Будучи ещё в юном возрасте, когда школьный учитель представляется наибольшим авторитетом, а преподанное на уроке – наивысшей мудростью, помню, пожелал я просветить своего дедушку Ивана Дмитриевича Компасова. Частенько я его заставал стоящим на коленях перед иконой и молящимся. Вот и взялся ему рассказывать про самолёты и ракеты, про физику и химию с тем тогда совершенно очевидным для меня резоном, что никакого Бога нет.
Слушал меня дедушка, ни словечком не возражая, но только ухмыляясь в бороду. Человек он был несуетливый, ума крепкого и ясного. А посему и не спорил со мною: дескать, мал и глуп. Но вот, что странно: при всех своих «научных» воззрениях на природу, будучи маленьким атеистом-проповедником, я и тогда… молился!
Каждый вечер перед сном, уже лёжа в постели, ни к кому лично не обращаясь, просил о том, чтобы были живы мои самые дорогие и близкие – мама, папа, сестра и брат. Проделывал я это очень тихо, едва шевеля губами в полной темноте. Так, что едва ли кто из семьи эти мои детские молитвы слышал.
И заканчивал я их своеобразно. Ещё не ведая слова «аминь», но опасаясь, как бы что плохое не вкралось в это ежевечернее обращение, не присоединилось в моём сознании к высказанному в пространство, я тут же быстро-быстро проговаривал:
– А дальше ерунда, чепуха, чушь, неправда.
Может быть, в силу этой концовки детские сны мои были подчас и страшны, и тяжелы – с какими-то паденьями в пропасть, наездами машин?
В отроческую пору да и позднее – ещё очень долго, присутствие Бога в своей жизни я не ощущал. А между тем, как теперь понимаю, Он уже с первых дней моих надо мной трудился, целенаправленно и неуклонно создавая то, что я теперь есть. И в этом заключался не только мой, будто бы особенный удел, но благо всего мироздания, неусыпно опекаемого Создателем.
Конечно же, неслучайным в моей жизни был эпизод, когда меня, в ту пору двухлетнего ребёнка, отец прихватил с собой на чердак и там на моих глазах обезглавил петуха, предназначенного в суп. Кровавое зрелище до сих пор перед глазами. С того дня и часа я перестал есть мясо. Сколько не держали меня за столом, как не уговаривали, не грозили, появившегося отвращения преодолеть не смогли.
Да и вообще всякая картина убийства, даже на киноэкране, вызывала у меня ужас. Если по ходу фильма назревала жестокая сцена, я, будучи ребёнком, непременно опускался между рядами и там пережидал. В пору малолетства всякая смерть была для меня нестерпимым кошмаром.
Отказавшись от мяса, я тем самым лишился и возможности посещать детский сад, где изобретать для меня отдельное меню, разумеется, никто бы не стал. А поскольку родители целыми днями работали, а няньку нанимать средств не имели, то я с малых лет оказался предоставлен самому себе. И это не могло не привести к ранней самостоятельности.
И Господь уже тогда хранил меня. По каким стройкам и авиационным свалкам я ни лазил и ни слонялся, а всё-таки остался цел. Да и улице не удалось мною завладеть. Был я как бы со всеми, но более сам по себе – со своими мыслями и понятиями. А между тем уже тогда и будущее моё писательство брезжило.
Как-то соседка по дому задала местной детворе задачку:
– Сшили тапочки слону. Взял он тапочку одну и сказал: «Нужны пошире. И не две, а все…»
Тут она сделала паузу, предоставив нам самим закончить фразу. Однако, видя, что мы молчим, спросила напрямую:
– Сколько надо тапочек слону?
Ребятишки все наперебой стали орать – два, два, два! И только я ответил правильно – четыре. Рассказывая маме этот случай, соседка вывела своё заключение:
– Какой-то он у вас не от мира сего.
И было мне тогда три года.
Родился я в столице, на Масловке. Однако тогдашнюю Москву не помню. И неудивительно, ибо не исполнилось мне и восьми месяцев, как семья переехала в Батайск, что в Ростовской области. Впрочем, и этот город припоминается смутно. И не город, а лишь дом наш кирпичный двухэтажный, в первом этаже которого, как войти в подъезд, где-то слева и располагалось наше жилище.
Призрачно, невнятными фигурами без лица видятся наша соседка, её дети. Чуть отчётливее – во дворе перед домом продающиеся с лотка арбузы и дыни. И уже где-то в отдалении за пустынным, туманным косогором «Детский сад», куда меня однажды привела мама.
Ясно представляю только свой белый шкафчик с разноцветным слонёнком на дверце. Туда вешалось моё пальто, ставились ботинки, и укладывалась шапка. Не позабылся и терпкий запах краски, а также ощущение абсолютной новизны стен, пола, потолка. Похоже, что я был из числа первых постояльцев этого младенческого питомника.
Довольно скоро, когда мне ещё не было и двух лет, мы переехали из Батайска на Западную Украину в Чортков. Именно там я впервые услышал о смерти. И вот при каких обстоятельствах.
Проживали мы на центральной улице города. Поэтому праздничные демонстрации, кипевшие ярким и шумным многолюдством, проходили перед нашим домом. Случалось и такое, что под нашим балконом милиционеры проводили арестованных бендеровцев. Помню, как один из них, с блатными ужимками обращаясь к своему конвоиру, сказал:
– Меня в маленькую – не в большую.
Теперь могу предположить, что бандит имел в виду тюремную камеру, в которой ему предстояло очутиться.
В конце улицы, несколько далее сквера, находилось здание, где бандитов судили. Думаю, это был городской театр. Как-то папа прихватил меня на одно из публичных заседаний. Помню, что и судьи, и бендеровцы находились на сцене, а мы смотрели на них откуда-то сверху – очевидно, с галёрки.
Людей множество. Не протолкнуться. Теснота. Духота. Помню, как один из подсудимых начал что-то быстро и громко говорить в публику. Тотчас была включена сирена, его заглушившая. Помню и приговор, вынесенный всей кучке подсудимых – смертная казнь.
Тогда-то я поинтересовался смыслом и значением этого приговора. А заодно и тем, что такое вообще смерть? И ничего толком не понял, но сильно перепугался, узнав, что и я умру, и мои родители, и брат с сестрой, и что нас закопают. Получили объяснение и медленные, печально-красивые похоронные процессии, под одну и ту же оркестровую музыку проходившие опять-таки перед нашим балконом. Разумеется, я был озадачен, как избежать этой общей участи и уберечь от неё самых близких, самых любимых.
И решил, что, когда выросту, обязательно изобрету лекарство от смерти. Смерть для меня не представима и по сей день. А теперь, когда я уверовал, мыслится и вовсе невозможной.
Должно быть, вера и есть лекарство от смерти?
Помню магазин игрушек, располагавшийся на другой стороне улицы напротив нашего дома. Помню, как я просил, умолял, требовал, чтобы мне купили саблю, которая была выставлена в витрине. Сабля величественно покоилась в великолепных ножнах, подвешенных на ремешке, и была на удивление красива. Упав на тротуар, я бился в истерике:
– Купите саблю!.. Купите саблю!..
Не помогло. Единственное, на что согласились родители, это была небольшая игрушечная винтовка с деревянным некрашеным прикладом, из которой можно было стрелять пистонами.
С этой винтовкой, одев её на плечо и гордясь своим оружием, я прохаживался по двору, а то и бегал, взяв наизготовку, а также играл с мальчишками в войну. Приходя же домой, ставил винтовку в уголок у двери, где пролёживал бока наш замечательный лохматый пёсик – Пират, с которым я тоже любил гулять.
Помню песчаный пляж на местной речке Серет, купание. Помню высокое дерево, стоявшее на другом берегу, и смельчаков, которые, взобравшись на него, прыгали в воду. И страшные рассказы о том, как некто поспорил, что сможет спрыгнуть на газету, постеленную на воде, прыгнул и разбился.
Однажды папа купил удочки, и мы вдвоём отправились на рыбалку. Расположились у моста. Тут же рядом рыбачили мальчишки лет по 12–14. И что удивительно – они таскают рыбу за рыбой, в основном ершей, а у нас даже не клюнуло ни разу. Долго мы сидели в полном унынии. Потом догадались к мальчишкам за советом обратиться: почему, дескать, у вас ловится, а у нас – нет? Те подошли, присмотрелись к нашим снастям. Оказывается, на наших лесках не было… грузил!
При переезде в Даугавпилс пришлось расстаться с Пиратом. Отдали соседям. А он, верный пёсик, вырвался у них из рук и бежал за увозившей нас машиной до самой станции. И уже хотели мы взять его с собой. Да что-то не получилось. Не было ящика, что ли, где бы он мог скоротать поездное время…
Военный городок, в котором нам предстояло жить, располагался в старинной крепости едва ли не Екатерининских времён. Адом наш соседствовал со сквером, посреди которого торчало чугунное, опоясанное цепью сооружение вроде памятника. Далее за этим зелёным оазисом культурного отдыха представительно желтел дворцовый фасад лётного училища, для преподавания в котором и был направлен сюда папа. Тут же, правее сквера, находились госпиталь и медсанчасть, где нашлась работа для мамы.
Ни в какой детский садик меня уже и не пробовали устраивать. Двор, улица, крепость и даже самолётное кладбище, что за крепостью, являлись привычным ареалом моего обитания.
И до чего же было интересно лазить по белёсым, под цвет летнего выгоревшего неба, остовам уже отлетавших своё истребителей. Резкий запах полевых трав, авиационного бензина и раскалившегося на солнце дюраля. А в кабинах полуразрушенных гигантов разбитые индикаторы вывороченных приборов, провода и проводки. И особенное удовольствие – проползти на пузе по горячему крылу самолёта и спрыгнуть в буйное разнотравье, даже не задумавшись, есть ли там крапива.
Безопасно ли такое времяпрепровождение для ребёнка четырёх-пяти лет? Не очень. Но родители были довольно снисходительны к моей вольности, может быть, доверяя ранней разумности, но, скорее всего, за отсутствием вариантов.
Помню, их не обеспокоил даже мой самодельный меч, сделанный, как и у прочих мальчишек нашего двора, из железной полосы. Рукоять его, для удобной хватки, я обмотал ровными рядами проволоки, чередуя синюю и белую изоляционные оболочки.
Оттачивали мы своё оружие на асфальтированном тротуаре, а потом сражались и умели с большой лихостью вгонять его во всевозможные деревянные настилы, в том числе дощатые полы своих квартир.
Поселили нас в доме коридорного типа на первом этаже. Два небольших окна в начале и конце коридора давали слабый, тусклый свет, а за полным отсутствием электрического освещения и парового отопления вдоль сырых облупленных стен в течение всего дня струился прохладный полумрак. В этом коридоре мы, дети, вершили свои первые обмены открытками, собирательство которых было популярно.
Особенно удачные сделки выходили у меня с моим глухонемым знакомым лет двадцати, который и согласие своё и неодобрение выражал неизменно мычанием. У него было много латвийских и немецких, очевидно, трофейных открыток, которые по превосходству перед отечественными картонными обладали ярким глянцевым блеском и приятной плотностью. Да и сами изображения были не в пример интереснее.
Помню, как на первомайский праздник родители подарили моему брату Саше, который старше меня шестью годами, подростковый велосипед «Орлёнок» и он, посадив меня на багажник, гонял по городку. А я, не удержавшись при повороте, свалился на дорожку сквера и разбил голову.
И всё-таки этот звонкий, синий, солнечный день запомнился как что-то очень и очень радостное. И потому что были мы вместе: родители, брат, сестра. И потому что народ гулял, веселился. И благодаря концерту, в числе номеров которого был танец с лентой, исполненный юной гимнасткой.
Одетая в чёрное спортивное трико, девушка была на редкость изящна, тонка и буквально порхала над импровизированной сценой, сооружённой из обыкновенного грузовика с откинутыми на три стороны бортами. И казалось поразительным, как она умудряется не запутаться в причудливо извивающейся, кружащейся ленте.
Можно ли сомневаться, что мне, мальчишке, выросшему на улице, неоднократно доводилось быть покусанным дворовыми собаками. Впервые со мной это произошло именно в Даугавпилсе. И с какой же радостью мчался я в медсанчасть на очередной укол от бешенства, зная, что в качестве поощрения получу от мамы кулёк сладких разноцветных горошин – поливитаминов.
А ещё в эту пору я любил лимонад, продававшийся в магазине, расположенном со стороны фасада в первом этаже нашего дома. Такого лимонада я больше никогда не пил. Холодный и шипящий он сильно шибал в нос и обдавал резкой леденцовой с острой кислинкой свежестью. А неповторимость и вкуснота его заключалась в красивых бутылках, оборудованных белыми фаянсовыми пробками на захлопывающихся пружинках.
Именно в Даугавпилсе я принёс с улицы первый мат – слово, обозначающее гулящую женщину. Впрочем, тогда мне были неведомы ни значение этого слова, ни его лексическая принадлежность. Да и само понятие мата для меня ещё не существовало. Просто услышал, запомнил, пришёл и повторил. Ситуация, лаконичной тривиальностью напоминающая знаменитый афоризм Юлия Цезаря.
В пять лет я начал курить. Однако старший брат, застав младшего с папиросой в холодном и грязном общественном туалете неподалёку от дома, так съездил мне по физиономии, что разбил губу. Больно, конечно. Зато отучил раз и навсегда.
Уже тогда в моей душе присутствовала некая поэтическая струна. Иначе разве могло бы такое произойти, что в пятилетнем возрасте, услышав «Конька-горбунка», прочитанного мне по книге с великолепными цветными иллюстрациями, я испытал блаженство, в дальнейшем не имевшее даже приблизительных аналогов? Что-то ослепительно яркое, волшебное, несказанно прекрасное!
Тогда же в Даугавпилсе я впервые побывал в театре. Пьеса, которую тогда увидел, называлась «Аленький цветочек». Помню и дорогу туда на трамвае, в который мы сели сразу по выходе из крепости. Всё ещё живы во мне и красочные картины спектакля, и то сладостное ощущение, которое я испытал, с затаённым дыханием наблюдая за неспешно разворачивающимся действием. И главными составляющими этого ощущения были восторг и изумление – давно любимая мною сказка ожила!
В детские годы художественное слово чаще всего приходило ко мне через семейные чтения. Каждый вечер папа непременно собирал всю семью и читал нам книги прекрасных зарубежных авторов. В возрасте 4–8 лет я услышал от него «Давида Копперфильда» Диккенса, «Айвенго» Вальтера Скотта, «Графа Монте-Кристо» Дюма, а также знаменитые книги Фенимора Купера: «Последний из могикан» и «Зверобой».
Читал нам папа и произведения современных авторов вроде повести «Сержант милиции» Ивана Лазутина, что было хотя и реальнее, но не менее интересно. Блаженство очаровательного вымысла уже тогда умело переполнять мою душу и гипнотизировать волю.
Не помню, чтобы я о чём-то из услышанного переспрашивал, чего-то не понимал. Всё было ярко, зримо, благородно и прекрасно. Даже самые талантливые и помпезные экранизации этих романов, впоследствии мной увиденные, не идут ни в какое сравнение с тем, что прямо с книжных страниц входило в моё свежее отзывчивое воображение.
В раннюю пору, возможно, через эти романы проникал в моё сознание и некий эротизм. Едва ли ни с двух лет я постоянно влюблялся. А в четырёхлетнем возрасте некой понравившейся девочке подарил найденную где-то на свалке коляску для кукол, после чего завёл в сарай и, не прикрыв дверь, поцеловал в попку. Девочка, разумеется, рассказала об этом странном приключении своим родителям. Ну, а те в изумлении и тревоге – моим…
Первыми избранницами детского сердечка были как малышки – мои сверстницы, так и хорошенькие подружки сестры, то есть девушки старше меня лет на восемь. Ещё в Чорткове я был влюблён в Риту и Аллу, с которыми Лора, моя сестра, вместе училась. Иногда они играли со мной и даже сажали на колени. Алла была довольно пухлой блондинкой, а Рита изящной брюнеткой. Впоследствии, слушая «Давида Копперфильда», именно такими я представлял себе прелестных героинь романа: Дору и Агнесс.
Вероятно, уже тогда художественное слово обнаруживало на мне свою двойственную природу, ведь словом, как известно, можно освятиться, а можно и оскверниться. Однако не исключено, что детская сексуальность – не порок, но является лишь первым выходом на поверхность чего-то глубинного, связанного с древними потайными инстинктами к продолжению рода.
Однажды, за что-то крепко разозлившись на маму, я ударил её по лицу капроновым чулком. Когда через несколько недель мама поехала в Москву на консультацию к онкологам, ибо возникло подозрение, что у неё рак глаза, я посчитал, что причиной болезни был этот удар, и моему раскаянию не было предела.
В Москве уже шла речь о возможной операции, когда один из консультировавших маму профессоров посоветовал глаз не трогать, ибо хирургическое вмешательство способно привести лишь к более широкому распространению болезни, а если диагноз не верен, то и вообще излишне. Мама послушалась умного человека и возвратилась в Даугавпилс, жива и невредима.
Уже тогда поражали моё воображение рассказы взрослых, незаметным, но внимательным слушателем которых я подчас являлся. И рассказ о некой женщине, которая была настолько красива, что если говорила мужчине – возьми бритву и режь себе горло, то мужчина, как завороженный, непременно выполнял её приказание.
Другая история, подслушанная мной в ту пору, состояла в том, что некий очень порядочный, интеллигентный офицер из нашего городка женился на легкомысленной женщине, которая работала уборщицей в гарнизонной столовой. И было у неё два сына. И вот, когда жена загуляла, этот человек, ни единым словом её не укорив, подарил детям по сто пятьдесят рублей и повесился в туалете.
Вывод из этих страшных историй, сделанный мной для себя, был однозначен – никогда и ни за что я так не поступлю, как упомянутые в рассказах мужчины. И вообще я рос диким, своевольным и независимым, уже с первых лет своей жизни, человеком. И нередко закатывал истерики. Мог в качестве детского шантажа соскочить босыми ногами на ледяной пол и стоять в темноте, исходя обидой и дрожа от холода. Родители не реагировали на такие выходки. Ну, а я, утомившись долгим стоянием и полагая, что все уже спят, тихонько забирался на кровать и засыпал.
Отказ от мяса был, можно сказать, моей первой победой в поединке со взрослыми, продолжающемся и по сей день, когда и сам я уже стал взрослым, когда, более того, годы мои перевалили через привычный экватор жизненного пути. Не принимаю жестокости этого мира, жестокости к себе подобным и по отношению ко всему живому.
Чудовищный, страшный, уродливый мир!
Думаю, что именно моё гастрономическое своеволие послужило к выработке характера, настолько упорного, что в дальнейшем никто и ничто не могли его переломить, кроме, разумеется, Самого Господа Бога, который и формировал меня, и направлял. Из людей сделать это не удавалось никому.
Поэтому без всяких сомнений могу сказать, что среди себе подобных я никогда учителей не имел, и что единственным Учителем моим был и остаётся только Сам Господь. А как Он меня наставлял и чему учил – тайна, которая лишь в немногих чертах в течение жизни приоткрывалась.
Поскольку отец у меня был человеком военным, довелось-таки нам поездить по Союзу. То нашу часть перебрасывали с места на место, то его – из части в часть. Москва, Батайск, Чортков, Даугавпилс… По соседству с белорусской деревней Бобровичи мы оказались, когда мне шёл шестой год.
А место не то что бы дикое, но с присутствием, что называется, природы. Лес начинался метрах в двадцати от двухэтажного кирпичного дома, во втором, среднем подъезде которого нас поселили. И принадлежали нам две комнаты в трёхкомнатной квартире верхнего этажа. Одна – поменьше, для брата с сестрой, другая – побольше, для папы с мамой и меня.
В первом подъезде находилась гарнизонная столовая. Когда я болел, родители брали для меня в этой столовой то шпроты с картофельным пюре, то шницель. Баловали. И хотя мяса я категорически не ел и домашних котлет тоже, но против столовских шницелей не возражал. Должно быть, чувствовал или догадывался, что мяса там сроду не бывало.
В эту пору у меня впервые стали появляться деньги. Правда, понемногу и совсем ненадолго. Дело в том, что родители взяли за правило с получки выдавать нам, своим детям, по пять рублей, на которые можно было купить большую шоколадную конфету, называвшуюся «Балтика». Так мы зачастую и поступали.
В квартире, которая располагалась через лестничную клетку напротив нашей, проживала моя тогдашняя любовь – Тамара Маслова, высокая красивая девочка с длинной чёрной косой и тёмно-карими грустными глазами. Однажды, когда наш сосед по квартире рыжий Вовка Парамонов крутил диафильмы для всей живущей поблизости детворы, зашла речь, кто кого тут любит.
Я чистосердечно признался, что люблю Тамару, и она, сидевшая позади, обиженно толкнула меня в спину. Вовка был старше меня на год и тоже в неё влюблён. Можно сказать, соперник. Мы же с Тамарой были ровесниками и, когда пошли в школу, оказались в одном классе.
Моя влюблённость в Маслову продолжалась в течение семи лет и была, как мне теперь представляется, чувством на редкость безболезненным. Не слишком тревожила и вовсе не докучала. Вероятно, потому, что ничего ущербного и ревнивого в этой влюблённости не было и быть не могло.
Могло ли случиться, чтобы старший брат не служил для меня примером во всём и всегда? Разумеется, не могло. Особенно, если учесть, что Саша, хотя и был невысок ростом, зато широк в плечах и спортивен.
Едва мы появились в Бобровичах, как к нему подошёл весьма большой и упитанный Генка Маслов, брат Тамары, и предложил:
– Давай поборемся. Я толстый. Я тебя повалю!
И к собственному конфузу тут же оказался на лопатках…
Для мальчишки иметь такого брата – немалая удача. От скольких обид и унижений избавляет. Да и каким опытом обогащает…
Ранним взрослением!
И как не любить такого брата, как им не гордиться?
Теперь такое даже представить невозможно, но мы, гарнизонные ребятишки, уже тогда в семь-восемь лет бродили по лесу без всякой опаски. А был он весьма велик и простирался до самой железной дороги, проходившей километрах в четырёх от городка. Помню обилие кривоногих и сопливых маслят, россыпи тускло поблёскивавшей черники, а местами густые-пре-густые заросли папоротника, из которого я любил делать себе островерхие шапки.
И по грибы мы тогда ходили одни, и по ягоды.
Однажды зимой, когда Саша с друзьями отправился на лыжах покататься, увязался за ними и я. По ближайшим окрестностям мне и прежде доводилось бегать одному, а тут, едва поспевая за старшими ребятами, так далеко заехал, что, потеряв их из виду, перепугался. Еду, плачу. Холодно. Начал замерзать. А куда еду, не знаю. Много всяких лыжней по лесу напутано. Уже и голосов не слышно.
Густая еловая тишина.
И вдруг смотрю, бежит мне навстречу Толя Герцог, одноклассник моей сестры. Это он специально, заметив моё отсутствие, вернулся. Подбежал, отёр мои слёзы. А затем посадил вместе с лыжами и палками себе на плечи и, придерживая за ноги, повёз. Долго мы передвигались этаким образом, и всё по местам незнакомым, пока не добрались до городка. Конечно, тяжело ему было с таким громоздким и неудобным «багажом» на плечах. Однако довёз до самого дома и, поставив на ноги, попросил вынести ему воды напиться.
Дома ещё не знали, что я потерялся, но всё равно были рады моему возращению, а сестра зачерпнула из ведра полную кружку по-зимнему студёной воды и вынесла своему героическому товарищу, которому было не более шестнадцати лет.
Случалось нам хаживать по грибы и всей семьёй. И во всякую зиму в сарае нашем бок о бок с эмалированным ведром, где томилась квашеная капуста, стояло другое такое же, в котором под каменным спудом плющились и коченели солёные грибы. К заготовке их мы относились весьма серьёзно.
Одна из промысловых вылазок наших запомнилась особенно. Отправились мы тогда за аэродром. Вышли затемно. Родители, брат и сестра – с вёдрами, я – с небольшой матерчатой сумкой. Иду и сплю. Встать-то встал, да не проснулся. А едва мы миновали матово-белые, укрытые маскировочной сетью утреннего тумана самолёты, как стали попадаться грибы. Не мне, конечно. Ибо я сквозь слипающиеся веки ещё и деревья-то с трудом различал.
Побродили мы, погуляли по лесу, наполнили вёдра и мою сумочку грибами и двинулись в направлении дома. Обычная просёлочная дорога. А по сторонам то лес, то поле, то луг с ещё не убранными стогами. И вот уже мы проходим возле небольшого кудрявого березняка.
И брат замечает неосторожно выглянувший на дорогу белый гриб, неподалёку от которого находит и второй. А третий и четвёртый уводят его уже и вовсе в глубину повстречавшегося нам леска. И все мы останавливаемся и радуемся его удаче. И опустив благодатные ноши на дорогу, даём отдых рукам.
Но поскольку и мне хочется найти белый, я тоже ныряю в кусты, и тоже – не напрасно! И уже всей семьёй рассыпаемся мы по густому и пышному травостою придорожной рощицы. И белых там оказывается видимо-невидимо! И появляется ощущение, что это они сами торопятся, спешат выскочить нам навстречу. Словом, творится такое, что назвать иначе, как мечтой грибника, невозможно. А вёдра-то у нас полные, а сумка-то моя с верхом. И никаких других ёмкостей в запасе!
И вот, не без жалости, конечно, принимаемся мы опорожнять и вёдра свои, и сумку, и укладывать в них новую, лучшую добычу. И выглядит это весьма бесчеловечно. Чуть ли не предательством по отношению к тем, первым нашим грибам, которые, может быть, ещё с вечера терпеливо дожидались нашего прихода, и теперь обмануты, брошены…
Перекусив и напившись холодного сладкого чая, мы продолжаем свой путанный путь к дому. Ну, а вслед нам с грустью и немой укоризной смотрят уже никому ненужные и ни на что не годные сыроежки, маслята, чернушки, подберёзовики…
Как мы потом не искали это место, чудесно одарившее нас, никогда более выйти на него не удавалось.
Припоминается мне уже в иной весенне-летней окраске и небольшой пикник в лесу, устроенный родителями на первомайский праздник. На траве постелено одеяло, а папа и мама блаженно отдыхают, опершись на локти и следя за моей неразумной радостной беготнёй. Тут же рядом стоит большой китайский термос с чаем и разложена нехитрая провизия.
Было это большой редкостью: и сам отдых, и посещение родителями лесной поляны, напоенной первым теплом. Ведь у мамы – то приём в поликлинике, то хождение по вызовам, то дежурства по «скорой», у отца – то занятия с курсантами, то подготовка к ним, то занятия, то подготовка…
А сколько довелось им пережить, перестрадать! И горькую довоенную нищету, и ужасные военные годы, и смерть дочери Наташи, и смерть сына Аркаши, не доживших до моего рождения. Да и первая послевоенная пора…
Вот ведь и отдых был тогда исключительно детской привилегией. И лес Бобровический разве не принадлежал исключительно гарнизонной ребятне?
Надо сказать, что семья наша жила изолированно. Сами гостей не принимали и в гости не ходили. Только при редких встречах с родственниками отводили душу. Мудрено ли, что мы, дети, переняли родительский обиход? Тоже живём замкнуто, без обмена визитами.
А в мире, где всё решается связями и знакомствами, этакий домашний покой – роскошь непозволительная. Ведь за гостеприимным праздничным столом сегодня и решается большинство взрослых вопросов и проблем.
И то хорошо, что на время жизни нашей не пришлось ни глобальных войн, ни революций, ни кровавых репрессий. Тишь да гладь. В этом, конечно же, великая Божия милость, давшая успокоение и отдых вконец измученной, исстрадавшейся земле.
Но мы-то, мы-то до чего аморфны, рыхлы. Так и светимся постыдным самодовольным равнодушием. А вот глаза родителей наших никогда не покидала душевная боль, как последний трагический отблеск того страшного и жестокого, что выпало им пережить.
В Бобрах у меня ещё не было своих коньков. Но зато я имел право брать дутыши на ботинках, принадлежавшие сестре, надевать их прямо поверх валенок и кататься. Особенно мне нравилось скользить по замёрзшему болоту, что за гарнизонной баней.
Однажды, вычерчивая по ещё свежему новорожденному льду белесые узоры и радуясь его приятному поскрипыванию, я… провалился! А поблизости – никого! Но на моё счастье место оказалось неглубоким – не более чем по пояс. Не без трудностей выбрался я из ледяной воды и мокрый побежал домой, уже предчувствуя, что непременно заболею. Однако ж нет. Обошлось. Верно у меня, какая-никакая, а уже имелась закалка.
А вот в хоккей мы в ту пору играли без коньков. Носились в валенках по утоптанному снегу перед домами и гоняли маленький упругий мяч. Клюшки у нас были самодельные, вырезанные из молоденьких с характерным сучковатым закруглением берёзок. Но азарт был настоящий. С беготнёй, толкотнёй, криками и забитыми голами!
Ну, а летом футбол и волейбол на пустыре, опять же неподалёку от дома, и самодельные городки – в лесу, на полянке, специально оборудованной взрослыми. И купание в пруду, расположенном возле железнодорожной станции «Горочичи». Не близко. Но так притомишься в дороге, намаешься, что и мути жёлто-зелёной, которой – всего-то по пояс, несказанно рад…
Каждую субботу я отправлялся с отцом в баню. Было там всегда многолюдно, шумно и грязно. Кто сам не бывал в общественных банях, могут получить о них вполне точное представление по рассказам Зощенко и «Запискам из Мёртвого дома» Достоевского.
Всё те же неизменные проблемы с незанятым местом и свободным тазиком. Да и голоштанная суть всё та же. Можно сказать, развлечение для бедных. Но это в прежнюю, дикую пору. Теперь, вероятно, всё выглядит если не иначе, то хотя бы по-другому…
Сначала мы с отцом тёрли друг другу спины и мылись самостоятельно. Потом отец мыл мне голову. Затем, набрав по тазику ледяной воды, мы отправлялись в парилку, где в густом влажном пару уже непременно восседало несколько человек и хлёстко обмахивалось берёзовыми вениками.
Полок было четыре. Шероховатые, мокрые, они поднимались высокими деревянными ступенями, и, делаясь всё менее и менее различимыми, исчезали где-то под потолком, отчего парившихся на самом верху вовсе не было видно за густой толщей горячего-прегорячего пара.
Отец, случалось, поднимался и на четвёртую полку, а для меня и первой было много. Воздух был настолько жарок, что я наклонялся над тазиком с холодной водой и буквально приникал к ней широко раскрытым ртом. Так легче дышалось. И, конечно же, непрерывно оплёскивал себя, зачерпывая спасительный холод сразу двумя ладонями.
И как же я радовался окончанию мучительной процедуры, когда мы буквально, как ошпаренные, выскакивали из парилки и выливали на себя ещё по тазику ледяного блаженства. После чего выходили из моечного отделения и неспешно одевались. И уже на выходе всякий раз выпивали в банном буфете: отец – кружку пива, а я – стакан розоватого пенящегося крюшона.
Однажды, только-только вернувшись в раздевалку, мы застали начальника части полковника Ерёменко, уже в белой байковой рубахе и кальсонах. Он сидел на лавке и, как положено первому лицу городка, не один, а в подобострастном заискивающем окружении. И поза его, исполненная гордой снисходительности, была почти величественна.
Обменявшись с отцом обычным банным приветствием «С лёгким паром!», Ерёменко добавил что-то начальственно-шутливое и отец, вынужденный задержаться на входе, что-то ему ответил и тоже в шутку.
При этом он стоял, а тот сидел, при этом отец был раздет, а тот уже в нижнем белье. И холуи, окружавшие своего высокомерного начальника, угодливо смеялись. И было мне горько и жалко смотреть на папу в таком невыгодном для него положении.
Замечу, что отца в части не любили. Должно быть, за то, что он никогда никому не позволял над собой издеваться и на всякую подлость давал отпор. Ну, а в ответ рикошетом перепадало и нам, детям.
Однажды, когда я подходил к дому, меня остановили мужчины, сидевшие на лавочке перед подъездом. И один из них обратился ко мне:
– Скажи, жидок, чем занимается сейчас твой отец? Письма пишет?
Придя домой, я сейчас же сообщил отцу об очередном оскорблении в наш адрес. И он, конечно же, не оставил обидчика без наказания. Написал рапорт, и остряку, захотевшему посмеяться над семилетним мальчишкой, пришлось за шутки свои публично извиняться.
Сколько помню, папа всегда находился в постоянной борьбе за свою честь и вообще за справедливость. Он и билета партийного лишился именно в силу присущей ему принципиальности. А случилось это в тридцатые, после насильственно проведённой коллективизации, когда вожди были вынуждены признаться в допущенных перегибах.
И вот на одном из партийных собраний отец, в ту пору ещё совсем молодой, не семейный, поднялся и спросил, почему партия эти перегибы допустила, куда смотрела?
На него тут же принялись кричать: дескать, как он смеет осуждать партию. Тогда отец, недолго думая, подошёл к президиуму и положил на стол свой партийный билет. И, сколько его потом не уговаривали взять билет обратно, остался твёрд. И происходило это в самый разгар сталинских репрессий.
Невольно сравнивая себя с отцом, вижу, как я слаб и ничтожен. Сколь много всякой неправды и несправедливости творилось на моих глазах, и я пасовал перед ними. Сколько унижений и обид было мною проглочено из равнодушия, лени или страха.
А мой, может быть, ещё более слабый, ещё более беззащитный отец оставался бесстрашен и нетерпим ко всякой подлости и всякому лицемерию до последних дней своей жизни. И, даже будучи глубоким под девяносто лет стариком, случалось, вставал на мою защиту. Стыдно и больно об этом думать, горько – понимать.
Замечу, что справедливость едва ли является чем-то насущно необходимым в армии. Куда важнее дисциплина и субординация. Без них армия – не армия, а дискуссионный клуб.
Поэтому стезя военного связиста не совсем соответствовала вспыльчивому бескомпромиссному характеру отца, наделённого гипертрофированным чувством правды. И когда начальство предприняло попытку уволить строптивого майора, ему, может быть, следовало покориться и перейти на гражданскую службу.
Только мог ли отец стерпеть подобный произвол?
Поехал в Москву, добился приёма у Климента Ефремовича Ворошилова, и происки неприятелей развеялись как дым. Этакая бойцовская, исполненная достоинства и отваги натура.
Выходит, что в армии отцу было самое место, хотя бы в качестве мужественного примера для курсантов-лётчиков, которым он преподавал. Особенно в начале сороковых, когда прямо из учебных аудиторий они отправлялись на фронт, чтобы в смертельном бою поддерживать надёжную радиосвязь с эскадрильей, с полком, с Родиной.
Деревня «Бобровичи», где я учился в школе, располагалась примерно в двух километрах от воинской части за безлесным холмом, на пологой ямистой макушке которого стоял отслуживший своё и уже частично разобранный самолёт.
Весной и осенью мы покрывали это расстояние пешком. А зимой туда и обратно нас доставляла военная грузовая машина «ЗИС», крытая брезентом. Родители гарнизонных ребятишек дежурили на ней поочерёдно.
Помню, как в нашу очередь мы с мамой, встав раньше обычного, отправились за машиной в гараж. Было темно и морозно. На капоте грузовика красовался стёганый не то «намордник», не то тулупчик. Это для утепления мотора. Иначе в такой холод не завестись. В этот день я ехал с мамой в кабине. На редкость удобно, тепло и, главное, почётно.
В особенно студёные дни все рвались занять места в глубине кузова, поближе к переднему борту. Ну, а когда потеплей, норовили оказаться на последнем ряду дощатых лавок, чтобы не сидеть в темноте, но дышать свежим воздухом через входной проём брезентовой покрышки.
Выезжали затемно и в дороге обычно распевали песни, которых знали великое множество, в основном из популярных кинофильмов: «По долинам и по взгорьям…», «Варяг», «Шёл отряд по берегу…». Кто побойчей, затягивал, остальные подхватывали и горланили, что было мочи. Тоже не бесполезное занятие – лудили глотку.
Учился я в ту пору на одни пятёрки. Старался. И буковки выводил с удовольствием. Напишу строчку крючочков-палочек и, пока чернила не высохли, бегу к маме или к сестре, показываю: мол, смотрите, как получилось ровно да красиво! А строчка и в самом деле блестит, искриться при электрическом свете.
Красота!
Однако не всем успехи мои казались заслуженными. Помню, как мамаша моего одноклассника Саши Кулигина однажды подстерегла меня при возвращении из школы и, потребовав тетрадки, ревниво их просмотрела, недоумевая, почему отметки её сына ниже.
В Бобровичах между солдатскими казармами и офицерским жильём не было даже обыкновенного забора. И кинотеатр был общий, и репертуар не отличался. А поскольку на взрослые сеансы детям ходить не полагалось, мы, гарнизонная ребятня, норовили пробраться к солдатам. Случалось, часами простаивали возле чёрного, без стекла, квадратика оконной рамы, ведущего прямо на сцену. Всё решали – кому лезть первым.
Бывало и такое, что проникали в клуб заранее, прятались и терпеливо дожидались, когда начнётся фильм. Как-то раз мы, несколько гарнизонных мальчишек, притаились под фанерными тумбочками, что-то вроде пюпитров, на которых оркестранты расставляют ноты. Однако были разоблачены уборщицей. Перед тем как вымыть полы в фойе кинотеатра, стала она эти тумбочки передвигать. Тут мы и обнаружились.
Естественно, что на всякий праздник в клубе давался концерт. Выступали певцы и танцоры, чтецы и гимнасты, фокусники и музыканты. Помню акробатический номер, исполняемый силачом-офицером по фамилии Резник и двумя миниатюрными одноклассницами моего брата. Сцены они почти не касались, но живыми баранками висели на бугристой мускулатуре офицера или перекатывались по его плечам и спине. Детвора восторженно рукоплескала, а взрослые иронически улыбались.
Когда же на сцене появлялся военный оркестр, я непременно выбирался из ряда, вставал в сторонке и принимался размахивать руками, подражая движениям дирижёра. При этом едва ли не мечтал когда-нибудь и впрямь управлять такой же грохочущей, поющей и слепящей медью.
А ещё в эту пору я до самозабвения любил танцы. Приглашал самых симпатичных девочек и, высоко приподнимая ноги в такт звучащей музыке, переминался с большим старанием и неизменным удовольствием.
Однажды на новогоднем утреннике я это проделывал на пару с Ирой, которая училась вместе со мной во втором классе. И была она выше меня на голову, светловолоса, а также имела совершенно очаровательные огромные светло-голубые глаза, постоянно выражавшие изумление.
Её руки доверчиво покоились у меня на плечах, мои – у неё на талии. На обоих – серые чуть ли не до колена валенки. Уже несколько танцев без перерыва мы топтались и топтались под меняющиеся ритмы оркестрового сопровождения. Вдруг к нам подошла наша одноклассница и предложила Ире потанцевать с ней. Ира повернула голову, посмотрела на подружку с не проходящим изумлением и сказала:
– Мне с ним больше нравится.
Это был мой первый, а к тому же самый крупный танцевальный успех.
Было мне девять лет, когда нашу воинскую часть перевели из Белоруссии в Сибирь. Естественно, что солдат перевозили эшелонами. Да и большинство офицерских семей тоже согласились совершить таковой переезд в теплушках, поскольку это было бесплатно.
Однако моим родителям показался предпочтительней купированный вагон. Тем более что нас было ровно четверо: папа, мама, брат и я – по числу мест в купе. А сестра в эту пору уже окончила школу и училась в Московском институте инженеров железнодорожного транспорта.
Впрочем, думаю, что главным аргументом в пользу более цивилизованной формы передвижения было здоровье детей. Особенно же родители опасались за меня, ещё совсем недавно переболевшего тяжелейшим воспалением лёгких. Едва выходили.
Но мы с братом, конечно же, завидовали тем, кто поехал в эшелоне. Во-первых, эшелон тянулся очень долго, чуть ли ни месяц, так что нам, домчавшимся до Нижнеудинска дней за шесть, пришлось-таки изрядно поскучать, дожидаясь друзей-приятелей. Во-вторых, в эшелоне ехали все вместе. Подолгу стояли на каждой станции, ходили в гости друг к другу.
То-то было весело!
Однако совершить такое путешествие и в обычном поезде чрезвычайно интересно. Сколько всего увидели, через какое число речек и рек по грохочущим мостам пролетели! Впечатлений – вагон! А пища, покупаемая у ресторанных разносчиков или у частных торговок на станциях, до чего же вкусна. Да и сам купейный закуток так уютен, загадочен и будоражит фантазию. Можно и лазить с полки на полку, можно и шариком надувным в волейбол играть. И шахматы, домино, шашки… Кажется, так бы ехал и ехал – целую жизнь.
Издалека Сибирь выглядела холодной и дикой. Ассоциировалась с непроходимыми таёжными дебрями. Но когда мы сюда приехали, то удивились ласковым и тёплым августовским дням. Изумило нас и то, что здесь тоже произрастают огурцы и помидоры. Многие, очень многие страхи перед местами этими оказались не более чем легендой, а также следствием нашего географического невежества.
Разумеется, со временем испытали мы тут и морозы за сорок градусов, такие, что рукой до замка дверного не дотронуться – примерзает. Побывали и в тайге. Но в целом наше впечатление было однозначно: Сибирь – это здорово!
По прибытии поселили нас в деревянном одноэтажном финском домике, глухой стеной разделённом на две симметричные половины. В одной проживали мы, в другой семейство Крохмаль, главе которого в дальнейшем «посчастливилось» стать героем отцовского фельетона под названием «А ну-ка, отгадай!», опубликованного в одной из центральных военных газет.
И было у нас две комнаты с общей печкой между ними да кухня, да кладовка, да веранда. Это всё в доме. А ещё во дворе – сарай, где мы завели кур-несушек и хранили дрова. Ну, а за сараем две белых будки – уборные – наша и Крохмаль.
Топить печь нам было не в новинку: и в Бобровичах жили мы без парового отопления, и в Даугавпилсе, и в Чорткове, и в Батайске… Но прежде я был ещё мал, и принимать участие в заготовке дров не мог. А теперь подрос. Уже на пару с братом или отцом распиливал двуручной пилой, гибкой да певучей, огромные берёзовые стволы, водружаемые на козлах.
Научился колоть топором невысокие плотные чурбаны, которые при удачном попадании тут же разваливались на две стороны с коротким сухим треском, а при неудачном – требовали ещё немалой и противной возни.
А ещё у нас появился свой огород, прилепившийся к дому с теневой стороны и нами огороженный низеньким, не выше колена, заборчиком. Тут мы выращивали картошку, зелёный лук и огурцы, что очень удобно и вкусно. Причём огурцы плодились в таком количестве, что в первый же сезон отец засолил их целую бочку, десятивёдерной ёмкостью своей превышавшую все наши аппетиты.
Удивительно ли, что однажды по весне Ирка Соловьёва, наша соседка, повстречав меня возле красных домов, буквально ошарашила новостью:
– Твой отец бесплатно огурцы продаёт!
И, правда, придя домой, я застал возле крылечка небольшую очередь из гарнизонных женщин и отца, стоящего с закатанными рукавами перед бочкой и отгружающего зелёным эмалированным ковшом смятые за зиму, но всё ещё душистые огурцы домашнего посола.
Надо сказать, что город Нижнеудинск, возле которого лепился военный городок, был невелик и за мизерными исключениями состоял из одноэтажных деревянных построек, заполонивших островную пряжку, образованную непродолжительным разделением Уды на два рукава.
Река была и резва, и холодна уже по своему горному характеру. И брала своё начало где-то в отрогах Саян, неровной зубчатой грядой чернеющих на горизонте.
Ну, а природа? Она хороша и в Белоруссии. И там она была нам, детям, в утеху. Но здешнее, дикорастущее и бешеным водяным потоком бегущее обрамление города оказалась просто на диво!
Да и я повзрослел, больше понимал и шире, вольнее соприкасался с этим сибирским никогда прежде невиданным чудом.
Незабвенно для меня это место ещё и потому, что именно в Нижнеудинске мне довелось заниматься лёгкой атлетикой в секции, которой руководила Римма Михайловна. Очень жаль, что не помню, да и знал ли когда, её фамилию?
Голос тихий, спокойный, мелодичный, прекрасное лицо – истинный образчик античной красоты. Никогда никого не наказывала и не хвалила. Ни любимчиков, ни козлов отпущения. Со всеми ровна, немногословна, корректна. О том, что меня считала самым способным в группе, узнал только многие годы спустя от сестры, с которой Римма Михайловна была дружна.
Спрашивается, каким образом Лора очутилась в Нижнеудинске? Дело в том, что инженерия не сумела её заинтересовать, а тем более стать призванием. Оставив ошибочно выбранный институт, сестра приехала из Москвы, устроилась корреспондентом в районную газету «Путь Ильича» и стала готовиться к поступлению на филфак Иркутского университета.
Что за случай свёл её с Риммой Михайловной, не знаю. Может быть, через кавалеров своих познакомились: кареглазого Виктора и голубоглазого блондина Славу, друживших между собой? Оба прекрасные спортсмены, в сухие летние вечера посещавшие военный городок и блиставшие на волейбольной площадке своими мастерскими «гасами», то и дело попадавшими в трёхметровую зону у сетки.
Помню, как одному из них, а именно – Виктору, отнёс я записку от сестры – аж за два моста, на городскую танцплощадку! И это на ночь глядя? Но повод был важный. Сестре настало время ехать на учёбу, и записка содержала иркутский адрес, по которому Виктор вскоре её разыскал.
Так вот, для меня Римма Михайловна по сей день является идеалом тренера, педагога, вообще человека. И как я рвался в эту секцию, как мне хотелось в ней заниматься. Такой притягательностью обладают лишь самые необходимые элементы судьбы.
Помню, как от своих друзей узнал я, что в спортивном зале Слюдиной фабрики в среду в 18 часов состоится очередное занятие. И как же я спешил туда, как бежал в зимней вечерней темноте по заснеженному льду за реку мимо иссиня-изумрудных прорубей на светлеющие впереди огни.
И там нашёл зал, нашёл секционную группу Риммы Михайловны. И напросился. И был принят. И не знал, что когда-то мне всё это очень и очень пригодится, что во всю жизнь я не устану равняться на эту всегда спокойную, подтянутую, очень красивую и непостижимую для нас, её подопечных, женщину.
Лето для меня начиналось с первого клочка оттаявшей земли. И тотчас же мы, мальчишки из гарнизонного городка, облюбовывали этот крошечный островок едва обозначившегося тепла под свою любимую игру – чику. Проводилась одна линия, на которую ставилась стопка монет – кон, а на расстоянии 10–15 шагов проводилась другая, от которой нужно было метать биту.
И начиналась игра!
Не помню, чтобы кто-то нам запрещал заниматься этаким азартным времяпрепровождением. А так как просыхало прежде всего где-нибудь на дороге или пешеходной тропе, то именно там и склоняли мы свои нечёсаные головы и нещадно колотили по медным, а иногда и «серебряным» монетам своими битами. И поскольку гремучая пожива переходила вместе с удачей из рук в руки бессчётное число раз, то монеты обыкновенно сминались и корёжились.
В качестве бит чаще всего использовались небольшие плоские камушки. Иногда, если противное не оговаривалось, можно было одну более массивную биту метать, а другой, более лёгкой переворачивать монеты.
Для метания лучше всего подходили свинцовые биты. Падая, они не скользили по земле, а если такую биту бросать плоско с незначительным наклоном от себя, то она, «вонзаясь» в землю, останавливалась, как вкопанная. «Свинчатки» были не плохи и для ударов, но только маленькие, плоские чуть больше пуговицы от пальто.
С первыми весенними проталинами возникала и проблема – раздобыть свинца для изготовления бит, столь необходимых каждому заправскому игроку. Вот зачем ребятня отправлялась на гарнизонное стрельбище, находившееся тут же за оврагом – в полукилометре от городка.
Могу сказать, что солдаты, служившие в нашей части, были ни чета Робин Гуду или Вильгельму Теллю, но палили из своих винтовок почём зря и куда придётся. Пули, ими посланные, мы находили не только в земляном валу, перед которым ставились мишени, но и по всему полю между рубежом огня и этим валом.
Впрочем, и далеко в стороне по крутым берегам оврага мы тоже собирали свой весенний свинцовый урожай. Думаю, что военный историк, посетив это место, пришёл бы к выводу, что не иначе как горстка отчаянных смельчаков занимала тут круговую оборону.
Должен оговориться, что отнюдь не все найденные пули отвечали нашим интересам, но только со свинцовой начинкой. А пули, в медной оболочке которых имелся стальной стержень, вызывали разочарование. Иногда вожделенную остроконечную находку приходилось буквально выцарапывать из ещё холодной, не вполне освободившейся от снега земли.
На стрельбище мы никогда не ходили гурьбой. Два-три человека, а то и поодиночке. А поскольку весной всякий шаг чреват провалом в собравшуюся под снегом воду, домой мы обыкновенно возвращались мокрыми-премокрыми.
Что же касается меня, то, набрав нужное количество пуль, я спускался в овраг, где бурлил и пенился великолепный весенний ручей, представлявший уже одним своим стремительным полётом прекрасное зрелище. Ну, а возможность противиться его напору и строить запруды радовала ещё больше.
И я принимался обваливать нависающие берега оврага. Сгребал влажную и податливую вешнюю землю, местами попросту – песок, а также натаскивал большие камни и комья. И громоздил, громоздил, пока этот циклопический труд ни увенчивался успехом. И вот вода, удержанная моей плотиной, начинала подниматься, разливаясь всё шире и шире, что меня, конечно, веселило.
Однако же как высоко ни тянул я свою насыпь, как ни укреплял её, наступал момент, когда уже не был в силах удержать собравшуюся воду, и она, переливаясь через край, размывала плотину и с шумом опрокидывалась на своё прежнее, едва успевшее немного подсохнуть русло. И по сторонам потока сразу же прибавлялось грязной, сбившейся в плотную пористую массу пены.
Когда у меня набиралось более сотни пуль, я находил несколько металлических баночек из-под гуталина, брал с собой спички и уходил на Вознесенку выплавлять биты. Вознесенка – это небольшая, пологая, высотой сто пятьдесят, двести метров гора в окрестностях Нижнеудинска, возвышавшаяся сразу за воинской частью. Поднимался я по шоссейной дороге в обход гарнизона, проходя между его изгородью и стрельбищем.
Уже на горе, где-нибудь в кустах, находил большую жестяную консервную банку, ссыпал в неё пули и ставил в разведённый костёр. Пули нагревались, раскалялись и тогда из них начинал выплавляться блестящий, тяжело-текучий, весьма похожий на ртуть свинец, который я затем переливал в имеющиеся формочки. Когда свинец остывал и застывал, я уже безо всяких усилий вытряхивал готовые биты из форм, которыми и служили банки из-под гуталина. Теперь я был «вооружён» и мог вести успешную игру.
А играли мы по всему городку: и у красных домов, когда-то в старину бывших николаевскими казармами, и среди финских домиков, в одном из которых проживал я с родителями, сестрой, братом и очень красивым псом «дворянских» кровей по имени Барс. Игра наша шла и возле деревянных в два этажа домов, что находились за незамерзающей колонкой, торчавшей из маленького отапливаемого домика. Играли мы и возле обыкновенных двухэтажных кирпичных домов, выкрашенных в белый цвет.
Играли и маленькие мальчишки 7–8 лет, и постарше – вплоть до 16–17. Причём не только дети военных, но и приходящая местная детвора с соседних улиц. Никаких драк из-за выигрыша или проигрыша, похожих на описываемое Валентином Распутиным в его «Уроках французского языка», у нас не было. Может быть, потому, что время было уже не такое голодное – конец пятидесятых?
Постоянно играя, я наловчился довольно точно метать биту, да и переворачивал монеты недурственно, а посему чаще всего бывал в выигрыше. И захаживали за мною всякого рода желающие сразиться.
Нередко стучал в моё окошко и семнадцатилетний парень из местных – Виталий Тюрин, знаменитый тем, что однажды в боксёрских перчатках пришёл в пивную драться. Я был пятью годами младше этого отчаянного хулигана, но зато куда ловчее и неизменно его обыгрывал.
Успешная игра приносила мне «солидный» доход, а поскольку я ничего не тратил, у меня скопилось рублей 30. И вот однажды, когда родители собирали посылку брату, только-только поступившему учится на мехмат Новосибирского университета, я купил на эти деньги килограмм конфет «Игрушка» и сунул кулёк в фанерный ящик, уже приготовленный к отправке.
Больше, помниться, и не играл.
В Сибири я блаженствовал. Летом пропадал на озере или на реке. Купался, удил рыбу или колол её вилкой на манер остроги. Разуешься и, засучив брюки выше колен, идёшь против течения по мелководью, камушки да камни приподнимаешь. Вода чистая, прозрачная.
Ан, смотришь, пищуга стоит, чуть пошевеливая плавниками. Подвёл вилку, резкое движение, и она уже на четырёх зубцах. А вот – чёрная спинка налима, стоящего почти неподвижно. Пробегающие на воде и под водой тени делают его почти невидимым. Между тем вилка уже сама тянется к вожделенной добыче. Закалываешь и налима, и тоже на низку насаживаешь. Несомненная удача и, конечно же, повод для хвастовства.
Под вечер на велосипеде дамском, который сестре принадлежал, тоже удовольствие покататься. Тогда ещё не было этих рискованных прыжков, тогда и просто проехаться по всему городку «без рук» было верхом удальства.
Случалось, нам и по горе Вознесенке лазать да искать пещеры.
Ну, а если взять довольно крупный плоский камень покруглее, да поставить на ребро, да пустить под гору, уж так лихо, так весело он покатится, увлекая за собой облако пыли и прочей мелочи и с диким грохотом подскакивая, да подпрыгивая на каждом уступе.
Загляденье!
А вот рабочим, ломавшим камень для строительных нужд, этакие наши развлечения ох, и не нравились. Они ведь на склоне куда ниже нас своими ломиками и кирками долбили да ковыряли уже изрядно обветренные скалы. А в своих выгоревших робах почти и не просматривались на фоне этих тоже выбеленных солнцем отвесных каменных стен, особенно, в пору перекура или послеобеденного отдыха, когда и сами ломщики, и работа их замирали.
Однажды я, разбежавшись под гору, прямо-таки вылетел на бригаду рабочих, расположившихся под высокою, основательно измочаленной временем скалой. Они и спросили меня:
– Ты камни катал, те самые, что минуту назад над нашими головами проносились?
Увы, это был действительно я и никто другой. Но, перепугавшись, решил соврать:
– Нет, – говорю, – это Сашка.
– Что ж ты друга предаёшь, – укоризненно покачал головой сидящий на обломке известняка мужчина, – нехорошо это.
Никого я, на самом деле, не предал. Ибо кроме их и меня тут никого не было. Соврал я. Но само ощущение, что меня, пусть и несправедливо, заподозрили в предательстве, было настолько неприятным, что с этой поры и притворяться доносчиком я более не пробовал.
Что называется, урок на всю жизнь, преподнесённый самой жизнью. И даже не жизнью, а Тем, Кто её творит. Ведь не ради пустого словца сказано: «один у вас Учитель – Христос, все же вы – братья».
И уроки Его преподаются нам не за партой, не в виде унылой и скучной дидактики, но с младенчества и всюду, и везде, ибо знает Господь избранных Своих и блюдёт их, и наставляет ещё до нашего обращения к Нему, ещё до нашей веры.
«Избранные» – вроде бы с претензией сказано? Только ведь каждому доступно стать таковым. Уверуй, и ты уже – избранный. Уверуй, и вскоре с изумлением обнаружишь, что с первых дней твоих пасёт тебя самый бдительный, самый заботливый Пастырь, а наставляет самый мудрый, самый великий Учитель.
Летом, даже из Сибири, наша семья обязательно наведывалась под Москву в Александров, где проживала мамина родня.
И до чего же там было хорошо!
Ещё только идём от станции, ещё только переезд переходим, а ноги так и несут, так и хочется побежать – скорее, скорее: и мимо свежевыкрашенного красивого, обширного дома, принадлежавшего цыганскому борону, и мимо садовой изгороди Буровых, наших соседей, и мимо серого с глиняными оплывшими краями пруда.
И каждая тропинка – родная, и каждый подъём – знаком, и каждый спуск – в радость. Бежишь, обогнав и маму, и папу. И брата за спиной оставляешь, и сестру. Они-то все с вещами, а ты – налегке.
Скорей, скорей!
Приподняв потайную дощечку, просовываю руку, чтобы повернуть щеколду – и через калитку во двор, и через двор – к заплясавшей под ногами, ласкающейся Найде, и, погладив её, – на крыльцо, и – в сени. И вот они милые, добрые, улыбающиеся лица. И счастье, и восторг! В этом ощущении, должно быть, и заключается вся полнота одного из самых великих и высоких чувств – чувства родины?
А иначе и говорить не о чем!
И не только для меня каждая встреча с Александровом была самой большой радостью, но и для сестры, для брата – для всей семьи. Столько тут было общего веселья, шумных свадеб и застолий, тёплых, ласковых вечеров и солнечных дней с выходами на озеро и гуляниями в Ликоуше, особенно в самый любимый местный праздник, приходящийся на первое августовское воскресение – «День железнодорожника»!
А одноэтажный барачного вида тогдашний Александровский кинотеатр как мил, как дорог уже тем, что в его узкой, вытянутой, душной темноте я впервые увидел «Белоснежку и семерых гномов» Уолта Диснея. То-то радость была, то-то чудо! А парк с качелями-лодками, взлетавшими так весело, так высоко и со скрежетом тормозившими своим тяжёлым металлическим днищем о приподнимавшуюся над помостом доску, когда оплаченное время заканчивалось.
Ну, а под вечер, в первых сумерках катание на велосипедах по бетонному шоссе, проходившему по 3-й Ликоуше. Ровненько да гладенько, да за поворотом по спуску – с ветерком. Тоже ведь – блаженство!
Вот и получается, и выходит, что этот небольшой, затёртый, как старинная монета, русский город с бабушкиным домом и садом – одно из самых благословенных мест моего детства и юности.
Полагаю, что неслучайно именно в Александрове на двенадцатом году приключилось со мной такое. Или погода не задалась, или отстал я от весёлой да шумной компании своих родственников, только вдруг ни с того ни с сего беру ученическую тетрадку в 12 листов, карандаш; запираюсь в боковушке и пишу за стихотворением стихотворение… И самым первым было:
Лопухи придорожные,
Добродушно-уютные,
Сколько вами по свету исхожено,
Сколько вами при свете увидено?
И у ночи, седой и недремлющей,
Сколько спрошено было, изведано?
По дорогам, как строгие дервиши,
Вы бредёте, худые и бледные.
Ваши платья ветрами изорваны,
Породнились с дорожною пылью,
Ваши ноги, босые, неровные,
Ваши лица со звёздною былью.
А, быть может, вы – вовсе не странники?
Может быть, вы – уснувшие рыцари,
Что прикрылись щитами усталыми
От боёв и дорог непредвиденных,
Что искали красавицу дивную,
Но старухою злой заворожены,
Разбрелись на дороги длинные,
Превратись в лопухи придорожные?
Озарение какое-то. Правда, месяцем-другим раньше, ещё в Нижнеудинске, помог сестре сочинить что-то весеннее для районной газеты, в которой она работала. Запевные строчки придумал:
Люблю тебя за шумную весёлость.
Звенит всё и поёт, когда приходишь ты.
Первые строчки – первая публикация. А вот второй, уже настоящей пришлось подождать полтора десятка лет. Да и стихи по возвращении в Нижнеудинск писать перестал. Не до них. Друзей полно. Вернулся со школы и гуляй хоть до ночи. Заняться тоже было чем – хватало-таки развлечений. И не только в летнюю, но во всякую иную пору.
Взять, к примеру, осень.
На Уде – лесосплав. Вода большая, мутная. Так и бурлит, и несётся. А мы, мальчишки, прихватив из дома необходимый крепёжный материал, сколачиваем или связываем плоты из брёвен и досок, выброшенных рекою, спускаем их на воду и, отдаваясь течению, наслаждаемся его диким, необузданным бешенством.
А то прилепимся к рыбакам и вдоль берега вверх по течению переходим с места на место. Наблюдаем, как они из бурлящей воды вытаскивают бреднем рыбу и складывают в вёдра. Ту самую, до которой нам с удочками да спиннингами не добраться.
И хариусы таёжные с чёрной спинкой грамм по пятьсот, и лини, и щуки, и даже таймени! Вот, значит, какие богатства в тёмной и быстрой воде таятся?
Мы и не подозревали…
Ну, а надоест река, так мы – в лес. Бродим, жжём костры, а то и бегаем, в войну играем. Да и грибов полно, и ягод изобилие: голубика, брусника, клюква! Или на вышку деревянную, что на холме перед стрельбищем, заберёмся, сидим на щелистом, продуваемом ветрами ярусе, в «дурака» режемся. А вокруг леса – изумруд и сапфир, а вдали горы – халцедон и яшма, а вверху небо – янтарь и лазурит.
Сколько не ешь глазами, не наешься!
Зимой, конечно, лыжи!
И обязательно – в лесу. Там и красотища, и веселье! И сугробы нетронутой белизны, и нагружённые снегом ели, и горки чудные с трамплинами, да поворотами. И даже – горы! И не только с Вознесенки отваживались мы спускаться, но и с Коблука, который повыше раза в два, покруче. Хотя и находится эта гора от нашего городка много дальше. Ещё доберись до неё, дошагай, попробуй!
Однажды после катания мы с Мишкой Бабкиным, бегавшим на настоящих спортивных лыжах его старшего брата, забрели в деревеньку, расположенную при подошве Коблука и, постучавшись в ближайшую избу, попросили напиться.
Так нас, изрядно замёрзших, и в дом провели, и усадили за стол, и напоили горячим-прегорячим чаем, отрезав каждому по толстому куску чёрного кирпичиком хлеба. А налитый в большие алюминиевые кружки чай ещё и отогрел заледенелые на морозе пальцы.
Впрочем, далеко не всегда случалась такая оказия. И чаще всего с лыжных прогулок приходилось возвращаться с опущенными руками, с которых безжизненно свисали насквозь промёрзшие и заиндевевшие варежки. А лыжные палки, ременными петлями наброшенные на запястья, ненужно и безвольно волочились сзади по отстающей лыжне. И дорога под морозным, усыпанным звёздами небом казалась бесконечной.
Ну, а придя домой, первым делом, конечно же, растираешь руки, затем бежишь к постели и засовываешь их на несколько минут под высокую взбитую мамой подушку, и, наконец, отогреваешь, приложив к горячей, только что протопленной на ночь печи…
А ещё я любил и просто по дистанции десятикилометровой на лыжах пробежаться, по той, что для гарнизонных солдат отмерена и красными ленточками помечена. Случалось, и два круга в один день навертеть. Зато на соревнованиях школьных всех перегонял и финишировал обычно по чистой, чуть припорошенной нападавшим снежком, лыжне.
И на коньках по реке бегали, разумеется, в пору, когда разогнавшиеся на ледяном просторе ветра выметали её до блеска. Ну, а скроется под снегом, тогда уже по дорогам носились – благо машинами раскатаны.
Если же сугробов привалило, тогда иные развлечения. Собираемся возле Дома культуры, где после расчистки дорожек бастионы снежные в человеческий рост возведены. И вот кувыркаемся, вот бесимся. Сами в снегу валяемся, девчонок валяем. Куда как поздно по домам расходились.
Это уж точно, что «часов не наблюдали…»
Весной тоже радостей полно, весной тоже приволье! Только бы за околицу городка выбраться, а там уже делай, что хочешь. И костры жгли, и по блиндажам подтопленным в полной темноте лазили.
И вымокнем, и намёрзнемся, и нагуляемся. Хорошо было. Природа под боком. Родители на работе, а на небе солнышко и день прибывает.
Живи, радуйся!
По воскресениям в Доме культуры имелся детский сеанс. Дня этого и часа мы гарнизонная детвора ожидали с нетерпением. Программа вывешивалась сразу на весь месяц. И сколько же в ней было интересного, поставленного по любимым книгам! И радостное тоскующее предощущение встречи с Максимкой, Васьком Трубачёвым, Томом Сойером, как будто праздник яркий да разноцветный предстоит.
Часа за два до начала мы, дети, уже толпились на протяжённой, чуть ли не в длину зрительного зала, веранде ДК. Томились ожиданием. И, конечно же, от нечего делать, потешались друг над дружкой, ссорились, мирились, толкались, а то и дрались на кулачках, причём всегда один на один, в приблизительно равных весовых и возрастных категориях.
И не помню, чтобы кто-нибудь из взрослых вмешивался в эти наши поединки – разнимал нас или мирил. Ощущение такое, что взрослые вообще к нам на улице не приближались. Ни им до нас не было дела, ни нам до них.
Только однажды, когда я Лёне Гольденбергу, мальчику младше меня годом, за какую-то дразнилку нос разбил, прибежал его дядя и долго крутил меня где-то вверху над собою, как цирковые атлеты вертят свои многопудовые булавы. А потом ещё ко мне домой потащил, где у него с родителями стычка вышла. Чуть до суда дело не дошло…
И был у меня в детстве друг – Вова Горлов. Невысокий вихрастый крепыш с пытливым чуть тревожным взглядом карих глаз. Были мы ровесниками и учились в одном классе. И во всём, и всегда был он первым да лучшим. И в учёбе, и в спорте, и во всяком-всяком деле. Этакий пример для подражания.
А при том ни капельки зазнайства или гордости. И было нас вообще-то не двое, а больше – три друга-одноклассника: Вова Горлов, Саша Фоменко и я. И мы отождествляли себя – не много не мало – с тремя русскими богатырями, что красуются на картине Виктора Васнецова. Вова был, конечно же, Ильёй Муромцем, Саша – Алёшей Поповичем, а я – Добрыней Никитичем (Не отсюда ли в дальнейшем взялось название моего футбольного клуба «Добрыня»?).
Впрочем, с Фоменко мы общались гораздо реже, уже потому что жил он в деревянных двухэтажных домах на другом конце городка и гулял больше там. А мы с Вовой постоянно околачивались возле красных кирпичных домов, в одном из которых он проживал.
Случалось и такое, что родители отпускали меня к нему ночевать. Доверяли, потому как отличник и в хулиганах не числился. Особенно нравилась нам в летнюю пору устраиваться с одеялами, подушками и простынями у Горловых в сарае, где под самой крышей помещались дощатые нары.
И уютно же там было!
И в лес мы вместе ходили, и на реку. И на лыжах бегали примерно в одну силу. И на велосипедах разъезжали. И одноклассниц наших: Люду Носкову и Люду Агееву – зимой валяли по снегу тоже вместе.
А как-то раз, играя в прятки, я, Вова и Надя Берёзкина забрались на чердак и втроём спрятались в огромном деревянном ящике. Разумеется, никто нас найти не смог. А мы и про игру забыли. Но сидя возле Нади, поочерёдно чмокали её: Вова – в правую, а я – в левую щёку. Надя же сидела тихонько и с видимым безразличием смотрела перед собой. Вроде как учились целоваться, а, на самом деле, уже в сладость и удовольствие.
Трое ребятишек имелось в семье Горловых: Вова, Игорь, который был годом старше нас, и маленькая Таня. Игорь с нами почти не общался. Мелковаты. У него была своя компания. Разве что изредка и то без особого энтузиазма перебросится с нами словечком-другим или в карты сразится.
Однажды летом, по возвращения из Александрова, болтался я по лесу и, оказавшись неподалёку от кладбища, вдруг увидел Володю, Игоря, а также их отца. И сидели они на траве у свежей могилки, расположенной между тремя небольшими сосенками. Подойдя к ним и поздоровавшись, я кинул взгляд на табличку под крестом и с ужасом понял, кто здесь лежит…
Погибла Таня нелепейшим образом. Играли ребята, бегали возле сараев. И кто-то случайно толкнул двухлетнюю девчушку, она упала и пришлась головой на торчавший гвоздь. Такая нежданная негаданная беда…
Вскоре после её смерти Горловы покинули Нижнеудинск, где всё напоминало о Тане и отзывалось болью. Уехали в Краснодарский край, на родину отца.
С Володей мы некоторое время переписывались. Но письма были бедны содержанием, вровень нашему небольшому возрасту и неразвитому уму. Вот переписка и заглохла. А дружеское чувство к Володе не проходит. И самая первая моя, детская поэма была о нём.
Где ты теперь, Володя? Жив ли, здравствуешь ли? И что с тобой стало?
В Нижнеудинске я увлёкся собиранием почтовых марок и спичечных этикеток. Основным поставщиком марок была наша почтальонша. Каждый день я старался её подкараулить, и мы на пару перебирали пачку подлежащих разноске писем. И всякую красивую марку отдирали, не слишком заботясь о сохранности её зубцов и внешнем виде лишившегося марки конверта. Особенно радовали заказные письма, где этих марок бывало до пяти-шести штук.
А вот на поиски этикеток я отправлялся за два моста на железнодорожный вокзал. Задымленный, весь в паровозной саже район города. Грязно. Серо. Зато этикеток полно, как и курильщиков. Мало им дыма, что ли, свистящего да пыхтящего?
Через Нижнеудинск поезда и от Владивостока, и от Москвы хаживали. А тут ещё случилось особенно «урожайное» на этикетки лето, когда мимо нас проезжали на Московский фестиваль гости из-за рубежа.
Выходили покурить, а пустые коробки бросали прямо на шпалы. Тогда на истёртых до лоска железнодорожных путях можно было найти и китайские, и монгольские, и японские этикетки. Во время этих «походов» обедал я в привокзальной столовой. Набор блюд там куда разнообразнее, чем в городке.
Зато в нашей столовке всегда имелись блинчики с повидлом, которые тут же и выпекались на большой сковороде, ибо плита находилась непосредственно за раздачей.
Обедать в общепите довелось мне с раннего детства. И всё из-за моего вегетарианства. Не зная, чем и кормить своё привередливое дитя, родители каждый день выдавали установленную сумму, и я скитался по ближайшим заведениям в поисках хотя бы мало-мальски подходящего меню.
А ещё мне нравилось приводить в нашу гарнизонную столовку своих приятелей – нагулявшихся, голодных! Тут мы брали по стакану чая и вдоволь ели бесплатный хлеб, который был разложен по тарелкам на каждом столе.
Весело, занимательно, сытно!
Любили мы и кино солдатское по воскресеньям посещать. А располагался одноэтажный гарнизонный кинозал на другом конце части под самой Вознесенкой. Перелезем через забор на территорию, подберёмся поближе к продолговатому зданию из красного кирпича и размышляем, как внутрь попасть.
И через окна пролазили, и через двери среди топающих солдат прошмыгивали. А усаживались обыкновенно за экраном на сцене прямо на полу, а значит, смотрели фильм на просвет, то есть задом наперёд. Тут нам уже и взрослые фильмы перепадало увидеть, и даже очень взрослые.
Меня вообще всегда ко взрослым тянуло. Идёшь, бывало, с роднёй, забегаешь вперёд и, оглядываясь, слушаешь с разинутым ртом. Или в отпускную пору в бабушкином доме соберутся тётки мои, да сестра старшая, усядутся да разлягутся на кроватях и начнут болтать, а я тут как тут – сижу с ними хоть целый день, слушаю, проникаюсь, соображаю. И разговоры у них были всё больше про любовь да кавалеров.
А сколь часто увязывался я за старшим братом, куда бы он с приятелями своими не направлялся. Если на велосипедах ехали, так сажал он меня на руль (на дамском велосипеде иначе не уместиться). Откинусь спиной на плечо брата и подскакиваю на всякой неровности. Жестковато! Ну, а если пешком куда направлялись, так вообще без проблем. Не очень-то им нравилось моё присутствие, особенно если затевалось что-нибудь с участием девиц, но терпели.
Однажды отправился я со старшими на рыбалку, да ещё с ночёвкой! Обогнули мы Вознесенку и переправились на Сухотиху – довольно обширный, с десяток футбольных полей остров на правом, ближнем к нам рукаве Уды. Причём не на пароме, как это делали, скажем, косари, а вброд. За вторым поворотом реки, подальше от города имелось такое место, где на Сухотиху можно было переходить, что называется, «не теряя почву под ногами». И проделывали мы это подчас даже с велосипедами. Течение, конечно же, в этом месте бешеное, но упираться можно.
Чуть выше брода мы тогда и расположились на песчаном бережке, что слегка порос корявым да развесистым ивняком. Тут и ловили, радуясь вечернему предзакатному клёву. Вместительный котелок с чистой речной водой навесили над костром, картофеля очищенного да нарезанного в него накидали и рыбы всякой: окуни, хариусы, пескари. Уху мы не то что бы сварили, но крепко-таки уварили и переварили. Зато и вид, и запах!
Даже кое-какие специи нашлись.
Наконец, сняли котелок с огня. На застарелый пень, случившийся поблизости, поставили. Постелили рядом походную скатерку. Разложили незамысловатый припас: чёрный, нарезанный крупными душистыми ломтями хлеб, лук зелёный стрельчатый, огурчики свеженькие, только что с грядки, помидорчики, яйца вкрутую. На клочке газетном соли сероватой грубого помола горку насыпали и уже, голодные-преголодные, собрались хлебать варево наше аппетитное.
Да нечем! Ложек-то нет, ложки-то взять забыли!
Но мы, ничего, не растерялись. Взялись за ножи, да из кусков сосновой коры, которой по берегу валялось предостаточно, такие ложки-поварёшки скоренько выстругали, что с ними уха ещё вкуснее и желаннее показалась.
Опять же и смех, и шутки, и всякая всячина!
А там, глядишь, и уснули, забравшись в припасённые свитера, да сбившись в горячую кучу прямо на еловых ветках, в рядок постеленных на песке, прогретом костром и солнцем. Да ещё укрылись отцовской плащ-палаткой. Тепло! А рядом с нами пёс наш любимый по кличке Барс, для которого на Уде брода, увы, не имелось, и трудную переправу по бешено скачущей воде он одолевал героически вплавь.
Правда, случалось иногда, что ребята постарше его и на руках переносили. То-то ему было не по себе. Уши прижмёт чуть ли не к затылку. На воду, бегущею, косится в ужасе. И лапами по воздуху судорожно перебирает, будто плывёт.
Добрая, верная собака, нас не покидавшая с первых своих щенячьих дней.
Помню, мы ещё только приехали в Нижнеудинск, как, подрыв нору, под нашим домом ощенилась рыжая бездомная Джульба. Мы поначалу склонялись оставить себе другого щенка – Белоножку, а Барсика уже было пристроили. Но когда нам его почему-то возвратили, он явил такую бездну отваги и обаяния, что мы всё-таки остановили свой выбор на нём.
Жил он перед домом в конуре и обыкновенно сидел на цепи. И лишь зимой переселялся в прихожую. Ну, а когда термометр вовсе зашкаливал, то и на кухню. Впрочем, во всякое время года Барс имел свои прогулочные часы, когда его спускали с цепи, и он бегал по ближайшей окрестности.
Однажды летом, когда я околачивался возле ДК, ко мне подошли знакомые ребята и сказали, что в мою собаку стреляли проходившие через городок собачники. Я бросился домой. Барс лежал в большой комнате под кроватью и жалобно скулил. Левый глаз его был изувечен выстрелом…
Как прошла пуля, неизвестно. Должно быть, что-то и в пасти у несчастной собаки повредила. Потому как долгое время Барс даже не прикасался к еде. Потом начал – с манной каши. И постепенно, постепенно оживал. И глаз у него поджил. И красота былая возвратилась. А в зимнюю пору по-прежнему таскал меня по раскатанной лыжне да так быстро, что держись!
Но как мы не любили своего пса, а когда пришло время покинуть Нижнеудинск, передали его, что называется, в хорошие руки и простились, ибо на новом месте не было у нас ни угла своего, ни двора.
Сразу после демобилизации, когда отца в чине майора уволили в запас, мы переехали в Гомель, и счастливое детство моё кончилось. Теперь не было ни природы, ни товарищей, ни любимой секции. Только унылая, серая, слякотная зима и скучное городское лето. А весна и осень из календаря вовсе выпали – ну совершенно никчемное пустопорожнее время. Вот почему я очень и очень сочувствую детям, выросшим в городе и не знающим, что за прелесть для подростка жить в непосредственной близости от леса и реки, неба и солнца.
Сунулся было в гомельский Дворец спорта. Не берут. Нужны выдающиеся данные и результаты. В школе тоже никаких спортивных секций. Ладно, хоть к соревнованиям привлекался за сборную школы. В Нижнеудинске ведь был я чемпионом городка по настольному теннису, первый юношеский разряд имел, а по лыжам дважды выигрывал первенство школы. Да и прочие виды были у меня на высоте. Но тут весь мой спорт разом пресёкся. Господь оборвал. Оно и хорошо. Вовремя. Что для мальчишки было и полезно, и впору, для юноши стало бы во вред. Наступало время умственного развития и духовных интересов.
Недорогую комнату 12 квадратных метров нам уже заблаговременно подыскали наши родственники в залинейном районе на улице Сталина, на которой и сами проживали. И зачастили мы к ним в гости. Хотя более полусотни частных домов, нас разделявших, – дистанция приличная, особенно для припозднившихся пешеходов. И всякий раз, когда мы направлялись к тёте Мане, сестре отца, я с нетерпением следил за медленной чередой номерных табличек – скоро ли придём?
Жила она вместе с мужем – дядей Абой, и четырьмя детьми: двумя девочками – Мусей и Женей, и двумя мальчиками – Эдиком и Валиком, но не в частном доме, а в двухэтажном государственном, хотя и тоже деревянном. Там у них имелась одна большая комната-кухня.
Поначалу навещали мы их чуть ли не ежедневно, возможно, потому что был у них телевизор, который, несмотря на крошечные размеры экрана, воспринимался в начале шестидесятых, как нечто запредельное. Сама возможность бесплатного кино, которое показывалось один-два раза в неделю, представлялась чем-то вроде манны небесной.
14-15 лет – переходный возраст, первая моя по-настоящему греховная пора. Сразу после переезда в Гомель я оказался без друзей. Потянулся было ко всем и каждому, навещал по домам, искал и не находил прежней столь привычной и душевно необходимой дружбы. Ко мне, увы, не приходил никто…
Как-то после уроков мальчишки-одноклассники, наиболее разбитные, показали мне короткую дорогу из школы домой – через железнодорожные пути мимо бани с не забелёнными окнами. Был тогда женский день. Привставай на цыпочки и любуйся. Для меня это было откровением! Женщины, замечая в окнах наши вихрастые рожи, укоризненно качали головами. Кто-то переходил мыться в другой зал, кто-то ругался. А иная и просто смеялась, указывая на нас пальцем.
Когда же мои лихие одноклассники узнали, что живу я по соседству с продуктовым магазином, то заглянули и ко мне во двор, имевший общий забор с магазином. Сразу за этим забором громоздились и нависали над ним ящики с пустыми бутылками. Вот ребята и втянули меня в свой нехитрый промысел. Пользуясь вечерней темнотой, мы набирали бутылок и шли сдавать их в этот же самый обворованный нами магазин. Потом нас кто-то спугнул. Не привилось. А вот через линию прогуляться вечерком тянуло.
А милиция возьми меня и накрой. Изловили. Привели в отделение, что на вокзале. Пошучивали, похохатывали. А заодно разузнали, кто такой, что за родители, где проживаю. Матери потом на работу сообщили. Стыдно было услышать от неё про всё это.
Ох, и лихие же одноклассники! Один кучерявый – Лёня Грушницкий. Сальто свободно прямо в классе во время перемены вертел. Напоминал гуттаперчевого мальчика из известного рассказа. Потом в цирковое училище подался, стал профессиональным гимнастом, выступал на арене.
Другой – Борис Корхин – плотный, коренастый с бычьей шеей. Борец классического стиля. Уже тогда был кандидатом в мастера. А к учёбе абсолютно не способен. Второгодник. Во время школьной перемены ставил локоть на учительский стол, а мы втроём или вчетвером налегали на неё, пытаясь повалить. Борис весь надувался. Лицо наливалось кровью. Но даже пошевелить его руку были не в силах.
В эту же пору я совершил и куда более тяжкий грех, чем воровство бутылок и подглядыванье за моющимися женщинами. Однажды за что-то крепко наказанный отцом я, будучи в истерике, крикнул ему:
– Жидовская морда!
Представляю, как больно и обидно было ему услышать такое от собственного сына. Надо заметить, что рос я среди откровенного антисемитизма и поэтому с детства стыдился того, что отец у меня еврей. И даже теперь, когда внутренне горжусь своей этнической принадлежностью к избранному Божьему народу, предпочитаю не афишировать этого, ибо не предполагаю услышать ничего иного, кроме глупых насмешек и всякого рода издевательств.
Что ж, быть притчей во языцах – наша историческая расплата за измену Божьим заповедям. Ибо к ослушанию Адама, общего всем людям родоначальника, мы, евреи, добавили ещё и пренебрежение к Закону, дарованному Господом через Моисея. А потом ещё и Мессию долгожданного не узнали в Иисусе Христе. Грех на грех. Но и великое избранничество наше остаётся при нас, ибо клялся Бог Аврааму, и клятва Его тверда.
Летом в каникулы я уже и сам в одиночку зачастил к тёте Мане. А всё потому, что возле её дома была голубятня, а при ней – компания из мальчишек и молодых парней лет эдак 18–25.
Но меня всегда и влекло к ребятам постарше. А поскольку брат уже несколько лет как был студентом Новосибирского государственного университета, то в этой компании я увидел замену и ему, и его друзьям. Однако были тут и такие, кто уже сидел. И дух среди этой молодёжи был самый блатной. Но меня это ничуть не волновало, да и не было особенно в новинку.
Приходил. Болтался с ними по улице. Играл в карты: в подкидного и козла, в очко и буру. Любовался на голубей. Парни эти меня не обижали, как, впрочем, и никого из своих. Такому психологическому климату мог бы позавидовать любой кружок при Дворце пионеров. А между тем разговоры – где бы что стащить, чем бы разжиться. И, конечно, выпивали.
И было у них несколько девчонок и молодая женщина. И никто ни к кому не ревновал. И садились мы на велосипеды, и ехали на пляж, что возле парка – в самом центре Гомеля. Велосипеды – на песок, а мы купаемся, загораем и, конечно же, играем в карты. А когда я взялся эту молодую женщину учить плавать, то и тряпка в моих руках не была бы податливее. При этом со стороны компании – опять-таки никакой реакции на мои весьма наивные поползновения…
Первым человеком, который почувствовал, что я в опасности, была тётя Маня. И, конечно, тут же запретила мне приходить к ним домой. Ну, а видя, что и теперь, минуя её семью, я по-прежнему якшаюсь с блатной компанией, стала гнать со двора. И кричала в след:
– Уходи! Я тебя ненавижу!
И мне было обидно. И думалось, что это наша хозяйка Софья Израилевна Мендель передала ей, как я обозвал своего отца. Жаловался на тётю Маню родителям. И всё-таки перестал там бывать. Увы, своего сына Эдика тёте Мане отбить у этих уголовников не удалось.
С родного двора куда прогонишь?
Был у нас в классе один долговязый хиляк Лёня Лихимович, который говорил всегда очень авторитетным голосом, этак даже басил, а ещё задирался и получал. При этом, будучи сам не в силах за себя постоять, находил мстителя из ребят нашего же класса.
Однажды таковым оказался Валера Трухин, весьма способный малый и тоже борец классического стиля, но куда легче Бориса. И был этот Валера со мной дружен. Мы с ним задачки быстрее всех в классе решали – я первым, он вторым, за что и получали каждый по пятёрке. А потом что-то незначительное нас развело, поссорило.
Каково же было моё удивление, когда после школы Лихимович и Трухин меня нагнали в тёмном переулке на подходе к железнодорожным путям. Ещё не ведая о заповеди Христа подставлять правую щёку, когда тебя ударят по левой, я встал перед Валерой с опущенными вниз руками и сказал – бей!
И он ударил. Я отлетел, упал. Однако, поднявшись, снова подошёл к нему – бей! Он, уже смеясь, стал наносить удар за ударом. А я, рыдая от странной обиды, ибо меня предал мой недавний друг, вновь и вновь поднимался и подходил под его кулаки.
На следующий раз Валера, очевидно, уже не согласился производить таковое избиение, и Лихимовичу пришлось обратиться к Борису, которого и нанял за 20 копеек. А тот меня долго не мучил, двинул всего разок и готово. Вроде пластической операции получилось. С той поры у меня левый профиль от правого заметно отличается.
И произошло это в день, когда я должен был выступать во Дворце железнодорожников с чтением своих стихов. Моя фамилия была уже и на пригласительных билетах в программке отпечатана. Но я предпочёл кувыркание на матах, расстеленных за кулисами, а на сцене появиться не решился.
Между тем в фойе меня уже караулили двое – Лёня и Борис. И когда я вышел из Дворца, последовали за мной, а на железнодорожном переходном мосту догнали. Там Борис и звезданул. Всего один раз. Крепкий малый. Уже тогда имел силу здорового мужика.
Но не только нравственным падением ознаменовалась моя жизнь в Гомеле. Эта пора даровала мне и первое осознание своих способностей, интересов. И прежде всего этому осознанию посодействовала школа-семилетка № 5, в шестом классе которой я и оказался по приезде.
Размещалась она в крошечном трёхэтажном здании, выходившем окнами на Проспект Ленина и углом на привокзальную площадь. Впоследствии очень скоро это здание снесли. Чуть ли не сразу же после нашего выпуска.
Именно тут преподаватель рисования и черчения почувствовал во мне некую художническую одарённость и стал брать с собой на этюды: в парк и за город, приводил к себе домой, показывал свои академические работы. Наведывался со мной и в мастерские Гомельских художников, где обсуждались новые полотна да и вообще толковали об искусстве.
А однажды чертёжник наш отправил меня на городской слёт юных иллюстраторов, проходивший в библиотеке имени Герцена. Там присутствовали и подростки-поэты. На этом слёте я впервые услышал и запомнил, что всякому литературному произведению, только что написанному, нужно дать месяц-другой отлежаться и только потом продолжить над ним работу.
Учительница русского языка и литературы по прозвищу «Косоручка» тоже нечто во мне открыла. Помню, писали мы изложение по Горьковскому «Данко». Её тогда удивило, что я в своей работе воспроизвёл не только суть и смысл рассказа, но и его характерную пафосную интонацию. И анализ Пушкинского стихотворения «Море», выполненный мною, тоже произвёл на неё впечатление.
Что касается математики, то наш классный журнал на соответствующей странице имел против моей фамилии непрерывную строчку пятёрок. И всё потому, что каждый, кто решит заданную на уроке задачку быстрее всех, удостаивался этой отметки. А перегнать меня не удавалось никому.
По физике тоже были сплошные «отлы». Однако благодаря допущенной мной бестактности, преподавательница относилась ко мне с прохладцей. А закавыка была в том, что однажды на открытом уроке в присутствии директорши я позволил себе её поправить. Учительница сказала, что коэффициент трения не может превышать единицу. Ну, а я поднял руку и возразил – может превышать, в отличие от коэффициента полезного действия, который действительно всегда меньше единицы.
По географии же успехи мои были неважнецкие. Этот предмет, в отличие от физики и математики, полагалось учить, а к таковому ежедневному подвигу был я уже не способен. Однако готовность рассуждать выручала и тут. Однажды директорша (а именно она вела географию) вызвала меня к доске и попросила рассказать про экономику Японии.
И вот, исходя только из самого очевидного – островного расположения этой небольшой, но сильной и заметной страны, я принялся конструировать некую чисто логическую модель, которая в силу своей разумности оказалась и действительной. Теперь я пишу об этом с оглядкой на Гегеля, а тогда, ещё не ведая знаменитой максимы немецкого философа, действовал так с искренней убеждённостью, что логика не подведёт.
Этот ли случай поспособствовал или другие мои ответы, но однажды, когда я во время перемены вместе с другими учениками носился по школьному коридору, директорша придержала меня и сказала:
– Осторожнее, не расшибись. У тебя министерская голова.
Впрочем, осторожнее я не стал. Не то окружение. Иногда приходилось и постоять за себя. Помню свой поединок с Валей Турчинским на переменке – перед классной доской. Это он вызвал меня на бой, будучи уверен в своей победе. Бились на кулаках. Окончилось его разбитой губой.
Но до чего жестоко и страшно дрались два самых сильных и ловких наших парня – Борис Корхин и Лёня Грушницкий. И как было жалко гордого, смелого Лёню…
Человек всегда смотрится в человека и воспринимает себя чаще всего через встречные мнения и суждения. Вот почему всякое слово, которое я слышал о себе, надолго застревало в памяти, исподволь формируя собственное представление о своей личности, впрочем, отбирая только самое лестное. Ну, а если бы стал я коллекционировать и всякую брань, ко мне адресованную, то, возможно, при её изобилии мне бы уже давным-давно и жить расхотелось.
Хотя припоминается кое-что и на эту тему. Так, учительница зоологии в той же самой школе № 5, довольно полная и ироничная женщина, уже на первом уроке разом определила мой род и вид:
– Видна птица по полёту.
Не поспоришь, ибо птицы – её специальность.
Впрочем, и жизнь в Нижнеудинске прошла не без приобретений. Там я научился, точнее сказать, осознал свою способность к декламации. И случилось это в день, когда я вместе с мамой, что было чрезвычайной редкостью, приготовил задание по литературе – выучил отрывок из тургеневского «Муму». Я рассказывал, а мама проверяла, точно ли воспроизвожу текст.
На следующий день меня вызвали к доске, и я со спокойной естественностью стал проговаривать: «Вот уже и Москва осталась позади…»
Поставив мне пятёрку, учитель литературы обратился ко всему классу и сказал, что именно так нужно это читать, очевидно, имея в виду моё воспроизведение присущей тургеневскому отрывку особенной внутренней мелодии, которая меня изумляет и теперь, когда пишу эти строки.
Там же, в Сибири, случалось мне и в чтецких композициях участвовать, и сольно выступать на сцене со стихотворной переделкой Некрасова на военный лад: «Однажды в студеную зимнюю пору я из лесу шёл. Бой немного утих…»
Нижнеудинску принадлежат и первые мои успехи в рисовании. Именно там папа меня научил, как нужно строить перспективу на лучах, проведённых из точки, расположенной на линии горизонта, и показал это на примере изображения деревенской улицы. В ту пору я увлёкся срисовыванием с открыток. Это были в большинстве своём портреты Пушкина, Толстого, Грибоедова, Тургенева, Чехова…
Однажды папа мне даже позировал, стоя возле печки и заложив руку за руку.
В эту же пору я преуспел в запоминании стихов. Причём с братнего голоса. Он учил для школы, декламируя вслух, и стихи безо всякого моего умысла и тем более труда ложились на мою свежую отзывчивую память. В большинстве Некрасовские: «Железная дорога», «Размышления у парадного подъезда», «На смерть Добролюбова»…
А вот попытка дать мне начальное музыкальное образование, предпринятая родителями тоже в Нижнеудинске, потерпела крах. Хотя и пианино у нас имелось. Но дальше «Танца маленьких лебедей», «Полонеза Огинского», «Турецкого марша» и «Музыкального момента Шуберта» я не продвинулся. Уж если самого Моцарта родители чуть ли не с побоями усаживали за инструмент, что говорить о таком оболтусе и гулёне, каковым был я?
Проучился два года в музыкальной школе, и – всё, и больше – ни дня! А вот сестра все семь классов прошла. Да и то к фортепиано не пристрастилась. Один только отец у нас и любил сесть за инструмент, открыть клавиатуру да помузицировать. Хотя, будучи сыном сапожника, нигде и никогда этому искусству не обучался, но умел сходу наиграть любую мелодию, причём сразу двумя руками и с аккордами.
В Нижнеудинске довелось мне впервые принять участие во вручении «взятки». Родители уговорили: мол, на 8-е Марта нужно сделать подношение Марии Петровне – моей учительнице по начальной школе. Я посчитал это справедливым, поскольку она с нами, учениками своими, готовила мамам нашим подарки к этому дню – небольшие пухленькие шкатулки из подбитых ватой открыток. И притащил я в портфеле довольно громоздкие духи «Красная Москва» – кремлёвскую башню парфюмерных благоуханий.
Однако же оказалось это настолько странным предприятием – дарить нечто одному, от себя, что, не зная, как это сделать, я ради упрощения ситуации отправился на переменке в школьную уборную и выбросил величественный флакон через одно из вырезанных в дощатом полу отверстий.
Следующий раз, уже последний, я попытался дать взятку – бутылку коньяка в журнале «Юность» после моей первой публикации. Впрочем, не взятку – скорее, подарок. И тоже по чужой подсказке. Однако же всё получилось славно – бутылку не приняли. Да и печатать более не печатали. В дальнейшем на таковые подвиги подбить меня уже никому не удавалось. Ну, а мне самому подобные идеи в голову и вовсе никогда не приходили.
К Нижнеудинским воспоминаниям относится и мой первый в жизни заработок. Но не деньгами, а талонами на обед в столовой неподалёку от местного стадиона «Локомотив». Сестра, работавшая в районной газете, устроила. И был я не кем-нибудь, а курьером на спортивном празднике. И бегал от судейских столиков, расставленных по всему стадиону, и доставлял сведения о ходе соревнований диктору-информатору. Причём в течение двух дней.
В Сибири я совершил и первое своё маленькое открытие. Доказал себе, что Вселенная бесконечна. Для чего и потребовалось-то немного – задаться вопросом:
– Если у Вселенной есть конец, что же тогда располагается за этим концом?
И посетила меня эта мысль ранней весной на широком, открытом поле под беспредельно высоким и ясным небом. Теперь вот думаю, а нет ли в этом простом соображении ответа на известную задачку Пуанкаре?
Сочинительство полюбилось мне по-настоящему именно в Гомеле. Прежде всего как восполнение утраченных друзей и общения с ними. И уже всякий раз, когда вынужденное одиночество настигало меня дома, я писал. И делал это почти что с наслаждением.
Вот и во время своей поездки к брату в Минск, куда он был переведён на учёбу из Новосибирска, я тоже, тоже сочинял стихи: и про бутылку из-под лимонада, стоявшую передо мной на купейном столике, и про мелькавшее за вагонным окном, и о чём-то отвлечённо-философском…
Сестра-филолог, получив по почте образчики моей тогдашней четырнадцатилетней поэзии и ознакомившись с ними, похвалила в ответном письме, отметив, что у меня есть способности и что стихи далеко не всех поэтов ей так же нравятся, как мои. Своевременная поддержка. И сочинительство уже представлялось мне не только приятной и вполне невинной забавой, но и возможностью самоутвердиться.
Насколько же я был глуп и наивен!
Увы, из лёгкого беспечного отношения к слову и произрастает всякая ложь, и плодится всякая скверна. И говорим, и пишем – на ветер. А этот ветер вдруг превращается в бурю и набрасывается на нас, и не щадит.
Удивительная вещь – слово, удивительная и страшная! Мои жизненные злоключения начались с того момента, когда я в пятнадцатилетнем возрасте написал несколько стихотворений, предполагающих скорое наступление страдания и даже как бы его призывающих.
Вот одно из них:
Море,
зачем мне море,
горькие соли моря?
Горькое, горькое горе
разве не море?
Только без солнца.
Но мне и не надо
солнца,
что светит
каждому
солнцем.
Разве не слепит,
как солнце,
чёрное солнце горя?
Мне нужно
большое горе,
которое солнце и море,
горе ищу я,
как море,
как солнце,
что вижу над взморьем.
Рыдает мальчишка
о песне,
о песне без моря,
без солнца,
без бури синего всплеска,
о песне
без слов и без горя.
Он солнце
имеет белое,
он море имеет в сердце.
Не хочет он море
с плесками,
не хочет он солнце
с песнями.
А мне, если солнце,
то чёрное,
чёрное солнце горя.
А мне, если море,
то чёрное,
кипящее в чёрном горе.
Горе – это морщины,
морщины горя и старости.
Мне не вредят морщины,
морщины вредят красивым,
кто держит ладонями радости,
в моих ладонях – морщины.
Море надо курортнику
с жарким солнцем
над взморьем,
на белых солнечных портиках
для бледнолицых курортников,
которым не хочется горя.
А мне надоело мальчишкой
думать
о солнце,
о море,
о солнце, хорошем слишком,
о море, где ветры не дуют,
где небо красивей девчонки.
Ведь солнце
не жжёт, как горе,
ведь море
как горе, не топит.
Подтает лёд
на дорогах.
А сердце хочет ожога,
а сердце хочет запомнить.
Призывал я в своих стихах на свою голову несчастья, и они пришли прежде всего на мои стихи…
Как раз в эту пору, то есть в пятнадцатилетнем возрасте, я появился в литературном объединении, открывшемся во Дворце железнодорожников и показал написанное мною. Стихи понравились. Мнение руководителей было единодушным – будущий писатель.
Надо сказать, что в эту пору я немало читал и был записан в нескольких библиотеках. А ещё посещал читальный зал главной из них – областной. Именно там, решив познакомиться со стихами Бориса Пастернака, был я буквально ошеломлён его строками:
Всесильный бог деталей, всесильный бог любви…
Во Дворце железнодорожников посещал я искусствоведческий кружок, где собирались люди исключительно взрослые, а из школьников был я один. Тянуло меня и в живописную студию, но увидев воздушные, светоносные акварели студийцев и восхищаясь их мастерством, записаться туда не решился.
Впрочем, когда я уже пребывал в литобъединении, случилось однажды, что руководители наши задерживались. И вот от нечего делать присоседился я к располагавшимся тут же в холе рисовальщикам и, разжившись у них большим ватманским листом, сделал беглый карандашный набросок гипсовой головы Вольтера. Причём в кубистической манере.
Художник Кравченко, руководивший студией, увидев мою работу, даже посетовал: мол, если бы я не занимался поэзией, то он с удовольствием взял бы меня к себе. В ту пору, похоже, уже многие во Дворце были наслышаны о моих литературных успехах.
Впрочем, даже из литераторов не все считали подобную репутацию заслуженной. Так, Анатолий Гречанников, бывший в ту пору первым секретарём Гомельского обкома комсомола, вскоре выступил в республиканской газете «Знамя юности» со статьёй, которая сводилась к тому, что в Гомеле нашли полусумасшедшего школьника Евгения Глушакова и носятся с его так называемыми стихами.
Когда я услышал от приятелей об этой статье, меня будто обожгло. Я тут же перестал посещать занятия в литобъединении и уже ничего из написанного мной никому не показывал.
Получилась осечка и с «Литературной Газетой», куда мои стихи отправила сестра. Отметили, что человек я способный, но печатать не стали, сославшись на то, что поэтической формой юный автор ещё не овладел.
Неудачей обернулась и поездка Фридриха Куроса, одного из наших руководителей, в Минск, где он показал мои стихи двум диаметрально противоположным критикам и получил два диаметрально противоположных отзыва. Один сказал – гениально, другой – бред сумасшедшего.
В Гомеле мне довелось учиться в трёх школах: сначала – № 5, потом – № 28 и, наконец, – № 19. В школу № 28 перешли мы чуть ли не всем классом сразу по окончании семилетки. К этому времени я уже успел перессориться чуть ли ни со всеми одноклассниками, пристрастился к зарубежной литературе и писал стихи.
Уроков по-прежнему не готовил. А поскольку и физика, и математика стали куда серьёзнее, то начал я постепенно сходить «на нет» и по этим предметам. Гуманитарные – куда не шло, можно было что-то на ходу придумать, а точные науки требовали точных знаний.
Зато учительница литературы, маленькая да горбатенькая, относилась ко мне с редкой любовью и неизменно закрывала глаза на моё пренебрежение учебником. Радовалась ссылкам на Белинского, которым я в эту пору увлекался, радовалась моей декламации и свободному цитированию поэтов. И даже зачитывала мои сочинения классу.
Однажды, когда на открытом уроке присутствовал завуч школы, она вызвала меня к доске и попросила проанализировать драму Островского «Гроза». Драму эту я не читал, а посему имел о ней лишь очень смутное представление. И мне ничего иного не оставалось, как только импровизировать на тему, заданную самим названием пьесы, то есть говорить о некоем всё возрастающем от акта к акту психологическом напряжении между главными действующими лицами, которое в финале уже неотвратимым образом приводит к грозовому разряду – гибели Катерины…
Перед самым звонком завуч-литератор, представительный мужчина лет сорока, поднялся и сказал, что за всю свою школьную практику никогда не слышал от девятиклассников ничего похожего на мой ответ.
Впрочем, в эту пору моя поэтическая звезда уже стала восходить на гомельском небосклоне, и вся школа знала, что я пишу. Я даже издал единолично несколько номеров классной стенной газеты, заполняя её своими стихами, безудержным юмором и карикатурами на одноклассников.
Увы, в моих отношениях с товарищами сказалось моё тогдашнее зазнайство, на которое они реагировали даже слишком гуманно. Другие бы меня просто поколотили, а эти решили разобрать моё поведение на классном собрании.
И стоял я, но не у доски, а за партой. И спросили у меня, почему я ни с кем не дружу. И я ответил: мол, как дружить, если и поговорить тут не с кем, все, мол, дураки. Этак вот искренне сказал, опять-таки давая очевидный повод для мордобоя.
И опять очень вежливая реакция: попросил слова Лёва Школьников, самый высокий в классе, чуть ли не под два метра юноша и сказал, что он, к примеру, не считает меня умнее остальных. И тут совершенно неожиданно за меня вступился «Лёня», наш преподаватель физики, он же и классный руководитель, и произнёс нечто на первый взгляд противоречащее всем канонам педагогики:
– Глушаков и в самом деле выделяется своим развитием.
Думаю, что именно эта реплика и спасла меня от расправы, которой я едва ли избежал бы после собрания. Лишь авторитетное мнение учителя могло хотя бы отчасти примирить моих одноклассников с подобной заносчивостью.
А вёл я себя не на что не похоже. К примеру, мог потребовать к ответу учителя, который будто бы несправедливо поступил со мною, и даже «отвести» его к директору: дескать, пусть рассудит.
Редкостное нахальство!
Куда бы оно меня завело, не знаю. Но, по счастью, как раз в эту пору отцу как демобилизованному дали двухкомнатную квартиру в хрущёвке на «Фестивале», новом строящемся районе города. Пришлось поменять школу.
И как же я радовался этой чистенькой да светлой квартире, ещё пахнущей краской. После 12-метровки, сплошь заставленной мебелью, где я спал на сундуке, выглядела она совершенно роскошно. Все удобства – ванна, туалет! А главное – теперь у меня имелась своя отдельная комната! Переезд был намечен лишь на следующий после осмотра день, но я упросил родителей оставить меня в новой квартире на эту ночь. Оставили. Понимали мой восторг, и, полагаю, сами разделяли его.
В школе № 19 гонора у меня сразу поубавилось. Оно и понятно – новичок. Да и о сочинительстве своём я благоразумно помалкивал, ибо стихи в эту пору кропал чуть ли не в пароксизме некого болезненного самоутверждения. Причём помногу и очень быстро, едва ли успевая задуматься – о чём и зачем. Кроме стихотворного потока, у меня, как бы в смутном предощущении чего-то будущего, хлынули и пьесы, писавшиеся чуть ли не за день и которые теперь даже прочитать невозможно, настолько стремительным и корявым почерком нацарапаны.
Похоже, что я мог бы тогда и впрямь свихнуться. Выручил брат, подаривший мне задачник Зубова и Шальнова по физике, причём повышенной трудности – решай! И добавил, что если перерешаю, то смогу поступить в МФТИ. Этакое пророчество…
Я всё перерешал и вскоре оказался в числе победителей Всесоюзной физико-математической олимпиады. Своевременно открывшийся клапан. А то ведь этак и взорваться можно, как тот котёл с перегретым паром?
Но победа пришла лишь через полгода, а поначалу отметок хороших и по этим предметам я не удостоился. Более того, мама, вернувшись с первого родительского собрания, была весьма огорчена тем, что за контрольную по физике я получил единицу. Когда же на собрании она выразила своё недоумение: дескать, прежде сыну физика давалась легко, учительница сказала, что в десятом классе материал гораздо труднее.
Чтобы успокоить маму, я тут же на её глазах решил пятьдесят номеров из Знаменского, продемонстрировав таким образом, что не совсем туп.
С контрольной же дело обстояло так. У меня была привычка школьные задачи решать в уме, минуя промежуточные действия. Пишу условие и ответ, условие и ответ. Расправившись этак не только со своим вариантом, но и с двумя прочими, я поспешил распространить решения по всему классу, что двоечникам, в силу лаконичности моих записей, увы, не помогло избежать своих законных баллов.
Физику у нас преподавала Лидия Иосифовна, или как её называли ученики «Коробочка». Была у неё общая тетрадка, по преданию, принадлежавшая одному из бывших учеников. Из этой тетрадки она и давала нам задачи; в тетрадке имелись и решения. Всё что не соответствовало тетрадке, считалось заведомо ошибочным.
Однако Лидия Иосифовна была умным человеком и скоро догадалась, что физику я знаю и решать умею. Поэтому спорить со мной не спорила, а с колов перешла на пятёрки, которые ставила, уже не задумываясь.
А вот с учителем математики Фолей Львовичем пришлось-таки повоевать. Во-первых, он не пожелал смириться с тем, что я не готовлю домашних заданий. Вот почему перед его уроком я их всякий раз спешно списывал. Если же с какой-либо задачей никто из наших отличников не справился, то я тут же на переменке в срочном порядке её решал. В противном случае мог получить пару.
И выглядело это так. Заходит Фоля Львович в класс, здоровается и спрашивает:
– Все решили домашнее задание?
А класс ему этаким недружным хором отвечает: никто: мол, не решил…
– Ну, а ты, Глушаков, решил? – учитель обращается уже персонально ко мне.
– Тоже не решил, – говорю я, напирая на слово «тоже».
– Давай дневник. Два, – подводит итог недолгому разбирательству Фоля Львович.
И спрашивал меня тоже провокационно. Например, вызовет к доске и требует доказать лемму № 3. Я интересуюсь: мол, скажите, что за лемма, и я вам её в два счёта докажу. А он опять своё – № 3. Я прошу формулировку, а он – доказательства, я снова – формулировку, а он – доказательства.
Этак мы не понимали друг друга…
Зато когда начинался новый материал, я отводил душу. Ещё только сформулирует Фоля Львович теорему, с которой собирается нас познакомить, а у меня уже доказательство созрело. Тяну руку – позвольте я докажу. Выходил и доказывал.
Контрольные задания по математике мне давались персонально – на листочке, мне и Валерке Буйлову, отличнику из параллельного класса, победителю республиканской олимпиады по химии. Нам с Валеркой – что-нибудь из вузовских конкурсных заданий. А прочим – три варианта. Так, я свои задачки решу, и скорее-скорее решение трёх прочих вариантов по классу распространяю.
Ну, а за двойки свои отыгрывался тем, что постоянно подлавливал Фолю Львовича на всякой неточности или ошибке. Не очень-то ему это нравилось. Однажды во время перемены сидел он за столом своим, сидел и вдруг обратился ко мне: мол, за что ты меня так не любишь? И видя, что я в ответ благоразумно помалкиваю, добавил уже с некоторой лирической интонацией в голосе:
– Кто ты, будущий Галуа, Гаусс, Лобачевский?
Грустно и горько мне вспоминать, как я обходился с этим, по существу, добрым и милым человеком. Грустно и то, что не оправдал его надежд, и вообще оказался очень и очень далеко от математики, в которую влюблён и по сей день за её необыкновенную красоту и ясность мысли. Но ведь жизнь одна, и даже этих достоинств сей великолепной науки так мало, чтобы оправдать ими своё существование.
Ну, а противостояние с Фолей Львовичем всё-таки мне аукнулось. Выпускного экзамена по тригонометрии не было, и отнюдь необязательные текущие двойки привели к итоговой четвёрке по этому предмету, которая и пошла в аттестат.
Эсфирь Марковна, преподававшая нам литературу, по сочинениям обыкновенно ставила мне две отметки: двойку – за грамотность и пятёрку – за содержание. Впрочем, никаких талантов во мне не замечала. Зато гремела и блистала в школе Геня Ганс, учившаяся на класс старше и писавшая сочинения в стихах. Я её знал ещё по литературному объединению, где она была не на плохом счету, а также имела роман с Жорой Сомовым.
Мои успехи по прочим предметам оценивались и вовсе по трёхбалльной системе. Будь то, скажем, история или обществоведение. Однако не было случая, чтобы я, выйдя к доске, тупо молчал. Пусть и страшно заикаясь, но на любую предложенную тему умел сказать нечто не бессмысленное и даже разумное, пользуясь исключительно логикой и общими соображениями.
Поначалу мне даже ставились пятёрки и четвёрки, но постепенно к учителям приходило ощущение, что ни в один учебник я никогда не заглядывал. Однако поставить мне отметку ниже тройки они, не покривив совестью, тоже не могли. Особенно, если учесть, какие перлы подчас выдавались и самыми добросовестными нашими зубрилами.
Одноклассники ещё прежде моей победы на Всесоюзной олимпиаде считали меня способным. Было и такое, что однажды Лариса Толоконцева, староста класса, провела опрос, по которому получилось, что в классе: я – самый одарённый, а Светка Шабалина – самая модная.
А вот учителя школы, не доверяя «физичке» и «математику», считали меня полным ничтожеством. Однажды «немка» Клавдия Павловна, столкнувшись со мной на школьной лестнице, даже высказала пожелание: дескать, хорошо бы тебе, оставив учёбу, пойти работать, чтобы «не портить такой хороший класс».
И вдруг – победитель, да ещё во всесоюзном масштабе! Учителя были в шоке…
А дело происходило так. Однажды мама узнала от своей сотрудницы по поликлинике № 2, врача Яновской, что её сын Лёня участвует в некой заочной физико-математической олимпиаде, которую проводит газета «Комсомольская правда». И что задач там большое количество и они чрезвычайно трудны, и времени на их решение отпущено только месяц. И будто бы некоторые задачи её сыну удалось решить – ведь он занимается в специализированной физико-математической школе.
Меня эта олимпиада, разумеется, заинтересовала, и я попросил маму взять у Яновской условия задач. А мне передали даже саму газету. И оставалось пять дней. И решил я выступить как по физике, так и по математике.
Не знаю, занимался ли я ещё чем-нибудь в эти дни. То бишь, занимался, конечно. По крайней мере, в школу ходил. А вот думал ли о чём кроме этих задач? Вряд ли. Но решал, решал и решал. И не было среди этих задач ничего типового, ничего подходящего под тот или иной шаблон. Но для решения каждой требовалось совершить своё маленькое открытие.
Одну из них помню до сих пор. По условию задачи весь русский алфавит был разбит на пары. А каким образом – неизвестно. И предлагался небольшой текст, в котором каждая буква была заменена на свою напарницу. И требовалось расшифровать получившуюся абракадабру.
И было огромное, прежде незнакомое напряжение сил. И было страстное желание справиться, успеть. Поздно вечером 31 января мы с мамой поехали на вокзал – этот день был последним, который допускался условиями олимпиады для отправки решений. Ценное письмо с моей работой было проштемпелёвано и начало свой путь в столицу…
Поздравление с победой, полученное из Москвы, было подписано самим Петром Леонидовичем Капицей. Но пришло оно двумя месяцами поздней, а вот назавтра, то есть 1-го февраля я слёг в ангине. Сказалось-таки перенапряжение сил и пятидневная гонка.
Первыми моими экзаменами были выпускные в школе. К ним я готовился на речке. Брал с собой учебники, переходил по автомобильному мосту на другой берег Сожа и располагался на дамбе. Конспектировал и купался, купался и конспектировал. Результат этакой подготовки оказался вполне приличным. На месте ожидаемых троек в аттестате появились четвёрки, а на месте четвёрок – пятёрки.
Выпускной вечер, как это принято, длился всю ночь. Я и мой ближайший друг-одноклассник Игорь Лаптев оказались в обществе двух симпатичных девчонок из параллельного класса. Какое-то время мы гуляли по городу. Потом разделились на пары. Девушку, которую досталось провожать мне, звали Идой. Помню не слишком долгий тет-а-тет на крылечке её частного деревянного дома. Было темно и тихо. Я малость напутал и склонил голову на плечико девушки, очевидно, забыв, что по всем киношным прописям это полагается делать не мне, а ей.
Впрочем, Ида ничуть не обиделась и, безропотно принимая такое выражение моей мальчишечьей нежности, продолжала тихонько сидеть рядом и смотреть на соседский забор. Помниться, она была в меня чуть-чуть влюблена. Я это замечал и прежде выпускного.
Простившись с девушкой, я снова отправился бродить по городу. Заглянул в парк, повстречал знакомых парней и даже увидел свою одноклассницу Светку, сопровождаемую весьма хулиганистым малым, который проживал, как и я, на «Фестивале» и даже в одном со мной доме. Он был постарше нас и побывалее, а девчонкам такие нравятся.
Светка со своим кавалером продефилировала на Советскую – местный брод, а я с мальчишками завернул по «Киевскому спуску» к реке, которая в предрассветные часы ещё как бы дремала и нежилась в молочно-белом пеньюаре ночного тумана. Вода была тёплая-претёплая и мы не удержались, чтобы не искупаться.
Когда поутру я вернулся домой, то спохватился – у меня нет комсомольской характеристики! А уже вечером нужно уезжать в Москву для сдачи вступительных экзаменов в МФТИ! Будучи привилегированным вузом, Физтех проводил свой отбор месяцем раньше, чтобы отсеянные могли подать документы в институт попроще.
А ведь я и в комсомол-то вступил всего месяц назад только ради этой характеристики. И вот вместо того чтобы вздремнуть хотя бы часок после бессонной ночи, я начинаю куда-то названивать, бегать по каким-то адресам, опять названивать, опять бегать. И вот у меня на руках комсомольская характеристика, написанная нашим классным комсоргом Людой Корнеевой.
Но этого мало. Необходима ещё и подпись секретаря комсомольской организации школы. А ведь воскресение! Опять звоню, опять еду по какому-то адресу. Однако нужного мне комсомольского лидера дома не застаю. Ушла на пляж. А время-то уже за полдень перевалило. Делать нечего, отправляюсь к реке и начинаю розыски. Только вот загвоздка – я её не знаю и даже не представляю, как выглядит.
А пляж полон. Погода жаркая. Заглядываю чуть ли не под каждую шляпку или панаму, или зонтик, справляюсь, не вы ли? Больше ориентируюсь на возраст. И всё-таки нахожу. Тут же предлагаю к подписанию свой документ. Но, оказывается, ещё нужна и горкомовская печать. Лечу в горком, но ведь воскресенье – застану ли там кого? Застаю – дежурного. Объясняю ситуацию, умоляю о помощи. Он кому-то звонит, кто-то приходит, ставит печать, и – ура! – я могу ехать…
Впрочем, и обыкновенная школьная характеристика мне далась не сразу. Этак постарался наш классный руководитель физрук Юрий Терентьевич, что меня с ней не то что в институт – и в свинопасы никто бы не взял. Но отец пошёл, поговорил. И характеристику переписали. К отцу-то школьные учителя с уважением относились, знали, что он на их стороне. Ведь было и такое, что отец, видя мою неуправляемость, упросил их разобрать меня на педсовете. Но проку от этого разбора не было никакого. Меня ругали, обзывали идиотом, а я только стоял и улыбался.
Но вот наш с мамой отъезд в плацкартном вагоне скорого поезда. Приезжаем в Москву и направляемся в город Долгопрудный, где реально и располагается этот «московский» вуз. А на руках у нас проспект, являющийся заодно и путеводителем. Разыскали институт, приёмную комиссию, сдали документы. Назавтра первый экзамен – письменная математика.
Ночевать мама поехала к своей сестре Людмиле Ивановне Савельевой на Авиационную (городок, где проживает обслуга Домодедовского аэропорта). Ну, а меня поселили в спортивном зале института, сплошь уставленном кроватями для абитуриентов. Народа множество. Балаболят. Галдят. Уснуть невозможно. А на соседней койке – симпатичный голубоглазый парнишка из Харькова, с которым мы познакомились почти что сразу, – Боря Холоденко.
Уже рано утром мама ждала меня возле административного корпуса. Вместе позавтракали в институтской столовой, и я отправился на экзамен. Ну, а мама расположилась на скамеечке и стала ждать. Впрочем, как и другие родители…
При подготовке в МФТИ я, видно, малость переусердствовал – у страха глаза велики, и в результате пятичасовую работу по математике решил за 28 минут. Ещё пять минут ушло на проверку. Сдал свои проштемпелёванные листочки и вышел, но не один.
Уже тянулись к выходу и другие.
Увидев меня, мама поначалу перепугалась. Ведь до сих пор выходили только те, кто убедился в трудности заданий и не хотел тратить время попусту. Когда же я сказал, что всё решил, мама несколько успокоилась, и мы поехали в центр Москвы, пообедали и даже попали на фильм из репертуара «Французской недели кино», проходившей в кинотеатре «Мир».
За письменную работу я получил пятёрку, а мой устный ответ по математике был удостоен четырёх баллов. Между тем спортивный зал после первого же экзамена заметно опустел, но уже к вечеру нахлынула новая волна соискателей. Так называемый второй поток. Снова запестрели разворачивающиеся матрасы, зашуршали простыни и пододеяльники. Опять шутки, смех, галдёж.
Из прежних, похоже, только мы с Борисом и остались.
На письменную по физике у меня ушёл почти что час. Впрочем, и это было немного. Однако мой ранний выход маму уже не испугал. Она начинала верить, что, может быть, я и в самом деле смогу поступить в этот чуть ли не самый престижный вуз страны. До этого, кроме меня, к этой затее никто всерьёз не относился. Ученик, которого и в школе-то терпели с грехом пополам, и вдруг – в Москву, и вдруг – в МФТИ? Бред какой-то…
А вот устный по физике оказался куда как труден. Увы, и пятёрка, полученная за письменную работу, могла оказаться пустым номером, ибо в нашу аудиторию, прихрамывая, вошёл сам Ильин. Из абитуриентских разговоров и баек, в которых участвовали уже бывалые ребята, не первый год поступающие сюда, было известно, что свирепее этого экзаменатора на Физтехе не было и не будет.
И надо же, чтобы именно меня этот самый Ильин пригласил к ответу. И в билете моём имелся вопрос – что такое вес? И дальше этого вопроса мы не продвинулись ни на миллиметр. Я напрягал все свои мозговые извилины, но на всякий предлагаемый мной вариант определения следовала короткая реплика – неправильно!
Уже и атмосферные явления, и вращение Земли предлагал я учитывать при столь простейшем действии, которое знакомо каждому продавцу продуктового магазина. И опять – неправильно! Теперь-то я понимаю, что для «свирепых» экзаменаторов особый шик завалить несчастного испытуемого на самом тривиальном. Но тогда я ещё долго трепыхался, начиная и вправду верить, что ровным счётом ничего не знаю.
Не уверен, что Ильин не хромал ещё и на ухо, которым был повёрнут ко мне. И на другое, повёрнутое к ещё двум моим товарищам по несчастью, которые уже успели получить свои законные двойки, покуда я предпринимал отчаянные попытки определить очевидное и всем известное.
Уверен, что и академика любого Ильин смог бы завалить этим своим афоризмом – неправильно! Наконец, ему надоело моё упорство. Он молча взял экзаменационный лист, где красовались набранные мной 14 баллов, и без видимого удовольствия вывел неуд.
Оглушённый я вышел на улицу, подошёл к маме. На этот раз порадовать её было нечем. Она всё поняла и без слов – по моему виду. Но, странное дело, едва я вышел от Ильина, как голова моя снова заработала. Мне припомнилось вдруг, что я болен. Ведь я и точно был нездоров. Расхаживая по редкостно прохладному июлю в одной тенниске и проживая в спортивном зале с окнами нараспашку, я действительно простудился.
И возникла мысль – мою экзаменационную неудачу списать на болезнь! Высказав эту идею маме, я устремился в институтский медицинский кабинет. Объяснил врачу, в чём дело. Врач смерила мне температуру, которая по счастью оказалась высокой. И я, получив законную справку, побежал в приёмную комиссию.
Там посмотрели на справку, на меня и на мой экзаменационный лист с 14 баллами и неудом. Обратили внимание и на то, что моим экзаменатором был никто иной, как Ильин, и разрешили пересдачу устной физики со вторым потоком.
Письменный по русскому состоял из сочинения на тему крылатой фразы, принадлежащей Гёте: «В жизни всегда есть место подвигу». Нам выдали по двойному тетрадному листку, как всегда проштемпелёванному, но галантно предупредили, что совсем необязательно исписывать его целиком. Ну, а для изложения моих мыслей на счёт вездесущего и непременного подвига хватило и двух страничек. И четвёрка, вскоре полученная, меня вполне устроила.
Готовиться к устной физике я отправился на Авиационную. Там же, наконец, и малость подлечился. Книги у меня были вполне хорошие. И, конечно же, первым делом я постарался уяснить, что же такое вес? Проработал проблему по нескольким авторитетным учебникам и книгам, но и тогда не понял, и по сей день не знаю, в чём я ошибся, отвечая Ильину. Впрочем, в одну воронку снаряд не падает дважды, и я надеялся, что этого ужаснейшего вопроса мне более не зададут.
На пересдаче я получил три балла. Рассчитывать на большее не позволяли законы корпоративной этики экзаменаторов. Ибо неуд, выведенный рукой Ильина, неуничтожимо синел на моём экзаменационном листе. Что называется – не вырубишь топором.
Поэтому и на собеседовании, которое в МФТИ едва ли не важнее всех экзаменов, ко мне было проявлено особенное внимание. По сути дела, это собеседование для меня явилось продолжением всё того же устного экзамена по физике, но в более вольной раскованной форме.
Впрочем, и здесь впечатление, которое я произвёл на своего «собеседника» было благоприятным, о чём я догадался по его утвердительному кивку, обращенному к членам комиссии, величественно заседавшим за очень длинным, как мне тогда показалось, столом.
На Физтехе нет такого понятия как проходной балл. Можно «пройти» с 12 баллами и не «пройти» с 20. Подход исключительно индивидуальный, а экзамены, что называется, лишь повод для общения. Так что все мы и после сдачи продолжали пребывать в неизвестности.
Однако, услышав от знакомого солдатика, как он, посетив деканат и потолковав с молоденькой секретаршей, выведал у неё, что зачислен, я попросил его узнать и про меня. И вот солдатик, предприняв ещё одну «рекогносцировку», донёс, что зачислен и я.
В этот день на радостях мы с мамой отправились на ВДНХ в ресторан «Золотой колос» и отпраздновали моё поступление. Вечером я проводил маму на гомельский поезд, а сам остался дожидаться официальных сведений о своём зачислении.
Ещё продолжались экзамены у второго и третьего потока, ещё продолжал наполняться и пустеть спортивный зал, а мы с Борисом то гуляли по близлежащей роще, то посещали пляж в Серебряном бору. Ну и, разумеется, ходили в кино.
Только теперь я посчитал себя достойным посетить своего двоюродного брата-физтеха – Марка Глушакова. У него была летняя трудовая практика после второго курса, и он проживал в своём общежитии. Поскольку я поступал на тот же факультет ФФКЭ, на котором брат учился, ему не составило труда тоже побывать в деканате и справиться о том, зачислен ли я.
Подтвердилось, зачислен.
На радостях Марк вместе со своими ближайшими друзьями повёз меня в ресторан «Арагви» праздновать моё поступление. Вино, водка. Тосты в мою честь. Эдакий праздник души. В результате, мы, конечно же, крепко перепились…
Утро для многих долгожданного дня, когда были вывешены списки поступивших, застало меня в постели. Спешить некуда, результат известен, и я ещё предавался неге, когда по залу прозвучал голос вахтёра, приглашающий меня на выход.
Я встал, оделся, спустился по лестнице. Возле дверей меня поджидал отец. Он, оказывается, специально приехал из Гомеля в этот эпохальный для меня день и, побывав возле административного корпуса, отыскал своего сына в списке зачисленных. И вот пришёл поздравить.
Долгое время мы были с отцом в ссоре. Даже не разговаривали. Как-то раз он подложил мне под дверь письмо на шести страницах, озаглавленное: «Блудному сыну». Мириться с ним я не собирался. Но момент, который выбрал для этого отец, был самый подходящий. Один из самых радостных и счастливых дней моей жизни. А счастье делает нас добрее, снисходительнее. Мы обнялись.
Возвратившись в Гомель, я ещё долго болел. Запущенная ангина никак не поддавалась лечению. Даже антибиотики, вводимые внутримышечно, не помогали. Слишком много сил, нервов и здоровья было оставлено в Москве. И только после прямого обкалывания гланд болезнь отступила.
И как же я гордился тем, что учусь на Физтехе! Особенно первое время. Едешь по Москве, а на груди значок «МФТИ». Все на тебя так и смотрят, так и восхищаются тобой. По крайней мере, казалось мне, что смотрят, казалось, что восхищаются. А ты для полноты впечатления где-нибудь в метро ещё и книжку откроешь с кошмарным нагромождением формул… Восторг!
И первым делом посетил я кружок современных танцев, открывшийся в начале сентября, но не на Физтехе, а в одной из Долгопрудненских школ, располагавшейся через дорогу от спортивного корпуса. Состав очевидный: «кавалеры» – студенты МФТИ (в основном первокурсники), «дамы» – старшеклассницы.
Разбивка на пары проводилась крайне просто: шеренга юношей, шеренга девушек – кто напротив кого оказался, с тем и танцуй. Естественно, не все были довольны, однако руководитель тут же пояснил, что со временем состав каждой пары может быть уточнён.
Мне досталась невысокая, большеглазая девочка в платьице чуть выше коленок. Было заметно, что я, бледный и хилый, ей не очень-то понравился. Бедняжке оставалось надеяться, что со временем она получит партнёра интересней.
Ну, а пока мы стояли рядом и старались не смотреть друг на друга. Ей было стыдно за меня, а мне за себя. Но вот по команде руководителя произошло представление кавалеров дамам и дам кавалерам. Разумеется, с обязательными обоюдными улыбками и галантными кивками, символизирующими поклоны, и то славно, что без реверансов и книксенов.
Затем последовали секреты правильной постановки ног: первая позиция, вторая позиция, третья позиция. Потом танцевальная шагистика. Затем индивидуальное кружение в вальсе: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три… И наконец, всеми вожделенный – танец в паре с партнёршей!
Последовала команда юношам: подхватить левой рукой правую руку девушки, а правой рукой – нежно и чутко придерживать её за спину, чуть выше талии. А заодно и соответствующая команда девушкам: самым невесомым образом предоставить юноше свою правую руку, а левую ещё невесомее положить ему на плечо.
И тут моя большеглазая партнёрша, оглядев мою далеко не атлетическую фигуру, с некоторой растерянностью воскликнула:
– А где оно, плечо?
Нет-нет, вовсе не воскликнула, а лишь прошептала чуть слышно – одними вдруг искривившимися губами. Но для меня, оскорблённого, слова эти прогремели громом небесным. И тут – в спортивном зале приютившей нас школы, и далее – на всю Вселенную! И мне показалось, что нет в мире такого человека, который бы не услышал этот искренний, почти страдальческий вопль моей партнёрши.
И понял я, что мне заниматься современными танцами пока не время, что современные танцы подождут…
В ту пору Физтех был весьма популярен. И победы в КВН, и вообще физика была в почёте. Теперь на первый план деньги выдвинулись. Люди подзабыли, что это всего лишь эквивалент труда, что деньги зарабатывать надо. Куда там, любым способом – хоть выиграть, хоть найти, хоть украсть, лишь бы в большом количестве. Чаще всего именно деньги и заставляют людей забывать стыд и совесть.
Ну, а в ту ещё советскую пору большие деньги никому не светили, а маленькие имел каждый. Поэтому думали молодые люди в основном об успехе и самосовершенствовании. А был я тогда хиляком и весил не больше 60 килограммов, то есть мой вес отставал от роста по всем расхожим понятиям килограммов на 10–12.
И решил я заняться модным тогда культуризмом. Обзавёлся гантелями, эспандером, а ещё стал посещать комнату атлетизма, которая в нашем общежитии, по счастью, имелась. И стал тренироваться с большим упорством. Штангу тягал, гири. И всё это, как полагается, перед зеркалом.
Причём так себя изнурял, что первое время, случалось, и ложка из руки выпадала, когда после очередной работы с тяжестями являлся в столовую. А между тем столовая также входила в разработанный мною комплекс собственного оздоровления. И стал я налегать на колбасные изделия. Ведь они так не похожи на натуральное «живое» мясо. Чуть ли не давясь, я ещё и принуждал себя съедать двойные порции.
И уже за год мой дефицит в весе был покрыт! И мускулатура кое-какая завелась. И силёнок прибавилось. И уверенности в себе. И уже предпринимал я первые попытки знакомиться с девчонками.
И была у меня чёрная шапка пирожком, а в руке огромный чёрный кожаный чехословацкий портфель, который мне удалось отхватить по случаю в универмаге «Москва».
А на большие портфели была мода!
И как же в эту пору я ненавидел своё заикание, которое одно смазывало весь эффект моей вдруг объявившейся успешности. С каким же мучением мне доставалось тогда каждое слово любого начального общения, с какими судорогами, из каких речевых заторов я выбирался к самым элементарным фразам типа: «Который час?» или «Как вас зовут?»
Должно быть, поэтому я отставал от своих бывалых однокурсников, чьи разговоры о женщинах ещё очень долго не был в состоянии понимать, отчего внутренне заливался краской дикого стыда, а внешне хранил благоразумное молчание. Но, полагаю, неискушённость моя в этих вопросах была написана на моей всё ещё детской физиономии.
Тогда же вместе с другими студентами я осваивал и все приёмы, все премудрости безбилетного проезда в электричках, наземном городском транспорте и метро. Конечно, первое время по неопытности и в милицию, случалось, попадали всем гуртом. И пневматические двери иногда приходилось при подъезде к Москве самим разжимать да выпрыгивать при замедляющемся ходе поезда.
Ведь и калеками могли остаться.
Не лучше ли детям и студентам разрешить бесплатный проезд? Всё равно не платят. Так хотя бы к обману не приучались. Ведь потребность к передвижению у них наибольшая, а средства для оплаты этого передвижения – наименьшие.
В наше время, когда фантастика и насилия стали ведущими жанрами на кинорынке нашего бескультурья и косности, способна ли хоть кого-нибудь заинтересовать моя повесть, единственным достоинством которой является то, что нет в ней вранья? Да и достоинство ли это?..
Пока я не окончил школу и не поехал поступать на Физтех, у меня и подозрения не было, что я влюблён. И только когда в набитом абитуриентами спортивном зале МФТИ мне приснилась Светка, до меня дошло. А между тем одноклассники, очевидно, более опытные в этих делах, что-то замечали и прежде. Намекали на таковую влюблённость, посмеивались.
Но я не обращал на них никакого внимания. Очевидно, возможность ежедневно видеть предмет своей симпатии, лишал моё чувство к однокласснице некой достоверности. Ибо не было места для тоски по ней. И только теперь, весьма долго не наблюдая Светку в реальности, я по-настоящему затосковал.
А когда зачисленный в институт победоносно вернулся в Гомель, как же я заметался по городу в надежде её увидеть! Теперь я уже не был последним учеником в классе, всеобщим посмешищем, теперь я стал студентом знаменитейшего вуза страны. Последнее соображение, должно быть, сообщило некоторую основательность моим робким мечтам, в которых я и сам себе не признавался.
Уже в который раз через троллейбусное окно пробегал я глазами улицы и перекрёстки Гомеля. И вдруг на Советской неподалёку от почтамта промелькнуло её маленькое смешливое личико.
Соскочив на ближайшей остановке, я без труда нагнал Светку, и «случайная» встреча с коротеньким разговором состоялась. Оказалось, что она поступила в Ленинградский медицинский на педиатрический факультет.
О муки юного идиота! Конечно же, мне было куда как интересно учиться. Конечно же, вокруг и рядом умнейшие ребята – в общежитии, в столовой, в аудиториях… И Москва, Москва!.. Но день за днём, час за часом – всё нарастающая тоска. А весной – не выдержал.
Как-то под вечер, разгуливая по столице, надумал не в Долгопрудненское общежитие вернуться, а рвануть в Ленинград. И было у меня с собой 5 рублей и портфель, едва ли не пустой. Кстати сказать, самый дешёвый билет до Ленинграда тогда чуть меньше десятки стоил. Ну да я в ту пору кассой железнодорожный уже не пользовался и любые расстояния «зайцем» проскакивал.
Электричка пригородная научила.
И вот, оказавшись на следующий день в Ленинграде, я первым делом зашёл в ближайшую гостиницу. Название вполне подходящее, родное – «Московская». В администрацию даже обратился, подумал: вот поселюсь в номер подешевле. Но для этого, оказывается, паспорт нужен, а у меня с собой никаких документов.
Тогда я поднялся на третий этаж, поздоровался с дежурной, прошёл по коридору. Заглянул в один номер, в другой, нашёл свободную койку, поставил под неё портфель и отправился Светку разыскивать. Нашёл. Пригласил поначалу в Кафе, а после, приобретя два билета, и – в театр.
Но мальчик я был в ту пору нецелованный и никаких серьёзных действий предпринять не мог. О любви только в стихах написал и принёс ей в общежитие прощальный букет каких-то жёлтых цветов, завернув его в эти самые стихи. На букет последний рубль потратил.
А на следующее утро (уже третье в Ленинграде) в мой гостиничный номер некий мужчина входит, спрашивает:
– Где тут свободная кровать?
– Здесь, – говорю я. Поднимаюсь с постели, одеваюсь, беру портфель и на выход. А вечером отбыл в Москву, голодный и печальный. Не умел я в ту пору с девушками обращаться смело и решительно.
Благополучно сдав весеннюю сессию, приехал на лето в Гомель с радужными надеждами увидеть Светку. Однако там её не застал и заметно приуныл. Уже и пляж не в радость. И каникулы как бы впустую. Оказывается, она в Ленинграде летнюю практику отрабатывать должна.
И тут у меня идея возникла. Брата своего, в ту пору иркутянина, приехавшего в Гомель родителей навестить, подговорил я в Ленинград махнуть на недельку: дескать, проедем без билетов и уложимся в те копейки, которыми располагаем.
За утро идея окончательно дозрела, и уже к обеду, погладив свои парадные сорочки и собравшись, мы были на вокзале. Узнав в «справочном бюро», что поезд «Днепропетровск-Ленинград» именно в это время должен пройти через Гомель, устремились на перрон. Однако же в спешке толком не сориентировались и по ошибке сели во встречный – «Ленинград-Днепропетровск».
О том, что едем в противоположном направлении, догадались не сразу. Но поначалу были весьма удивлены обилию пассажиров, в разгар отпускного сезона путешествующих с юга на север.
Только через пять часов, когда поезд подходил к Щорсу, осознали промашку. На этой станции и выскочили. Обратный следовал только назавтра. А посему отправились мы на речку купаться. Позагорали, поплавали, поиграли в волейбол. Затем переночевали в одноэтажной, барачного вида гостинице, причём на раскладушках, поставленных в коридоре.
И – в путь!
Обыкновенно в вагон я попадал без особого труда. Напрашивался какой-нибудь девушке в провожатые и помогал ей внести чемодан. А тут брат уговорил меня обзавестись билетами до ближайшей станции. И билеты эти, конечно же, не могли не броситься в глаза. Проводник нас заприметил.
И вот, когда мы уже подъезжали к Гомелю, стал он меня теребить: мол, что-то вы очень долго едите: мол, ваши билеты этого не предполагают. Я спорить не стал. Сбегал на Гомельский вокзал и дал Светке на общежитие телеграмму: поезд такой-то, вагон такой-то, встречай такого-то числа, целую – мама…
А затем, избегая препирательства с проводником, поднялся в другой вагон и через тамбуры прошёл на своё место. Поезд тронулся, ход набирает. Отправился я в туалет. Занял очередь, стою. Глазею на убегающие дома и деревья. Кто-то меня за плечо трогает. Не оборачиваясь, рекомендуюсь – последний. Рука на плече становится настойчивее. Оглядываюсь – проводник.
Я, ни слова не говоря, прохожу с ним в ближайшую секцию, в которой ни души, и говорю:
– Нам надо в Ленинград. Денег у нас – всего пять рублей. Я вам их дам, а вы нам пожалуйте две постели.
Проводник даже не удивился. Говорит: мол, хорошо, зайдите ко мне в служебное отделение. Я зашёл, отдал пятёрку, взял постели. Мы с братом тут же сняли с третьей полки матрасы, развернули, постелились. На очередной станции запаслись провизией и бутылкой портвейна. Сидим, кушаем, травим анекдоты.
Эпикурействуем!
А проводник наш, довольно-таки пожилой, мимо нас ходит и ходит – постели разносит. И как-то всё более мрачнеет лицом. Потом вдруг обращается ко мне:
– Вы постели получали? Пройдите в служебное отделение.
Прохожу. А он мне сообщает, что у него десять рублей пропало из-под матраса; мол, вы приметили, куда я деньги прячу, и украли; мол, и свидетели имеются, которые видели, как вы ко мне заходили.
Смекаю – дело скандальное. Действительно, я к нему заходил, и кто-то может подтвердить. Однако неясно: действительно ли у него пропали деньги, или он хочет взять меня на испуг?
– Имеются у нас, правда, ещё пять рублей… – начинаю я мямлить.
– Давайте, давайте пять! – оживляется обрадованный проводник.
– Но они нам самим нужны, – добавляю я, убедившись, что ничего у него не пропадало.
– Да я вас в милицию сдам эдаких безбилетников, да я дружинник! – начинает ерепенится старик, переходя на угрозы.
– Ни в какую милицию вы нас не сдадите, – обрываю я резко, – вы просто не знаете, с кем связались. Я – студент юридического факультета Московского университета и могу вам сказать, что по гражданскому уголовному кодексу РСФСР от 1956 года вам за получение взятки во время исполнения служебных обязанностей полагается по статье 64 до трёх лет заключения в лагере общего режима или до пяти лет условно.
Естественно, что и статья, и сроки названы мною наобум. Но впечатление произвели. Старик засуетился:
– Забирайте, забирайте свою пятёрку и немедленно высаживайтесь!
– Эта пятёрка ваша, – говорю я примирительно, – и поедем мы до Ленинграда. Ну, а десятку мы вам, так и быть, доплатим, но уже на обратном пути. Давайте прикинем, когда у вас, примерно, через неделю ожидается рейс из Ленинграда.
Проводник снова приободрился, стал что-то вычислять и назвал какой-то день. Я вернулся к брату. Мы довершили ужин и легли спать.
Наутро, насобирав по вагону бутылок и сбыв их неким отлаженным способом, проводник наш тоже разжился портвейном, выпил и, подсев к пассажирам соседнего купе, начал им рассказывать, как мы его обокрали на десять рублей. Те, возмущённые такой несправедливостью, советовали нас обыскать, сдать в милицию и с ненавистью заглядывали к нам из-за перегородки.
Мы с братом, только-только проснувшись, ещё лежали на своих полках и тоже с интересом слушали пьяненькую брехню. Ну, а старик в ответ на агрессивные предложения своих слушателей отнекивался: мол, обыскивать не надо, и милиция: мол, ни к чему…
Поезд между тем приближался к станции назначения. Проводник вытащил откуда-то посылку, обтянутую белой холстиной, и стал спрашивать у пассажиров, нет ли у кого химического карандаша. У меня, по счастью, имелся. Надписав адрес, старик принялся несколько суетливо благодарить и порывался карандаш вернуть, от чего я великодушно отказался: мол, оставьте себе.
А вот и Ленинград.
На перроне Светка с цветами. Она нетерпеливо вглядывается поверх выходящих из вагона пассажиров – где же её любимая, толстенькая мама Лидия Иосифовна? Однако разочарование. В створе вагонной двери появляемся мы с братом. Следуют мои извинения:
– Это была шутка. Мама твоя в Гомеле. А вот мы с братом приехали в Ленинград на недельку. Помоги устроиться в вашем общежитии.
Светка расстроена. Холодно объясняет, что ничем помочь нам не может. И тут же покидает нас. Брат, который видит Светку впервые, изумлён её высоким ростом.
– И тебе нравится такая корова? – говорит он.
Устроились мы у бывшего Сашиного сокурсника, с которым он в своё время учился на матфаке Иркутского университета (по переводу из Новосибирского). В Ленинграде мы прогостили ровно неделю. Облазили знаменитейшие Музеи, не обойдя вниманием и Петергоф. На досуге смотрели телевизионные трансляции с Чемпионата мира по футболу. А там и в Гомель тем же макаром, на том же поезде. Правда, в другом вагоне с другим проводником.
Пешеходный мост, переброшенный с правого высокого берега Сожа на левый низкий, имел заметный уклон. Вот почему мы с братом всякий раз чуть ли не бегом спускались по его гладкому асфальтовому покрытию. А маленький наш племянник, подхваченный за руки, совершал при этом «гигантские шаги».
Располагались мы не на самом пляже, а несколько поодаль от воды – под деревьями. Трёхлетнему Жене требовался послеобеденный сон, а тут и тише, и спокойнее. Укладывали его на раскладушке, которую всякий день брали в пляжном прокате. Племянник спал, а мы отдыхали. Купались. Закусывали. Перекидывались воланом в бадминтон.
Ниже по склону возле густой полосы кустов, отделяющей прибрежную песчаную зону от древесно-травяной, временами образовывался волейбольный круг. Разумеется, и мы нередко присоединялись к играющим, благо стук мяча за отдалённостью разбудить нашего малыша никак не мог, да и раскладушка оттуда отлично просматривалась.
Пляжная игра в кругу от спортивной отличается общедоступностью. Тут и ассы, и новички вполне уживаются. Новичкам разве что мяч реже достаётся, а так полная демократия и задача у всех одна – посильнее «загасить». Частенько в таковой игре и девушки участие принимают. Как правило – ладненькие, симпатичные. Которые пострашнее, вообще не любят на пляже показываться.
И вот чуть ли не в первый же день нашего выхода на Гомельский пляж подходит к волейбольному кружку девушка в каком-то странном островерхом колпаке из того же цветастого материала, что и весь её купальный ансамбль. Густые каштановые мелко вьющиеся волосы, огромные с полыхающей рыжинкой глаза, и сложена изумительно. Я так и обмер! Хотя и тосковал в эту пору по Светке, но красота – не отвернёшься.
Поиграла девушка в нашем кругу довольно долго и отошла. Причём выяснилось, что размещается она неподалёку от нас на склоне – с мамой и двумя сестричками, как я догадался.
И начались мои страдания. Всякий день на пляже я только и ждал её появления. Если же погода была ненастная или девушка почему-то не приходила – муки! А чтобы подойти, да ещё к такой красавице – где уж мне. Зато был весь внимание и слух.
Вскоре я узнал, что девушку зовут Галей и что у неё хорошая, добрая улыбка с бесподобным световым эффектом. По тому, как она в одиночестве прохаживалась по пляжу и делала заплывы, я понял, что у неё независимый характер. Нередко видел её в обществе красивого молодого человека. Однако ревность, было вспыхнувшая во мне, была напрасной, ибо очень скоро пришёл к выводу, что это её родственник.
Однажды мне привелось быть свидетелем, как приглянувшуюся мне девушку клеил парень, окончивший ту же школу, что и я, но годом прежде, и поступивший в Московский институт международных отношений. Он без умолку болтал о чём-то с фиглярской жестикуляцией заправского анекдотчика, а Галя слушала, как мне тогда показалось, с большим вниманием.
Потом они, продолжая беседу, если так можно назвать монолог, воспринимаемый не очень-то благосклонно, стали прохаживаться. А затем ушли, как я теперь понимаю, на озёра, расположенные в полукилометре от реки. Но тогда моему ревнивому взору рисовались альковные сцены, достойные какой-нибудь Лукреции.
Мучения, мучения, мученья…
И вот, наконец, мне надоело быть сторонним наблюдателем. А, может быть, это влюблённость моя созрела и перешла в активную фазу? Но, скорее всего, помог случай… Дело в том, что была у меня в ту пору этакая роскошная привычка брать напрокат лодку, причём безо всякой там часовой оплаты, а за рубль, что называется, в руки. От дальней оконечности Гомельского парка, где размещалась станция проката, лодку я обыкновенно перегонял к пляжу и тут оставлял на весь день.
Так вот, увидев однажды, что интересующая меня красавица вошла в воду, я решился на отчаянный манёвр и, когда она совершала свой всегдашний заплыв – вдоль четырёх буйков, подрулил к ней и спросил:
– Галя, не хотите ли покататься?
Получив утвердительный ответ, я помог девушке забраться в лодку и, демонстрируя своё умение обращаться с вёслами, принялся болтать не хуже того самого парнишки из МИМО, то есть выхваляться, смешить и всё прочее.
Уже само обращение к ней по имени со стороны незнакомого юноши заинтриговало девушку. Очень скоро я сумел ввернуть, что учусь в Москве на Физтехе. Словом, начало мне удалось.
Надо сказать, что по вечерам я частенько приезжал с «Фестиваля» в центр города и слонялся по местному броду – улице Советской, а также подходил к парковой танцплощадке. И делал я это с единственной целью – увидеть Галю. И всё – безрезультатно.
И вот в день нашего, наконец-то, состоявшегося знакомства захотелось мне посетить кинотеатр, что при парке. А до кино я всегда был большой охотник…
Пришёл, взял билет, нашёл своё место. Сижу. Народу много. И вдруг перед самым началом сеанса вижу: вдоль стены амфитеатра спускается Галя в нарядном вечернем платье, а рядом с ней несколько плешивый высокий стоматологического вида мужчина. Они прошли вдоль экрана перед всем залом и, поднявшись на несколько рядов, сели с краю.
Фильм для меня уже не существовал…
Любовь моя в ту пору не знала ни то, что обладания, но и поцелуев. Для меня было огромным наслаждением просто видеться с Галей, беседовать, кататься на лодке. Бывало, она лежит на песке, загорает, а я сижу рядом и рассказываю ей стихи, которых знал великое множество. Особенно нравилось ей слушать из Артюра Рембо.
В самом деле, до чего же это прекрасно: река, солнце, песок, двое ещё совсем молодых людей и стихи. А ведь так оно и было, ибо не однажды мы уплывали на лодке вверх по течению куда-нибудь на «Мельников луг» и на пустынном песчаном берегу калились на солнце.
Прожигатели жизни, охочие до острых ощущений, и не подозревают, что человеческая радость способна питаться эдакой малостью и быть полной. Вероятно, таков был и первый человек Адам до своего грехопадения. Познание не увеличило наслаждения, а сконцентрировало его до экстаза, до судорожной боли, тем самым замутив источник.
Не поэтому ли всё искусство, вся цивилизация проявляются в том, чтобы растянуть, продлить удовольствие? Не сказывается ли в этом бессознательное стремление человечества вернуться к изначальному постоянно-блаженному состоянию первых людей, ещё не отпавших от Бога?
«Остановись, мгновение. Ты – прекрасно!» – эти слова Гёте можно взять эпиграфом ко всем творческим усилиям человеческого гения, вся мудрость которого состоит в стремлении пренебречь сиюминутным во имя вечного.
Однажды, когда мы с Галей и её сестрами привычно услаждались ласковым прибрежным песочком Сожа, возникла идея – а почему бы не поехать в Ригу? Высказала эту мысль Галя, а Бела с Мариной поддержали старшую сестру, и даже с горячностью. Но когда я предложил поехать туда прямо сегодня, прямо сейчас, девушки отступились.
Ну, а я, позвонив по телефону-автомату родителям и сообщив о своём намеренье, направился на вокзал, проскользнул «зайцем» в вагон и уехал. А были на мне рубашка с коротким рукавом, босоножки и светло-коричневые дешёвые китайские брюки. И в кармане привычным комом топорщилась небрежно смятая пятёрка.
Уже назавтра поутру я был в Риге. И первым делом обратился в адресный стол, чтобы узнать, где проживает Виктор Останин, мой сосед по комнате в общаге. Разыскав его дом, я узнал, что Виктор находится в больнице. Ему только-только вырезали гланды. Тем не менее я попросил у его родителей разрешения переночевать и таковое получил.
Ну, а до вечера бродил по городу, в котором прежде никогда не бывал. Посетил Домский собор, картинную галерею с выставкой Чюрлениса. На следующий день с утра проведал в больнице сокурсника и отправился на Рижское взморье. Прогулявшись по берегу в напрасном старании найти хотя бы маленький кусочек янтаря и, пожалев, что море слишком холодно для купания, вернулся в город, пришёл на вокзал и поехал в Гомель.
С поездом не повезло. Оказался весь купированный, что было непривычно и затрудняло безбилетный проезд. А тут ещё и ревизоры нагрянули. Не лезть же мне в багажный ящик? Но был я тогда очень тонок, и меня спрятала добрая телом и душой женщина. Для этого она возлегла на второй полке бочком, а я, насколько возможно, уплощившись, был притиснут к стене её мощным задом.
Утром, довольно рано, был уже в Гомеле. И первым делом позвонил Гале, проживавшей на улице «Победа» неподалёку от вокзала. К тому времени, как можно понять, я уже обладал номером её телефона и несколько раз бывал у красавицы дома. На этот раз Галя удивилась столь раннему звонку и предложила зайти через час, а затем вместе отправиться на пляж.
Когда через указанное время я появился в квартире и сообщил, что только-только вернулся из Риги, Галя и её домочадцы были удивлены. Однако небольшие прибалтийские сувениры (у меня хватило денег лишь на крошечную, чуть больше напёрстка, керамическую вазу и деревянную собачонку таких же размеров), а также мои путевые рассказы вскоре убедили всех, что я там действительно побывал.
Вазочка была тут же подарена Гале, а собачка сопутствует мне по сей день. Вот и теперь, когда я пишу эти строки, она привычно стоит на моём письменном столе, старательно задирая свою цилиндрическую мордочку с коричневым носиком пуговкой и прислушиваясь к скрипу моего пера своим левым, единственно уцелевшим ухом.
За достоверность поездки свидетельствовала и трёхдневная щетина, которой я успел обзавестись и которую тут же выкосил электробритвой Галиного папы. Последовал завтрак в кругу семьи, а затем, опять-таки не заходя домой, вместе с тремя девушками я отправился на пляж. Так что и в Ригу я уехал с пляжа и вернулся из Риги опять-таки на пляж.
Как-то раз, когда мы с Галей перекидывались воланом, неподалёку остановился молодой человек немногим старше нас с густой шевелюрой тёмно-коричневых волос и приятной одухотворённой внешностью. Понаблюдав некоторое время за летающим воланом, поинтересовался нельзя ли и ему с нами поиграть.
Мы, разумеется, не возражали. Так получилось, что и с пляжа он шёл вместе с нами вплоть до Галиного дома. А при прощании попросил у Гали её ленинградский (по месту учёбы на химфаке ЛГУ) адрес, что и получил. В Гомеле он был проездом, намеривался побывать и в «городе на Неве». Звали его Эмиль.
Как-то в разговоре, вероятно, имея в виду этот случай, Галя сказала, что пока ещё не во всём разобралась, не всё определила в этом мире и не хочет ставить себя в какие-либо «рамки».
А я, разве я сам в эту пору был готов каким-либо образом стеснить себя и урезать? Разве не смотрел на жизнь, как на прекрасную неожиданность, подаркам которой не будет ни конца, ни края?
Между тем уже тогда было заметно, что мы нравимся друг другу, но глаза наши были открыты на всё и на всех. Нам было хорошо вместе, но горизонты наших мечтаний, похоже, были безграничны. Ну, а пока мы по-прежнему каждый день встречались на пляже, едва ли не грустя, что дни эти близятся к концу. Приходило время разъезжаться по своим городам и вузам.
Вообще Гомельский пляж – чудная вещь, и не только сам пляж, но и вся река Сож, по берегу которой столько великолепных песчаных откосов и отмелей, что и купаться, и загорать в этих местах – редкое удовольствие. Особенно если вы молоды, здоровы и влюблены.
Последовавшая переписка только усилила мои чувства к девушке. Писали мы друг другу еженедельно. Даже традиция установилась, что моё письмо должно прийти к воскресенью, а Галин ответ будет дожидаться меня уже в среду в соответствующей ячейке институтского почтового ящика. О чувствах своих мы в эту пору умалчивали, но можно ли сомневаться в том, что уже любили друг друга.
И тем не менее письма её при всей сладости своей были для меня мучительны. Всякое упоминание о ком-то или о чём-то отзывалось ревностью. А когда девушка написала, что в Ленинграде на несколько часов объявился Эмиль, разыскал её и они вместе побывали на выставке японского художника Хоцусико Хокусая, мне стало и вовсе невмоготу.
Разумеется, моя ревность к Эмилю обнаружилась в первом же ответном письме, за что Галя меня пожурила и обещала при встрече наказать, а потом «погладить по голове». И даже назвала при этом Жекой.
Встретились мы в Гомеле на зимние каникулы. Но общались немного. Покатались вместе на лыжах. Причём выехали с «Фестиваля», откуда ближе до лесной лыжни. А посему и заглянули ко мне домой, так что у Гали была возможность познакомится с моей бабушкой, которой при этом очень понравилась. Но главное из задуманного мной было наше совместное посещение вечера встречи выпускников моей школы, на котором я предполагал увидеть Светку.
В этот приезд я был шикарно одет. Мама позаботилась. Прекрасное английское пальто, элегантный с двумя шлицами итальянский костюм, немецкая шляпа с узкими полями, изящные импортные ботинки. Галина мама была просто «сражена», когда я, эдак расфранчённый, появился у них в квартире.
При столь изящном и модном внешнем оформлении мне теперь не хватало лишь блистательного сопровождения. И оно забрезжило, едва удалось уговорить Галю пойти со мной на вечер встречи. Я уже заранее предвосхищал, какой произведу фурор среди своих одноклассников, появившись с такой яркой, красивой девушкой.
И вдруг Галя, прежде напоминавшая прекрасную мулатку, надевает какое-то невзрачное платье, розовую пуховую кофточку и при этом начинает выглядеть весьма заурядно.
Увы, щеголять мне было нечем. Хотя я и станцевал с девушкой пару танцев, но едва ли уделил ей должное внимание. В результате возле неё оказался довольно симпатичный малый из новейших выпускников, который, похоже, и пошёл её провожать. Более на этих каникулах мы с Галей не виделись, и в нашу студенческую пору я больше ей не писал.
От неё же поначалу получил несколько писем, где она выказывала недоумение на происшедшую во мне перемену. Ещё несколько немногословных открыток и весьма пространное письмо, где исподволь, подспудно сквозила прежняя любовь, как воспоминание о прокалённом солнцем песке Гомельского пляжа и стихах.
И завладела в эту пору моим воображением девушка, которая тоже училась на Физтехе, но младше курсом. И была она изумительно стройна и красива. Высокая, быстрая, всегда прекрасно одета, она проходила по институту с весёлым чуть ироничным сиянием глаз. И вслед ей летели влюблённые взгляды едва ли не всех студентов, куда как измученных обилием экзаменов и зачётов, теоретических заданий и практических лабораторных работ.
Что касается меня, так чуть ли не все дни напролёт я только и делал, что бродил по тем коридорам, тротуарам и улицам, где она могла появиться. Как я понимаю, влюблённость – привилегия заматерелых бездельников, а я был из их числа.
Свободное посещение занятий, допускавшееся правилами нашего института, было мне на руку, и я мог целиком и полностью посвятить себя мукам и радостям любовного томления. И прежде всего, разумеется, я бежал туда, где наша институтская дива бывает непременно.
Одним из таких мест был кружок по изучению изобразительного искусства, руководимый Авророй Заловной – не только замечательно эрудированным искусствоведом, но и прекрасной женщиной. Уверен, что половина физтехов, проявивших интерес к живописи, были без ума от ведущей, половина – от Листвиной. У меня же во время этих занятий чувства и вовсе двоились.
Невысокая, но фигуристая и уже в летах зрелых, искусствовед не могла ни ощущать в юной студентке опасную соперницу, тоже претендующую на любовь и внимание приходящих на кружок парней, и поэтому третировала Наташу нещадно. А та лишь смущалась и переносила это глумление вполне безропотно, потому как сама, похоже, тоже была по-своему влюблена в неё.
Живопись я знал недурственно и, разумеется, при случае был не прочь этим блеснуть на глазах у двух нравившихся мне дам. Впрочем, симпатия к старшей не могла идти ни в какое сравнение с влюблённостью в младшую.
Ещё одним мероприятием, которое Наташа посещала, было кино, раз в неделю прокручиваемое приезжим киномехаником в институтском актовом зале. Фильмы подбирались весьма удачно – в основном отечественная и мировая классика, отчего этот сеанс, начинавшийся в 19 часов, пользовался у нас неизменным спросом. Студентов, сверх всякой меры перегруженных учёбой, вполне устраивало, что не нужно никуда ехать, что гора сама приходит к Магомету.
Да и билеты были не дорогие – по полтиннику.
Впрочем, я и мой друг Слава Тишин таковыми «бумажными пропусками» пренебрегали, а совали пришлому контролёру, что называется в руку, копеек двадцать-тридцать и проходили вдвоём. Но однажды мы его крепко удивили, когда после начала прошмыгнули в уже тёмный зал, осчастливив всего… на две копейки. При этом, разумеется, не могли не слышать у себя за спиной его изумлённый возглас:
– Вот это да!
Очевидно, как раз в этот момент он разжал свою ладонь и узнал, сколь немного мы ему положили.
Увидеть Наташу перед показом и после него, уже было счастьем. Можно было даже несколько увязаться за ней следом и провожать глазами, пока она дойдёт до калитки, ведущей за территорию института, и свернёт к своему дому. А жила она не как все прочие, в общежитии, но была местной, долгопрудненской.
Увы, занятия по истории изобразительных искусств проводились лишь по средам, а кино в актовом зале крутили только по пятницам. Вот и приходилось чуть не всю неделю бегать по институту и его окрестностям в призрачной надежде, хотя бы издали увидеть её неправдоподобно стройный высокий силуэт.
И все Наташины дорожки я знал, и всех парней, одержимых ею, тоже. И вот она проходит лёгкой, быстрой походкой, почти проносится мимо учебного корпуса в своей коротенькой шубке, под тихо падающим снежком, который при её появлении превращается в рождественский.
И как ей не холодно?..
А вот в платьице, даже не пытающемся скрыть неправдоподобно красивые ноги.
И как ей не жарко?..
Впрочем, иногда удача улыбалась и тогда происходили нечаянные, негаданные встречи, то на волейбольной площадке в ближайшей роще, то в электричке, то в Третьяковской галерее… И тогда можно было задержаться где-то неподалёку и наслаждаться её присутствием, её сиянием…
Однажды меня и Наташу свёл волейбольный кружок, время от времени появлявшийся на пустыре между корпусами институтского общежития. И я каким-то образом умудрился с ней заговорить. Более того, мы настолько увлеклись беседой, что отошли в сторонку. И зашла у нас речь о самосовершенствовании.
И теперь удивляюсь психологической точности предложенной мною темы. В самом деле, что ещё могло волновать девушку, и умную, и красивую, как не дальнейшее возрастание и прирост отпущенных ей при рождении качеств?
А заинтересовал я Наташу несколько парадоксальной постановкой вопроса, что любые личные потуги к совершенству никогда не приведут. Что нужно подчиниться природе, то есть своим желаниям и мудрости естества, и тогда природа сумеет создать из человека нечто непредсказуемое и чудесное.
Если исходить из позиции атеизма, которым я, похоже, страдал в ту пору, как и большинство моих столь же юных приятелей, то рассуждения эти были не очень-то и глупы. По крайней мере, Наташа выразила сожаление, что ребята: и те, которые учатся с ней в одной группе, и те, с которыми она проходит практику в ИРЭ у Гуляева, малоинтересны и от них ничего такого не услышишь.
Последовавшее приглашение навестить её дома – и тогда показалось мне верхом счастья, и теперь заставляет предположить, что мои долгие старания обратить на себя внимание девушки не были напрасными.
Назавтра в 11 часов утра, а это было воскресение, я появился у Наташи. В передней промелькнула её мама, куда-то спешившая. Мы остались одни. Какой прекрасный шанс! Но до чего же я был тогда стеснителен, до чего неопытен…
Я заливался соловьем и проговорил 9 часов подряд, не останавливаясь!
Такого словесного марафона более никогда в жизни у меня не было. Но хотя бы одно словечко, хотя бы полсловечка о своих чувствах к прекрасной девушке. Куда там! О чём угодно – только не об этом. А Наташа сидела, откинувшись в кресле, удивляясь моему красноречию и… полному бездействию. Какой же я был тупица, какой олух!
Более мы уже не общались.
По окончании учебного года, в пору летнего трудового семестра, мы, студенты уже, считай, третьего курса МФТИ, занимались малярным делом – шпаклевали, купоросили да красили стены родного общежития. Потолки опыляли побелкой из краскопультов и покрывали коричневой краской плинтуса. А проживали в институтском профилактории.
Ну, а по вечерам, отмывшись от всей этой художественной палитры, устремлялись в столицу, где проходил очередной Московский международный кинофестиваль.
В кассах, разумеется, билетов не водилось, разве что по высокой партийной брони. Вот и приходилось стрелять лишние билетики, лишние абонементы, а также слоняться на стихийной «бирже» фестиваля, толкущейся между кинотеатром «Россия» и опекушинским памятником Пушкину. Тут продавалось по спекулятивным ценам или обменивалось всё, что угодно. Толпа была весьма многолюдна, ибо просмотры конкурсных и внеконкурсных фильмов проходили по всем крупным кинотеатрам столицы.
И случилось так, что желание увидеть фильм «Вверх по лестнице, ведущей вниз» привело меня к Дворцу Съездов. И какая-то женщина предложила обменять свой билет на имевшийся у меня абонемент в кинотеатр «Мир». Это не было эквивалентно. Однако женщина сказала, что её интересует лишь первый фильм абонемента и что она, посмотрев его, доставит оставшиеся талоны по любому адресу, который я ей назову.
Поверив незнакомке, я тут же объяснил ей, как доехать до Долгопрудного, найти студенческий городок МФТИ и профилакторий, и комнату, в которой я проживаю. И попросил остатки абонемента положить в тумбочку возле моей кровати…
Наивность моя была беспредельна!
Ну, а женщина занесла в записную книжку поведанный мною адресный пунктир и с большой искренностью на лице пообещала всё это проделать завтра же поутру.
На следующий день, вернувшись после своей малярной работы в профилакторий, я заглянул в тумбочку и долго шарил рукой в её тёмной пустоте. Напрасно я осматривал пустопорожнее нутро и поздно вечером, уже по возвращении из Москвы. Обещанного остатка фестивального абонемента не появилось там и в последующие дни.
Однако же дня через четыре, проведав в очередной раз фестивальную биржу Тверского бульвара, наткнулся-таки я на эту женщину. Но не обратился к ней сразу, а поначалу несколько со стороны из-за плеча наблюдал, что она меняет, и какие абонементы у неё имеются. А потом подошёл.
Она, разумеется, тут же меня узнала. Извинялась. Ну, а я ей прямо указал, какой именно абонемент из имеющихся в её распоряжении хотел бы получить взамен своего, невозвращённого.
Возражать она не посмела.
Однажды поутру в воскресный день мы с Юрой Порядиным, юношей из параллельной группы, отправились в Лужники на Малую спортивную арену, где шли «Анжелика» и «Даки». Лишние билеты начали спрашивать ещё в вагоне метро и продолжили на эскалаторе, где по соседству с нами оказалась невысокая красивая голубоглазая девушка в красном клетчатом сарафане и белой с кружевами блузке.
Несколько острых реплик – в её сторону, несколько резких ответов – в нашу, и мы познакомились. Оказалось, что зовут её Ириной, и что она тоже хотела бы попасть на этот просмотр.
Не успели мы дойти до Малой спортивной арены, как уже обзавелись билетами для себя и девушки.
Фильмы оказались один к одному – красочные, зрелищные. Этакие костюмно-приключенческие, постановочные истории на тему из истории. После не лишённого приятности просмотра мы, как были, втроём отправились в Парк культуры имени Горького, располагающийся не слишком далеко от Лужников.
Там и на колесе обозрения прокатились, и на лодке по парковым озёрам поплавали. И что-то удерживало Ирину с нами, а мы так и вовсе были счастливы обществом такой обаятельной и умной девушки, по сравнению с которой и очаровательная Анжелика – Мишель Мерсье – потеряла едва ли ни половину своего киношного шарма.
Ближе к вечеру нечто прояснилось. Оказывается, Ирина только что приехала из Ленинграда и не решила, где остановиться. Вот мы и предложили ей переночевать на Физтехе. Подыскали в Профилактории отдельную комнату и с ревнивым вниманием проследили, чтобы ни один из нас не дерзнул туда наведаться среди ночи. А поутру мы – на работу, Ирина – в Москву.
Однако адрес наш у неё уже был.
И осенью, когда я получил от Ирины весточку, знакомство наше продолжилось. И не кончается по сей день. И в основном своём течении было оно и продолжает оставаться дружбой. Хотя и случались в наших отношениях моменты, когда дружба эта вдруг переходила в любовь. Немногие прекрасные дни, часы и минуты…
И была Ирина замужем, причём дважды. Первый раз – совсем недолго, несколько месяцев. Потом – более длительный срок. И был у неё сын Георгий, погибший при загадочных обстоятельствах. А теперь она растит внука Ярослава. И часто болеет. И души в нём не чает, и мучается всяким его детским проступком.
Ну, а Ярослав, как и все подростки, гоняет мяч, увлекается современной музыкой и временами пропускает занятия в школе. А в общем-то, добрый и весёлый мальчишка, и хорош уже тем, что сумел унаследовать от своей бабушки её юную красоту и обаяние.
И было у меня со Светкой ещё несколько встреч. В основном благодаря нашей школьной физичке, её маме. Сама, будучи замужем за кандидатом наук, преподававшим в БИИЖТЕ, Лидия Иосифовна, очевидно, и дочери своей желала такого же мужа из учёных чудаков, тихого да покладистого. А посему ко мне относилась благосклонно.
Помню, как-то в летние каникулы уговорил я Светку на лодке со мной покататься. К лодочной станции мы спускались по обрыву, нисходящему от парка к реке. И парень тут не всякий бы рискнул – этакая сыпучая крутизна. А Светка не побоялась. Взялась за мою руку и – вперёд.
А когда мы уже находились в лодке, и я усиленно грёб вверх по течению, зачерпывала пригоршнями воду и омывала моё разгорячённое лицо. Такая вот ненарочитая ласка.
Разве забудешь?
Этих рук прикосновенье
К воспалённому лицу
Длилось вечность и мгновенье,
И не близится к концу.
Для уставшего от вёсел
В небе почерпнула ты
Милую прохладу вёсен,
Свежесть утренней воды.
И плывём речной дорогой,
Над лазурной глубиной…
Гладь меня, руками трогай
Мягкий, светлый волос мой.
И поднялись мы довольно высоко по Сожу. Дальше Мельникова луга. И расположились на жарком и чистом прибрежном песке. И никого. Только небо, солнце, река и мы вдвоём. И тут бы уделить девушке любимой толику внимания. Так нет же. Откуда не возьмись, появились по соседству какие-то подростки и, обозначив сброшенными сандалиями пару ворот, стали гонять мяч.
Ну как же было и мне не блеснуть перед Светкой?! И принялся я, дурак-дураком, эдак самозабвенно бегать за этим мячом, увязая по голень в горячем искрящемся песке и забивая бессчётные голы. А Светка в это время одна-одинёшенька лежала на своей голубенькой подстилке, скучала и злилась.
И вскоре потребовала плыть обратно.
Не лучше я поступил и в другой раз, уже на следующие летние каникулы. Долго уговаривал и уговорил-таки её отправиться со мной на последний сеанс в кинотеатр «Спартак», что напротив Гомельской кондитерской фабрики. Когда уговаривал, был с пышной высокой шевелюрой. А зашёл за девушкой – наголо постригшись.
Зачем, почему я этакие глупости проделывал? Кому нужна была эта эксцентрика? Может быть, не верил, что нравлюсь Светке? Может быть, и вообще не верил, что могу хоть кому-нибудь понравиться? И ни таковые ли мои выходки имела она в виду, когда однажды сказала:
– Ты умеешь играть на чувствах.
А эта фраза ни означала ли, что какие-то чувства ко мне у неё всё-таки были? Одни вопросы – и никаких ответов…
Первое время только ради неё и в Гомель-то приезжал, и встречи одноклассников устраивал лишь затем, чтобы с ней увидеться. Последнюю сходку организовал уже через несколько лет после окончания института. К этому времени Светка успела побывать замужем. И в отпуск приехала с очаровательным светловолосым малышом. И была у меня возможность пообщаться с ней наедине.
Однако верный традиции я снова всех обзвонил, и мы собрались на квартире у Светки. Лидия Иосифовна посодействовала. И было нас немного – человек пять. Выпили, поболтали, потанцевали. А когда уже стемнело, вышли прогуляться по проспекту Ленина. И настало время расходиться. И в провожатые Светка выбрала долговязого пижона и нахала, который приставал к ней ещё во время вечеринки. И это предпочтение настолько меня покоробило, что я внутренне посмеялся над собою, и чувства мои к ней мгновенно испарились.
Ещё прежде Светки вышла замуж Галя. Причём за бывшего физтеха, который у нас не доучился и был вынужден перевестись в Московский институт стали и сплавов. С Галей мы потом ещё не однажды виделись. Страстно хотели исправить непоправимое и вернуть невозвратное. И, похоже, оба остались с мучительно-горьким и прекрасным ощущением столь близко подпустившего нас, но вовремя не узнанного и не сбывшегося счастья.
Непростительная расточительность беспечной, легкомысленной юности! А ещё, если хотите, прихоть судьбы…
Однажды перед входом в институтскую столовую я повстречал… Надю Берёзкину! Да-да, ту самую девушку, с которой был знаком ещё по детству – в пору своего проживания в Сибири. Это, вспоминая о ней, я ещё в пятнадцатилетнем возрасте написал стихотворение:
Белая берёзка
С губами пухлыми,
Девичьими, нежными,
Алина Берёзкина,
О вас я думаю,
О вас, блуждающей в перелеске.
Собираю ягоды
И гляжу вам в губы.
Губы, губы – ягоды,
Проглочу их грубо.
Тёплое весеннее
Солнце размордастое,
Проберись сквозь ветки,
Красное веселье,
Кудри из-под кепки
С пареньком вихрастым.
Алёша – одногодка,
Ученик – отличник,
На пятёрку сдавший стихи Есенина,
Белую берёзку
Алину Берёзкину
Алёша выучил
В дубравах весенних.
Подглядел бесстыдник
Дождик из-за тучки:
Алина белая в дождике мылась,
Веточки выпрямив —
Зелёные ручки.
А в траве босые ножки студились.
Но в траве бродили
Пьяные ноги.
Заробела в соснах рыжая белка.
Ветры удивились,
Встали у дороги.
Поцелуй Алина приняла, бледнея.
Оказывается, Надя тоже поступила на Физтех и теперь учится курсом ниже. Было нам, что вспомнить. А через недельку-другую девушка обратилась ко мне с просьбой помочь ей подготовиться к коллоквиуму по математическому анализу.
И вот в корпусе радиотехников, где комнаты второго этажа предоставлены студентам для самостоятельных занятий, мы находили свободную аудиторию и занимались математикой. Была доска, был мел и были глубокомысленные разглагольствования по поводу аксиом, лемм и теорем. Лишь не было понимания того, что если девушка просит с ней позаниматься, то нужно заниматься ею самой и не чем иным…
И хотя в завершение этих занятий я отважился пригласить Надю в бар при ресторане Пекин, приходится признать, что тогда в детстве – на чердаке, в деревянном ящике, где мы с Надей и Вовкой Горловым учились целоваться, был я гораздо смелей и решительней…
За шесть лет учёбы в МФТИ пообщался я с очень и очень многими ребятами. И прежде всего это был Слава Тишин, очень спокойный и даже несколько флегматичный парень из Курска, которому, как и мне, уютней было пребывать несколько на отшибе, а не вариться в самой гуще студенческой массы. В течение четырёх последних курсов мы проживали с ним вместе в одной комнате.
Где-то Слава теперь? Помню, тогда он увлекался американскими киноактёрами и певцами, преклонялся перед Томом Джонсом и Фрэнком Сенатором. А ещё начитывал тексты в лингафонном кабинете, ибо английское произношение имел не хуже, чем у дикторов-англичан.
Может быть, при первом же поветрии в Америку маханул?
А в нашу студенческую пору вместе со Славой мы и по кинотеатрам разъезжали, и к девчонкам клеились. И был он весьма покладист, и сговорчив. И, казалось, не было вещи, в которой бы я не мог его убедить, и предприятия, на которое не сумел бы увлечь. Впрочем, случая, чтобы во мне разочароваться у него, пожалуй, и не было. Ибо всё-то у нас получалось и, куда бы мы ни хотели попасть, всюду попадали.
Однажды я подбил его отправиться на выходные в Иваново, в город невест. Поверили расхожей басне, что мужиков там ну совсем нет. Вот: мол, где погуляем! Приехали раненько утром и пошли колесить по городу да знакомиться, да свидания назначать направо и налево…
А между тем мужики там были и довольно много. По крайней мере, на улице попадались. Но чтобы мы почувствовали у тамошних женщин какой-то особенный сексуальный голод, такого не было. Впрочем, разницу в отношении к сильному полу всё-таки заметили. Да и переночевать нашлось где. Но в целом были разочарованы.
После окончания института хотел я Славу за собой в Обнинск утянуть. Не получилось. Остался в аспирантуре. Тут мы и разошлись. Оказались приятелями, чтобы время провести нескучно, а чего-то более крепкого, да сердечного не получилось.
Впрочем, знал я об этом и прежде. Так, однажды, когда мы чуть ли не всей группой собрались в комнате у Димы Галчонкова, этот самый Дима, за что-то на меня рассердившись, обратился к присутствующим: мол, отвернитесь, и я сейчас Глушакова побью. Никто не отвернулся кроме… Славы. Как тут не вспомнить пушкинское: «Уж эти мне друзья, друзья…»
А вот ещё случай на ту же тему.
Как-то на комсомольском собрании нашей 551-й группы другой мой приятель повёл себя неожиданным образом и вдруг ни с того ни с сего припомнил мою не слишком удачную и даже несколько аполитичную шутку в адрес испанских эмигрантов, которой я разродился во время нашей с ним беседы-прогулки.
Тогда, будучи со мной с глазу на глаз, он даже замечания не сделал, а на собрании потребовал разобраться в этом. Может быть, принял меня за провокатора, или сам был нечист? Время-то – конец шестидесятых…
После такового разбирательства стал я куда как осторожнее в своих речах. Однако потрепаться любил. И временами, если не с одним, так с другим из моих многочисленных знакомых дефилировал по Долгопрудному и философствовал на самые разные темы. Об одном из них в дальнейшем узнал, как о штатном филёре. Впрочем, по имени называть не стоит. И без того – жалкий, несчастный человек…
Наступило время, когда речь у меня вдруг стала литься свободно и непринуждённо. Я даже не задумывался над построением фразы, а творил её напропалую, зная, что от эдакой вольности она только выиграет.
Особенно любил я беседовать с Юрой Куяновым, с которым познакомился уже на последних курсах. Был он весьма умён, благороден в манерах и говорил не как-нибудь, но смакуя каждую фразу, каждый словесный оборот.
Однажды поздно вечером, когда он вместе со своей невестой шёл с электрички по запасному пути, они были сбиты налетевшим сзади поездом. Но тут же вдобавок к такому невезенью обнаружилось и везение – оба не только остались живы, но и увечий никаких не получили, а, выйдя из больницы, благополучно поженились.
И как же я ждал этой свадьбы! Потому что знал, что там появится Наташа Листвина, которая была дружна с Юрой и его невестой. По этому случаю единственный раз в жизни я прошёл весь комплекс парикмахерских услуг, начиная от мытья головы, кончая стрижкой и укладкой волос.
А между тем – впустую, ибо уже с утра, задолго до свадьбы, начали мы с Юрой прикладываться, отмечая и отмечая его наступающий праздник. Ему хоть бы хны, а меня разморило… Веселились без меня! Ну, а мне сердобольные хозяева, родители новобрачной, вынуждены были постелить в кладовке, где я и проспал до утра следующего дня…
Нередко заглядывал ко мне в комнату Вадим Варницкий. Был он очень силён, мастер спорта по акробатике, но симпатиями среди ребят не пользовался. Обаяния ли не доставало или характером не устраивал? Меня же навещал всегда по делу. Приходил за советом.
Проблем у него было предостаточно, особенно с учёбой. Знаниями не блистал. Но поскольку визиты повторялись и повторялись, значит, советы мои не были бессмысленны и приводили к нужному результату. Потом его всё-таки отчислили. То ли я оказался недостаточно мудр, то ли он слишком уж запустил учёбу?
Много, очень много было у меня на Физтехе приятелей и собеседников, но настоящая дружба получилась только с Борей Холо-денко, тем самым пареньком, чья кровать ещё в пору поступления оказалась подле моей.
Учился он очень и очень серьёзно и «время на стружку не перегонял» (его выражение). Но кроме усердия были, конечно же, и прекрасные способности. Один из моих знакомых ребят даже считал его «самой золотой головой Физтеха».
С Борей мы не теряли связь и в дальнейшем. И когда он в Очаково под Москвой жил, будучи первый раз женат, и когда неподалёку от станции метро «Студенческая», будучи уже в разводе. И когда во втором браке на проспекте Вернадского обитал.
Из виду мы друг друга не упускали.
К стихам моим поначалу, то есть в студенческую пору, относился скептически: мол, всё равно лучше Эренбурга писать не будешь. А потом проникся. Слушал с интересом. Ему одному и читал я прямо из тетрадей своих – только что написанное. Любил он и декламацию мою. Причём не только собственных сочинений, но и классики. Милый, умный, добрый и в чём-то очень беззащитный человек.
Доктором физмат наук стал очень рано. Имел проблемы с начальством, которое всегда не прочь поживиться открытиями подчинённых. При первой же возможности с женой и сыном уехал в Америку.
Теперь, если заглянуть в Интернет и набрать латиницей его имя и кликнуть по кнопке «найти», отзовутся многие сотни сайтов, и только сам не подаст голоса. Только самого Борю не найти. Слишком уж вязка и холодна эта электронная трясина – Интернет…
Большое! Казалось бы, что проще – море разглядеть. Так нет ведь. А всё потому, что ни в сердце своём, ни в мыслях подчас не имеем надлежащего масштаба.
Первый раз я вырвался к этому синему чуду, почему-то называемому «Чёрным», после четвёртого курса. Было у меня 80 рублей – остатки летней стипендии и желание увидеть его. Да не на картинке, а вживую. И побывал. Да не увидел, ибо по первому разу чудом не ощутил…
А дело было так. Приехал я из Гомеля в Ялту. На поезде. Разумеется, «зайцем». Поселился довольно удачно. Целую комнату заимел, причём бесплатно и почти у самого моря! Женщина в летах зрелых и одинокая сдала. Комната проходная – от меня к ней. Но уже через два дня выгнала. Может быть, на московского студента были у неё свои виды, о которых я не догадался?
После этого устроился уже вполне заурядно – в фанерной халупе на двоих, поставленной в хозяйском саду. Ни электричества, ни окон – полнейший интим. И от моря далековато – в километрах двух-трёх, чуть ли не на самом верху горного склона, по которому пролила Ялта свои кривые неказистые улочки и домики корявые раскидала. Пока дойдёшь до пляжа, пока с пляжа вернёшься – морока!
Первое время, чтобы скоротать дорогу взялся я припоминать стихотворение Гумилёва «Варвары», машинописный текст которого перед самым отъездом увидел мельком у Жоры Сомова, одного из гомельских поэтов. И припомнил, как потом оказалось, дословно.
Теперь нетрудно разобраться: почему по первому разу море не произвело на меня особенного впечатления. Обезображенное близостью порта с подъёмными кранами и кораблями, выглядело оно буднично и серо. Попробовал посещать музеи. Тоже – скука. Долина сказок – уродство какое-то.
Как-то вечером решил пройтись по набережной с посещением каждого винного погребка. И везде выпивал по стакану слабенького, чуть сладковатого пойла, очевидно, разбавленного в десяти водах. И народ всякий, разный навстречу попадался. Да за столиками, да возле каждой стойки.
И дамы мазаные, перемазанные, и мужчины пьяные, препьяные, и даже кто-то из известных артистов. Всё это было ярко, шумно, вычурно и непристойно. А я шёл и шёл, ничему не радуясь, не хмелея, пока в одном из бессчётных кабаков не был прихвачен милицейской облавою.
И меня, и всех, кто там оказался, а ещё и прочих праздно шатавшихся по вечерней набережной посадили в автобус и увезли, и собрали в некоем зале – всего около сотни молодых людей. А пожилых не трогали. Должно быть, такова была у Ялтинской милиции ориентировка.
Вызывали нас по одному, допрашивали, обыскивали и отпечатки пальцев снимали. И отпустили только на утро. И то не знаю – всех ли? И пришлось мне после бессонной ночи, усталому да голодному тащиться по серой Ялтинской кривизне на свою верхотуру. А тут ещё и некий бородатый москвич-жулик выцыганил у меня рублишко-другой из немногих последних. Что и говорить – приятного мало.
Да и любовных приключений в Ялте оказалось не густо. Всего два – девица худенькая да бледненькая, да женщина загорелая до черноты. Когда же через две недели, проведённых в этом курортном захолустье, осталось у меня лишь три рубля, понял – пора возвращаться.
Один рубль пошёл на проезд в автобусе до Симферополя, другой – на оплату постели в плацкартном вагоне поезда, даже сесть в который оказалось проблемой. Дело в том, что когда я явился на платформу, посадка уже заканчивалась, и в провожатые напроситься было не к кому. Вот и подошёл я к одному из проводников и признался начистоту, что денег на проезд не имею: дескать, впустите, а я перейду в какой-нибудь другой вагон. Проводник меня и впустил.
А проходя по вагонам в поисках где бы приткнуться, я неожиданно стал свидетелем разговора двух парней с бригадиром поезда. Молодые люди жаловались, что им продали два билета на одно место. Бригадир отвёл их в соседний вагон, указал две свободные полки и удалился.
Ну, а я возьми и поинтересуйся у парней: в каком вагоне и что за место указано в их билетах? И, не тратя время попусту, пошёл, занял это место, заплатил за постель, постелился и лёг.
Вскоре ко мне подошёл проводник и попросил сдать ему свой билет. Я тут же изобразил недоумение, как же так он не помнит о билете, уже мной сданном. Дескать, на это место было продано сразу два таковых, и второй пассажир пошёл к бригадиру за размещением, а я тут остался. Психологический расчёт оказался верен, ибо проводник не мог не помнить, хотя бы смутно, об этом происшествии.
Более суток я «постился», но доехал вполне благополучно. А поскольку в Гомель поезд прибыл так рано, что и троллейбусы ещё не ходили, то последний рубль был потрачен мной на такси. Собственно, для этого и берёг. Не то проел бы всенепременно.
После пятого курса, оконченного мной на одни пятёрки, решила мама побаловать сына морем. Впрочем, и случай к тому располагал, ибо в поликлинике, где она работала, были предложены ей две туристических путёвки в Евпаторию. На август.
Вполне цивилизованная с мебелью комната на двоих, близость моря, сносная кормёжка со столовским меню, в котором царила нототения. Песчаный пляж с волейболом и скука, скука, скука. Да и свои горячие инстинкты пришлось попридержать. Не один всё-таки – с мамой…
А пользоваться морем по-настоящему я в ту пору ещё не научился. Зайду, окунусь, проплыву до буйка, обратно и готово. От речки не отличал. Между тем как море заплывов требует, чтобы ширину его необъятную хотя бы слегка почувствовать, и глубину немереную под собой хотя бы мысленно ощутить.
Да и народ вокруг всё больше лечащийся, ни к веселью, ни к ухаживаниям не расположенный: всё больше давление себе измеряет, да грязями полезными пробавляется, да на таблетки налегает. Уныло. Серо. А тут ещё холера в городе обнаружилась. Того гляди, карантин объявят и въезд-выезд закроют.
Несколько маминых сослуживцев, тут же отдыхавших, надумали дать дёру. Были у них машина и мотоцикл с коляской. Ну, а поскольку и мне захотелось уехать прежде окончания курсовки, то я присоединился к маминым «моторизованным» сослуживцам, и рано утром вместе с ними выехал из Евпатории. Дескать, как бы мне в случае карантина не опоздать на учёбу.
Мама же решила остаться.
Места в машине для меня не нашлось. Трясся на заднем сидении мотоцикла. И до чего же это мучительно! До чего тяжело! Вцепился в ручку перед собой и держись, и не расслабляйся. Остановки редки. Когда проезжали через Днепропетровск, я взмолился: дескать, больше не могу, дальше полечу самолётом. Высадили.
Приехал в аэропорт, а билетов нет. Но я с каким-то лётчиком в буфете потолковал этак по-свойски, по-дружески, и проблема разрешилась. Довершал своё возвращение уже в комфорте. За время же мотоциклетной тряски обзавёлся парапроктитом. Это мне в наказание за то, что маму одну в холерном Евпатории оставил.
Чем был для меня Физтех? И вообще – физика с математикой? Ошибочно взятым направлением? Ненужной тратой времени? А может быть организующим началом всей моей дальнейшей умственной деятельности? Во всяком случае, и впредь общаясь далеко не с глупцами, я уже никогда и нигде не встречал такой высокой концентрации по-настоящему умных, добрых и благородных людей.
Ещё в школе пришло мне на ум повозиться со степенными целочисленными рядами. И брал я таковой ряд, и записывал под ним разности между соседними членами. А под этим рядом – третий, состоящий из разностей между разностями. И, в конце концов, получал ряд, состоящий из одних нулей. И стал я это явление изучать и доказывать какие-то теоремы. И разнообразно манипулировать со степенными рядами, складывая их и перемножая, что-то обобщая и доказывая. И получил настолько красивые результаты, что попросил брата опубликовать их или показать профессорам, ибо он в эту пору учился на матфаке.
Брат не проникся. Ну, а я потом, уже будучи студентом МФТИ, во-первых, увидел родственную близость этих результатов формулам интегрального и дифференциального исчисления. А затем узнал о «теории конечных разностей», где выведенные мною формулы в своём простейшем выражении присутствовали буквально. Там же была обнаружен мною и результат, который я тоже получил самостоятельно в школьную пору, связанный с делимостью на простые числа. Оказалась, что он давным-давно известен, как «малая теорема Ферма».
И всё-таки весьма многих закономерностей, которые мне довелось получить, оперируя со степенными рядами, я так нигде и не нашёл. Поэтому полагаю, что удалось мне тогда в подростковом возрасте открыть и нечто большее, чем просто «велосипед». Впрочем, дело прошлое…
Лекций на Физтехе я практически не посещал, а к экзаменам готовился по книгам да по чужим конспектам, которые чаще всего брал у Юры Савченко или Валеры Федирко. У обоих и почерк аккуратный, и толковое изложение – с пониманием.
Но на первом курсе иногда случалось мне и на лекцию забрести. Так, однажды, слоняясь по учебному корпусу, зашёл я в аудиторию, где читал начала математического анализа профессор Никольский, заведовавший отделом в Математическом институте имени Стеклова. На этот раз Сергей Михайлович доказывал теорему о сходимости вложенных отрезков. Но делал он это настолько сложным способом, что я очень быстро перестал его понимать.
Тогда, чувствуя, что проблема гораздо проще, чем подаётся профессором, я тут же подыскал вполне простенькое минут на пять доказательство и после лекции подошёл к Никольскому. Был он человеком весьма пожилым и традиционно рассеянным. Мог тряпку для вытирания доски в карман вместо носового платка сунуть. Вот и теперь был он весь взъерошен и основательно перепачкан мелом.
Не скажу, что сразу, но моё доказательство профессор воспринял. Вот почему через несколько дней я специально явился на следующую лекцию, чтобы посмотреть, оставит ли он студентов со своими громоздкими выкладками или воспроизведёт мои? Воспроизвёл.
Правда, самого меня не припомнил, и, указав на какого-то рыжего парня из первых рядов, сказал, что, дескать, этим студентом уже после лекции был предложен более короткий способ доказательства. Мол, давайте его и запишем. Рыжий, разумеется, отказался от незаслуженной чести.
Ну, а я, оставив аудиторию, пошёл по своим делам…
Поэзия ко мне возвратилась лишь на третьем курсе. Да этого я разве что иногда, баловства ради, что-то писал стихами. Послание к Светке, например. А тут весенняя сессия – труднейшая. Восемь экзаменов, в числе которых и Квантовая механика, и Теория функций комплексного переменного, и Уравнения математической физики.
Казалось бы, не продохнуть?
И вдруг начала писаться поэма! И не о чём-нибудь – о ледовом побоище! И написалась ещё до окончания сессии, и получила название – «Колокола». В тот день, когда была поставлена в поэме последняя точка, я вдруг почувствовал, что это – праздник, и пригласил своего сожителя по комнате в ресторан «Урал», правда, не вечером, а по-студенчески днём, когда цены там были вровень столовским.
Экзамены на Физтехе выстраивались весьма разумно: сначала – те, что потруднее, а что полегче – в конце. Последним экзаменом этой сессии был годичный спецкурс по приборам СВЧ, прочитанный самим деканом, а предпоследний – история. И вот после сданной истории вхожу я в общежитие и вижу: наш староста Олег Масленников звонит по телефону, что у вахтёра, называет имя и отчество декана и говорит ему: дескать, через полчаса к вам явлюсь.
Досрочная сдача! – молнией промелькнуло в уме. Подхожу, спрашиваю. Действительно так. А в руках у Олега журнальная статья, по которой он будет через полчаса сдавать экзамен. Тут же меня посещает мысль – хорошо бы покончить с экзаменами сегодня же да уехать домой!
И прошу Олега быстренько познакомить меня со статьёй и рассказать о приборе, который в ней описан, а также о том, что было прочитано по СВЧ в течение года. Он рассказывает. А через полчаса мы уже у декана. Олега, разумеется, пропускаю вперёд, чтобы, слушая его ответ, закрепить то, что узнал несколько минут назад. Он докладывает статью и уходит со своими законными пятью баллами.
Очередь за мной. Что-то отвечаю, что-то нет. Где-то разобрался, где-то путаюсь. Декан с сокрушённым видом говорит, что больше трёх баллов за такой ответ поставить не может. Поэтому, чтобы не портить зачётку, на последней странице которой стоят исключительно пятёрки, он мне этот экзамен пока проставит лишь в ведомость. И желательно, чтобы осенью я его пересдал на более приличный балл.
Можно ли сомневаться, что предложение декана меня устроило вполне. И через три часа я уже лежал на верхней полке общего вагона и скорый поезд «Москва-Гомель» уносил меня навстречу летним каникулам. Ну, а в сентябре, по возвращении в Москву, я наведался в Ленинскую библиотеку, проработал хорошенько ту же самую статью, просмотрел конспекты Олега, и в моей зачётке к прочим отметкам присоединилась ещё одна пятёрка, выведенная рукой декана.
Заканчивался III курс. Физика меня всё больше и больше разочаровывала. А тут ещё затяжная сдача зачёта по радиотехнике. Уже экзамены полным ходом шли, а я всё паял и паял, паял и паял… Сессию сдавать меня итак допустили. Студентом я был из хороших. А вот лабораторию и экзамен по радиотехнике удалось мне сдать только осенью – в конце сентября!
Но, несмотря на это, стипендию дали. За нормальные отношения с деканатом и общественную активность – регулярно снабжал факультет абонементами в Иллюзион по коллективным заявкам от института.
А на следующую весну нужно было опять сдавать лабораторный зачёт теперь уже по волноводам. По мере приближения сроков я всё грустнел и грустнел, совсем как пушкинский поп в предвкушении щелбанов от своего работника Балды. Увы, практика мне давалась куда хуже, чем теория.
И вот за месяц до сессии надумал я… перевестись на другой факультет – на Физическую химию! И лишь потому, что там не было никаких зачётов, связанных с практической работой!
Ну, а чтобы не одному, уговорил Славу Тишина. Переводится вдвоём – оно как-то веселее. Конечно, полагается такие переводы предпринимать в начале учебного года, а не в конце, но мы убедили в разумности наших действий и ректора Олега Михайловича Белоцерковского, поставившего главную резолюцию на наших заявлениях.
Так что весеннюю сессию сдавали уже на Физхиме. И хотя на этом факультете среди зачётов и экзаменов значились и семестровые курсы, и годичные, о которых мы прежде не слыхивали, всё было усвоено в кратчайшие сроки и сдано вполне успешно. В эту пору, кажется, предложи нам сдать хоть китайский язык, мы бы уже через три дня явились на экзамен вполне подготовленными. Таково обычное самоощущение студента старших курсов.
Отныне наша учебная база находилась в Институте атомной энергии им. Курчатова. И три раза в неделю мы были обязаны её посещать. И вся наша специализация была сугубо практическая, то есть экспериментальная. А между тем в подразделении, куда мы попали, имелись и теоретики. Но это были уже сложившиеся учёные, а также один студент шестого курса и два аспиранта.
С пятого же курса – никого, хотя кое-кто из наших сверстников и предпринимал попытки туда проникнуть, но безуспешно. А занимались эти теоретики ни много ни мало проблемами устойчивости термоядерной плазмы. Ибо человечеству и по сей день мерещится управляемая термоядерная реакция, попросту говоря – приручённое солнце.
И захотелось мне попасть в эту группу. И обратился я к Рудакову с Ивановым, докторам физмат наук, заправлявшим в ней. К моей просьбе они отнеслись скептически, всё-таки пятый курс, а базовые занятия на Физтехе начинаются с третьего, то есть два года упущены.
Но попытаться позволили. Дали мне проработать обзорную статью по вопросам устойчивости высокотемпературной плазмы и решить задачу по определению скорости распространения малтеровского звука в частично ионизированной плазме. И на всё это у меня был месяц.
Чтобы разобраться в статье, пришлось покопаться в специальной литературе, а также покорпеть над весьма пространными алгебраическими формулами и громоздкими операциями из векторного анализа, которыми была нашпигована сия наука. Решил я и предложенную мне задачу.
Ну, а в заветный день и час оказался у доски перед всей теоретической командой отдела. И началась наша беседа с задачи. Для её решения предложил я оригинальный ход – забыть о существовании незаряженных частиц, но считать их «тёмными лошадками», и ввести некий фазовый множитель в выражение для скорости ионов, который бы отвечал за их столкновения с атомами.
Экзаменаторы смотрели, на меня вытаращив глаза, и ничего не понимали из моих слишком «экстравагантных» предложений. Наконец, устав препираться со мной, они спросили, как выглядит конечный результат. Я представил. Они же, сказав, что результат неверен, выгнали меня из аудитории: дескать, будем решать.
Затем, посовещавшись не более пяти минут, пригласили вернуться. И сам Рудаков объявил итоги: дескать, и курс уже пятый, и предмет вы усвоили недостаточно хорошо, и задачу не решили, но мы вас берём, потому что вы нам понравились. Тут же мне было сказано, что если я буду заниматься, то и в аспирантуре мне место обеспечено, и диссертацию защищу, и на работу в Курчатовском институте меня оставят, ибо таковы их традиции – готовить специалистов для себя.
И был мне назначен в руководители кандидат физмат наук Александр Гордеев. И мы с ним тут же уединились для разговора. И я его спросил об их способе решения предложенной мне задачи. Оказывается, всего-то и требовалось просто выписать электродинамические уравнения, описывающие систему, и решить их в первом приближении.
– И каков правильный ответ? – продолжал я расспрашивать Гордеева.
Он показал. И я, тут же проверив свои выкладки, нашёл в них ошибку, исправил и получил тот же результат. Гордеев посмотрел – всё верно. Уже за дверью я услышал его рокочущий бас:
– А студент, оказывается, задачу решил правильно!
И было начало ноября. И договорились мы с моим руководителем, что появлюсь я в отделе в ближайшую среду. А пришёл только… в середине мая! И то – за проставлением базового зачёта. Теоретики были в шоке. Они уже предположили, что я ещё куда-то переметнулся. А тут – на тебе!
Посетовали они на таковое моё усердие. Поняли, что светлые их предначертания в данном случае не реализуются. Но, люди добрые, зачёт поставили. И высказали пожелание на заключительный курс, чтобы я несколько чаще бывал в отделе, иначе могу остаться без диплома.
И в начале следующего учебного года Гордеев сформулировал мне дипломную задачу. А я её решил. И диплом был мною защищен. Однако без блеска – на четвёрку. Что же случилось, почему я не захотел пойти по той успешной дороге, которую мне предначертали поверившие в меня учёные? Почему разом поставил на этих перспективах крест?
Увы, ещё только готовясь к испытанию, я уже понял, что эта наука не по мне. Слишком скучен и убог её математический аппарат – системы алгебраических уравнений, решаемые в первом, втором и в энном приближениях. Ну, а когда экзаменаторы не сумели понять моих рассуждений, решил, что моего экзамена они не выдержали.
И всё-таки я, может быть, ещё приложил бы толику усилий к овладению теоретическими премудростями высокотемпературной плазмы, если бы моим руководителем согласился быть сам Рудаков или, на худой случай, Иванов.
Таковы в ту пору были мои амбиции.
После окончания МФТИ меня пригласили на работу в Физико-энергетический институт, располагавшийся в Обнинске. Город в сотне километров от Москвы, сплошь состоящий из всякого рода научно-исследовательских институтов.
Типичный подмосковный Наукоград!
И был я определён теоретиком в лабораторию, занимающуюся низкотемпературной плазмой и приборами, работающими на её основе. Только в первый день отсидел я все свои восемь рабочих часов полностью. С меня хватило. А, уже начиная со следующего дня, появлялся в лаборатории только мельком. Подойду к одному, к другому. Поболтаю. И – до свидания. Притягивала Москва, притягивала поэзия и тревожила постоянная потребность в женщинах.
Поселили меня в комнате институтского общежития, где проживал слесарь лет сорока, уже побывавший в браке. Едва переступил я порог, как он объявил мне, что нужно «прописаться», для чего двух бутылок водки будет вполне достаточно.
Пока я ходил в магазин, слесарь нажарил сковородку прудовых карасей, привезённых из родной деревни. И мы приступили. Между тем сожитель мой быстро пьянел. Ещё мы не допили первую бутылку, как стал он заговариваться, а затем и вовсе отрубился.
Оттащив обмякшую тушу на кровать, поднял я валявшуюся в углу бутылку тоже с водочной этикеткой, но уже крепко пропылившуюся, сполоснул под краном и перелил в неё недопитые нами остатки. А свою вторую, непочатую убрал в чемодан – пригодится.
Не прошло и получаса, как слесарь пробудился и потребовал налить ему ещё. Я выплеснул в его стакан оставшиеся грамм тридцать. Когда же он заговорил о второй бутылке, то я изобразил самое искреннее изумление. Мол, всё выпили, а ты не помнишь, и указал ему на две пустые бутылки, стоящие на столе. Он удивился, повернулся к стене и уснул уже до утра.
Пил он регулярно и всё больше в одиночку. Надо сказать, что пьянство было его любимым времяпрепровождением. Однажды среди ночи я проснулся оттого, что кто-то, навалившись всем телом, меня душил. Сбросив уже входящего в азарт изверга, я включил свет и разглядел его. Полуночным агрессором оказался мой сосед по комнате. Теперь он уже лежал на полу возле моей койки и храпел.
Однако проживали в общежитии и весьма интеллектуальные ребята в основном из молодых учёных, с которыми можно было потолковать о поэзии и живописи и даже разжиться для прочтения редким сборником стихов. Особенно частенько захаживал я к симпатичному и спокойному Геннадию, жившему этажом выше в комнате на одного. Был он добр и весел, носил очки и любил посмеяться над хорошей шуткой.
Случалось, я ему читал стихи собственного сочинения, о которых он по врождённой деликатности не высказывался, но слушал внимательно с видимым интересом. Когда же мне нужно было провести время с очередной дамой, Геннадий неизменно ссужал меня ключом от своей комнаты, а сам на время перебирался к другу. А ещё был он альпинистом, то есть относился к той категории людей, которая для меня так же непостижима, как, скажем, сочинители музыки.
В эту самую пору стал я наведываться в столичные литературные журналы. Но, увы, безрезультатно. Мои рукописи неизменно возвращались или почтою, или сам я за ними заходил. Впрочем, на заведующих поэтическими отделами уже тогда мне случалось производить благоприятное впечатление.
Уже и поэтесса Татьяна Глушкова предлагала высшим чинам «Литературной газеты» большую подборку моих стихотворений, и критик Галина Корнилова – в журнале «Знамя», и поэт Юрий Паркаев – в «Молодой гвардии»… Но через инквизиторский суд редакционных коллегий моему творчеству пройти пока не удавалось. По-видимому, именно там восседали самые главные и самые строгие вершители литературных судеб.
Мудрено ли, что у меня возникло ощущение железобетонной стены, которую я понапрасну пытаюсь проломить лбом. Едва ли не паникуя, по каким только адресам не начал я бросаться в поисках поддержки.
Однажды к Павлу Антокольскому стихи свои послал, как будто к пифии древней за оракулом обратился. И вскоре по его приглашению наведался к престарелому поэту домой – едва ли не к последней реликвии времён стародавних.
Запомнилась тёмная, затхлая квартира одинокого, пожилого, не очень здорового человека. Посреди комнаты большой заваленный книгами и рукописями стол, на котором среди прочего я увидел и распечатанный конверт своего письма. Тут же лежали и согнутые пополам листочки с моими стихами.
Предложенный стул. Исхудалое с впалыми щеками и тёмной, почти коричневой пигментацией лицо живого классика. И странный, не слишком внятный разговор. И вопросы Антокольского, любопытствующие о моём отношении к его поэзии. И, увы, ни малейшего упоминания о моей…
Случилось мне, будучи проездом в Ленинграде, переслать стихи свои и Лидии Гинзбург. Ещё один литературный остов Серебряного века. Ожидал, что и тут последует приглашение в дом. Увы, не последовало. Знаменитая визави Ахматовой и Мандельштама осчастливила меня лишь коротеньким и отнюдь не лестным отзывом по телефону.
Позднее, будучи автором поэмы «Млечный путь», которую никуда не мог приткнуть, додумался я обратиться за помощью и к самому Константину Симонову, которого всегда считал замечательным мастером эпической поэзии. И вот, разжившись номером его дачного телефона, звоню. Объясняю в чём дело, и прошу разрешения переслать ему текст моей поэмы. Тут уже не то что встречи не последовало, Симонов и знакомиться с поэмой моей отказался: дескать, обратитесь в журнал «Юность», там имеются квалифицированные литературные консультанты.
Словом, из потревоженной мною плеяды громких имён Антокольский оказался самым дружелюбным и отзывчивым человеком. Очевидно, в силу собственной забытости и заброшенности. И грех тут кого-либо винить, ибо уже тогда Господь приучал меня не заботиться и не суетиться, но Сам давал мне нужное в подходящий для этого час.
Однажды заведующий поэтическим отделом журнала «Новый мир» Вадим Сикорский сообщил мне, что рукопись моей поэмы «Колокола» произвела на него хорошее впечатление, и что он рекомендовал меня в литературную студию, которая будет открыта при Московской писательской организации и Московском городском комитете комсомола.
И был я зачислен в семинар, который вели Винокуров и Сикорский. И раз в неделю под их руководством собирались молодые московские поэты, обсуждали друг друга, а затем уже на свежем воздухе вольно общались. Многие из тех по-настоящему талантливых ребят в дальнейшем так или иначе проявили себя в писательском деле. Но никто не засиял. Старшие товарищи позаботились…
В начале лета 1972 года мне вдруг забрезжила удача. Когда я пришёл со своими стихами в журнал «Юность», располагавшийся в одноэтажной пристройке к «Дому писателей», встретил меня заведующий поэтическим отделом журнала высокий и загорелый красавец – поэт Сергей Дорофенко.
Представившись, я протянул ему стопу своих отпечатанных на машинке стихотворений. Дорофенко, отнюдь не расположенный читать всё, предложил мне самому отобрать три лучших. Дескать, для знакомства достаточно. Ну, а я ответил, что он может ограничиться стихотворениями, лежащими сверху.
Едва пробежав глазами первое, заведующий подозвал двух своих помощников, находившихся в кабинете, и стал им одно за другим передавать мои стихотворения сразу по собственном прочтении. Таким образом, он просмотрел всю стопку и, похвалив, сказал, что мне, конечно же, есть над чем поработать, но в принципе повод для публикации имеется. И, пометив некоторые стихотворения одобрительными галочками, предложил зайти уже осенью после отпускного сезона: мол, будем готовить подборку.
Когда в сентябре я снова появился в журнале, то узнал, что Сергей Дорофенко погиб. Обстоятельства его смерти выглядели ничтожно и глупо. Будучи в ресторане ЦДЛ, поэт подавился шашлыком. Случись среди ресторанной публики кто-нибудь смыслящий в медицине, его могли бы спасти…
Все сотрудники редакции выглядели опечаленными. Было заметно, что этого человека здесь любили. Когда же я сообщил Натану Злотникову, что Дорофенко отобрал некоторые из моих стихов и собирался напечатать, новый заведующий отделом с большой твёрдостью заверил меня, что всякое стихотворение, отмеченное одобрением Сергея Петровича, будет издано.
Игровой азарт всегда был мне не чужд. Но всякий раз он или уравновешивался чем-то разумным, или чем-то насущным отменялся. Оказавшись в Обнинске, я ещё немалое время посещал волейбольные тренировки, проводившиеся на Физтехе в новом спортзале. Преподаватели, аспиранты, студенты старших курсов: 5-б команд. И каждой перепадало за вечер сыграть не более двух-трёх партий. И всё-таки я мотался в Долгопрудный аж с противоположного конца Подмосковья: четыре часа – туда, четыре – обратно.
И привлёк тогда моё внимание один из постоянных посетителей этих волейбольных вечеров. Лет под шестьдесят, маленький, лысый и уже не очень умелый игрок выглядел он несколько странно на фоне более молодых и ловких. Ходил он, несколько надуваясь мышцами, и, похоже, качался. Образ, в чём-то поучительный и уже в пожилую пору частенько приходивший мне на ум – не так ли выгляжу и я, на седьмом десятке гоняющий мяч с дворовыми мальчишками? Похоже, так…
Впрочем, с вылазками в Долгопрудный вскоре было покончено, ибо, освоившись в Обнинске, нашёл я и тут немало возможностей для вечернего волейбола.
Было и такое, что я едва не пристрастился к преферансу, который требует аналитических усилий и, значит, был «в масть» моим математическим наклонностям. Говорят, новичкам везёт. Это, должно быть, злые силы стараются, чтобы затянуть дебютанта поглубже в игру? Сомнительное везение.
А вот мне повезло по-настоящему. В результате: несколько бессонных ночей, проведённых за карточным столом, и ощутимый удар по моему бюджету очень быстро убедили меня в ненужности и даже вредности такового времяпрепровождения.
Сложнее оказалось распрощаться с шахматами. Особенно в пору повышенного, чуть ли не всеобщего интереса к этой всё-таки элитной интеллектуальной игре. Матч Бориса Спасского с Робертом Фишером! Каждая партия захватывает. Каждое отложенное окончание интригует.
Вдруг я примечаю, что даже в кинотеатре во время просмотра фильма между мной и экраном то и дело возникает шахматная доска с фигурами, снующими туда и сюда в поисках выигрышного варианта. Что-то уже избыточное, болезненное. И тут же возникающий вопрос: а для чего, зачем? И ответ – пустопорожняя трата не только умственных, но и душевных сил.
И эндшпиль!
Между тем бедолага-слесарь, прожив со мной года два, получил квартиру. И ко мне подселили математика моих лет, страдавшего язвой желудка, а затем двух высокорослых парней, выпускников МИФИ. К этим высокорослым захаживал ещё один выпускник того же института, такой же верзила. И были недавние мифисты ребятами весьма азартными – любили биться об заклад и спорить. И я от них не отставал. И вот постепенно мой выигрыш у них составил – 24 кружки пива.
Пошли мы вчетвером в Обнинский пивной бар и выпили там за вечер не 24, а все 32 кружки этого деликатесного аналога перестоялой мочи. И вернулись в общежитие. И стали мои сожители вымещать на моей физиономии весь свой недавний проигрыш. Этакая вот злоба у них на меня накопилась. И за то, что волейбол в одиночку троих обыграл, и за то, что в балду обставил, и за шахматы, и за шашки… Словом, за весь мой выпендрёж!
Сопротивляться даже не пробовал. Только всё время старался приподняться. А что беззащитных иные избивают даже с особенным удовольствием, помнил ещё по школе. И странное дело, сам я в эти минуты даже испытал некий восторг, ничего общего с мазохизмом не имеющий, но вызванный ощущением своего торжества над болью и над озверевшими парнями.
Когда назавтра я, несколько протрезвевший, проснулся и увидел себя в зеркале, впечатление было удручающее. Всё лицо и даже шея в чёрных кровоподтёках, а подбородок рассечён до крови.
На работе в течение нескольких дней даже не показывался. А на улицу выходил уже в сумерках, прикрывая шею облегающим воротом водолазки и надев тёмные очки. Рубец же на подбородке остался на всю жизнь.
Довелось мне печататься в «Новом мире», в «Москве», в «Юности», в «Россиянах», в «Литературной газете», в «Литературной России»… Но особенно дорога мне и памятна самая первая публикация.
Тогда я ещё проживал в Обнинске, точнее говоря, в общежитии Физико-энергетического института, а стихи свои хранил под матрасом. Изжёванные панцирной сеткой, они не производили должного впечатления на столичных литконсультантов. И всякий раз, отвергнутый, брёл я по Москве, не разбирая пути, и сотрясала меня горчайшая обида: никогда, никогда не напечатают.
Но однажды на выходе из редакционного вестибюля «Литературной газеты» остановил меня красивый седоголовый человек:
– Какие проблемы?
Выслушав, пригласил к себе на чай. Богемный вид комнатушки в проезде Серова отрезвил меня от лукавой надежды на встречу с маститым писателем, каковым поначалу показался новый знакомец. Но было светло, уютно, хлебосольно.
Владимир Иванович Волков (так звали моего доброго ангела) стихи одобрил и посоветовал обратиться к поэту Владимиру Фирсову:
– Поможет!
А заметив, что я упираюсь: мол, никому-то моя поэзия не нужна, взялся сам показать Фирсову измочаленную со следами редакторского карандаша рукопись.
Через три месяца в июльском номере «Молодой гвардии» вышла большая на шести страницах подборка моих стихотворений, удостоившаяся и журнальной премии, и с полдюжины публичных оплеух от наших самых именитых критиков.
В двух номерах «Литературной газеты» за круглым столом перемывали мне косточки Лев Аннинский и Евгений Сидоров, Ростовцева и Чупрынин… Особенно сильно было негодование моих ругателей по отношению к стихам, посвященным военной теме. А более всего их возмущало, что о Великой Отечественной войне я пишу от первого лица, хотя в ту пору ещё и не родился. Дескать, не полагается…
Прошёлся по мне, опять-таки в «Литературной газете», и Шкляревский Игорь. И привёл он мне, недостойному, в пример знаменитое «Бородино»: мол, Лермонтов сначала обращается к дяде и лишь потом пишет от первого лица. Этакий ненавязчивый приём предложил – начинать исторического плана стихи с обращения к дяде.
И спасибо критикам! Ибо их брань натолкнула меня на благую мысль. Раз им не нравится, значит, я на верном пути. Ведь критики всегда мыслят застарелыми штампами и отжившими категориями. И начал я тогда работать над поэтической книгой, посвященной истории России и написанной по большей части именно от первого лица.
И такое сугубо личное ощущение давно прошумевших битв не было для меня ни приёмом литературным, ни проявлением злонравия: дескать, не нравится, так получите ещё. А просто я понял, что это наши пращуры, плоть и кровь наша, стояли супротив неприятеля на Дону и Днепре, на Волге и Висле…
Мы стояли!
Сорок лет писалась эта книга, в которую вошли множество стихотворных циклов и с десяток поэм, описывающих ключевые события и факты нашего исторического прошлого. Весьма объёмистый труд, который был опубликован только в 2011 году и то, что называется, за свой счёт.
Стихотворный же сборник под тем же названием «Российские колокола», вышедший в 1988-м, явился только первоначальным эскизом к этой работе. Но и его путь к читателю был нелёгким. Шестнадцать лет протомили книгу в издательстве «Современник». И теряли рукопись, и предлагали опубликовать вместо исторических стихов – лирические.
Устаревали посвящения: 600-летию Куликовской битвы, 175-летию Бородинского сражения…
И было, что однажды, выходя из Богоявленского храма, прямо в его огромных и массивных дверях услышал я звон колокольный, и осенило меня: «Российские колокола» – на выходе! Позвонил в редакцию – подтвердилось. Действительно поставлены в план выпуска. И вышла книга моя негаданно-нежданно в год 1000-летия Крещения Руси! Эдакий невольный подарок от издателей, не благоволивших ко мне.
Да и не от них вовсе, а Господь сотворил!
И то, что будет издана моя поэма «Млечный путь», объёмом один печатный лист, было мне подсказано сновидением, в котором некто взял и протянул мне белый лист бумаги. Проснувшись, понял, что годичное ожидание публикации завершилось. И в самом деле, оказалось, что моя рукопись уже отправлена в типографию. Да и журнальную публикацию поэмы «Крутая Малая земля» предваряло сновидение с движущимися на меня танками.
Дело в том, что Господь со всяким верующим в Него человеком находится в постоянном диалоге. Только нужно быть внимательным, чтобы расслышать, разглядеть, почувствовать всякое слово Его. Понять и исполнить.
С Владимиром Ивановичем Волковым я очень скоро подружился. К этому располагали: и его открытость, и любовное отношение к моим стихам, бывшее для меня в новинку, а главное – энергичная решимость к незамедлительному действию, каковой я, увы, не обладал. Уже в первый день нашего общения мы перешли на «ты», и Владимир Иванович стал для меня просто Володей.
Проживал он в гражданском браке с грузинкой Лейлой, лучезарно красивой и доброй, примерно его возраста, то есть лет сорока пяти. И был у этой женщины рыжий-прерыжий сын Лёня от её первого замужества.
Вскоре из проезда Серова они переехали на Садовое кольцо в дом по соседству с Министерством путей сообщения. И там Владимиру Ивановичу тоже была выделена своя маленькая комнатка.
Уже при первой нашей встрече обратил я внимание на его болезнь. Пройдёт метров сто-двести и остановится, ещё пройдёт и опять передышка. Эндартериит облитерирующий, связанный с закупоркой кровеносных сосудов ног и отчасти поощряемый чрезмерным курением.
В связи с этим заболеванием Владимир Иванович неоднократно ложился на лечение в клинические больницы и на Таганке, и на Разгуляе, поблизости от Парка им. Баумана. И везде я его навещал. Но пребывая на лечении, он неизменно посылал меня за сигаретами и курить не бросал. Любил и выпить.
Сам он, хотя и писал, но относился к своему писательству весьма прохладно и считал себя не более как ремесленником. Во мне же усматривал «великий талант» и старался помочь. Обращался к очередным редакторам журнала «Новый мир»: то Косолапову, то Залыгину – и так расхваливал, что каждый из них пожелал со мной встретиться. Но не усмотрев ничего выдающегося, и тот и другой отпустили меня ни с чем. Моя ли бездарность, их ли близорукость тому виной – судить не берусь.
Только ведь Владимир Иванович не успокаивался. Раздобыл фотографию Лили Каростояновой, болгарской девушки-партизанки, свёл с людьми её знавшими, усадил за поэму – пиши! Не сомневался, что в советско-болгарском журнале «Дружба», главным редактором которого был Фирсов, её непременно опубликуют. Ошибся. Не опубликовали.
А у моего друга уже новый проект: поэма о Малой Земле. Благо, страной тогда руководил один из участников этой знаменитой военной операции – Леонид Ильич Брежнев. Вот и свёл меня Владимир Иванович с начальником наградного отдела при правительстве – Копёнкиным, когда-то заместителем «легендарного» начальника политотдела 18-й армии. Познакомил и с рядовыми участниками прославленного десанта.
Я загорелся и начал писать. Романтика войны была мне и по возрасту, и по сердцу. И написалась поэма быстро, а главное – с жаром. Изображать «политрука», идущего в атаку с пистолетом в руке, я не стал, но в более естественной обстановке – на партийном собрании обозначил, хотя и не напрямую, а полунамёком – «голос полковника».
Ну, а когда написал, то на квартире Владимира Ивановича и прочитал кое-кому из ветеранов, участников событий – не переврал ли чего? Оказалось, нет – не переврал. Понравилось.
Переправил Копёнкину, попросил посодействовать по части публикации. Тоже понравилась, но в помощи отказал, сославшись на занятость. И то правда: награды правительственные в ту пору таким валом, такой лавиной шли, что дух захватывало. С молоком и мясом было куда сложнее…
Когда я отнёс поэму в журнал «Молодая гвардия», оказалось, что и протекция никакая не нужна. Там уже и знали меня, и ценили. И семидесятилетие «вождя» кстати пришлось. Теперь думаю, что Владимир Иванович предусмотрел и это обстоятельство.
Умнейший был человек. Ещё будучи «салагой», служа на Дальнем востоке во флоте, написал Сталину письмо, зачем де на 1-е Мая парад военный устраивать, в День солидарности трудящихся? Тогда его «мягко пожурили» за такое непонимание. Но со временем дошло. Отменили-таки это неуместное в международный праздник бряцание оружием.
При всей своей «деловой активности» душу Владимир Иванович имел нежную, добрую. Едва упрусь в чём, начну наседать – смущался. И даже шёл на попятную. Признавал и за мной право на истину.
Уникальнейший человек, единственный!
Он же предостерегал меня относительно моего желания расстаться с Обнинском, с ФЭИ: мол, нельзя тебе одному быть – с кем общаться будешь, о чём писать? Даже невесту для меня присмотрел – чудную, милую девушку Эллу Орешкину, родом из нечужого мне Александрова.
Тогда она проживала в Москве и работала в одной из литературных редакций машинисткой, при этом заочно обучаясь на журфаке. А детство-то её, оказывается, прошло совсем близко от моего – на 1-й Ликоуше! Всего через одну улицу от дома моей бабушки Татьяны Ивановны Компасовой, проживавшей на 3-й.
Познакомились. И была у нас романтическая встреча поздно вечером в Александрове на берегу любимого нами озера. Не этой ли девушке завещал меня мой лучший друг? Ибо и она принялась меня тормошить и направлять. И смотрела на меня с тем же восхищением и верою. И любила.
И было мне с ней хорошо и радостно, с ней и её очаровательной сестрой-подростком. Помню, как вкусны были только что отваренные в кипятке сардельки с горчицей – дежурное блюдо Эллы. Помню прогулку к роднику. Ведь всё это тоже могло стать моим подлинным счастьем, от которого я всю жизнь так ловко уворачивался.
Но нет, не удержались мы вместе. Возникли сложности. Что-то оскорбило её, что-то обидело меня. Ведь оба мы были в ту пору открытыми ранами. Соприкоснулись ненадолго и, едва успев порадоваться друг другу, с болью разошлись.
«Крутая Малая земля» ещё только готовилась к печати, а Владимир Иванович уже новую идею мне подкинул – написать поэму о Гражданской войне, лихую да весёлую, с конницей и тачанками. Первый набросок этой поэмы только и успел я ему показать, причём уже в больнице, что на Комсомольском проспекте, неподалёку от Сокольников находится. Даже журнал с Малоземельской поэмой он не увидел. Не дождался…
А в больницу его положили по поводу предстоящей операции. Необходимо было вырезать тромбы и зашунтировать артерии на обеих ногах. Иначе грозила гангрена и ампутация.
Увы, не было меня при его последних днях и часах. На Новый 1977-й год меня ожидали в Омске сестра с семьёй и гостившая у них мама. А всё-таки я должен был остаться, ибо чувствовал, что Володя умрёт. Не остался. Уехал.
А когда, вернувшись, позвонил, уже знал заранее, что услышу. И вот голосом, в котором ещё не успели просохнуть слёзы недавних похорон, Лейла сообщила, что Володи не стало. Я тут же приехал на Лермонтовскую, постарался утешить её, подарил журнал с «Крутой Малой землёй», одной из лучших моих поэм, на которую меня вдохновил незабвенный друг.
Узнал и подробности его смерти. Оказывается, уже после операции, находясь в реанимационном отделении, Владимир Иванович проснулся и попросил воды. Никого поблизости не оказалось. Он стал приподниматься, швы лопнули, и наступил парез – непроходимость тонкого кишечника…
И передала мне Лейла письмо, которое днями пришло на их адрес из редакции Всесоюзного радио. Там давалось согласие Владимиру Ивановичу на предложенную им передачу – стихи советских поэтов в исполнении школьников. А также содержалась просьба – уточнить сценарий. И первым среди рекомендованных Владимиром Ивановичем имён значилось моё. Вот он – свет звезды, не прекращающий струиться и тогда, когда самого источника уже нет…
Дорогой Володя! Больше никто и никогда так не верил в меня и так не заботился о том, чтобы вывести меня на широкую дорогу. Сам выйти на неё я оказался неспособен. А ты бы смог, ты бы сумел. Но тебя не стало. Значит, не судьба. А поэма о Гражданской войне «Млечный путь» тоже была опубликована и даже отдельной книжкой. И, конечно же, была посвящена «светлой памяти Владимира Ивановича Волкова, писателя и матроса». Тебе, Володя…
Пишу и плачу.
С Людой я познакомился на переходе через площадь возле Белорусского вокзала. Точнее, перед переходом, ибо переходить мы тут же передумали, а направились в метро, а дальше – на электричке в Очаково, к Борису Холоденко. Дома не застали. Пришлось нам, поджидая его, простоять в подъезде не час и не два. Здесь-то у нас и появилась возможность разглядеть друг друга получше.
Симпатичная девушка лет восемнадцати-девятнадцати в светлом болоньевом плаще. Не московская, а посему очень простенькая – без претензий. Мы с ней почти и не разговаривали. Не о чем. Этакое уютное, безмятежное молчание. Случай редкий, а посему и памятный.
Борис появился в одиннадцатом часу. Поужинали. И спать. Хозяин великодушно предоставил нам свою кровать, а сам разместился на раскладушке, которую поставил на кухне. А поутру, позавтракав, мы с новой моей знакомой устремились в Обнинск.
Медовая наша неделя продолжалась дня четыре. Перекочёвывали мы из койки в койку, где только удавалось найти свободную комнату. Не иначе как на всех этажах общежития нашего побывали. Ну, а поутру, когда соседи мои отправлялись на работу, перебирались ко мне.
Расставались лишь на время посещения душевой комнаты, что располагалась в соседнем общежитии и совмещалась с прачечной. Женские и мужские дни там чередовались. И когда я уходил мыться, то запирал юную подругу в своей комнате, чтобы никто её не беспокоил.
По общежитию Люда расхаживала в моей рубашке и брюках, которые ей очень шли. Иногда вечером заглядывали в телевизионную комнату и смотрели какой-нибудь фильм. А на улицу выходили только для того, чтобы посетить столовую, размещавшуюся в одноэтажной пристройке к малосемейному общежитию.
Всё прочее время – упивались мёдом незаконной своей любви.
Но вот однажды, вернувшись из душевой и открыв дверь, я с ужасом убедился, что Люды в комнате нет. А окно, выходящее на бетонный козырёк, что над входом в общежитие, распахнуто. И сразу мысль – сбежала! И вторая мысль, опережающая первую – не украла ли чего? И уже стремглав лечу на станцию, и застаю свою красотку, прогуливающуюся по перрону в ожидании электрички.
И сразу – мои вопросы и её робкий ответ:
– Нужно домой ехать, родители ждут.
– Но почему, почему не известила, почему тайком?
– Боялась, что не отпустишь.
– А может, украла чего? Пошли разбираться. Вернулись. А тут уже и соседи мои с работы пришли. Я их и попросил проверить, не пропало ли у них чего. Проверили, говорят – не пропало.
А я для верности, попросив их отвернуться, ещё и обыскал любовь свою недавнюю так, как и на таможнях вряд ли когда обыскивали. В самом деле – ни денег, ни вещей. Только сумочка с помадой губною, зеркальцем и тушью для ресниц. Даже защемило где-то – этакая нищета. Да и неудобно перед девушкой за обидные подозрения и поднятый переполох.
Проводил я Люду до станции, дал ей пятёрку на проезд, поцеловал на прощание и даже не спросил, куда ей горемычной ехать, в какую Тмутаракань? Ну, а когда в общежитие вернулся, тут Ваня-сантехник, голубоглазый да светловолосый малый, подселенный ко мне вместо выбывших верзил, «спохватился»: мол, десять рублей у него исчезли из кармана куртки. Отдал я ему десятку и даже поверил, что действительно «исчезли».
Но, когда Ваня, покидая надоевший ему Обнинск, прихватил с собою мой транзистор, который только он один и слушал, до меня, наконец, дошло, насколько это коварный и корыстный человек.
Никого я тогда не обходил своим вниманием. И даже две женщины из общежитейской обслуги побывали у меня. И сколько, сколько ещё – не пересчитать и не упомнить. А всё бесприютность да неприкаянность, да желания молодые, которым ни предела, ни укорота нет. Если бы знал, если бы понимал тогда, что за «подвиги» эти придётся заплатить всем счастьем жизни своей…
Разумеется, моё разгильдяйство не могло укрыться от глаз бдительного начальства. Поначалу меня мягко журили за сплошные прогулы, потом начали проявлять строгость и пытались прибрать к рукам. Но таковая опека тяготила и самих начальников, а я был вольной птицей и чувствовал полную безнаказанность.
И более всего укрепляло меня в этом откровенном ничегонеделании то, что и прочие наши «теоретики» лишь отбывали свой трудовой день, как повинность, по сути дела, тоже бездельничая, и никакой науки никуда не двигали. По крайней мере, мне так представлялось.
И к своему непосредственному руководителю, когда-то меня сюда сосватавшему, я тоже заходил не иначе как поболтать о литературе да на всякие там философские темы. Однажды он мне дал на прочтение книгу из своих любимых и, разумеется, не научную – «Доктора Фаустуса».
Роман причудливый. Тонкой безукоризненной стилистики. И это в старости, 73-летним Томасом Манном завершён? Изумления достойно. Куда до «Фаустуса» булгаковскому «Мастеру и Маргарите», который, разумеется, тоже не без его влияния написан. Впрочем, гораздо веселее, но далеко не с тем вкусом и глубиной.
Когда минул трёхлетний испытательный срок дебютной неприкосновенности молодого специалиста, перед начальством лаборатории забрезжила премиленькая возможность, наконец-то, избавиться от злостного прогульщика.
И вот Анатолий Владимирович, так звали моего руководителя, вызвал меня к себе и с озабоченной строгостью наморщенного лба объявил, что я подлежу сокращению по той причине, что за всё это время ничего не сделал. И было предложено написать заявление с просьбой уволить меня по собственному желанию.
Мне было сразу ясно, что вина моего руководителя в данном случае никак не меньше моей. Однако спорить не стал, прошёл в комнату, где помещался мой рабочий стол и, усевшись за него (редчайший случай!), написал заявление на имя директора ФЭИ. И в этом заявлении выразил возмущение: мол, по какому такому праву меня, окончившего один из лучших вузов страны, пригласили сюда на работу люди, которые не имеют плодотворных научных идей, и не способны дать верное направление молодому учёному: мол, это преступление.
Вернувшись в кабинет Анатолия Владимировича, я молча положил перед ним эту бумагу, а он углубился в её прочтение. Морщина озабоченности углубилась ещё больше. Он понял, что избавиться от меня не так уж легко и на этот раз, очевидно, не удастся.
Неглупые люди – эти учёные. Поразмыслив и покумекав, пришли они к единственно верному решению: дали мне другого руководителя – Пашу Щербинина. В перспективе это сулило возможность сказать, уж мы ему и руководителя другого поставили, а всё без толку. Но и тут я мог бы сослаться на общую бездарность и серость научного штата лаборатории.
Впрочем, нет, не мог бы уже потому, что с Пашей мы по-настоящему подружились. Устраивали вечеринки, посещали мастерскую местного живописца, кадрились к девчонкам, ездили по грибы.
Помню, как однажды прихватил он меня в Пущино на соревнование по теннису. Разгар лета. Жара нестерпимая. А мы в гостинице пьём горячий-прегорячий чай вприкуску с конфетами «коровка» и обливаемся потом.
Там же в Пущино познакомились с местными девицами, с одной из которых Венерой я тут же любовь что ни на есть плотоядную закрутил. А потом переписывался и даже как-то приехал к ней уже зимой на три-четыре дня – клубничного варения поесть да на лыжах покататься.
Дружба наша с Пашей продолжалась и много позже, когда я уже проживал в Москве. Однажды совместный пикник под Обнинском на Протве устроили – с ночёвкой, с женщинами и купанием на заре в совершенно ледяной воде. Встречались и в столице. Но потом за дальностью расстояний поутихла дружба наша и постепенно сошла на нет.
Однако же было и такое, что в мою Обнинскую бытность мы с ним наукой занимались, то есть Паша поручил мне решение математической задачи, которая была связана с некой физической проблемой и которую я решил столь причудливо, что и сам не понял, как. Паша тоже не сумел разобраться в моих выкладках. Отослали в научный журнал. Ни ответа, ни привета. Полагаю, что и там ничего не поняли.
Может быть, и в самом деле я совершил открытие?
Был у меня в Обнинске ещё один близкий друг – тренер по лёгкой атлетике Володя Кракановский. Малый высокий, красивый и с юмором. Все разговоры наши с ним были о спорте и женщинах. Поначалу он проживал в том же общежитии, что и я. Потом женился и получил однокомнатную квартиру в новой строящейся части города.
Впрочем, далеко не все друзья оказываются таковыми при более внимательном рассмотрении. Потому что разговоры разговорами, а что у человека внутри, сразу не разглядишь. Нередко случалось мне поболтать с одним кудрявым и вроде неглупым парнишкой. Он и стихи пописывал, и в местном народном театре играл. Малый небезынтересный. Но было в нём и нечто приторное, отдающее лицемерием.
И вот однажды я узнаю от своего соседа по комнате – математика, что Валентин, так звали кудрявого, у меня за спиной насмехается над моими стихами. А как раз в эту пору ко мне в Обнинск заехал мой двоюродный брат, студент ЛВИМУ Толик Савельев.
И созрел у меня план…
Посвятив Толика в свой замысел, я постучался в комнату кудрявого, поднял его с постели, а было уже около двенадцати ночи. И сказал, что ко мне приехал брат – молодой ленинградский актёр и у него, у Валентина, имеется редчайшая возможность попасть на профессиональную сцену.
Артист народного театра быстро оделся, и мы прошли ко мне в комнату, в которой, кроме Толика, находился лишь математик. Тут мы объяснили ещё не вполне очухавшемуся от сна артисту, что Ленинградскому театру Драмы и Комедии, в котором Анатолий будто бы работает, срочно требуется молодой актёр на амплуа первого любовника. И я предложил Валентину что-нибудь исполнить. Мол, брат послушает, оценит.
Валентин загорелся. Стал перебирать в уме, что бы ему такое нам прочесть. Мы сказали – читай всё. Чем больше, тем лучше. Но только он принялся за чтение, как мы его тут же оборвали. Не то! Дескать, меньше будничности, и представь, что ты перед переполненным залом.
Валентин прибавил пафоса.
Но мы опять недовольны. Требуем: мол, встань на стол, тогда у тебя да и у нас появится ощущение сцены. Делать нечего, актёр наш кудрявый полез на стол. Читает. Пафоса – горы. А мы опять перебиваем:
– Не то! Не так! Не верим! Читай лучше!
Валентин старается. Глаза блистают, голос разливается, звенит. Мы чуть не валимся от смеха, а всё недовольны:
– Не верим! Не верим! Прибавь ещё! – уже совсем заходясь от хохота, кричим. – Да какой же ты первый любовник. Ты – комик, прирождённый комик!
Кудрявый несколько конфузится от наших слов, но всё же рад бурной реакции и мысленно готов на любое амплуа, лишь бы попасть в профессионалы. Наконец, обессилевшие от хохота, мы отправляем его спать, пообещав, что его кандидатура будет обязательно рассмотрена, а возможно, и утверждена. В последнем случае вызов будет выслан прямо на общежитие.
А математик, который по своему математическому складу ума, вероятно, догадался о причине только что разыгранного спектакля, только лежал на своей кровати и тихо посмеивался. Хохотать до колик в животе здоровье не позволяло.
После памятного предложения уволиться по собственному желанию прошло ещё года полтора полного научного безделья и неусыпных литературных трудов. И вызвал меня начальник лаборатории Юрий Кириллович Гуськов и, улыбаясь, обратился ко мне с небольшой, но весьма значительной речью примерно такого содержания:
– Я не какой-нибудь Бенкендорф, но бесконечно продолжаться это не может. Давай договоримся. Я даю тебе ещё один год, по прошествии которого ты нас покинешь.
Ещё целый год безделья и получаемой зарплаты старшего лаборанта? Я воспринял предложение Гуськова, как щедрый подарок. Да и кого в молодые лета когда-либо заботило, что будет через год?
Мы ударили по рукам.
А по истечении договорённого срока я наконец-то подал столь вожделенное для моих начальников заявление об уходе и, покинув Обнинск, перебрался в ближайшее Подмосковье, на Авиационную – в квартиру, заблаговременно приготовленную для меня Проведением, о существовании Которого я в эту пору ещё не думал и не подозревал.
Насколько своевременным был мой отъезд из Обнинска можно судить хотя бы потому, что как раз в эту пору благодаря целому ряду «благожелательных» доносов мной заинтересовалась служба институтского народного контроля. Но я был уже далеко.
Отныне мне предстояло жить только на случайный заработок и то немногое, что я успел скопить, откладывая часть зарплаты про чёрный день. И было очень важно, что меня к этому времени успели довольно широко распечатать, и это могло служить определённым прикрытием для «безработного», каковым я отныне значился по всем советским понятиям.
А вот пять с половиной лет, которые я проволынил в ФЭИ, мне потом пришлось всё-таки отработать, но уже в качестве футбольного тренера-общественника, когда в течение именно такого срока я трудился вполне безвозмездно.
Даровал-таки мне Господь искупительную возможность.
Гомель я никогда не переставал навещать. Там проживали мои родители. Там ещё можно было встретить бывших одноклассников и товарищей школьной поры.
Был я дружен и с моим соседом по лестничной клетке – Юрой Сороковым. Одних со мной лет он учился в параллельном классе. С ним мы играли в шахматы, ходили в кино, чаще всего на приключенческие фильмы и комедии. Это были наши общие увлечения.
Иногда случалось, что какой-то особенно интересный фильм, который Юре не удавалось посмотреть, я ему пересказывал, стараясь не упустить и малейших деталей. Возможность заново пережить и посмаковать понравившуюся картину и меня самого заводила, и вызывала интерес у приятеля.
Полагаю, что потребность поделиться своим эстетическим восторгом – одно из непременных свойств каждого человека. Что касается меня, то всякую полюбившуюся книгу или кинофильм, художественную выставку или спектакль я переношу едва ли не мучительно, как некое нравственное потрясение, и спешу скорее-скорее поделиться своими ощущениями хоть с кем-нибудь.
Помню, как будучи второкурсником Физтеха, увидел на последнем сеансе в «Колизее», одном из самых невзрачных московских кинотеатров, фильм «Расёмон» тогда ещё неведомого мне Акиры Куросавы. И был так ошеломлён, что, вернувшись в общежитие в час ночи, включил в комнате свет и поднял с постели проживавших со мной третьекурсников: мол, только что видел гениальный, потрясающий фильм; сегодня же поезжайте в «Колизей» и непременно посмотрите!
После окончания школы Юра Сороковой поступил в Гомельский БИИЖТ, а я оказался в Москве. Первое время при всяком моём приезде мы ещё продолжали общаться, но постепенно отдалились друг от друга, поскольку и в шахматы, прежде объединявшие нас, теперь практически не играли, и ходить вместе в кино, понятное дело, тоже не имели возможности. А главное – расстояния. Уже и бывая в Гомеле, я подчас не удосуживался позвонить в соседнюю квартиру и хотя бы справиться о здоровье школьного приятеля.
Ситуация та же, как при встрече в транспорте со знакомым, но не слишком близким человеком. Невольно сторонишься и отводишь глаза из опасения, что придётся натужно общаться и вести унылую общую беседу, ненужную ни тебе, ни ему.
Куда устойчивее оказались мои литературные интересы. И ребят, знакомых по литобъединению, я проведывал ещё очень и очень долго. И Владимира Шварца, талантливого детского поэта-самородка, который, будучи совершенно необразован, всегда умел порадовать, а то и удивить неожиданной метафорой, ярким образом. Был он, что называется, работягой. Тем не менее его поэзия сумела привлечь внимание одного из заметных столичных детских писателей Владимира Приходько, и у Шварца вышло несколько детских стихотворных сборников.
Ко мне Володя относился очень здорово, хотя и был много старше. А в пору моего появления на литературном небосклоне Гомеля говаривал, что даже Есенин, в первой юности, не начинал с таких сильных и своеобразных стихов.
По своей квартире Володя и зимой, и летом расхаживал в чёрных семейных трусах. Делился впечатлениями от прочитанных книг, слушал мои новые стихотворения, читал своё. Ну, а когда он умер, его жена Мирра отнесла рукописи своего мало-печатавшегося мужа на помойку…
Георгий Сомов и Валерий Окунь были немного младше, чем Володя, но тоже из работяг и некоторое время вкалывали на вагоноремонтном заводе. Случалось им совершать набеги на Минск и на Москву с целью напечататься.
Однажды они даже предприняли попытку поступить в Литературный институт. Познакомились с Львом Ошаниным, и несколько недель прожили у него на даче. Прошли творческий конкурс, а на экзаменах срезались, поскольку едва ли к ним готовились. Да и редакторы столичных журналов оказались непроницаемо глухи к их отнюдь не бездарным стихам.
Как-то в летнюю пору мы с Жорой случайно забрели к Окуню домой. На его беду или на счастье – сказать трудно. И застали Валеру за сборами. И сорочка белая гладится, и галстук – тоже. И на костюмных брюках стрелочки уже наведены. Друг наш сердечный обрадовался нам и говорит: мол, вовремя пришли: мол, жениться надумал, иду с невестой в ресторан и вас приглашаю.
Мы отказываться не стали.
Получил Валера от матери червонец на весь наш праздничный ужин, и мы пошли. Сначала, разумеется, зашли за невестою, которой оказалась Фаня, сестра Володиной жены Мирры. От них до ресторана «Заря», что на «Советской», не более трёхсот метров.
Сели за свободный столик, вполне круглый и белой скатертью покрытый: Валера с невестою, подле него – Жора, а рядом с невестой – я. Заказал Валера выпивку, салатики и кофе с эклерами. Сидим, пьём, закусываем, зубоскалим. А у меня за спиной оркестр, как положено, трудится. Не симфонический, конечно. Полегче. Пару скрипок, контрабас, виолончель и ударник над медью в грохоте нависает. Публика же, естественно, танцует.
И стал я приглашать Балерину невесту. И на один танец, и на другой. Она полненькая, пухленькая. Чувствуется, духами облита с ног до головы, а всё равно запах пота пробивается – уж эдак лихо мы отплясываем. Перешли на медленные танцы. Уже и ноги почти не переставляем, а только стоим, прижавшись – нельзя теснее, и чуть колышемся.
Валера с Жорой больше на водку, на водку налегают. Иногда и мы к ним для передышки за столик присаживаемся. И я, чтобы в эти короткие паузы наш танцевальный контакт не прерывался, ладонь свою эдак на колено Балериной невесте кладу и сижу как ни в чём не бывало. Окуню, что делается под столом, не видно, а Жоре видно, и ему смешно. Вышли мы из ресторана, невесту домой проводили, а сами ещё прошлись до парка и к реке.
Ну, а Фаня, придя домой, категорически заявила, что больше не хочет идти замуж за Окуня, а хочет за Глушакова. Это Окунь нам потом сам рассказал и добавил с укоризненным смехом:
– Ай, да Женяга, ай, да разлучник!
На следующую свою помолвку с другой девушкой приглашать нас Валера остерёгся и благополучно женился.
Через несколько лет Жора Сомов поехал в Ленинград и поступил в Академию художеств на искусствоведческий факультет, а затем и окончил его. В литературе же переключился с поэзии на прозу. Издал два романа: один о Пушкине, другой о Сталине.
Валера подался в руководители народного театра, помышлял поставить мою драму об Александре Сергеевиче и даже придумал к ней лирическую заставку: Поэт, вальсирующий со своей Музой. Но дальше этого отвлечённо-прекрасного и эфемерно-возвышенного образа его проникновение в пьесу не совершилось.
А ещё он восстановил и возглавил Гомельское литобъединение. И некоторое время носился с новыми талантами. Потом уехал в Америку.
Один из открытых Валерой талантов мне и сейчас помнится. Это была уже немолодая девушка по имени Белла. Худенькая, маленькая, собой не хороша. Но стихи – изумительные. Две строчки, услышанные с голоса, до сих пор помню: «Для какой такой новой любви моё бедное тело сгодится…» Потрясённый болью этих строк, в тот же вечер, едва вернувшись домой, я написал стихотворение, посвященное удивившей меня поэтессе:
Казалось, тщедушные перья,
Нахохленной грязи комок,
Но так удивительно пела,
Как я бы вовеки не смог.
Так пьют из ручья, не нарушив
Мозаику светлых камней,
Так пела, как если бы души
Внимали из облака ей.
Певичка лесная, прости мне,
Что я безголосый, как дрозд,
Пытаюсь в мучительном гимне
Соперничать с музыкой гроз.
Поёшь так прозрачно и чисто,
Что мыслится, если бы я…
Но мне у тебя не учиться,
В наставники брать не тебя.
Владимир Николаевич Соколов, услышав эти стихи, попросил, чтобы я их посвятил ему. Но я этого делать не стал. Во-первых, стихотворение уже имело свой адрес – Беллу, фамилию которой, увы, я не знаю. Во-вторых, если бы я эти строки посвятил Соколову, получилось бы, будто я считаю себя неспособным писать так, как он пишет, а это было бы ложью и лицемерием.
Теперь в Гомеле писательская среда выглядит куда солиднее. Члены союза писателей числом под пятьдесят, авторы многих книг. С ними я тоже общаюсь, а более всего с Юрой Фатневым – поэтом и прозаиком, в романах которого причудливо перемешаны старина и современность, реальность и мистика.
К моим стихам он относится с уважением и сетует на то, что мало издаюсь. Призывает к большей активности. И всякий раз при встрече что-то читает из своего, а более расспрашивает о литературной жизни Москвы, к которой я не имею никакого отношения.
Был он знаком со Шварцем, Сомовым, Окунем… Помню первую нашу встречу в комнатке гомельской поэтессы Нины Шкляровой. Тогда я, для знакомства, прочитал своё стихотворение «Моё сотворение мира» и маленький, немощный Юрий Фатнев набросился на меня с кулаками.
Почему это стихотворение моей студенческой поры привело его в такую ярость, не понимаю и сейчас. Но тогда его прямо-таки трясло.
Живёт Юрий один в рабочем малосемейном общежитии по соседству с изрядным числом алкашей и пьяниц, которых люто ненавидит. Зарабатывает на пропитание незамысловатыми пейзажами собственного письма, которые сам и продаёт на рынке. Изредка его навещают бывшая жена Елена и дочь Олеся.
Человека, более погружённого в творчество и вообще в искусство и литературу, я не встречал. И более нищего – тоже. Ежедневный посетитель Библиотеки им. Герцена, что на проспекте Ленина неподалёку от его дома, вечно завален Юрий альбомами и журналами. Следит за периодикой обеих столиц как российской, так и белорусской.
И пишет, пишет…
Случалось мне бывать и на Гомельском литературном салоне, что собирается в каждую последнюю среду месяца. Гомельской культурной элитой стихи мои воспринимаются не без воодушевления. И даже хвалимы. Но до сих пор ни единой строчки не напечатано ни в одном из местных изданий. Посему видно, что Гомель – воистину моё отечество.
Семейные скандалы – явление типическое и, полагаю, не только в России. Сколь бы лилейно не относились супруги друг к другу, всё равно со временем, как бы от трения эбонитовой палочки о шёлковую тряпицу, накапливается между ними электрическое напряжение, и грозовой разряд, именуемый ссорой, становится неминуем.
Вот почему даже со стороны самых тихо-живущих интеллигентных и культурных соседей то и дело раздаются звероподобные вопли; доносится шум беготни, грохот падающей мебели и звон разбиваемой посуды.
Вот и мне с малых лет довелось быть свидетелем бурных родительских ссор, не слишком частых – с периодичностью в два-три года. Был случай в Черткове, когда мама, защищаясь, пустила в ход лежащее возле печки берёзовое полено и серьёзно поранила плечо отца. Впрочем, сама тут же обработала рану йодом и перебинтовала.
А в Бобровичах дело и вовсе дошло до сбора чемоданов… Разъезд? Развод?
Отец на коленях умолял маму о прощении. Помирились. На всю драму хватило одного дня. Темперамент родителей и добрая их отходчивость в молодую пору не предусматривали более длительных коллизий. Однако прецедент не забылся, и при случае мама напоминала отцу об его униженных мольбах и своей тогдашней решимости расстаться.
Естественно, что рукоприкладство, чаще всего исходившее от родителя, вызывало у детей страх и сочувствие маме. Конец семейным потасовкам положил брат. Невысокий ростом, был он широк в плечах и силён. Ещё в школьную пору занимался классической борьбой и на ковре «работал» где-то по первому мужскому разряду.
И вот однажды во время нашего проживания в Нижнеудинске, когда Саше было только шестнадцать, он в некий горячий момент вступился за маму, повалил отца на пол и потребовал, чтобы тот больше не смел её бить. Об этом, конечно же, ужасном поступке своего старшего сына отец помнил всю жизнь и вряд ли до конца простил, но руки на маму уже никогда не поднимал.
Отныне родительские ссоры ограничивались словесной перебранкой, в которой обычно вспоминалось и припоминалось буквально всё, начиная чуть ли не от Адама и Евы. Урок для всякой молодой пары – не очень-то обнаруживать перед своей дражайшей половиной слабые места как собственной биографии, так и биографий своих ближайших родственников. Невелика премудрость, однако же уменьшит число поводов для домашнего злоречия.
Участниками семейных скандалов, а иногда и главными их героями доводилось быть и нам, детям. Впрочем, старшие – сестра и брат – вскоре оставили дом: сначала для учёбы в институтах, а потом для проживания в собственных семьях. Как же я скучал, как томился! Даже стихи, посвященные разлуке с ними, писал. Но и когда кто-либо из них навещал нас, мучения мои прекращались не сразу. Ведь после дороги им полагалось выспаться, отдохнуть. Затем – побеседовать с родителями. Общение со мной – в последнюю очередь. И как же я ждал этого общения, как радовался ему!
Куда всё уходит? Мы повзрослели и даже постарели. Преотлично живём в разных городах и, кажется, не очень-то скучаем. Ороговели? Очерствели? Пожалуй, так. Но ещё и отчуждение изрядное накопилось. А всё из-за мелких и крупных ссор, а также сопровождавшей их перебранки и взаимных оскорблений.
Люди, люди! Помним ли мы, понимаем ли, что в бестолковой ругани нашей угасает всё самое светлое, и охлаждается всё самое искреннее, самое сердечное, что связывает близких, родных? Вот на что размениваются наша дружба и любовь прежде того, как напрочь исчезнуть. И во всём этом виноваты наши главные пороки: невоспитанность и распущенность. Сколько прекрасных и по-настоящему возвышенных чувств оказались жертвой невыдержанности и пустого, обидного сквернословия?
Поначалу, в младенчестве, был я на стороне отца. Но с годами, начиная понимать, что мама и слабее, и беззащитнее, перешёл на её сторону. Этому, разумеется, способствовало и то, что отец частенько оскорблял и нас, своих детей. Разумеется, в состоянии раздражения.
В добром же расположении духа, похоже, что и гордился своими отпрысками. В особенности дочерью – золотой медалисткой, которая в институте получала персональную стипендию имени Чехова, а впоследствии стала доктором филологических наук, профессором, автором двух десятков учебников.