядочку все дни,
К земле подавшись низко,
Попробуй-ка, найди!
И каждой поклонись-ка!
Попляшешь перед ней.
Поползаешь по грядке.
А ноги – всё больней
от этакой зарядки.
И ноет – ох! – спина.
И распухают пальцы.
А грядочка длинна.
Вприсядочку-то, братцы!..
Зато кладём в мешок
мы золотые слитки.
А полненький мешок –
как суслик любопытный.
Прислушался. Притих.
Их в поле –
сотни сразу.
Потом кидаем их
На трайлеры и МАЗы…
А кормят нас борщом
и тою же картошкой.
И хочется ещё
пожить вот так немножко…
Берёт озноб с утра.
В тумане поле влажно.
Потом печёт жара.
Потом лежим вальяжно
на берегу Оки.
А баржи мимо важно.
И в нас плывут гудки
призывно и протяжно…
Рыжеют вербы у реки.
И стадо пёстрое толпится.
И острым запахом ухи
и сонным ветром не напиться.
Под кручей катерок кричит.
Ещё куёт кузнечик жарко.
Пылит картофелекопалка.
За нею шествуют грачи…
Вот праздник!
На закате дня
гудят натруженные руки.
И входят, чёткие, в меня
картины, запахи и звуки.
И лес. И поле. И грачи.
И дым костра, седой и вкусный.
А вечер розов весь и чист.
И сочен – словно лист капустный.
Поеду в деревню. Наймусь в пастухи.
Мне радостны вздохи коровьи,
и скромный обед у ленивой реки,
и запах земли и моркови,
и встреченный у родника человек,
и сладость рыбацкого дыма,
и стрекот косилки по пьяной траве,
и дождика тёплое вымя.
Счастливый удел – ничего не желать,
любя эти тропки копытьи,
и в небо глядеть, и травинку жевать,
и делать без спешки открытья…
И пар поднимается с мокрой земли.
И ТУ протурбинил над лугом…
И молча внимают коровы мои
его остывающим звукам…
Военный год. Ни дать, ни взять
ни шкуры, ни мосла…
Но поросёнка как-то мать
с базара принесла.
Мы ликовали, я и брат.
Мы прыгали, смеясь.
Сосед-рыбак был тоже рад,
Кричал: «Вот это язь!»
А я топчан отвоевал,
чтоб ближе быть к нему.
И Борькою его назвал,
не знаю, почему.
Он по утрам меня будил
и почесать просил.
И я гулять его водил
и на руках носил.
Он всхрюкивал на зов «Борь-Борь…».
Совсем не ведал зла.
Но тут простуда или хворь
сердешного нашла..
Я рвал ботву ему, чтоб мять,
готовить на плите…
Но, видно, чтоб его поднять,
харчи были не те…
Он стал невесел, плохо рос,
худел день ото дня.
И о его судьбе вопрос
решился без меня…
Была голодная зима,
суровый год войны.
Но стали наши закрома
неслыханно полны.
В кадушке, старой и большой,
от днища на вершок,
лежал с отторгнутой душой
болезный мой дружок.
И был растерзан он, разъят
на тонкие куски.
И говорил мне старший брат:
«Ну что, малыш, раскис?
Смотри, какой устроим пир!
Бери себе шматок!»
Но я-то знал, что этот мир
предательски жесток.
Я часто вскрикивал в ночи.
Мне снился длинный нож.
На тёплой бабкиной печи
меня трепала дрожь.
Лечила бабка на углях,
чтоб порчу всю отвесть.
И врач смотрел. А я всё чах,
отказывался есть…
И кадку жуткую потом
убрали из сеней.
И говорили шепотком
о том, что было в ней.
В квадратном пыльном маленьком сарае,
на время отведённом под жильё,
от малярии долгой умираю.
И надо мной – одно лицо твоё.
Одно лицо. Да потолок и стены,
которые в разводах дождевых.
И по нему скользят тревожно тени
предчувствий и отчаяний твоих.
А я в себя вбираю, обессилив,
негромких слов врачующую связь:
ты мне слагаешь сказку о России,
о пензенской земле, где родилась…
Туда хочу. Лицо твоё двоится.
Ты шепчешь: «Будешь, сыночка, в раю.
Там яблоки, всё яблоки и – птицы».
Я понимаю: это в том краю,
в России. «А зачем же плачешь… мама:
Мне только… жарко… Ты мне … говори…»
На юге умираю Казахстана.
И надо мной лицо твоё парит.
И до сих пор. Тревожно мне и странно.
В горячечной, нестойкой тишине
та давняя, не нынешняя мама
является, печальная, ко мне.
Могу ли я назвать тебя старушкой,
когда в лихую пору, в забытьи
всплывают над измятою подушкой
глаза, которым нет и тридцати…
Мальчишку распирает весть
и не даёт ему покоя.
Какая радостная честь –
нести известие такое!
Весть колокольцем бьётся в нём.
Он всем готов её поведать.
И он стучится в каждый дом:
«Победа! Слышите? Победа!»
И льются семьи из ворот –
в улыбки, слёзы и объятья.
И возникает хоровод
из обновлённых лиц и платьев.
И появляются на свет
прибережённые сквозь годы
юбчонки под весенний цвет
и туфли довоенной моды….
И через праздничный содом –
ликующий мальчишка малый.
Как будто он, как будто он
устроил праздник небывалый!
Не горек плач от детских неудач.
Светла, нетяжела слеза при встрече.
Но страшно слышать
женский громкий плач,
когда от слёз и голоса – не легче.
Когда не отогнать кошмара сна.
Когда уже нельзя переиначить…
Так плакать
может женщина одна.
Я с детских лет страшусь такого плача.
И слышу до сих пор издалека.
И женщина в снегу, полураздета.
И нервно сотрясается рука,
зажавшая армейскую газету…
Пассажирский салон.
А за тонкой обшивкой
сквозь прозрачность сентябрьскую
атмосферы
незнакомо-знакомо,
пестро и обширно
проступает Земля.
В капиллярах и нервах.
И молчит.
И морями глядит настороженно.
И огромно, и мудро
что-то решает.
И вздуваются горные цепи, похожие
на извилины мозга
больших полушарий.
Памяти Владимира КОМАРОВА
Вершатся дерзкие дела.
Но нет гарантий от несчастья…
Вот сына возвратит Земля
в свои смертельные объятья.
И миллионно вспыхнет крик.
Планета заскорбит по-русски.
И чьё-то сердце в этот миг
не выдержало перегрузки.
И чей-то плач.
И чей-то стон.
Как трудно эту ночь осилить!
И медленно восходит он
над опечаленной Россией…
И сквозь бессонницу скорбей,
став за ночь собранней и строже,
дорогу выберут себе
мальчишки –
взлёт его продолжить…
Земля во власти ожиданья чуда.
И странно,
и кощунственно почти,
что посреди предпраздничного гуда
лежит больной.
Его нельзя спасти.
Что кто-то погибает на заданье.
Что кто-то под колёса попадёт.
И что под чьи-то горькие рыданья
божественно приходит
Новый год.
Неудержим, как горная река,
он времени не знал в себя вглядеться.
И, почитай, почти до сорока,
смеялся он:
«Оно какое – сердце?»
Но в яростной дискуссии одной
он ухватился за сердце рукою.
Пол ускользал, туманилось окно.
И мысль взошла:
«Так вот оно какое!»
Состарилась у гроба: слёзы душат,
а следом – безразличье настаёт.
А давний друг – тоскливо равнодушен.
Не зная, что сказать, кепчонку мнёт.
Он неприязнь к обряду не скрывает.
Уж этот ему траур! Этот плач!..
И вот уже трясётся на трамвае –
не опоздать бы на футбольный матч…
Конечно, много мёртвому не нужно…
Кепчонку скинь на несколько минут…
Но если это называлось дружбой –
то что ж тогда
предательством зовут?..
Как хрупко тельце сына моего!
Как тянется к защите он, доверчив,
от холода, от боли, от всего,
что страхом надвигается на плечи!
А мы вот уезжаем.
Много раз.
От маленьких ласкающих ладошек,
От тёплых щёк.
От любопытных глаз.
От смеха Ленок, Димок и Алёшек.
Чтоб где-то там, за тридевять земель,
такую нежность ощутить внезапно,
такую грусть –
что можно онеметь,
не ринувшись на юг или на запад…
Бежит за ворот мокрая вода.
Деревьев не видать за мокрым дымом.
Но папы возвращаются
всегда
и к Ленкам, и к Алёшкам и к Вадимам.
Огни, огни. В горах и в городах.
Бессонниц много есть на белом свете.
Да, папы уезжают иногда –
чтобы понять,
как дороги им дети.
Глаз не радует простор,
серый, заунывный.
Вечер ливни распростёр.
Над степями – ливни.
На оконное стекло
призраки осели.
Поезд давит на крыло
серой карусели.
Ощутимый ровен пульс.
Ровное дыханье.
И усну я и проснусь
в ровном колыханье…
Ненастье и степи. Хотя б мелколесье!
Хотя бы хилое, на ржавых кочках…
Подо мною жалуются, стонут рельсы –
и вечер весь, и в бессонницу ночи.
А утром – солнце. И нет степей.
Покатые рыжие крыши.
И ветер на этих широтах теплей.
Хоть к северу, в общем-то, ближе.
И речка. И мост, задыхаясь, гудит..
И, словно из детства записка –
Малыш. И подлещиков низка.
И дрогнуло вдруг,
и забилось в груди
прозрачным осколочком:
«Близко!»
Я бродить по траве и листве не отвык.
И пока не потерян настрой –
разуметь голубой и зелёный язык
и вдыхать шампиньонный настой.
Где доверчивость звука, движенья, мазка,
где игра и любовь – не таясь,
там немыслима скука и странна тоска,
страх не помнится небытия.
И не хлынет однажды отчаянья муть
и естественно
где-то в пути
не проститься, не выпасть,
а словно уснуть,
в эти стебли и в цвет
перейти…
Не обходя своим вниманьем
ни крыш, ни скверов, ни дорог,
он откровеньем,
обещаньем,
доверьем лёг
у ваших ног.
И вы, на искренность настроясь.,
лицом и мыслью прояснев,
спокойны, если ваша совесть
чиста,
как этот первый снег.
Снег качается на стропах.
Снег кончается
на тропах.
На лыжне.
На спицах просек.
На пеньках. На лапах сосен.
Свил гнездо, прилежен, мирен,
в мирном море, в белом мире.
В светлом конусе окошка
низколобенькой сторожки –
бьются белые войска,
вьются пчёлы у летка.
…Зажигает звёзды вечер.
В небесах молочный след.
На душе улёгся ветер.
Мягкий снег.
Ровный свет.
И вот запахло тополями…
А прежде медлила земля.
А прежде сомневалась что-то,
апрель меняла на октябрь,
о чём-то сожалела слёзно,
рядилась в скучные тона.
И вдруг – запахло тополями.
Но прежде – долгий майский день
текло сиятельное солнце.
А после в «классики» сыграл
весёлый дождик на асфальте…
и вот – запахло тополями.
Пробежала босыми ногами
заискрившимися лугами.
Загляделась в притихшую речку –
искупалась в парном молоке.
И забилась под ловкой подсечкой
в загорелой ребячьей руке.
Два дерева возле дороги –
Друг к другу вершины склонив.
В тумане
их длинные ноги,
папахи зелёные их.
И издали кажется:
встреча
приятелей старых.
И вот –
друг к другу приближены плечи.
А время плывёт и плывёт.
И дым сигаретный струится.
Забыты семья и дела.
Волненьем отмечены лица.
Доверье меж ними
и лад.
Забот у них будто
не много.
Ждут женщины будто
не их…
Мужской разговор у дороги.
Касается
только двоих.
Наконец-то дождь ударил!
Дождь ударил в барабаны.
«Отряхнись, земля, от пыли!» –
тонкой струйкой прозвенел.
Ухнул басом контрабаса.
«Остудись, земля, от жара!
Пей, земля!»
И пискнул мышью.
Заурчал котом довольным.
Квакнул радостной лягушкой.
Воробьём чирикнул.
«Пей же!
Распрямись, трава сухая!»
Зажурчал ручей по полю
тонко, жарко, как кузнечик.
Листья хлопают в ладоши.
Пьёт земля.
Живёт земля!
Лес, словно губка, втягивает темень.
Аж чёрен. А луга ещё ясны.
Но скоро и они уже тесны.
Сухим теплом спокойно дышит камень.
Но вот и он уже теряет лик…
Я упаду, раскинув руки длинно.
Горячий земляничный сок земли
начнёт спокойно впитываться в спину.
Горит восток осиновым листом.
Лесной настой живительнее чая.
Во мху, за пнём, ореховым кустом
сентябрь тишайший таинством встречает.
Прекрасная дорога наугад!
Здесь всё так неожиданно и ново!
Вот к деревеньке выводок опят
торопится от зарослей ольховых.
А здесь над шляпкой розовой склонюсь
и поднесу,
сдержав дыханье,
руку.
Отличья шляпки знаю наизусть.
Влажна она на ощупь и упруга.
Но стоит отвести в сторонку взгляд –
и праздником нечаянным одарят
головки шоколадные маслят
и сыроежек синие медали.
Какие краски выложил сентябрь!.
И листья, лаской позднею пригреты,
как бабочки-лимонницы летят
на эти разноцветные береты.
Вот когда я на пенсию выйду,
отдых дам и душе и уму,
я, конечно, забуду обиды
на судьбу, да и зависть уйму.
Я пойду по сморчковым апрелям,
по черничным июльским краям,
по пеньковым опёночным прелям,
на метельный призыв октября.
Я, бродячий, свободный, безвинный,
не желающий лучшей игры,
торговать буду нежной калиной
до ноябрьской подснежной поры.
И на стёртых прилавках базара
разложив дорогие дары,
опалённый осенним пожаром,
я скажу: «Подходи и бери!
Не стесняйся, мне денег не нужно.
Слышишь, сколько я леса принёс?
От меня пахнет солнечной стружкой –
это жёлтые листья берёз.
От меня
пахнет груздем-чернушкой
и брусникой – хоть пробуй на вкус!
А на мягкой и рыжей опушке
мне орехи пожаловал куст.
В волосах и бровях моих ветер,
что у ног увивался осин.
А какого я белого встретил!
Ты уважь меня – ты расспроси…»
А старик, сизоносый и ржавый,
что с грибами торчит круглый год,
зло сверкнёт на меня и, пожалуй,
отвернувшись,
меня проклянёт…
В аннотацию загляну.
Полистав, оценю: «Годится».
На прилавок уже не верну.
В книжный шкаф мой ляжет пылиться.
Пробегу глазами стишок.
Тонкий трепет поймаю строчек.
И порадуюсь: «Хорошо…»
Этак походя, между прочим.
Всё – на завтра, на «после», «потом» –
в обещание светлого пира.
К факту – фактик и к томику – том.
Обрастай ожиданьем, квартира!
Ах, каких наслаждений гора!
Вот наступит время безделья,
И начну я с утра до утра
поглощать это чудное зелье…
Будет время – и доберусь.
Окончательно разберусь.
Прочитаю, что захочу.
Разгляжу. Изучу. Заучу.
Будет время…. Вот будет время…
Когда над землёю летаешь,
взираешь на мир с высоты,
мне кажется, что обретаешь
божественный мир доброты.
Так всё с высоты откровенно,
мало так
и обнажено,
что сердце твоё непременно
отцовской тревогой полно.
И хочется ринуться сверху,
прикрыть своим тонким крылом
и пашни, и горы, и речку,
и город, где мирно живём.
Растёт цветок.
Из солнечного спектра
он выбрал цвет. И радуется глаз.
Подсолнухи ломаются от ветра.
Бьют родники.
И вспыхивает газ.
Гремит гроза, пропахшая озоном.
Дымит труба. Несутся поезда.
И бабочка порхает над газоном.
И соки устремляются
к плодам.
Под пальцами рождается элегия.
С улыбкой лепит первые слова
дитя.
Мир жив, покуда есть энергия…
А я живу – покуда мысль жива.