Небо низкое. Все вверху серо. Мелкая сеточка дождя за окном.
Рамы современные – без переплета. Мысль цепляется одна за одну. И выстраивается цепочка дум и воспоминаний всего лишь от покоя, ничегонеделания и тупого огляда за стекло на погоду и назад на прошедшую жизнь. Дурная цепочка….
А ведь раньше все окна обязательно были с поперечными переплетами. Начнется когда-нибудь мода на очередное ретро и опять пойдут окна в переплетах и поперечинах.
В такую погоду хочется лежать под одеялом и либо читать что-нибудь, либо дремать, не думая ни о чем. А в старом возрасте – вспоминать.
Я всегда норовил полежать в такую погоду, и никогда не удавалось. А если сказать: "свой норов в этом случае удовлетворять не удавалось", то смысл оказывался совсем иным. Странно – "норовить" одно, а "норов" совсем другое. Странно не то – странен ход мыслей, если это можно мыслью назвать…
А ведь вру. Удавалось и полежать. Еще молодой был – в больнице полежать довелось. Старая больница, с переплетами рам. Не такая уж и старая. Пятидесятых годов. Послевоенная. Но поперечины были. И погода плохая была. Точно, точно. Как сейчас помню. Нас было трое в палате. А за окном серо, и моросило также. Сейчас я вижу почти недвижимую решёточку дождя, а тогда, там, наверняка нет: больничные окна моются только раз в году.
Я отчетливо вижу сейчас себя тогдашнего и двоих моих коллег по болезни, разбросанных по своим кроватям и вяло перекидывающихся ничего не значащими словами.
У окна с одной стороны лежал я, а у другой стены, также у окна и параллельно мне, Матвей Павлович, – какой-то ответственный советский работник, то ли из райсовета, то ли из горсовета, если только не из какого-то там партийного или народного контроля. Не то, чтобы я не помнил его должность и занятия, а просто не вникал настолько глубоко в жизнь своих сопалатников. Не было нужды. А у двери, как бы в ногах Матвея Павловича, лежал научный работник, то ли физик, то ли математик. Я почему-то не видел разницы, наверное, потому, что факультет в университете когда-то был физматом, а в школе я одинаково был слабаком, как по той, так и по другой отрасли мировой науки. А звали этого соседа Егором Павловичем.
Все больные почему-то именовали друг друга по отчеству, а вот в нашей палате произошла накладка: оба были Палычи. Потому и звали их по именам, а меня по батюшки – Иссакычем. И я получался, как бы старшим – Иссакыч с Мотей и Егором. Хотя старшим и, пожалуй, прилично, был все же Матвей Павлович.
Мы все равно на улицу не выходили, но почему-то ненастная погода за стенами больницы нас приковывала к кроватям так, что мы даже в коридор носа не высовывали. Разве что по нужде. Нужда гнала да покурить, если страдал этим пороком. Да не очень-то и выгонишь – терапевтические больные не шустрые, в отличие от наших, хирургических. Поскольку я лежал в своей больнице, то шустрость моя была больше благодаря, то и дело забегавшим, ко мне коллегам – хирургам, сестрам и всем, кто меня знал по работе.
А вот казус, что мне вспомнился сейчас, приковал нас к постелям еще пуще обычного. Началось с ерунды. Кто-то из моих, по дороге к себе, закинул в палату ворох газет. Мне досталась "Литературка". Егорий, его кое-кто из соседних палат Жорой кликал, соответственно, "Комсомолку" уцепил. Мотя же, как человек более солидный, развернул перед собой "Правду".
Жорий-Егорий по живости характера не мог не прицепиться. – Вы, конечно, Мотя Тезкович, начинаете читать с передовой свою главную газету? Мотя понимающе усмехнулся. – Хоть я по должности и знакомлюсь с указующими идеями и установками, но поскольку сейчас я на больничном, то и позволил себе начать с последней страницы. Мне интересно, как вчера сыграл "Спартак".
Я тоже поинтересовался вчерашним результатом, и мы, вроде бы, погрузились в чтение. Однако пытливая игривость ученого Егора не разрешила долго царствовать молчанию. Видимо, он обдумывал повод для очередной палатной дискуссии. И начал:
– А вы, действительно, считаете, что передовая "Правды" дает серьезные установки аппарату управления в нашей стране?
Конечно… Они все время подсказывают, как дышать советскому человеку и чего от нас требовать начальству. – Это я подключился.
– Ты, Иссакыч, молчи. Не твоим хирургическим извилинам подстать такая мысль… Ничего эти передовые не дают. Балаболят и все. Пустота газетная.
– Это вы напрасно, Егор Павлович. – Матвей приосанился, соорудил суровый лик, почувствовав себя представителем правящей элиты перед безликой массой управляемых, и сразу же перешел на официальное обращение по полному чину с именем и отчеством. Чтоб без ерничества. "Правда", мол, дело серьезное, а не хухры-мухры вам – Напрасно, напрасно. Я вам скажу, что передовицы "Правды" – настоящие научные работы. Обоснованные, точные, порой выверенные временем, как экспериментами у вас в науке. Я бы за эти статьи передовые давал бы и степени научные. Это ж непросто, вот так, коротко и ясно, чтоб была понятна и последнему руководящему работнику в любой глубинке суть необходимых действий, к которым нас сейчас ведут. Ведь наша жизнь, наша страна – это эксперимент планетарного масштаба, и идея нужного сегодня должна быть ясно изложена и всеми правильно понята…
– Вы, Мотенька, нам сейчас целую лекцию прочесть норовите об экспериментах на людях. Да не перебивайте вы меня. Мы все это знаем. И что это эксперимент всем ясно… На людях. Кстати, вернее совсем некстати, на людях! Не перебивайте, хвост мысли упущу. Наука, если и была в этом, так много раньше. А сейчас – собачья практика.
Я немного заробел того пути, по которому покатила дискуссия.
– Ну ладно тебе, Егор. Эксперимент должен всегда по пути подправляться. Не тебе это объяснять… Вот поправки и идут через печать.
– Иссакыч прав, Жоринька. Корректировка необходима. Печать, не забывайте, не только пропагандист и агитатор, но и коллективный организатор.
– Да я тоже Ленина в институте проходил, но причем тут печать, наши газеты и наука? Наши газеты не печать. Это, прежде всего. А что касается науки…
Я решил любыми путями сбить накал спора и, вообще, выкинуть из жизни все слова уже произнесенные Егором и готовые к выходу из его головы:
– Ребята, обождите, что-то у меня сердце приболело. Егор, позови сестричку, пожалуйста.
Я все ж был молодой инфарктник и все к этому тогда еще относились с почтением. Егор подхватился и побежал в коридор. Мотя деловито схватил меня за пульс. Будто он понимает, будто я не врач и сам за собственный пульс схватиться не могу, и будто это о что-то подскажет. Но Мотя слыхал, в кино видал, канонические приемы.
Опускаю ту фальшивую беготню, что я учинил: приход врача, ненужные капли, отмахивание от ненужного укола и так далее. Полчаса на это ушло. Все! Угомонились спорщики, думал я, успокоились и забыли. Однако научную мысль не остановить ни репрессиями, ни ложными тревогами, ни угрозами. Когда мы вновь распределились по своим одрам, неугомонный Егор вновь взвил черное знамя борьбы.
– Да, так вот, Матвей, как ты считаешь, можно ли в научной статье переставлять абзацы? После первого поставить третий, после третьего – десятый…
– Егор, ты думаешь, что мы, работники советского аппарата, супротив вас, голубой научной косточки, совсем неучи? Разумеется, логика в науке строга. И нечего ловить на ерунде. Это твой снобизм, я бы сказал, профессиональный расизм. Вот. Вы – не лучше всех. Да, и в передовице и в научной статье абзацы переставлять нельзя. Равно!
– Сегодня какая статья в "Правде"? О чем?..
– О чем бы там ни было – это статья будет вдумчивая, серьезное исследование. – Голос Матвея приобрел металлический оттенок. – Партийная газета делается не невеждами. Творцами! И вам, научным верхоглядам, надо лишь сесть и без наносного взгляда, воспитанного на нерусском скепсисе, вдуматься в каждое слово. Учтите…
Я, возможно, оказался более пугливым нежели партнер по беседе с именем Егор. Музыка речи Матвея меня напугала. Я услышал фанфары Красной площади, увидел факелы Нюрнберга. "Нерусский скепсис" поверг меня в страх. Я видел озорной блеск в глазах Егора, но не заметил запорошенность испугом взора его оппонента.
– Дай, дай мне сегодняшнюю "Правду". – Егор веселился.
Матвей Павлович становился все более пъедестален – стальнел и сталинился. Отдалялся. Я только после понял, что с испугом он смотрел на меня. Только потом, восстанавливая в памяти весь тот эпизод, понял что чужим и опасным был для него я. Он боялся меня. Я был чужой. То был, по-видимому, вполне, искренний страх. Но поскольку до сегодняшнего дня у нас абсолютно дружественные и сочувственные отношения царили, вызванные, как мне казалось, моим ранним инфарктом, то я и не заметил вдруг наступившей настороженности. Они-то коллеги – язвенники, а я больной, вроде как бы аристократ. Впрочем, скорее всего здесь сыграло роль мое самодовольство, чрезмерное внимание к себе любимому, ощущение себя больным-аристократом… Ну и, что инородец я, тоже тут же вспомнил.
Егор, очевидно, оказался более свободным и раскованным. Внутренне более свободным. Его вела вперед лишь собственная идея и разыгравшееся озорство.
– Егор, отвяжись ты со своей "Правдой". Вот я прочел в Литературке…
– А что? Разве любое исследование не интересно?
– Егор Павлович, вас обучали определенным исследованиям в соответствующих лабораториях, в данном вам коллективе, а вы хотите устроить балаган на очень ответственном участке нашего бытия. Мы тоже периодически усовершенствуемся в университетах. Чему вы как ученый возражаете? Чем вы недовольны?
– Ха! В университетах марксизма? Ученым я могу не быть, но оппонировать обязан.
– Вот именно. Это и есть чуждое влияние людей, которые для всего ищут возражения.
– Да кто ж такие!? – воскликнул я.
Егор не обратил внимание на мой интересный вопрос, а Матвей лишь метнул в меня, как бы успокаивающий взгляд: мол, лично к вам это отношения не имеет. И я тоже отвлекся от Литературки, все ж попав под обаяние, набиравшего силу, потока их спора.
– Нет, ребята. Вы не отвлекайтесь. Мотя, дай мне твою газету.
– Несмотря на болезнь, Егор легко соскочил со своего ложа и ловко выхватил у оппонента спорный предмет. – Так. Что за передовая сегодня? Ага. "Заводская печать".
– Что ж, проблема очень важная. Низовая печать – основа партийного воспитания. Сюда и должен быть направлен взгляд мозга партии…
– Ладно. Я не о теме… Как написано… Итак, первый абзац, начало: "В конце 1921 года московские металлурги выпустили первый номер заводской газеты". Так, та-та-та-та… и абзац завершается: "На предприятиях появилась своя рабочая газета!" Это начало. Да? Годится как начало?
– Разумеется. Все правильно. Начинается с литературно-исторического обзора.
– Ладно, ладно. Следующий абзац: "Возникновение заводской печати в первые годы Советской власти было предопределено всей политикой нашей партии" Ну и так далее. Как ты считаешь, можно так начать статью?
– Можно и так. Важное положение.
– Правильно. Для затравки в статье хорошо. Дальше: "Сейчас в стране издается 2 360 многотиражных газет заводов, шахт" ну и так далее со всеми остановками. Тоже вполне приличное начало.
– Я не понимаю. Ну и что? – Подожди. Я ведь не читал раньше эту статью, а читаю вместе с вами. Сейчас. Какой-нибудь еще абзац. Ну вот, перескочим через два: "Авторитет заводской прессы, ее влияние на производственную и общественную деятельность зависит, прежде всего, от того, как партийные организации руководят печатью"! Вот твоя главная мысль. И с нее не дурно бы начать руководящую, указующую статью. Как ты говоришь, научную. Подожди, подожди. Не торопись реагировать. Давай следующий абзац: "Заслуживает внимание практика партийных организаций столицы" Тоже начало уместное. Пойдем в конец. Предпоследний абзац: "В эти дни вся наша печать, в том числе и заводская, уделяет большое место социалистическому соревнованию в честь 50-летия Советского государства" Вот – опять начало! Зачин – для чего сегодня пишется эта статья. И конец, последний аккорд: "Наша низовая печать ее огромной армией общественных корреспондентов успешно выполняет" Тоже вполне годится для первого куплета этой оратории.
Я опять вмешался, пытаясь увести их в сторону: – У тебя уж и оратория с куплетами.
Никто на меня внимание не обратил. Матвей молчал и в упор с недоумением смотрел на Егора. А Егор токовал и меня просто не слышал.
– Это я просто о начале. А ты, Мотя, сам возьми газетку и попереставляй абзацы. Изрядное получишь впечатление. А я пойду, покурю.
И я пошел курить. Вернее, в то время я курить с перепугу бросил, но курительную компанию любил. Если можно отказаться от самого зелья, то никакие разговоры о вреде пассивного курения и дыхания рядом с ними, не могли меня отвратить от бесед в курилках, в перерывах. Я уж не говорю о застольях.
– Зря ты, Егор, голову Моте морочил. Мало, что может в голову взбрести аппаратному работнику.
– Ничего. Пусть задумается. Это ж надо такое! За их передовицы степени им научные давай! Ну, дает парень! Да пусть они, наконец, задумаются. "Коллективный организатор!"
– Так и действительно – организатор, сам что-ли не видишь? Да и, вообще, страшно. А если стукнет? Да еще влияние нерусского скепсиса…
– А! Так вот ты чего боишься! Господи! Да избавьтесь вы от этого своего страха. Распрями плечи. – И Егор с тем же пылом, что сжигал его в споре с Матвеем, кинулся обобщать и мою трусость и неполноценность– Рабскую душу свою, вам, пора сломить. XX век…
Но это уже совсем другое воспоминание, совсем другой, так сказать, абзац. Я-то не спорил. Я робел, как говорится, не умом, а поротой задницей.
Из курилки мы прошли прямо на обед в столовую.
Матвея не было. Когда мы вернулись в палату, он сидел за столом. Передовица "Правды" была вырезана и разрезана на куски по абзацам. Матвей их переставлял, перекладывал, словно раскладывал пасьянс.
Я быстрей лег в кровать, отвернулся к стенке и накрылся одеялом. Мне не хотелось никаких дискуссий. Егор же подошел к столу, посмотрел на работу коллеги-язвенника.
Перед тем, как уснуть, или сделать вид, что сплю, я все ж не удержался и буркнул:
– Язва желудка весьма зависит от состояния нервной системы. Уймись, Егор.
Плевал он на мои пугливые замечания!
– Ты, Мотя, возьми и другие газеты, попробуй вставить абзацы из передовиц, скажем, "Труда" или "Известий", а то и "Гудка" в передовую "Правды". Тоже поучительно.
В этот день больше никаких споров, дискуссий, да и просто разговоров не было.
Утром следующего дня, проснувшись, на месте Матвея я не обнаружил. Пока я умывался, он появился с ворохом газет. На меня смотрел с испугом, на Егора с ненавистью и недоумением. С нами не разговаривал. Дружественное согласие наших больных тел и душ распалось.
Целыми днями Матвей резал газеты и раскладывал пасьянс из обрывков.
Я вскоре был переведен в загородную больницу для инфарктников, где нас, некоторым образом, долечивали, а может, и добивали: слишком тяжко болеть и постоянно общаться только с больными. Я оттуда удрал до срока.
Своих сопалатников я никогда больше не встречал, но, выйдя на работу, узнал, что Матвея Павловича консультировал психиатр и делал какие-то заключения и назначения. Потом у него началось кровотечение из язвы. Его оперировали. Потому я и знаю: оперировали его в моем отделении, и мои коллеги помнили, что Матвей Павлович мой сопалатник.
Кто лечил его впоследствии, по какой отрасли медицины он проходил в своей дальнейшей жизни, где потом работал, какие и как читал газеты – ничего не знаю. Но на душу лег камень – будто я в чем-то виноват.
В чем? За что? Да и что случилось – причем тут я? А камень есть, черт меня побери!
А Егора тоже никогда больше не встречал. И не слыхал про него ничего.
И почему логическая цепочка размышлений пожилого, больного человека привела от серого ненастья за окном, от полупрозрачных грязных стекол окна – к этому эпизоду из начала жизни?..
Хм. Логика на уровне передовиц. Одно цепляется за другое, а могло быть все иначе. Всякое воспоминание можно перевернуть и начать другое. У воспоминаний и начало переместить можно и окончание; но что было то было. То есть. Или начать с другого места? Или не тем закончить? И совсем другое, неоконное явление, может привести к тому же воспоминанию.