© Евгений Сухов, текст, 2024
© РИПОЛ классик, оформление, 2024
Мы луну из затона вытаскивали. Большущую, из червонного золота. Сетью. Ту, что только взошла над затоном и полнеба занимала. Вытаскивали и понять не могли: зачем? Но всё равно пытались. А она сквозь ячейки проходила, волновалась, когда мы сеть набрасывали, но так и осталась на месте.
Волны-то на воде от чего появлялись? От волнений, конечно. От волнений луны.
Глупые. Но интересно было: а вдруг получится? У нас бы луна была!
Но не получилось, и мы свалились в воду.
Луна, правда, не ушла от нас – боялась, что мы утонуть можем. Но мы не могли утонуть: луна-то из червонного золота, да и вода в затоне в этом месте такая же, тяжёлая.
Не могли мы утонуть.
Мы плавали по луне и тоже стали золотистыми. А потом легли на спину и смотрели на луну. А она на нас. Было тихо-претихо. И только вода плескалась. Лунная вода. И она рождала музыку, лунную музыку.
Далеко-далеко небо освещалось зарницами.
И рокотали басы. Это в преисподней. Но они были даже приятны. Так, видно, надо, чтоб в преисподнюю идти не страшно было.
Я был нигде – спал и не спал. Но голоса слышал хорошо. Они вели меня, звали туда. А я не хотел идти, мне и здесь хорошо.
Вдруг там взорвались молнии женских голосов.
Я испугался.
И тут же благость детских голосов – стали славить Деву Марию… или преисподнюю.
Я купался в этой благости, и мне стало всё равно, куда они меня зовут.
Пение было чудесное. Я попал во что-то, что было со мной в прошлом, совсем далёком.
И от этого я вот-вот должен был исчезнуть, превратиться в музыку. Ещё мгновение… Оно так томительно, сладко…
Но всё сметает фортепьяно с улицы. И я вышел на балкон. У мусорных баков средь развала книг стояло пианино. И на нём играл дивную мелодию в засаленном концертном костюме с бабочкой на несвежей белой рубашке, с немытыми патлами, но безукоризненно выбритый человек.
Вокруг на книгах сидели и возлежали зрители с бутылками, девицы с собаками.
Как он играл!
Казалось, что звучит всё вокруг: и дома, и тополя, и мусорка.
Да само пространство было соткано из музыки, солнца, едва заметного чуда, зелени деревьев… Всё только возрождалось.
И я…
Но тут сигналами из преисподней прозвучал рёв полицейских машин, и явились посланцы оттуда. С автоматами.
На них никто не обратил внимания. И только один из слушателей, сидевший на троне из книг, передёрнул затвор воображаемой винтовки.
– Что за праздник? – спросил посланец.
– Сольный концерт лауреата премии Жопена и других престижных международных премий.
– И в честь чего?
– У Максима Максимыча отца день рождения.
– А почему не дома отмечаете?
– Нет у Максима Максимыча дома. Мошенники отобрали. А отца полицаи в войну раненного повесили.
Максим Максимыч держал палку, как винтовку.
– Но вы нарушаете… В общественных местах пить запрещено.
– Помойка что, общественное место?!
– Вообще-то да. Наиболее нужное обществу место.
– Любому. Без неё и не туды и не сюды. Очень общественное.
– Не на книгах же! – возмутились полицейские.
– Раз выкинули, значит, и они – помойка.
– Это сочинения классиков, – не унимались полицейские.
– Ай да классики!
Творили они классно,
И пить на них прекрасно!
В чудесном заведении,
Таком вот окружении,
Средь кандидатов, докторов,
Проституток и воров,
Внимали музыке Жопена.
У той под попой «Идиот»,
У этой ж бард ей греет зад.
Был алкоголик, наркоман,
И за него выпьем стакан,
А он под зад ей стих писал.
Да здравствует помойка та,
Что в гении его взвела!
А власть заслуженность дала.
– Перестаньте паясничать!
– Во так так! А где свобода слова у демокрадов для народа?
– Народ-то нетрезвый.
– Таким легче управлять.
– И помыкать.
– И сажать.
– Тех, на ком всё держится.
– И расстреливать, как в девяносто третьем.
– По доносу и требованию самой передовой части столичной интеллигенции.
– Не всей. Только изькюственной. Как бы вроде народной, заслуженной.
– Не скажи, даже очень естественной для власти. Недаром их званиями обложили.
– И мы их готовы обложить. Нет-нет, не ненормативным жаргоном. Мы их обложим мягкими-мягкими, нежными-нежными мальчиками.
– Прекратите! Сдали б книги в магазин.
– И что получишь? Себе дороже.
– Вас надо оштрафовать.
– За классиков? С хрена ли! Даже у либерал-демократов в законе не прописано, что помойка – общественное место и её нельзя в целях, не предназначенных по назначению, употреблять. А что не запрещено, то разрешено. Мы законы блюдские блюдём-с глубоко.
– Не на книгах же!
– Раз на помойке, значит, часть помойки, под закон проходит.
– Это же наше наследие, культура.
– Ребята, – сказал солист полицаям, – возьмите пианино. Хорошее, теперь таких делать не умеют. И книги. В отделение поставите.
Полицаи промолчали, куда-то позвонили. Попросили больше не концертировать в общественном месте. Жильцов не беспокоить, не мешать. Культурой у телевизора наслаждаться. И уехали.
А жильцы с балконов просят ещё играть. Кричат:
– Из репертуара примадонны Пукиной!
– Аллы.
– Куски.
Или письки. Не слышно. Всё одно.
– Давай любое, что по телику гоняют.
– Жлобье! А что ментуру-то вызывали? – спросила девица с псом.
Пианист играть не стал. Он позвонил в колокольчик, что висел у него на груди на ленточке от престижной награды. И ему подали на подносе – томике Ахматовой – гранёный, с отбитым верхом бокал водки. На втором подносе – творении Солженицына – закусон. Как и положено, наижирнейшую, наинежнейшую, с душком (как во времена далёкие, теперь почти забытые) селёдочку на тонком хлебушке с маслицем.
– Да не оскудеет рука дающего, – прохрипел дающий.
– Да примет с благодарностью рука пьющего, – ответил пианист.
Выпил, поклонился. И, откинув воображаемые фалды фрака, сел.
Как крылья взлетели руки.
Он замер. Сейчас начнётся, и зал двора содрогнётся.
Финал трескучей авангардной постановки в декорациях помойки: среди мусорных контейнеров с разноцветными пакетами, набитыми отбросами, ободранных кресел «Ампир», полированной, почти новой стенки, книг, на которых стояло пианино и возлежали в живописных позах пьющие, девицы, собаки.
И…
Сквозь мусор авангарда полились тихие звуки. Они превращались в мелодию, и она заполняла всё. Это была мелодия души, добрая и светлая. Всё замерло. Даже птички замолкли.
Прохожие сворачивали с тротуара и шли к помойке.
Вот громадная связка воздушных шаров пришла к помойке.
Шары были разных цветов: белые, красные, синие, оранжевые, голубые – всякие. Только чёрного не было. У громадины были ножки, поэтому она пришла. И остановилась рядом с пианино.
Букет слушал музыку.
А она возникала из ниоткуда, и ручейки мелодии говорили о чём-то. Мелодия эта становилась то громче, то почти совсем исчезала, то вновь звучала ниоткуда.
Она рядом и неуловима,
И вот она исчезла.
Пианист перестал играть.
Стало тихо.
И был слышен шелест аплодисментов первых листочков тополей.
И как плачет пианист.
И как хлюпают носами девицы.
Разноцветная громада шаров поднялась по книгам, и девушка, что держала их, отдала связку пианисту.
Пианист поцеловал руку девушке, привязал к шарам колокольчик и подпрыгнул. Шары взлетели.
И пианист с ними.
Чудо!
Нет, так казалось. Пианист подбросил шары, и они медленно поднялись вверх разноцветным чудом. Зацепились высоко за провода и повисли цветной радостью над помойкой.
Всё ожило.
Только не у меня. Надо идти в комнату, но не хотелось.
Здесь была жизнь, а там – схлопнувшийся до размера квартиры другой мир, где пахло кухней, лекарствами. Прелестный запах. Куда уж прелестней.
А на ровненьком сереньком небе светлые пушистые облачка. Они появлялись издалека, как прошлое. И в каждом облачке частица жизни. Приближалось светлое прошлое…
Она появилась вместе с луной… или из луны. Её было видно ясно.
Она была облачена в тёмные одежды. Потом стала медленно раздеваться. И из темноты появилось лунное тело с торчащими в разные стороны грудями.
Я пытался запомнить всё: как она появилась, как совершенно бесшумно раздевалась в лунном свете, как потом легла рядом.
Это был сон. Нет, не совсем.
Надо было встать и записать всё, чтобы не забыть.
И проверить, сон или нет.
Но я не встал. Просто старался запомнить всё. Проговаривал про себя для надёжности всё, что происходит. И незаметно ушёл куда-то.
Утром солнца не было, и облаков акварельный мир застыл без красок и движения. Всё такое ровненькое.
И всё равно было беспокойно. Но непонятно от чего. Приснилось что-то, но вспомнить я не мог. Жаль, ночью не встал и не записал. Вот так каждый раз. Ведь давал слово пересилить себя и записывать. Дурак!
А быть может, было что-то интересное, даже хорошее.
Я вспоминал… но не вспомнил. Повернулся… У стенки на кровати лежала она. И чёрные глаза глядели на него.
Они были тёмные-тёмные и большие. Я стал глядеть в них, они расширились, и я вошёл в их чёрный мир.
Вокруг была только чернота. Я понимал, что стоит на грани. И если приблизится ещё немного, то возврата не будет. Было страшно.
А она сама приблизилась, прикоснулась губами, и её острые груди изгнали страх, и тёмный космос глаз поглотил всё!
Что там? Кто знает. Оттуда не выходит ничто: ни свет, ни мысли, ни чувства.
Всё там.
Я не знал, когда это произошло. Может, давным-давно? Нет, совсем недавно. Вчера. Шестьдесят лет назад.
Я так и не узнал, что там.
Я не заметил, как ушёл из мира, часть которого наблюдал с балкона.
Культуру погрузили в мусорку и увезли на помойку.
В вещах копошились люди и отбирали нужное.
Вещи – не культура, они всегда нужны. Классиков тоже увезли на свалку вместе с хорошим пианино. Очень хорошим, таких теперь не делают.
А что оставили? Что оставили, то и оставили. Смотри ящик, там интеллигенция впаривает массам истинную культуру.
Я не смотрел ящик и не знал, какая должна быть истинная культура, которую впаривают.
Но было жалко всё, что увезли на свалку.
Осталось ожидание. Оно ястребом висело в квартире. Я это чувствовал физически. Но только не знал, когда оно спикирует и что принесёт.
Как всё рационально устроено. Сначала сигналы, что твоё время заканчивается. Потом они превращаются в полноценные недуги, которые всё настойчивее дают о себе знать. А затем следует немощь. И ты смиряешься, понимаешь необходимость неизбежного. И даже его пользу.
И наконец наступает приятие, и ты начинаешь любить то, что неизбежно.
А неизбежность стояла рядом и смотрела на него из зеркала незнакомым пожилым дядькой.
Я отошёл в сторону – и старик исчез. Я подошёл к зеркалу – и незнакомец появился вновь.
«Это моё отражение, что ли? А где я?.. Нет, зеркало отражает что-то не то, что-то чужое», – подумал я.
– Ты кто? – спросил я.
– Тело.
– Чьё?
– Твоё.
– Неужели это я?!
– Да, – ответило отражение.
– Нет, я не такой.
– Такой. Вглядись, уже падают листья.
– Где?
– На голове.
Я наклонил голову… На макушке полянка с хилой растительностью. Этого я не ожидал.
– Узнаёшь себя во мне?
– Но я, моя душа… Я молод…
– Оставь словоблудие для дурочек. Ты такой. Зеркало не врёт.
– Но я ещё хочу…
– Хоти. А я нет. Можешь сколько угодно хотеть, вот только сможешь ли?! А? Молчишь. То-то. Надо делать то, что могу я, а не ты. Время, когда твои желания и хотения совпадали с моими возможностями, прошло. Я не хочу и не могу то, что хочешь ты.
– Я ещё…
– Верю. Но я не могу. Материал устал. Я постарело, как и положено, и не виновато в этом. Смирись и прими это.
Это мерзкое стекло – врёшь ты это, мне назло!
Я отошёл от зеркала. Только б не глядеть и не видеть эту рожу. Но не мог не глядеть. Взглянул и… увидел в нём себя, прежнего, молодого, улыбающегося.
– Скажи этому, что я прежний.
Но отражение молчало.
– Скажи.
Отражение молчало. Отражение фотографии на стене не могло говорить.
«Я люблю тебя, жизнь. И надеюсь, что это взаимно», – прозвучала мелодия телефонным звонком.
– Я весь внимание.
– Здравствуйте, – заворковала трубка девичьим ласкающим голоском.
Верно из поликлиники, и чем приятней голосок из этих учреждений, тем неприятнее сообщение.
Это я уже хорошо усвоил. Рука задрожала.
– Я поздравляю вас, – ворковал голосок.
– С чем? С результатами обследования? Здорово!
– С хорошей погодой, весной, да просто с хорошим настроением.
– А вы кто?
– Я из молодости. Вас Молодость поздравляет. Не забыли, как молоды мы были? Так вот, я оттуда.
Я не помнил. Но повеяло чем-то… свежим, и стало легко.
Я не мог вспомнить по голосу, кто это.
– Кто же вы?
– Молодость. Я помню тебя. А ты?
Я посмотрел за окно, так, случайно: там, над тополями, в синем-синем небе, вместо шаров висел громадный букет цветов.
И в ту же секунду я полетел. Так не бывает, не должно быть, в прошлое не вернуться.
– Сударыня, как жаль, что нельзя туда вернуться.
– Почему? Давай попробуем.
– Мы не можем, просто взявшись за руки, уйти туда.
– И не надо. Я-то там. Ты здесь, я там. Давай разговаривать, и у нас всё получится. Погуляем по даль-далёкому.
– Не искушай меня без нужды возвратом юности моей, – пропел я.
– Как раз в этом у тебя громадная нужда.
– Сударыня, говорите вы, как дьявол, ласково и нежно, убедительно. А рога-то поди наготове, чтоб пронзить жертву.
– Рога? А где же они, дружок?
– Где, где… На груди. Вон какие.
– На груди – груди. Не трогай грудь.
– Ага! Это что ни на есть рога, их дьявол ради маскировки в сладостные выступы превратил.
– Неправда. Это груди. Деток кормить.
– Это когда дети есть. А так рога наиострейшие, насмерть заколоть могут.
– Неправда. Заблуждение.
– Скольких угробила?
– Хоть одного покажи.
– А я? До сих пор помню, как ткнула меня грудью – и насквозь.
– До тебя очередь не дошла.
– Позвонила, значит, снова подбираешься.
– Поздно. И рога уже не те, и ты толстокожий.
– Как знать. Попробуй! – предложил я.
– Сам напросился.
В трубке что-то щёлкнуло, и явились глаза за разноцветным букетом шаров. Они прямо из букета явились. А потом спрятались за цветы и смотрели. Я ясно их видел – большие, тёмные, с густыми ресницами.
Она молчала. Я хорошо помнил, что она всегда молчала и только смотрела на него. Это было в школе, в шестом классе.
Вообще-то девочки ему были безразличны, он их не замечал. Но когда она так смотрела…
Глаза были тёмные-тёмные, и в них было что-то другое. Я не понимал что, но мне был интересен другой мир её глаз, таинственный мир. Я притягивал, и внутри что-то происходило. И я опять не понимал что.
И я рассказал об этом молодости.
– Может, не надо больше?
– Надо. И приходи ко мне, моя Молодость, приходи почаще.
И в мир лекарств и запахов кухни вошло время.
И глаза девочки из шестого класса.
Это время не отвоёвывало место среди его книг и музыки, живописи и Интернета. Оно ни с чем в его душе не конфликтовало. Просто оно вошло, и всё.
А может, оно и не уходило? Жило само по себе рядом, а потом раз – и вернулось.
У всех ли так бывает?
На солнце шары превращались в громадный букет цветов, и он качался на ветру.
Было радостно.
И вдруг за букетом мелькнули глаза девочки из шестого класса. Они смотрели оттуда внимательно.
Мурашки по коже. Внутри всё сжималось, подступали слёзы.
А может, это не глаза, а тучки? Или прошлое?
Глаза уходили с тучками… или в прошлое?
Так он и не поговорил с ними.
«Переход на Кольцевую линию».
Жаль, что в жизни его нет.
Можно было б доехать до шестого класса по Кольцевой, посмотреть и вернуться.
Позвонила Молодость:
– Не помнишь, сколько стоит билет на танцульки?
– Тебе зачем?
– Потанцевать захотелось.
Я не помнил. И они стали вспоминать, под какую музыку танцевали и как. Вспомнили всё.
И опять внутри что-то ёкнуло.
– Я на танцы собиралась как на демонстрацию, даже лучше. Помнишь демонстрации, как радостно на них было, как живописно? А на танцульки я старалась одеться получше, сделать причёску, глазки подвести, губки подкрасить… Но так, чтобы мама не заметила. И каждый раз моё сердечко замирало. Пусть ничего не происходило, но оно замирало. И так каждый раз. Как на праздник на танцы ходила. Представь, сколько праздников у меня в году было. Особенно летом. Любила я потанцевать.
– А сейчас?
– Оттанцевала.
– А где мы с тобой познакомились? – спросил я.
– Где, где… На небеси.
– На небеси только браки заключаются.
– Вот-вот. Бракоделы они там, на небеси, если столько брака на землю спускают. Надо один раз и на всю жизнь, – сказал я.
– Без брака.
– Без. Союз душ должен быть, а не тел.
– А души где?
– В теле… Нет-нет, где-то там, в звёздном скоплении душ. Найти и сказать: «Здравствуй, это я». А уж потом опускаться на землю, в тело. И ты летала и искала.
– Нет, время не настало. Просто летала. Я могла подолгу наблюдать за бабочками и сочинять про них разные истории. Вязь чугунного, старинного ограждения вызывала восторг. Цвет растений, сосен, озера, полян, дали – живопись. И какая! Шум ветра, деревьев, пение птиц – музыка. Я вместе со звёздами танцевала разные танцы. Не пробовал?
– Нет.
– Подними голову и пригласи их на танец. Ах, как они кружатся в вальсе! Я даже падала, когда долго вверх смотрела. «В каждой мимолётности вижу я миры». Лучше не скажешь! А мне твердили: «Да угомонись ты, опустись на землю, всё не так».
– А ты?
– Случилось – брякнулась.
– И кто тот злодей, что так брякнул?
– Трусики. Я на первое свидание шла. Нет, не шла, а шествовала. Под восхищёнными взорами, непременно взорами, так я тогда выражалась, если не всего мира, то нашей улицы точно. В пышнейшей, широчайшей, супер-дрюпер наимоднейшей юбчонке. И даже выше колен немножко, на два пальца. А с какой причёской! И губки подкрасила. На свидание всё-таки. Даже мама, вздохнув, смирилась.
А… «В городском саду играет духовой оркестр. На скамейке, где сидишь ты, нет свободных мест». Всё в этой музыке.
Я не шла, я плыла на волнах музыки. Меня она несла и принесла к беседке, где играл духовой оркестр. Как меня тогда мимо не пронесло назначенного места, не представляю.
– Он тебе нравился?
– Духовой оркестр?
– Тот, к кому плыла.
– Наверно. Время настало дружить, так тогда это называлось. Меня и принесло. И мы пошли, как взрослые, среди взрослых по центральной аллее парка. Тогда по ним туда-сюда ходили, гуляли. Я впервые шла по главной аллее с молодым человеком.
– Под ручку?
– Ты что! На нас глядели, мы были хорошей парой. А я не знала, куда руки деть. И сцепила их перед собой. Представь! Так и шла с цветами. Хорошо хоть не на затылке. А если б на затылке! С цветами…
Дошли до колеса обозрения и решили посмотреть город сверху. Я никогда не видела свой городок сверху. Я стояла и ждала, когда мой ухажёр принесёт билетики на колесо. «Девушка, вы идёте?» – спросил контроллер. «Куда?» – «В будущее. Не забудьте загадать желание, когда окажетесь одна в самой верхней точке. Обязательно сбудется!» И чего это он так сказал?
Я пошла одна, без билетика, села в открытую кабинку. Колесо скрипело, как вечность, так мне тогда показалось. Но не противно. Что-то говорило.
Я стала подниматься в будущее. Если верить контроллеру. И мне это понравилось. А мой молодой человек стоял внизу и махал билетиками.
На самом верху я осталась одна. Только озеро вдали, тёмный лес, парк и небо… Такое чистое. Это солнышко его от облаков очистило. Далеко видно.
А там, где село солнышко, всё светилось ровным золотисто-жёлтым цветом. Как древние иконы. Если на них смотреть долго, они тоже такой свет излучают. И со мной что-то произошло, что-то в меня вселилось. И я взлетела вместе с ним. Я почувствовала это физически. Вселилось и спросило скрипом колеса:
– Хочешь в будущее? Будешь знать, что произойдёт с тобой в будущем, но ничего изменить не сможешь…
– Оно где?
– Там, где иконы древнерусские светятся.
– И я буду знать всю свою жизнь?
– Да.
И я представила, что даже на колесе обозрения я буду знать, что произойдёт со мной в следующее мгновение, и сказала:
– Нет.
Жить станет неинтересно. Поседеешь от таких знаний и скуки. А седеть не хотелось.
Дух не обиделся. Ему это даже понравилось. И он оставил меня. Хотя ты же знаешь, какие эти духи капризные. И приходят, и уходят, когда захотят, а не когда тебе это до зарезу нужно. Так я и поладила с духом. И мы стали подниматься вместе. И вот нас уже ничего не связывает с земным. Только небесное. Мы были только вдвоём.
– С кем? – спросил я.
– С духом. Веришь?
– Верю.
– Знаешь, когда твоё телесное превращается во что-то другое…
– И летишь!
– Да нет. Начинаешь понимать небо, слышать его. Играл духовой оркестр, и я слышала прошлое, и оно было прекрасно. Я входила в это прошлое из будущего, в которое идти отказалась. Мне хотелось в то прошлое, где боготворили женщину, любовь, где ценились чувства и благородство. И где «человек» – это звучало гордо. Мне очень хотелось в такое прошлое. И я спускалась в прошлое. Оно приближалось, становилось всё реальнее, там со мной должно было случиться что-то необычное и…
Непременно, вот оно! Я замерла. Но из прошлого налетел порыв ветра, кабиночку закачало. От ветра моя супер-дрюпер юбчонка вздулась парусом на голову. И обнажила всё. И мои трусики. Вернее, их отсутствие. Так во всяком случае снизу казалось. Моё забугорное чудо из тончайшего шёлка и кружев видно было только вблизи.
Это был порыв злой силы. Так и в прошлом всякое было. Не только то, о чём я думала. Надо же было так напакостить прошлому в такой необычный момент.
Меня прямо кипятком обдало: все видят… вернее, не видят мои трусики. И это я – секретарь комсомольской организации школы, член горкома.
Я вступила в классовую борьбу со злой силой прошлого. Я пыталась оправить юбчонку, натянуть её на колени, сесть на неё. Но не получалось. Ветер дул всё сильнее, и она упрямо парусом поднималась на голову. «Уж лучше улететь вместе с ней одуванчиком, чем такой позор», – думала я.
Я встала. Кабинку сильно закачало, и я чуть не вывалилась из неё. Мне что-то кричали, но я не слышала. Прошлое с помощью ветра пыталось унизить секретаря комсомола школы. И я, как истинная комсомолка, продолжала борьбу с прошлым, продолжала оправлять юбчонку на высоте, в сильно качающейся кабинке. И оправила. Победила. И вот секретарь комсомольской организации школы, член горкома и просто неземная девушка вышла на землю в трусиках, из которых торчала юбчонка.
И в нашем городке все впервые видят заморское чудо. Но я-то не видела и гордо шла. А передо мной расступались, оркестр стал фальшивить.
И тут до меня дошло. Я-то… Ужас! Я плюхнулась на землю – ноги перестали держать. И это было хорошо: так, сидя на земле, я привела себя в порядок. Спереди. А сзади не догадалась. Так и шла, показывая заморское чудо на попе, испачканное землёй.
Что было дальше – как и с кем дошла домой, – не помню. Всю ночь проревела и неделю из дома нос не показывала. Боялась.
– Чего?
– Мой мир из поэзии и музыки, цвета и света, мир, в котором я жила и в котором должно было начаться что-то необычное, высокое, чистое… И началось. Поползли слухи… Нет, полетели! И они превращались в самые наидостовернейшие факты. Точно так и было.
«Она на спор, при людях, юбчонку задрала… А сама-то без трусиков». «Такая девушка, а от неразделённой любви на что решилась – с колеса обозрения вниз головой броситься. А потом передумала. И чтоб такого парня, красавца, опозорить, что вытворять стала – при всём честном народе юбищу задрала, в трусица себе затолкала, грязные, рваные. Стыдоба! А дальше-то, дальше… Она их вообще спустила и бросила парню-красавцу в лицо. С ним плохо стало, его на „скорой“ увезли. А её в милицию забрали. Да! Милиции не до бандитов было, трусищи по кустам искали весь вечер. Вот вам и красавица, да ещё и из хорошей семьи».
А в газете разгромную статью напечатали: «Нам такая мода не нужна». О современной моде и о том, какое пагубное, нет, трагическое влияние она может оказать на молодёжь. Даже на комсомольцев. Так на колесе обозрения у комсомолки так называемая современная мода вздулась и закрыла юное личико. От волнения и стеснения девчушка пыталась оправить юбчонку и чуть не разбилась.
Нужна передовой советской молодёжи навязанная прогнившим Западом мода?! Нет.
– Как ты пережила это?!
– Героически. Героиней стала. Оказывается, как написали в «Молодёжной газете», всё было не так: «Просто на колесе обозрения девушке стало плохо от высоты, а тут эта мерзкая юбчонка (тут они были согласны с тем, что Запад оказывает на нас тлетворное влияние) задралась. Девушка почувствовала себя ещё хуже и, почти теряя сознание, как истинная комсомолка, член горкома, всё-таки взяла себя в руки и, чтобы не испортить отдых трудящейся молодёжи, через силу удержалась на высоте и сделала всё как нужно, проявив настоящую сознательность и героизм. Есть место подвигу в простой жизни!» Вот так – и не иначе. И мой портрет с горящим взором. И я стала комсомолкой-героиней. Почти героиней. Вот с кого надо пример брать.
А я и не догадывалась об этом. Не знала, как вести себя, и старалась поменьше выходить из дому. Не оправдала надежд газеты.
– Вот подружки, наверно, завидовали, – сказал я.
– Ещё как! Трусикам и супер-дрюпер юбчонке. У меня было такое, а у них нет. Всё забугорное! В кружевах. Как тут не завидовать?! А ещё всё продемонстрировала на высоком подиуме, выше некуда. Тоже мне, модель с небеси!
– Хорошо. Много и сразу.
– Это было слишком. Но я начала кое-что понимать. Что есть жизнь, и она другая, не такая, как в книгах.
– Надо ж! Никогда не думал, что малая часть туалета может быть столь важной.
– Для женщин – важнейшая деталь. А для многих – судьбоносная. Особенно если её снять вовремя и умело. Я умела. Но и стихи сочинять умела, так я, во всяком случае, думала.
И во всём находила поэзию. Откуда берётся поэзия? Ниоткуда. Она существует сама по себе и вечно.
– Где?
– В шуме ветра, в воде, звёздах, дожде, в падении листьев. Даже один листочек, падая, издаёт свой звук. Надо только услышать его. А ещё во взгляде, прикосновении…
Ритм, рифма, музыкальность, образность… Надо только увидеть, услышать. Очень немногие видят и чувствуют. А ещё меньше могут это отобразить. А рифмовать – дело нехитрое. Все могут.
– Мудрёно, – сказал я.
– А ты как думаешь?
– Это мы не проходили, это нам не задавали. Может, мульён лет назад кто-то сказал кому-то:
Сиськи у тебя – во!
Заросли волосьем!
А булыжник, что тебе подарил,
Я им соседу голову проломил,
Чтоб не лапал, гад,
Твой аппетитный зад.
Зад твой бел, как луна,
Хочу я только тебя.
И не пойти ль нам туда,
Где течёт река,
Где жратвы полно?
А может, туда, сам не знаю куда.
– Я рвалась туда, знала куда: «В сады поэзии святой. Увижу ль вас, её светила?» Они были там, на Олимпе, где их творят, издают.
И они гремят на стадионах. И наконец! Счастье привалило: была приглашена к нему! Самим! На вечера которого ломились так, что приходилось ломившихся конной милицией обламывать. Как я не двинулась, не знаю. Но головку потеряла.
– И полетела.
– Что ты! Я уж теперь поэтесса. Раз пригласил туда, я должна явиться в «сады поэзии святой» этакой… поэтессой такой. Но как?! Как одеться… или раздеться? Во что…
– Раздеться?
– Даже и этого не было. Так я считала. Я плохо соображала и начала рыться в сундуках, которые отродясь не отмыкали. И нарыла кое-что из прошлого. И из нарытого сотворила… Вот я в кружевном платье (из шалей и скатерти девятнадцатого века), в туфельках начала века двадцатого! А какие на мне перстни с каменьями! Серебряные, начала девятнадцатого века. А причёска!
Такая милашка в шляпке с вуалью. И, конечно, бледное лицо, горящий взор – именно взор! – и яркие губы.
Что стоило это моей семье, подругам! Не описать. Но зато я выглядела настоящей поэтессой начала двадцатого века.
Так я надеялась.
А как провожали!.. В неведомое! И оттого как в последний путь. С цветами, слезами. И пирожками в корзиночке. А я одна в купе.
Совсем не вагонная, с глазами на пол-лица. И все смотрят на меня… Как-то не так, странно. Странно видеть людей, смотрящих на поэтов так. Мы же поэты! И что они находят в нас странного?
А вот солнышку было не странно, как поэт в «Сады поэзии святой» под стук колёс или сердца стремится. И оно провожало меня по полям, лугам, верхушкам деревьев, вместе со мной катилось в «Сады поэзии святой». Солнышко понимало меня и старалось успокоить красно-сиреневатое небо… и приглашало первые звёзды на ещё светлую высь. И они начали приходить оттуда, где небо тёмное, синее. А самые смелые – и в светлой полосе неба. Это солнышко, уходя, зажигало их.
Вот так и поэтов кто-то должен зажечь, чтобы они светили долго. А лучше бесконечно. И меня зажгут, надеялась я. И не сомневалась, что ОН сделает это и я буду светить, пусть и самой маленькой звёздочкой, в «Садах поэзии святой».
Мне нравились звёзды на ещё совсем светлом небе. Они были весёлыми, чистыми и молодыми. Как и я. Я любовалась ими. И мне было чисто и весело вместе с ними. И я начала рассказывать им, что готова ради поэзии на любые баталии. Непременно баталии и…
«Если ранят меня в справедливых тяжёлых боях, забинтуйте мне голову полевою дорогой…» Дальше я не могла читать замечательные стихи, слёзы душили от мысли, что меня могут ранить. Но в справедливых боях. Всё замирало внутри. Главное – в справедливых, тяжёлых… поэтических, естественно.
А в изголовье будут стоять товарищи по поэзии и ОН. А я, бледная, не буду стонать. Это была честная борьба. Всякое бывает. Вернее, я приняла основной удар на себя. Я глубоко верила, что в поэзии всё только справедливо, благородно и честно. Но это впереди, до этого ещё надо добраться. А пока я стуком сердца подгоняла колёса экспресса.
(Правда, это был не экспресс. Они на нашей станции не останавливались. Почтовый – товарный. И купе в общем вагоне. Просто в нём никого не было.) Тем более надо было помогать колёсам. И они стучали всё громче, особенно тогда, когда состав отходил от очередного полустанка.
Мне так хотелось поговорить с кем-то…
– В звёздных мирах наши души летают – это я о нас, о поэтах, – сказала я звёздочкам.
– Молодец! Иди к нам! – ответили звёзды переливающимся светом.
Или мне показалось. Я опустила окно. Нет, не показалось, они приглашали меня к себе.
– А как же «Сады поэзии святой»? Этот рай для поэтов?
– Ну, подружка! Тут выбирай: или рай, или к нам взлетай.
Я растерялась:
– А можно я сначала к нему?
– А к нам когда?
– Не знаю.
Звёзды рассмеялись лучиками. Все. И я с ними.
– Какие же вы, земные женщины! Непременно сначала к нему!
– Я ещё не женщина. Я не знаю, как быть женщиной.
– Быть женщиной прекрасно. Станешь – расскажешь.
– Обязательно. Но как?
– Стихами. Лучше поэзией. Только не нуди и не страдай. Не раздирай в кровь женское. Поэтки горазды на это. Даже неплохие. Хлебом не корми, дай повыть, страдая. Поэтому их мало среди поэзии. Поэзия – мужское дело.
– А тогда почему поэзия – ОНА?
Даже звёзды не могли ответить, почему поэзия – ОНА, если это мужское занятие!
– Может, потому, что мы тонко чувствуем. Ощущаем более эмоционально.
– Как знать. Вот если б вам поменьше страдать… Страдания – не поэзия.
– И о чём тогда писать?
– О том, что люди не замечают, плохо чувствуют. О тонких мирах. И так, чтобы и читающий чувствовал то же самое. О мимолетностях. «Звезда с звездою говорит». Только поэты понимают язык звёзд.
Я начала волноваться и говорить всё громче. Прибежала проводница:
– Девушка, у вас всё в порядке?
– Да.
– А… а… а! Я думала, пристаёт кто. Всякое бывает в наших поездах.
– Всё хорошо. Это я с подружками разговаривала, со звёздами.
– Ну да… да, но… Я-то подумала… Спокойной ночи. И окно не забудьте закрыть, когда разговаривать закончите.
Подружки залились в вышине ярким смехом. А проводница скорее-скорее в своё купе и закрылась на ключ. Даже чаю не предложила.
– Ты мысленно говори с нами. А то не добраться тебе до Садов. В другие попадёшь. Оденут в халат «от кутюр» с длинными рукавами, которые на спине завяжут.
– А что я такого делаю?
– То, что у тебя того не того. Так проводница подумала. И справедливо. Вот сама посуди: нормальные люди могут говорить со звёздами?!
– Я нормальный поэт. Мы умеем говорить со звёздами. Фантазировать. И в чём я виновата?
– В том, что говоришь с тем, с кем говорить невозможно. Говорящих нас нет.
– А для меня есть. И ваши души чистые, светлые, как поэзия, как поэты.
И правда, какое чистое, прекрасное сияние! А исходит от ада внутри звёзд. От неба, лугов, трав и цветов неслась душа туда, где шум и суета. Но и туда, где поэзия была. На Олимп.
И в непонятном, прекрасном городе в метро с его грохотом, молнией, прилипшими телами, духотой.
– Вы выходите?
– Да.
И туда, где на самом верху ждёт звезда, что светила всегда!
– Я вас такой, только такой и представлял! – воскликнуло светило.
– Какой? – пролепетала я.
– Сияющей. Вам непременно надо взять псевдоним. Непременно! Вы сияете. Вот такой должна быть настоящая поэзия. Сиять! – И он выключил свет. – Вы осветили мою монашескую келью.
В наряде из материи девятнадцатого века, с корзиночкой пирожков в руках. Я излучала свет? Возможно. Или свет шёл от статуэтки сидящей обнажённой девушки на огоньке, который он зажёг. И дурманящими благовониями заполнился кабинет. Как чудно пахла поэзия! И как чисто светилась она!
Помутнело в головке, и залепетала я о поэзии, о садах. Когда кругом цветы разные, прекрасные – это поэзия. И даже в цветах – стихи китайских поэтесс X–XII вв. до н. э. Из столетий, тысячелетий раздаются их голоса. Только умей слышать слов связующую нить. Лишь музыка любви в словах и память яркая в цветах. И всё старо, как и века, и так же остро и свежо. И вновь вернулась красота. И от этого в садах поэзии дышится легко и радостно. Всем! А из фонтанов – музыка. Струи воды как инструменты оркестра.
Есть маленькие, тихие фонтанчики – это камерные оркестры. А птицы – солисты. Кругом цветы поэзии святой.
– Да, да! – Он увлёк меня на диван.
И я утонула в кожаном комфорте и его объятиях. В объятиях поэзии. Он нашёптывал мне о поэзии и всё крепче прижимал к себе:
– Я читал ваши стихи, они наивны и прелестны. Они заслуживают того, чтоб увидеть свет.
Сердце у меня перестало биться. А он всё более вдохновенно говорил о чистоте и возвышенности поэзии.
О, это чудное мгновенье!
Передо мной явилась ты!
Какое сладкое видение!
О! Это просто наслаждение,
Когда передо мною ты!
– Помнишь, как писал наше Всё? И было б непозволительно, кощунственно повторять то, что он так возвышенно… Нет-нет, я недостоин этого…
А потом! Что было у нас, между нами потом… Он обессмертил меня.
– Ты хочешь, чтобы я обессмертил тебя? Так же.
И он продолжал шептать. Я не знала, что было «потом» и чем он меня обессмертил, но прошептала. Вернее, простонала:
– Да…
– И я это сделаю, ты будешь гордиться этим всю жизнь и рассказывать…
Он продолжал нашёптывать о высоком, о чём-то поэтичном и гладить колени. Всё выше и выше ползла его рука и добралась до трусиков:
– О! Какие у вас тонкие, изящные кружева. Божественно!
Только эстет-поэт мог определить качество.
И он стал стягивать трусики, прерывисто дыша и вдохновенно бормоча:
Падают снега́,
снега́.
Превращая снега́
в кружева.
И забуду я о сне́гах,
снегах,
Я весь там – в кружевах,
в кружевах.
Помогу тебе издать…
Лучше снять…
Назовём сборник так:
«Треугольная пена кружев-труселей».
И было непонятно, то ли снять трусики, то ли издать «Треугольные трусики».
– Я помогу тебе вступить в Союз поэтов. Мы и там будем рядом. Вспомни, как у нашего Всё с Керн было… Это сама поэзия в высочайшем проявлении жизни.
Он всё старался снять трусики, потел, но у него не получалось. И он попытался перекусить резинку зубами.
– От вас пахнет, – сказала я.
Сознание возвращалось ко мне поэзией!
– Как точно вы подметили, – сказал он.
Но от него просто пахло. Как в метро в часы пик.
А на кончике носа висела капелька и блестела. Я наконец поняла, что он хочет.
– Впервые классику, поэту, я на диване рада дать, – прошептала я ему на ухо.
Хресть по роже! И рассекла её поэтическими перстнями с каменьями девятнадцатого века.
Пригодились, помогли не замараться.
Пролилась кровь.
Я вскочила и рванулась к двери, но упала – спущенные трусики мешали.
Я сняла их и швырнула на окровавленную рожу. И заморское чудо покраснело от стыда и крови.
Он не двигался.
Прям как на дуэли сражённый. Такие теперь дуэли.
Я шла по улице и бормотала: «Увижу ль снова ваши сени, Сады поэзии святой?! Увижу ль вас, её светила?»
А ведь сама из садов сбежала, оставив божественные кружева. Все обращали на меня внимание, так мне казалось.
И всё время оправляла подол и держала корзиночку с пирожками ниже живота. Я думала, что все видят, что я без «ничего».
Мне было… Не передать, как мне было.
У меня цвет лица был зеленоватый от мысли: все видят, что внизу. Вернее, ничего. И все видят. А если нет, то что тогда так пялятся? И я искала магазин, где можно купить и закрыть это «ничего».
Не находила, металась, а спросить боялась почему-то.
– Деточка, что вы ищете? – спросила дама.
Я решилась и сказала что.
– Голубушка, вы перед ним стоите. А вы что, свои как сувенир кому оставили?
Тоже мне, столичный юмор.
И я вбежала в магазин и купила, и не хуже, чем на лике классика оставила. Тут же в примерочной и надела. И поплыла, источая сияние, к кассе. Кассирша взяла этикетку и спросила:
– А где товар?
– На мне.
– Покажи.
– Здесь?
– Можно и в милиции.
И я задрала платье.
– Да вы что? Вот провинция, шуток не понимает.
Я поставила корзиночку с пирожками на пол и полезла в лифчик за кошельком.
– А что в корзиночке? – спросила кассирша.
– Змеи.
Её выбросило из кассы.
– Во Москва задрипанная – шуток не понимает.
И мы подружились с Верой и её подружками.
Сидим пьём чай.
А из нашего окна Москва древняя видна.
До чего гожо-то!
Не могу наглядеться.
Слов не могу подобрать, захлёстывает меня всё.
Не ровен час, и улететь смогу…
– Хочешь винца сухенького? – спрашивает Вера.
И я подставляю блюдце, чтобы насыпала. А она в рюмку наливает.
Но мы тоже не лыком шиты: я беру рюмку и ставлю на блюдце. Чтобы не пролить на скатерть. Но девочки поняли и смеются. Хорошо так. И я с ними.
– А вы там что пьёте?
– У нас первач на малине, смородине, землянике, душице, зверобое, смородинных почках, из яблок, на коре дубовой коньяк, грушовка, вишнёвка…
– С ума сойти! И ты всё это пробовала?
– Пробовала? Ха! Пью… стаканами.
Девочки рты открыли и закрыть не могут. Как парализовало их.
– Молоко парное.
Они ожили и покатились со смеху:
– Луговушка ты наша самогонно-молочная! Тебя в Москву надо. Жаль, так с классиком будущим получилось.
– Дать надо было умело. Ты умеешь умело?
– Я…Я…
– Не пробовала ещё!
И девочки начали рассуждать об «умело дать». Это, если судить по их авторитетным мнениям, искусство. Даже высокое. У них это получалось не грязно. Забавно даже. Начитались, что ли?..
– Бабы, а кто умеет это делать так, как говорим? – спросила Вера. – Только честно.
Все замолчали.
– Я нет.
– И я.
– И я.
– НИИ «Умело дать», – сказала я.
– И не залетать.
– И тут же взять от того, кому дать.
– И поболе, – сказала я.
– Вот ты могла бы взять поболе. Такого жирненького карася упустить – потеря невосполнимая. Сам на крючок шёл.
– При такой-то фактуре!
– Эх! Мне бы такую. Я уж подцепила бы карася.
– Да хоть карасика.
И все вздохнули. Театрально так. И я за компанию. И стали представлять, что могло бы быть… Тут и квартира, и домработница, даже две или четыре.
И курорты наши, и забугорные, и… На этом фантазия скуднеть, заедать стала.
Оно и понятно. Вот если б нашего самогона на ягодках настоянного стаканчик, тогда… Ух, что б могло быть! А тут сухонькое. И то только губы смочили, по рюмашечке с напёрсток выпили.
– Как в сказке: чем дальше, тем страшнее, – сказала я.
– Интересно, а что б ты сделала, как повела себя?
– Перво дело, я б поэтический салон организовала, как раньше. Чтобы поэты приходили, художники. Общались, музицировали. Чтобы там было тепло, уютно для души.
– Молочком парным поила бы.
– Пирожками голодранцев пичкала.
– Пирожки с селёдочкой под молочко…
– От дурной коровы.
– Гожо! – сказали они вместе.
Быстро они это слово от меня переняли.
– А ещё?
– А ещё поэтическое кафе открыла бы.
– Во малахольная!
И это слово они от меня переняли.
– Да нет. Одуванчик Божий.
– Почему?
– Дунет ветер жизни – и будешь голая.
– Интересно, а что будет, если ты придёшь к нему за своим имуществом? Чтобы отдал тебе предмет вожделения.
– И с автографом. Непременно с автографом!
– Стихи чтобы были.
– И ты станешь показывать их его фанаткам за деньги.
– Какой приработок будет.
– Во гульнём!
– Нет-нет! – засуетилась я.
– Да сиди ты! Не одна ты пойдёшь, а все вместе. И он, как благородный человек…
– Откуда нам знать, что этот чёлн из Союза пис…ателей благородный?
– А вдруг? Как благородный человек, после того, что произошло между вами…
– Не было ничего. Не верите?
– Чуть не произошло. И заметь, по твоей вине. Не… не по твоей натуре Божьего одуванчика. Он не может, не имеет морального права нас не принять!
– К тому же вы повязаны кровью.
– Кровищей.
И я согласилась. Вот дура!
И мы стали готовиться. Ну как же без этого.
Сходили в парную, сделали причёски, почистили рыла (так девчонки говорили). Мне не стали, у меня кожа от молочно-самогонной диеты идеальная или близкая к этому.
И стали лица на рожицах рисовать. Я отказалась, но мне сказали, что так надо в столице. И я подчинилась. Меня попудрили белой пудрой, подвели глаза, намазали чем-то ресницы.
И мои глаза… Даже мне стало страшно смотреть в зеркало, какие они были громадные и таинственные.
Брови вразлёт.
Платье и шаленку мои оставили, только поясок с индийскими финтифлюшками нацепили.
Гляжу на себя: батюшки, я, видать, одна такая в столице!
Моду лет на пятьдесят вперёд предсказала. Особенно с губами. И грудью, что уж там.
И пошли. Вот дуры!
Все глядят на нас, оборачиваются.
То ли на меня, какова я на фоне подружек. То ли на подружек, каковы они на моём прикиде.
И с разбега для храбрости влетели в редакцию.
И где тут лифт, подайте быстрее, пока разноцветный шар со шкодой не сдулся!
Ишь что захотели! На Парнасе лифта не было, и боги пёхом к вершине топали. И тут так же: пешочком, по ступенькам, к вершине, на шестой этаж. А здание старой постройки, этажи вон какие высокие, но лифт не работал.
И вот мы дочапали, остановились дух перевести, шарик задора поддуть и с высоты старой Москвой полюбоваться. Красота! Да ещё какая.
На площадке перед входом на Парнас, на засаленной горжетке, в позах будущих классиков три девицы дымили. И начали оценочно нас разглядывать. А мы их. Просто глядеть. Для девиц… плосковаты. Для парней… уж очень на девиц смахивают.
И мы прошли мимо этой компашки непонятной половой ориентации и открыли дверь в святилище.
– Бедновато на твоём Па-ра-на-се, – сказала Света. – Вот в нашем управлении торговли «Парнас» глазам больно от серебра и злата.
И мы ввалились в кабинет.
– Нет-нет, девочки. Сегодня не приёмный день, и не вздумайте меня уговаривать!
Встретила нас тётя, похожая на поэтессу, но никак не на секретаршу. Может, это была поэтическая секретарша?
– Тётя, наверное, поэт, – сказала Света.
– Здравствуйте! Мы из Главнижжензагранпоставки.
– Это меняет рифму дела, – кивнула поэт-секретарь. – Кстати, юные дарования, не найдётся что из вашей поставки? Ну это так, это к слову. У меня и списочек где-то завалялся. – И она протянула толстую тетрадь. – Я к тому же занимаюсь историей нижнего женского белья. Придёт время, востребуют и на ящике.
– Списочек с размерами, – сказала Света, взвешивая тетрадь на ладони.
– Естественно. В долгу не останусь, поддержу ваши поэтические порывы. А я вас по виду приняла за тех, что вечно на площадке толкаются.
– А они кто? – спросила Света.
– Юные дарования.
– Я имела в виду М или Ж?
– В зависимости от наклонностей.
Я ничего не поняла, а девчонки захихикали.
– У нас ожидается уникальная коллекция. Мы будем иметь вас в виду, – сказала Света. – Но мы рассчитываем, что и вы нас будете иметь в виду.
– Хорошо. С чем пришли, показывайте.
– Мы без ничего, мы к нему, Евтугению, – сказала Света.
После этих слов я, видимо, позеленела, и это заметила поэтесса и дала мне стакан с водой. Я выпила. И всё боялась, что слышно было, как мои зубы о стакан стучали.
– Все к нему, – сказала поэтесса голосом тёти-поэта, ревностным. – Не повезло вам, красавицы. Болеет он.
– Какая беда! – вздохнула Люда.
– Покушение на него было. Ворвалась какая-то ненормальная с кастетом.
– Ужас!
– Это он так говорит, шаманит. Скорее пришла дурочка из юных поэтесс. Он свет выключил, огонёк с травками зажёг для антуража и запаха, понёс всякий бред, она и готова. Он и завалил несчастную.
– Такого не может быть! – вскричала Света, правдоподобно довольно.
– Может. И получил по роже. А всем лапшу вешает: покушение, мол. Авторитет набивает и ничем не брезгует. Туда же! Покушение на изнасилование с применением насилия – статья. Это дурочка малолетняя его хотела. На это он намекает. Но так-то от трёх до семи, а то и больше. Какие непоэтические страдания выпали на его долю. Когда я примчалась, он не дышал.
Тут я сама стакан воды попросила, и зубы барабанными палочками о стакан застучали.
– А лицо – кровавая маска, – продолжала тётя-поэт, я же сама чуть не упала, а зубы о стакан прямо-таки лязгать стали. – Присмотрелась… Ба! Да это трусики на его роже. Знаете, такие изящные, полупрозрачные, с эротическим рисуночком. До чего милые, сексуальные трусики, и они…
– А дальше…
– Ах да. Он молчит – то ли ему в самом деле плохо, то ли наслаждается необыкновенным сувениром или грезит. Я потихоньку вышла, чтобы не мешать возвышенному. Жаль, девицу эту не застукала.
– А то что б? Повязала и сдала ментам?
– Что вы, голубушка! Узнала, где такое орудие достала. Девочки, вы даже не представляете, какое безотказно-поражающее орудие соблазнения на его роже было.
– Скажете тоже. Предмет одежды, гигиены, да и только, – фыркнула Света.
– Нет, девочки! В первую очередь обольщения. Для чего их делать такими-этакими, если их не видно? Зачем такой предмет искусства прятать? Для чего?! Смысл? Для гигиены? Нет. В первую очередь для возбуждения, соблазнения. Для нас? Нет, для них. Чтоб у них штаны наверх сами лезли и всё внутри сводило. И тут всё имеет значение: материал, цвет, рисунок, форма, кружавчики, рюшечки… И как показать немного, и снять как! И всё это как бы между прочим. Боже упаси специально, естественно надо. Для одних чуть приспустишь – бах, он уже готов, а то и в обмороке. Для других надо постараться. Это предчувствие, увертюра. А она должна быть прекрасной и обещать, обещать исполнения ещё более прекрасного… А может, и нет. Фиг тебе! Посмотрел, и всё. Тоже полезно. И путешествие в мир, который рядом, всегда рядом, а ты о нём и не ведаешь. О том, что не видно и так важно, какое значение оно имеет для девушек, не говоря уж о женщинах. И как этим умело пользоваться и управлять, чтобы всё держать под контролем, чтобы с выгодой для себя и удовольствием.
И мы, как заколдованные, слушали. У меня зубы перестали о стакан стучать. Я и не заметила, как остатки воды на себя вылила.
И подружки не заметили.
– Вот у тебя есть что показать. – И она показала на меня. – И сверху, и снизу, и сзади. Можно и сисю, и писю. Но в чём? Вот в чём вопрос. Быть или не быть? Скажете, это уж слишком? Тогда отчего армии художников-модельеров мудрят, придумывают, а индустрия воплощает в жизнь? И это веками. Для чего тогда это всё? Чтоб их за раз ублажать? Есть такое… Но! Основное – соблазнять! И к ноге. Непременно к ноге. Вот какой ответ. Вот для чего свора дизайнеров-модельеров денно и нощно придумывают, а индустрия исполняет. Не забывая набивать на нашем божестве свои бездонные карманы. И надо этому учиться смолоду.
– Рулить должны мы?
– А как научиться рулить?
– Для начала нужно научиться показывать то, что у вас прекрасно. На худой конец просто хорошо. Если ноги макси – носите мини и даже сверхмини. Если ноги мини – носите макси. Где надо – подтяните, где надо – распустите, обнажите и выставите. Опять же экономия – на косметику меньше тратить будете. Этим станет не до ваших разрисованных ликов. Они на другое пялиться будут. Вот вы все в бронежилетах…
– В чём?
– Лифчиках. А зачем? Вам они пока ни к чему. Вы подчеркните так, между прочим, остроту своих форштевней. И когда угадывается, заметьте, угадывается, что там, то им хочется заглянуть поглубже. И не только заглянуть. Они взгляда оторвать не могут от округлостей и пиков. Так хочется их потрогать. Это близко манящее и такое далёкое надо уметь подать. А не вываливать кусками мяса наружу – это уже вульгарно. Всё должно быть живым, играть.
Мы тут же сняли лифчики и расстегнули верхние пуговки проверить: а как у нас?
– Вполне, – заключила мадам.
А мне дышать стало легче. Мой бронежилет давил. Я специально на размер меньше носила, чтобы грудь меньше казалась и торчала. А оно вон как!
– Видите, какие прелестные завлекаловки у вас без доспехов. Вот когда висят прелести, тогда и доспехи необходимы. Собственно, и одежда – те же доспехи. Но она должна прикрывать нас, родненьких, так, чтобы самое лучшее, лакомое выделить, акцентировать на нём внимание. А то, что не очень, скрыть от глаз жаждущих, чтобы оные не смогли разглядеть вовремя недоработки эволюции на наших божественных формах. Запомните, вы – совершенство. И подавать себя надо ненавязчиво, аккуратненько, а самим быть чистенькими да ухоженными. Ухоженность – путь к успеху. Ухоженно должно быть всё: волосы, кожа, причёска, одежда. Не позволяйте смотреть на себя неряшливых. Утром вставайте пораньше и приводите себя в порядок. Мужчина должен видеть прелестный образ, а не кучу непонятно чего. И вы будете всегда желанны. И ещё желанней, если в квартире и на столе будет так же. Кое-как и кое-что на столе недопустимо. Все разговоры об отсутствии средств – для дурочек. Даже из картошки можно сваять сотни блюд. Учитесь у птичек вить уютные гнёздышки. Но это уже второй этап. И метьте эти сущности.
– Как?! – заголосили мы. Как на эстраде.
– Как кошки. Оставляйте на них свой запах. А ещё лучше дух, образ. И чтобы они чувствовали. К примеру: между прочим шарфик поправьте на этой сущности, курточку, воротничок. Аккуратненько причесочку поправьте, пусть и не нужно это. Но вы поправьте, своим платочком что-то там с мордашки вытрите. Платочек должен пахнуть вами. А не вообще духами. Вами и только вашими духами. И тепло рук идёт в дело. Пусть привыкает к теплу только ваших рук. Не говоря уж о теле. И пусть помнит только это тепло. И следите, чтоб не выглядело это специально. А поцелуи! О… о… о! Романы о них писать можно. Через них передавайте информацию. Нежно, мягко.
– А если он лезет, ну… лапать начинает?
– Это у них бесконтактный секс и сброс напряжения. И учитесь вкусно готовить и красиво подавать на стол. И неважно, за кого вы замуж выйдете. Всё равно оно будет хотеть жрать.
– Теория без практики мертва.
– Как говорил вождь мирового пролетариата, – поддержала я.
Мы встряхнули сисями, чтобы они приняли боевое положение, и, рассекая воздух Парнаса форштевнями без бронежилетов, набрав нужную скорость, вывалились на площадку.
На гаршетке всё так же сидели молодые дарования и пускали дым. Делая вид, что курят.
– Привет, поэты.
Им это понравилось.
– А нас взяли. Вернее, у неё стихи, – сказала Вера и показала на меня.
И я опустила взор. Взор, взор – у поэтов!
– Да ну! Прочти.
Я прочла. И им понравилось. Я даже удивилась. Мы познакомились. Дарования оказались нормальными, без столичного ЧЕ. Особенно Женя. С такой нежной кожей и курчавая. Мечтательная, но с ней интересно. Мы были в чём-то похожи.
– Без году неделя, а ей уже мужики названивают. Тебя к телефону, – позвала Вера.
– У меня нет мужика, – сказала я и покраснела. – Может, ошиблись.
– Может. А как нет? Ответь.
– Поедем, красотка, кататься. Давно я тебя не видал, – старалась басить Женя.
– Давай, отчего же… Я волны людские люблю, – ответила я.
– Мы сядем с тобою в троллейбус, тебя посажу я к окну и всё о Москве расскажу, – пропищала Женя, басом уже не получалось.
Мы встретились и поехали на троллейбусе. Мне было радостно. Я и сама не знала отчего. Радостно, и всё. Мы ехали и болтали. И приехали в место, где было много сосен.
Это было прекрасное место, если бы не сплошные заборы, за которыми дома. А сосны вверху шушукались. О нас, верно.
Женечка молчаливая стала и вела меня переулочками меж заборов. Заблудилась, что ли? Нечего было шушукаться с соснами.
– Давай постучим во двор и спросим дорогу, – предложила я.
– Нет. Смотри, глухие заборы. Наверное, там псы злые.
– Смотри, Сусанин, не сносить головы тебе от моего гнева.
Но тут мы вышли к кафе, пляжу и воде. Большой воде. И стало хорошо. Меж заборов неуютно было, хотя и под разговоры сосен.
– Мадам, а не совершить ли нам путешествие на корабле? – спросила Женечка.
И мы взяли лодку напрокат.
– Женечка, но это же не корабль, – сказала я.
– Это бригантина, – ответила Женечка.
– Бригантина поднимает паруса. – Я встала в лодке, расстегнула пуговицы и распахнула платье на руках: – Ну как?
Но Женечка смотрела только на мои шары, будто видела такое впервые. У неё-то пупырышки.
– Не завидуй! И у тебя вырастут.
Женя смутилась и покраснела. Теперь у нас был настоящий парусник. Я стояла, как и положено, на солнце и ветре. Волны обдавали меня брызгами.
Мы пели:
По Караибскому синему морю
Мчится бумажный кораблик мой.
И нет на нём капитана,
И нет команды на нём.
Что за чудесный бумажный кораблик!
Что за чудесный кораблик такой!
Мы мчались в неизвестность.
Что принесёт нам эта неизвестность?
– Земля! – закричала я.
– Убрать паруса! – скомандовала капитан.
Я выполнила команды и резко убрала паруса, запахнула платье, потеряла равновесие и плюхнулась за борт (хотя с кораблика, наверное, не плюхаются, а падают в пучину).
– Пираты! – завопила я, увидев рядом лохматую рожу.
Но это, увы, была голова Женечки. Капитан бросилась (героически) спасать команду, то есть меня. Но спасать пришлось капитана – капитан не умела плавать. Хотя капитанам по рангу, наверное, и не положено.
Мы барахтались, ухватились за лодку, вернее, за корму корабля, опустили ноги и почувствовали песочек.
– Какая глубина у моря-океана? – спросила капитан.
– Выше шаров, – сказала я. – Глубже не измерить. Это под ногами одна видимость.
Но всё равно мы потерпели кораблекрушение и чудом спаслись.
– Океан обмелел.
Высшие силы подняли дно моря-океана Москвы, и глубь его стала по наши пупки.
– И мы попали в аномальную зону океана Москвы, и он вывел нас на остров. Зришь?
Точно, остров проявился. Батюшки, уж не в пространственный ли коридор мы попали?
– Я не хочу на остров, – сказала я.
– Почему?
– По кочену. Боюсь, там пираты и они нас ограбят.
– А что взять-то с нас?
Мы задумались. У нас ничего не было.
– Корабель заберут, а нас высадят на необитаемый остров. Заточать в кандалы и заставять сочинять для них песни, – сказала Женечка.
– Шансонетки типа. «В флибустьерском очень мутном море бригантина поднимает паруса».
– Ну да, чтобы трудовых моряков грабить, – подтвердила я.
– Точно. Или чтобы слезу выбить. «Прости сваво сына, любимая мать, свой первый ведь срок я выдержать так и не смог». И по притонам и подворотням голосить будут.
– Ты что! По ТВ впаривать станут, по радиву. Шансон-русон назовут, – сказала я.
– А мы в кандалах в заточении. – Женечка заплакала.
А я ей подплакивала. Жалко-то как себя стало.
– Не… они же пираты, они до этого не опустятся. Это богатеи-демократы только так могут. Пираты просто высадят нас на необитаемый остров и дадут всё для беззаботной жизни, – сказала я.
– Думаешь?
Нас понесло по коридору времени прямёхонько на чудо-остров, где жить легко и просто. Там такие необыкновенные кущи – в рост человека. Нет, выше дома. А как же мы будем любоваться ими, если они такие высокие, эти кущи?
– А мы залезем на них и сядем в цветы, как в комфорт-кресла. А они закачаются, заблагоухают.
– Чем? Сыром с душком сильным.
– Что? Господь с вами, как можно, такой быт, мещанство. Парфюмами. Никем не нюхано-обнюханными, мы будем первыми.
Так мы и сделали – на цветы полезли.
Женя по колючкам, по веткам быстро ускакала наверх и принялась голосить то ли от испуга, то ли от восторга. Я тоже бросилась восторгаться или пугаться. Правда, пришлось попыхтеть – мне ствол гладкий попался. Но я, привычная к труду и обороне, одолела высь.
Женечке досталась роза. Она, как в кресле, возлежала на ней и духом тонким наслаждалась, нектар попивала. Громадная роза, по краям листьев бордо, потом сиреневый цвет, а сердцевина оранжевая. А я на ромашке, аки на солнышке, растянулась. А лепестки белые лучиками вокруг меня.
Так здорово! Цветы качаются, то приближают нас друг к другу, то отдаляют, от ароматов цветочных головка кружиться начинает. Не упасть бы. И начинаешь понимать, о чём они говорят-качаются, что поведать хотят…
Рос среди них цветок и любви жаждал. Не хотелось ему, как всем, отцвести, зёрнышками на землю пасть, кормом пташкам стать или в земле затаиться, чтобы снова по весне в цветок превратиться.
Тихий он был. Но в тихом омуте не только черти, но и красота водится. Красив он был, прямо шедевр природы, и любви жаждал такой же красивой, как и он сам. Другие цветы посмеивались над ним, жалели: ишь, любви какой-то захотел!
В расписную вазу надо, и чтобы художник натюрморт с нас написал, а потом – на выставку. Слава – наша, а художнику – деньги. Так и случилось. Красивый натюрморт получился, но что-то не то в нём не было. Нежности… души, что ли, не было. А у него была. Цветок любви жаждал. И он поднялся в облака, но и там её не нашёл. И сиганул он с высоты, из облаков, на землю. Вот дурак! Полетел и превратился от морозюки в лохматую снежинку. Его вертело, кружило ветром, но он летел к своей мечте.
Стал снежинкой-звёздочкой. Прекрасной звёздочкой, достойной любви. И сочинил песню о любви. Такой на земле не было. Ведь в поднебесье сочинил. Он летел и пел. А она стояла с высунутым язычком, снежинки ловила. Тоже дура. Молоденькая, не наигралась ещё. Ей хорошо. И язычок у неё тёмно-лиловый был – чернику ела. Он, чтобы она его сразу заметила и полюбила, на язычок сел. Звёздочка-снежинка засияла на тёмно-лиловом язычке живым произведением искусства. Не музейным. И осветила прекрасное создание – их любовь. Все, кому повезло увидеть, остолбенели от невиданной красоты. Даже охать-ахать были неспособны.
И он запел о прекрасном чувстве… но не допел. Растаял и превратился в капельку на лиловом язычке. В маленькую капельку-брильянтик, которую барышня и проглотила. Такую песню испортила, бестолочь, и сюжет поэтам!
А ведь от восторга, волнений, вдохновений стихи рождаются. Даже поэзия зажужжала.
Это вам не страдания-расставания рифмы плести. Жужжат рифмы у поэток, не дают жить спокойно. А жужжание всё громче, воробьём вокруг вьётся, вот-вот поэзией обернётся. Но рифмы, тем более воробьи, не жужжат так противно, хотя рифм сколько угодно противных, но они всё же не воробьи. А так, слепни, на воробьёв похожие.
– Слепни! – заголосила я.
– А что это такое!?
– Это хуже комаров-кровососов. Тело с мясом выдирают, когда жалят. Жуть, как укусы чешутся и не проходят долго. А размером – с воробьёв! Загрызут.
Волнения и тем более вдохновения ушли куда-то. Отгонять мы их начали. А они отлетели, собрались в тёмную стаю – и на нас. Жуть! Сожрут!
Нас опять волнения, но без вдохновений, охватили, и мы вниз бултых, в воду море-океана Москвы.
Слава богу, если он есть, конечно, хорошо, что мы не совсем в коридоре времени прописались. А то обглодали бы нас слепни до костей. Как критики поэтов. Но живы. Дрожим, волнуемся.
А на острове вспышки яркие, там много радости и добра. Поэтому там так всё светится.
– Думаешь?
– Да. И отставить ненужное словоблудие! Вперёд, в город света и радости, – приказала капитан.
– Слушаюсь! Но как?
И мы задумались. Паруса порваны, не сдержать больше ветер. Как дойти до острова света и радости?
– Давай по-бурлацки, – предложила я.
– Это как?
– Лямку на плечи и с песней. Мы по бережку идём, песню солнышку поём.
И они пошли. Солнышко отражалось в воде, и они шли по нему, стараясь поднять больше солнечных брызг. Брызги летели во все стороны и были похожи на хрусталики. Кто не ходил под лямкой, тот не может представить, каково это. Попробуйте. А если держать цепь руками, то это уже не по-бурлацки, да и брызг меньше.
– Давай пароход сделаем, – сказала я. – Новая ступень прогресса.
– Это как?
– Ты с одной стороны, я – с другой. Вроде колеса – и дуду! Поехали.
– А ду-ду обязательно?
– Конечно. Мы же пароход теперь. Новая ступень прогресса.
И мы запароходили и так разогнали, что из-под форштевня волна пошла. Ура-а-а! И бац!.. Удар – и мы опять плаваем, как… ну… как эти…
– На риф налетели, пробоина в правом борту! – заорала я.
– Без паники, – осадила капитан, она была сурова, когда командирила.
Мы сели на мель. А дальше опять глыбь моря-океана Москва по колено, а то и по пояс. Труден путь к счастью. А город сиял и манил блеском прекрасных таинств. Только красота и таинства могут так сиять. Надо было как-то перетащить корабль через мель, чтобы дойти до прекрасной мечты.
– Не судьба, – вздохнул кэп. – Если только бросить корабль на произвол судьбы и вплавь, то есть пёхом, дойти до острова. Но сие недостойно морского волка-поэта.
– А я морячка – поэтка, что ли?
– Мы стоим у ворот.
– Водяных, что ли? За которыми собрано всё мерзопакостное, что есть в столице?
– Бунт на корабле! Бунтарей за борт!
– Я уже за ним.
– Тогда на рею.
– Садистка вы, кэп.
– Моли судьбу, несчастная, а то тебе вздёрнутой на рее болтаться.
– Господи! Еси на Небеси, за что муки египетские? На Парнасе чуть в говно не вляпались, на корабле петлёй грозят за правду-матку. Как негуманно, не либерально! Это от зависти. Да и рея твоя треснет. Я девушка при теле.
– Ах! Ох!
– Да уже один форштевень чего стоит.
И я натянула мокрое платье на груди. Женя смутилась и отвернулась.
– Всё равно на рею. Теперь за хвастовство.
Кэп поставил весло вертикально, и я полезла по нему. Немножечко, но влезла, и бултых в воды: рея не выдержала. И мы опять барахтались в воде.
– Так мы идём туда, где ждёт нас судьба, – сказала кэп.
– Давай как ляжет!
– Кто?
– Деревня Фортуна. Метнём: решка – не идём, орёл – идём.
И я метнула. Как в орлянке, брат научил. Высоко взлетела, засверкала денежка-судьба. Орёл-решка, орёл-решка… Денежка медленно переворачивалась в выси, и мы видели, как блестел орёл и тускло отсвечивала решка.
Так и судьба моя кувыркалась потом.
Денежка упала в воду и исчезла.
Не нашли мы её. Не сказала, не показала нам денежка судьбу. Не судьба.
– А вдруг это в самом деле город счастья? Смотри, как там всё сияет. А это просто чёртова мель! – сказала я.
– Не мель, а риф. На пути к счастью всегда должны быть преграды, и надо уметь преодолевать их. А может, это энергетический сгусток всего хорошего, что есть в столице?
– Какая же ты умная, кэп. У вас все в Москве такие?
– Через одного.
– Я реалист. Я всего лишь облачко, полное огня. Я всего лишь облачко, видите, лечу и зову мечтателей.
– Твоё?
– Бальмонта.
– Давай я из платья крылья сделаю, и мы полетим.
И я расправила платье и взяла Женечку под крыло, и ветер дул в наши крылья… Но мы не взлетели.
– Значит, мы не поэты, – вздохнула капитана.
– Мокрые поэты не летают.
– Настоящий талант всегда сыроват.
– Как мудро.
Так и решили: сыроваты мы для поэзии. Повариться надо. А рифмовать: «я плачу – люблю, страдать – умирать» каждый дурак может. Это мы запросто. Одно утешение – сырое никто не съест.
А далёкое сияло, переливалось, манило. Но мы были на мели.
– А что, если прорыть туда канал?
– Руками? Нет, хватит, рыли уже.
Капитан терпеть не могла каналы. Она слишком много знала. Мы сели на корму, чтоб не видеть блестящую мечту, болтали ногами в воде и болтали о том о сём… Обо всём. Но только не о мечте.
– Знаешь, Женечка, почему я побаиваюсь хрустальный город? – Я обняла капитана.
– Почему?
– А что, если мы дойдём до него, а он исчезнет? Он-то не знает, какие мы. А мы ведь ничего с тобой, правда?
– Ничего…
– Хорошего.
– Неправда, в нас ещё нет ничего плохого, – возразила капитан.
– А там-то не знают. Понаехали тут всякие. И он исчезнет.
– Куда?
– Невидимым станет. Понимаешь, чтобы не запачкали его душу прекрасную.
– Мудришь ты. А может, и так… Тем более надо дойти! Давай думать как.
– Какие же благоразумненькие москвичи.
И мы стали думать и усиленно заболтали ногами в воде. Вода забурлила, песок поднялся, рыбки в стороны.
– Смотри, как бурлит за кормой всё. А мысли… Твои бурлят? – спросила Женечка.
– Нет. У меня ноги бурлят, как пишут писатели. А разум спит.
– Спящий разум рождает чудовища.
– Эврика! – завопила я на весь океан.
– Что? – испугалась Женечка. – Чудовище рожаешь?
– Командиров нам больше не надо, капитаном буду я.
– Опять бунт! Теперь чудовищ.
– Мы пройдём перекат, опираясь на опыт наших дедов. И нас благословит их дух.
– Пердячий, что ли?
– Прекрасный дух и воля, которые использовали наши предки, деды наши. Отставить слюнословия и слушать мою команду! Встали по бокам судна, упёрлись ножищами в дно и… Я стану петь, а команда будет собирать энергию и волю и посылать её в силу толчка на последнем слове. Начали!
Три дня, не умолкая, бушует океан,
Как он меж ног, болтается отважный капитан.
В каюте класса первого
Садко – богатый гость.
Он рвёт гондонов дюжины,
Срывая свою злость.
«Дружинушка, дружина,
Мати тебя ести,
Давай метнём, дружинушка,
Кому на дно идти».
И вот метнули жребий,
И стало всем легко:
На дно идти сбирается
Зачинщик – сам Садко.
Берёт гондонов дюжину,
Тройной одеколон
И, чтоб царя порадовать,
Свой старый патефон.
И вот Садко в океан – бултых,
Мелькнула жопа с яйцами,
И океан затих.
– Женечка, где у тебя воля, энергия, переходящая в десятикратную… нет, стократную силу? Ты не сдвинула лодку ни на сантиметр. Что ты московские слюни-то пускаешь!
– Я не пускаю. Сил нет от смеха.
Пришлось её окоротить – головой в воду. У неё такая мордаша милая была.
– Хорошо, давай без сюжета.
Мы не сеем и не пашем,
А валяем дурака,
С колокольни хреном машем,
Разгоняем облака.
И она опять повисла на борте.
– Во команда лентяев! Всех на рею! Ты в какой семье растёшь? Трудовой.
– В интеллигентной.
– Это где много словоблудят и изрекают истины в последней инстанции от имени народа.
– Давай в последний раз. Я обещаю вложить стократно силу. Весь дух. Лирическую припевку давай.
– Когда с милым расставались,
Оба горько плакали,
Мои слюни, его сопли
Мне за шиворот капали.
Но Женечка не смогла одолеть ни одной силы.
– Не могу. Это ты сочинила?
– Здрасте! Я – и такое… души прекрасные порывы… Это дед пел, когда волокли.
– А откуда ты знаешь?
– Припевки, что ль?
– Нет, как концентрировать волю в силу.
– А… Это у нас по весне баржу к реке волокли на катках. Всё управление впряглось в канаты, одни бабы, а старики командовали силой.
– А мужчины?
– Какие? Столоначальники? От них, хроников, толку с мизинец, но и они впряглись. От мала до велика. И с припевками, рывком на последнем слове.
– А почему не раз и раз… или «Дубинушку», как в кино?
– Деревня! Это в кинах, книгах народ скулит заунывно так. Кто пишет, кто снимает? Интелэгенсия, которая, кроме дач, народа не знает. Они и выдумали народ. Он у них придуманный, такой, как они его представляют, и ничего общего с настоящим народом эта халтура не имеет. И «Дубинушка»… и раз, и раз. Литература. Рабством воняет. А тут с озорством, балагуря, с куражом. Весело, радостно, каку настоящего русского народа принято.
– И стащили баржу?
– Запросто, до реки волокли, а потом пошла, родимая, по Клязьме.
– Спой ещё что-нибудь из припевок.
– По реке плывёт шаланда
Под названием «Мазут».
Берегите, девки, целки,
X… на палубе везут.
– Волна, волна! – закричала Женька.
Плохо с ней стало. Я испугалась. А потом поняла: от речного трамвайчика шла волна, и мы поймали её и понеслись по ней к брегу, хрустальному чуду, и вопили:
– Город чудесный,
Город прекрасный,
Там нету лжи,
Там все добры.
Ждёт нас там радость,
Ждёт нас там счастье,
Сбудутся в городе нашей мечты.
И под мажорный визг врезались в берег, подняли головы.
И вот… И вот… что ж…
А города-то нет!
Прям как Шаляпин из «Алеко» пыталась басить Женечка. Получилось пискливо.
Были груды мусора, усыпанные битыми бутылками. Всё это добро сияло под солнцем. И манило дураков. Но облачко закрыло солнышко, и хрустальный город исчез, и солнышко лучиками из-за туч потешалось над нами. И чего там только не было. Даже презервативы, на горлышко бутылок натянутые.
– Б/у, – сказала я.
– А что такое б/у?
– Бывшие в употреблении. На первом курсе училищ курсантов одевали в б/у.
– Как?! И они носят?! Это?!
– Да не это. Форму б/у. Мой брат, когда пришёл в такой форме, да ещё и не по росту, очень забавно выглядел. Это потом их экипируют. А первые один-два месяца они все в б/у ходят.
– А… а… а… понятно.
И Женечка покраснела. И мы от хрустальной мечты-города пошли вдоль по бережку искать чистое место, хорошее, и нашли. Кто ищет, тот всегда найдёт. И когда искали, ни разу не обернулись, не посмотрели, как дерьмо сияет под яркими лучами юпитеров солнца.