И всё же, нам с Костей удалось попробовать нечто особенное, что было привезено из той европейской командировки. Спустя два месяца, когда впечатления от дрянного шато сгладились, Зуй, завидев меня и Костю, праздно стоящими у склада, воровато оглядываясь подошел к нам и достал из своего знаменитого теперь портфеля аптечный двухсотграммовый флакон, в каких обычно хранят спирт.
– Правый берег, чистое мерло, – сказал он, передавая нам склянку. – Никому не показывайте!
Мы, смеясь над Зуем, ушли в избушку на винограднике и там попробовали его мерло. Впечатление было сильным: тона ягодного варенья, мяты, кориандра, кардамона, фиалки, гвоздики, можжевельника, полыни, пижмы, шандра, гранатовой кожуры, бессмертника и выделанной кожи столь гармонично сочетались с яркой кислотностью, что мы час сидели, причмокивая и вздыхая. У Кости, помимо его драгоценного саперави, теперь появился ещё один фаворит, и он стал мечтать о том, чтобы высадить лозы мерло на Савети.
***
Урожай саперави 1937 года был удивительно хорош. Можно без зазрения совести поставить ему «четыре с плюсом», или даже «пять с минусом». Почему не твёрдую пятёрку? Всему виной дождь, который прошёл за неделю до сбора ягод. Он был коротким, но очень сильным, тучи принесло со стороны Батуми, и мы с Контрадзе ходили вдоль лоз и думали только о том, чтобы непогода прошла стороной. Константин очень хотел увидеть идеальный саперави, а этот сорт считал лучшим в мире техническим виноградом. Он в тайне мечтал, что его вино, отвезут на ВДНХ и там его попробует лично товарищ Микоян, а там, глядишь, несколько ящиков отправят в Кремль, и всё руководство великой Страны Советов будет пить его, а сам товарищ Сталин сделает глоток и станет расспрашивать: «Кто таков этот виноградарь? А вот вручить ему Государственную премию! Вам ведь нравится вино, товарищ Ворошилов? А вам, товарищ Калинин?»
Но в полдень небо стремительно почернело и хлынул ливень такой силы, что с гор понеслись мутные потоки, которые не иссякали до самой ночи. Суховатые от безводного поста лозы напитались влагой и ягоды стали разбухать прямо на наших глазах, даже их цвет из чернильного, сочного стал более размытым, опаловым. Контрадзе чуть не плакал. Я утешал его тем, что до сбора урожая ещё больше недели и за это время ягоды «похудеют».
Саперави – это тот сорт винограда, что при всей своей деревенской диковатой простоте, весьма стыдлив. И если виноградарь излишне обнажает гроздья от покрова листвы, он травмируется откровенным вниманием солнца, закрывается, становится грубым и резким. Ягоды саперави не должны быть чрезмерно сочными. Они дают более насыщенный аромат, если земля не переувлажнена дождями, тогда на гроздьях, одна к одной, созревают плоды живые, весёлые и подтянутые, как деревенские девушки. Кожица такого винограда плотная, прочная, она защищает от ночных холодов, дневного зноя, холодной росы, утренних туманов и насекомых. Вы не получите хорошего саперави в жарких, прокалённых долинах. Ему нужна полночная прохлада, которая остужает ягоды, даёт ей отдохновение, наполняя её соки ароматами земли, тогда как как днём высокое солнце передаст ему ароматы неба. Только из таких ягод мы можем получить мощное и сложное вино, наполненное полифонией звуков земли.
Я с удовлетворением осмотрел свои лозы, «три сорокá», которые почти не пострадали от ливня, поскольку находились в самой верхней точке виноградника, считавшейся худшей из-за засушливости и меловых слоистых пород, залегавших под тонким слоем коричневого глинозёма. На моей делянке росли: сорок лоз ркацители, сорок – саперави и тридцать три – мцване. Конечно, мцване было не сорок лоз, но я округлял их число для создания совершенной, магической красоты цифр. Когда пришёл срок сбора урожая, или по-местному «ртвели», качество ягод на этих кустах был превосходным. Я заложил три глиняных караса вина. В одном карасе, называемом здесь «квеври» был чистый бледно-янтарный сок саветийского ркацители с небольшим осадком из мезги – кожуры и виноградных косточек, пожелавший стать лучшим вином для любви, песен, душой застолья. Вино имело характер моей матери. В другом сосуде на плотной мезге вызревал благородный мцване, предназначенный для угощения только почётных гостей на больших праздниках. Это гордое и красивое вино было будто бы слеплено с образа моей сестры Гулаб, которой даже лёгкая хромота не могла помешать выглядеть, как царица Тамар. В третьем карасе, где к половине рубинового сока саперави я добавил лиловый сок, бережно отжатый из кистей александроули, выпрошенных у Контрадзе (конечно, с одобрения Соломона Ионовича), формировалось вино дивной силы, терпкое, чуть горьковатое и мужественное каким был мой отец.
Во разгар ртвели в тот год мы испытали нашествие енотов на Савети. «Уж лучше кабаны», – твердил Контрадзе, сбивавшийся с ног, организуя охрану виноградников от этих прожорливых зверьков. Воздух на холме был пропитан вязким ароматом спелых ягод, отчего эти несносные животные обезумели, буквально теряя чувство самосохранения и готовы были рисковать шкурой ради кисти спелого саперави. Еноты потеряли страх, не боялись пуль, исчезали внезапно и появлялись словно из-под земли, пробирались к ягодам под покровом ночи и на рассвете, вели партизанскую войну, устраивали отвлекающие манёвры и обманывали собак. Однако, к концу ртвели жена Соломона Ионовича получила отличную енотовую шубу.
Две недели сбора я почти не спал, похудел до полупрозрачного состояния и дважды падал в обморок. Но мы успели до дождей, хотя еноты попортили несколько сотен гроздей, которые мы собрали отдельно и заложили две квеври вина для себя, а я назвал его по-армянски – «рекон2»; все смеялись, но имя понравилось и прижилось. Енотовое вино ещё никто до нас не делал.
Когда закончился ртвели, мы с Контрадзе взошли на плоскую вершину Савети, выпили немного старого густого мцване из квеври, и посмотрели вниз. По склонам бесконечными нитями вились посадки виноградников, сплетавшиеся в кружевной покров усталой земли. Константин был возбуждён и много говорил о цели нашего труда. Именно тогда у него родилась эта идея – сделать Великое Вино. Я спросил, как он его себе представляет и в чём его величие? «Я хочу сделать такое вино, которое понравится самому товарищу Сталину, вождю мирового пролетариата, благодаря которому у нас всех есть возможность трудиться на этой земле. Я хочу вложить в это вино весь восторг жизни и всю свою силу, преданность делу коммунизма и лично ему. А ты?». Я долго молчал и не мог ответить на его вопрос, потому что не знал, какое оно, это великое вино и должно ли оно воспевать победу коммунизма. Контрадзе заставил меня поклясться на его комсомольском значке, что я, как и он, всю жизнь будем бороться за Великое Вино также, как товарищ Сталин за свободу всех трудящихся. Я поклялся, только чтобы он отстал, но крепко задумался, а бывает ли вообще на свете такое вино, которое раскрывается как книга и вмещает в себя такую мудрость и знание, что изменяет человека навсегда, а если оно есть, то как его сделать? Эта мысль не давала мне покоя.
Но недолго я пребывал в недоумении, поскольку уже через неделю случилось одно удивительное событие.
А произошло вот что. В день 7 ноября 1937 года, когда все работники ушли в клуб ради концерта цирковых артистов, театральных миниатюр в стиле «Синей блузы» и других малых форм клубного искусства, а также, гвоздя программы – Арсени Тателадзе, популярного тенора из Тбилисской оперы, я остался в огромном бараке и остро почувствовал одиночество. Не то, чтобы я скучал по людям, нет. Это было вселенское одиночество души, мятущейся по городам и весям, образам и слухам, облакам и ручьям, и в благоговейном ужасе озирающей тварный мир, близкий и недоступный одновременно. Но вместо того, чтобы отправиться в клуб (а тенор, говорили мне, очень душевно исполнял арию Финна «Добро пожаловать, мой сын…») я вышел из посёлка и побрёл в сторону виноградников Контрадзе. С лоз уже почти опадали листья и порывы ветра гоняли их между рядами. Собирался дождь, небо сурово клубилось тёмными, будто бутафорскими ватными волнами. Листья лежали повсюду, жёсткие и шершавые, потерявшие сок, огрубевшие до такой степени, что стали похожими на ветхие страницы библиотечных книг. Ноги сами вынесли меня на южный склон Савети, где было на удивление тихо и безветренно, а в низине собирался туман.
Я долго был один, без мыслей и чувств, только лишь с одним единственным вопросом в глубине сердца, и хотел знать ответ на него. Я закрыл глаза, слезящиеся от ветра, а когда открыл их, оказалось, что я стою на коленях посреди сухих лоз, уходящих своими отростками прямо к небу, к хлопковым облакам, и слышу их тихое дыхание. Шёпот засыпающего виноградника, невнятное бормотание, вздохи и эхо невнятных слов отчетливо звучали в моём сердце, и я не испугался, а принял это как благословение.
Тогда Ангел встал напротив меня и простёр правую руку надо мной, а левую над лозами, его крылья были распростёрты, а одежды струились прозрачным светом и пахли лёгким весенним ветром, несущимся с вершины Савети вниз, в долину. Ангел поднял глаза и посмотрел на виноградник, а я вслед за ним повернул голову и увидел корявые столетние лозы поваленными и разбросанными, словно это были тела павших воинов на поле жестокой брани. Ангел молча скорбел, и я опустил голову и заплакал об умирающем вертограде. Лик Посланника, сотканный из света, стал меркнуть и, наконец, его фигура постепенно совсем исчезла, а я остался стоять на коленях с невысохшими слезами на лице и тем знанием в сердце, которого я так искал, и в котором было так много печали.
Никому и никогда я не рассказывал о том, что увидел и что узнал.
В тех карасах, что я заложил во дворе нашего винодельческого цеха, должно было получиться лучшее вино за многие годы, может быть, оно даже было бы похоже на то Великое Вино, о котором мечтали мы с Константином, пусть и видели его каждый по-своему. Но мне было бы достаточно, если бы его оценили не во дворце, а в простом доме на душевном празднике или шумной свадьбе, или за нехитрым ужином, когда хозяйка достаёт из тонэ горячий пури, а на столе стоят глиняные тарелки с долмой и лобио. И тогда уставший хозяин, подняв глиняный таси с моим вином воскликнул бы удивлённо «Ра сурнели3»!
Повторюсь, мы с Контрадзе возлагали на этот урожай большие надежды, может быть, по неопытности своей, были слишком оптимистичны. Ни он, ни я тогда не были готовы к Великому Вину, а лишь предчувствовали его.
Константин хотел мечтал изменить мир своими руками, дать повод для гордости своей землёй, я же просто не хотел никуда уезжать из совхоза «Самшобло», ежедневно следить за созреванием вина, своими глазами увидеть, как наступившие декабрьские холода остановят брожение, ждать, чтобы в вине сквозила приятная терпкая сладость, утешительная и обнадёживающая, слить вино с осадка и вновь запереть его в квеври, где оно на протяжении нескольких зимних месяцев будет тихо спать и грезить ароматами гор, источников, звериных троп и продуваемых ветрами ветхих сараев, неспешных отар, бредущих по холмам, домашних сквозняков и узловатых руин крепостей, ароматами жизни, парящими над нашими головами и сулящими долгожданные мир и любовь.
Я хотел так, но Бог судил иначе.
В начале февраля тридцать восьмого какие-то серые люди, все сплошь грузины, приехали к нам в совхоз и «освободив» кабинет главного технолога от его хозяина, по очереди разговаривали с начальниками цехов, участков, мастерских, с простыми рабочими и виноградарями. Директор, Соломон Ионович Миль, сказал нам с Контрадзе, что эти люди приехали из Телави по заданию самого Серго Гоглидзе, знаменитого «гроссмейстера» НКВД, только что награждённого орденом Ленина, и ищут саботаж. Миль был очень зол, его щёки пылали, глаза сузились, а губы, и без того кривые, выплясывали поминутно, изображая то гнев, то горе, то решимость «прекратить это безобразие». Серые люди исчезли, а директор всё не мог никак успокоиться, на совещаниях был задумчив, и признался завцехом Яхно, что поедет с жалобой в ЦК Республики. Там у него есть хороший знакомый, старый большевик Шио Чеишвили, он разберётся, что это за заговор такой и кто вредитель.
***
В самом начале мая 1938 года, по заданию директора, я поехал в Тетри-Цкаро делать заказ на бочки и должен был вернуться через несколько дней, но зарядили плотные дожди и Кура вышла из берегов. Мир вокруг стал погружаться в пучину мутной воды, многие уже без иронии говорили: «Потоп!». Селение Скра и вовсе превратилось в топкое болото, овцы, куры и собаки спасались на крышах, от дома к дому жители пробирались на лодках. Тетри-Цкаро отрезало от внешнего мира, были повалены деревянные столбы, несущие электрические и телефонные провода, город погрузился в первобытную тьму, лишился связи с Тбилиси. А единственная дорога к городу была завалена камнепадом и забита грязевыми потоками с гор.
Я жил у гостеприимного заведующего бочарной мастерской Георгия Мгеладзе и его жены Лии. Вся работа встала, и нам ничего не оставалось делать, как часами сидеть втроём на просторной веранде второго этажа его дома и вести разговоры. Я много узнал от Георгия о дубе и тонкостях бочарного мастерства. Мы спорили о роли бочки в выдержке и созревании вин и без устали дегустировали, сравнивая бочковое вино, которое так любили Мгеладзе с тем, что сохранялось в квеври. Мы выпивали по семь-восемь кувшинов за день, и следует признать, калбатоно Лия от нас не отставала. А лобио с кинзой и солёные зелёные помидоры у неё никогда не переводились. Я же рассказал Мгеладзе о нашей с Константином идее создать Великое Вино, скромно заметив, что мы, может быть, уже близки к этому. На это батоно Георгий ничего не сказал, только с любопытством и тревогой посмотрел на меня. Под эти разговоры было выпито очень много ркацители и цицки, съедено немало хлеба с солёными помидорами.
Через семь дней непрестанного дождя небо начало проясняться. Потоки вокруг продолжали бурлить, дорога была до сих пор блокирована, но Георгий, пристально посмотрев на меня, сказал, что на следующий день, рано утром мы отправимся в одно удивительное место. Как ни странно, Тетри-Цкаро, хотя и был отрезан от внешнего мира стихией, но даже в потоп из него можно было попасть в мир горний. Всего в пяти километрах от селения, где мы спасались как библейские звери на Ковчеге, в лесу, почти на вершине горы, находился руины древнего города с монастырём Гударехи, куда мы и пошли, одев болотные сапоги и брезентовые плащи. Мы шли в сторону Ксаврети, Джетистскали, обычно мелкая и неспешная речушка, несла бурные потоки коричневой воды, но узкий металлический мост, построенный в двадцатые годы, был цел. Десять километров до монастыря было идти по прямой, только Мгеладзе не рискнул пробираться по размытым тропам крутого склона, и мы свернули направо, чтобы сделать петлю ещё километра на четыре.
– Я хоть и мгела, то есть, волк, но жизнь мне дорога, – объяснил он мне с улыбкой.
Дорога спустилась вниз, в небольшую безлесную длину, и мы побрели по щиколотку в воде, против порывистого ветра, озирая погубленные стихией небольшие виноградники, но уже через полчаса, свернув на пологий склон, шли, замешивая густую грязь сапогами, и, наконец, почувствовали под собой твёрдую почву. Не спеша, не произнося ни слова, мы вышли на поляну, правый край которой обрывался в глубокое ущелье. На её краю, словно деревья из волшебного леса стояли, выстроившись в несколько рядов, древние виноградные лозы, некоторые из них были толщиной в обхват рук взрослого мужчины. Я остановился на минуту, потрясённо созерцая картину величественного запустения. Сколько лет этому винограднику? Сто? Двести? Дают ли эти корявые старцы плоды или только слушают голоса мира? И если да, какое получится вино?
Ещё один короткий подъём, и я увидел развалины стен среди беспорядочных стволов деревьев, храм, сложенный из цветных тёсаных камней, остатки колокольни и несколько глинобитных строений без крыши. Люди давно ушли из этих мест, бросив селение, монастырь, виноградники.
– Гударехи, – просто сказал Мгеладзе.
– Как тихо, – ответил я.
Мой спутник снял с себя брезентовый плащ и накрыл им несколько плоских валунов, лежащих рядом, видимо, остатки фундамента, достал из холщового мешка две помятые военные фляги и газетный свёрток, в котором оказалась головка сыра калти, натёртая тмином, и пшеничные сухари. Я, задрав голову, смотрел на чередование бежевых и тёмно-серых камней в кладке старинного храма. Мгеладзе отвернул крышку одной из фляг, понюхал, кивнул и протянул флягу мне. Я сделал глоток вина и сел на брезент.
– Сюда собрались археологи из Тбилиси; как вода сойдёт, копать начнут, – сказал Георгий. Он открыл вторую флягу, поднёс её к носу, шумно втянул воздух и крякнул.
– Что это? – Полюбопытствовал я.
– Тебе не надо – злая чача на гранатовой кожуре. Красная как кровь и крепкая как смерть.
Мы съели сыр с хлебом, я допил вино. Мгеладзе, всё больше краснея, отхлёбывал из своей фляги. Наконец он уронил голову на грудь и сказал мне, едва ворочая заплетавшимся языком:
– Иди.
– Куда?
– Храм посмотри… Час не возвращайся.
Я пошёл в сторону развалин монастыря и едва скрылся за деревьями, снизу раздался вой, перешедший в кашель. Затем Георгий страшным голосом стал вопить отборные грузинские ругательства, чередуя их с плачем и сетованиями, поминая Бога и ангелов, воя как одинокий волк на луну на ночной горе. Я заткнул уши и пошёл быстрее.
На самом холме были только храм и колокольня. Простая четырёхугольная церковь с единственным залом внутри, кладка из хорошо подогнанных, даже отполированных местами камней, на восточной стороне большое окно. Через плиты пола пробивается трава, на иконостасе примостились четыре птицы с оранжевыми шеями, не обратившие на меня внимание. Я прошёл дальше, в глубь храма и остановился: с южной стены на меня смотрели два всадника в одинаковых позах, восседавших на конях. Только жеребец правого попирал зеленоватого, побитого плесенью змея, а левый – вздымал копыта над белым камнем. Великомученики Георгий и Фёдор? На левой фреске, прямо поперёк нарисованной скалы красовалась надпись на русском языке, гласившая, что «Жора и Люба были здесь».
Я вышел на улицу и пошёл к колокольне, слушая, как стенает и ругается Мгеладзе, этот советский Иеремия, причастившийся кровавой чачей и раздираемый каким-то своим страшным горем.
Внутри колокольни были остатки обрушившегося перекрытия и путь на верх был закрыт. Я сел на ступени и стал думать о том, что увидел сейчас. Затем, будто пребывая в зыбком сне, я обошёл это древнее строение и в зарослях кустарника, прямо за колокольней, я обнаружил круглую каменную давильню для винограда с отверстиями для стока сока и ещё немного посидел на стёртых камнях. Почему люди ушли из этого места? Я сидел долго, а когда встал, то точно знал, что свою никчёмную жизнь я потрачу на то, чтобы Великое Вино увидело свет.
Солнце выглянуло из-за туч и начал разгораться тёплый майский день. Быстро спустившись к Мгеладзе, я нашёл его сидящим в той же позе, что и час назад: он низко склонил голову, молчал и не двигался.
– Вы чего, батоно? – Спросил я, осторожно тряхнув его за плечо.
Он посмотрел на меня абсолютно трезвым взглядом и ответил:
– Может хоть так Он услышит?
Прошло ещё четыре дня и дорогу до Тбилиси расчистили. Я уехал на своей повозке, запряжённой ишаком, а Мгеладзе возобновил работу в мастерской.
Когда я подъезжал к нашему совхозу, на повороте меня встретила маленькая темноглазая девушка Лана, сборщица с нашего участка. Она сказала только одну фразу: «Баграт, не показывайся в правлении, иди сразу к Милю, он ждёт тебя дома». У меня сложилось твёрдое убеждение, что наша встреча с ней была неслучайна, что она ждала именно меня, чтобы сказать эти слова, может быть, простояв на обочине дороги много часов.
Контрадзе ухаживал (по крайней мере проявлял знаки внимания) за всеми девушками, попадавшим в его поле зрения. Те отшучивались и кокетничали, стреляя глазами, но Лана вела себя скромно, но не я один видел, как она смотрела на Константина, когда он стоял к ней вполоборота и не мог заметить взгляда. Увлечённый собственной популярностью, силой, молодостью, наглостью, мечтами, Костя не замечал Лану. На вопрос Соломона Ионовича: «Костя, когда же ты остепенишься?», он неизменно отвечал: «Эс ки дзалиан миндода4. Но это невозможно, батоно! Ламази гогонеби5, я их всех так люблю!» Костя всегда переходил на более распевный и чувственный грузинский, когда речь шла о любви.
Память человеческая очень своевольная и капризная подруга. Сейчас, будучи старым человеком, прожившим долгую и трудную жизнь, я часто вспоминаю Грузию, но не горы и виноградники, не бурные горные потоки и стада на пастбищах, ни гордые церкви и монастыри, и даже не старые квеври, врытые в коричневую глину, из которой был вылеплен первый человек. Эта земля у меня слилась в сознании с образом тихой, но смелой большеглазой девушки Ланы, силу любви которой не заметил мой друг Константин и которая вместе с Соломоном Милем, нашим добрым директором, спасла меня в тот день.
Дом Соломона Ионовича находился на небольшом холме прямо за главной совхозной конюшней. Я толкнул калитку, та тихо открылась; на крыльцо вышла Анна Ициковна, грузная, с больными ногами, обмотанными какими-то тряпками, и поманила меня внутрь дома. Не могу сказать, что Миль был пьян (этого за четыре года работы в совхозе я не видел ни разу), но от него разило перегаром, а на столе стояла большая чаша горячего бульона с сухарями.
Он насильно влил в меня бульон, заставил съесть большой кусок курицы и только после этого сказал, тяжело дыша и запинаясь:
– Из моего дома, никуда не заходя, поедешь на своём осле в Рустави. Ни в коем случае не показывайся в Телави… В Тбилиси ещё опаснее. Из Рустави послезавтра утром пойдут три грузовика с вином. Они идут в Баку, покажешь мою записку завгару, он тебя пристроит в машину… Из Баку поездом до Ростова, там автобусом. Я согласовал задним числом твой перевод в совхоз «Цимлянский рассвет». Сразу придёшь к директору – Плаксюре Ивану Ивановичу, он тебя отправит на дальний хутор… Переждёшь.
Я молчал, пытаясь понять, что же произошло.
– Ухожу… на пенсию мне пора, Баграт, я бесполезен и пуст как ветхий бурдюк, – покачал головой Соломон и мне стало видно, насколько он стар и раздавлен страданием. Его толстая нижняя губа отвисла ещё больше, и теперь напоминала ковш экскаватора, а мутные глаза смотрели безжизненно.
Стоявшая в дверях Анна Ициковна тихо заплакала.
– Я попрощаюсь с Костей, – начал было я, демонстрируя глупость и недогадливость.
– Нет! – Возвысил голос Миль. – Обещай, что сделаешь в точности так, как я сказал. Ты уедешь немедленно!
– Котэ арестован, – еле слышно сказала Анна Ицковна. – Он теперь вредитель и враг народа.
– Погодите, – начал догадываться я. – Это же ошибка! Костя? Ну, смешно!
– Ничуть не смешно, – помотал головой Миль. – Я был в Тбилиси. Товарищ Серго Гоглидзе раскрыл заговор. Я был у Шио…
Соломона передёрнуло, как от выпитой рюмки крепкой чачи.
– Ничего больше не спрашивай, просто уходи, – с этими словами Миль достал перехваченные бечёвкой документы, необходимые для перевода, положил сверху несколько купюр – мой расчёт, добавил ещё одну – от себя, и вяло махнул рукой.
Когда я покидал его двор, Анна Ициковна шепнула мне на ухо:
– Забрали Славу Яхно, бухгалтершу Николашвили и двух её сыновей – Григория и Михаила. Про тебя спрашивали. А Моня ответил, что такой у нас не работает, до паводка перевёлся из Самтреста в Ростов. А куда точно, не известно…
Контрадзе забрали самым первым, в четыре часа утра, те же самые серые люди, что были здесь в феврале. Константин жил не в совхозном бараке, как я, а в небольшом доме, одиноко стоящем прямо у края саветийских виноградников. Домик достался ему от деда, который сторожил здесь посадки князей Василишвили, древних грузинских тавадов. И, хотя формально, дом принадлежал князьям, выгнать старика отсюда никто не посмел, а пять лет назад Константин поселился здесь после окончания сельскохозяйственного техникума в Тбилиси. Благодаря собственному дому, Контрадзе, и без того полный обаяния, считался среди девушек очень перспективным женихом, не то, что я. Костю подняли с постели, не дав одеться, вывели из домика на улицу и затолкали в закрытый брезентом кузов грузовика.
Вопреки наказу Соломона Ионовича, я не уехал сразу в Рустави. Рассудив, что до отправления автоколонны на Баку есть ещё время, а мой путь едва ли превысит семь часов, я, с наступлением сумерек поднялся на самую вершину Савети, где среди непроходимых зарослей кустарника была расчищена площадка в три гектара. Здесь рабочие из совхоза готовились высадить чайные кусты, поскольку по прямому указанию товарища Сталина, Грузия должна была стать источником чайного листа для всех уголков великой Страны Советов.
На Савети упала ночь, я лёг в шалаше, сохранившемся от рабочих, что трудились на расчистке, и сквозь редкую сеть прутьев стал смотреть на чернильное небо в маленьких уколах света. Звёзды смотрели на землю с отрешённым и величественным равнодушием. С высоты им хорошо видна была кропотливая ежедневная работы, которую вели товарищ Берия, Центральный Комитет Компартии Грузии, органы Грузинской Советской Республики по искоренению саботажа на производстве, антипартийной групповщины в руководстве и упадничества среди трудящихся совхоза, не верящих в выполнение и перевыполнение обязательств, взятых перед государством. Как топоры и лопаты рабочих выкорчевали вековые заросли кустарника на Савети, так и товарищ Берия решительно расправлялся с теми, кто не мог подняться на уровень великих задач, поставленных Партией, кто тормозил рост социалистического государства, кто не желал отдать все силы служению великой идее.
– Костя! – Мой безмолвный крик полетел к ледяным звёздам, обрывая их беззвучный монолог. – Кто был так лично предан товарищам Берии и Сталину? Кто верил в торжество коммунизма на всей земле с силой неистовой? Кто перечитывал «Правду» по нескольку раз, чтобы выбрать из неё крупицы мудрости, изливающиеся на нас из разума Великого Вождя? Кто как ни Константин Контрадзе должен был стать новым человеком на новой земле? А как он хотел сделать Великое Вино, которое бы потрясло лично товарища Сталина? Верный сын грузинского народа… Котэ, что с тобой будет?
Через какое-то время я понял, что веду себя в точности как Мгеладзе на развалинах монастыря Гударехи, только не вою по-волчьи, а тихо всхлипываю и подвываю в кулак. Так я познал сокрытую в своём сердце трусость, спавшую в глубоком колодце, под прозрачной толщей благополучия и повседневных текучих дел. Но быть может, старый волк был не прав, и шанс быть услышанным Им не зависит от громкости выкриков и изощрённости грузинских ругательств?
Сейчас, когда наступили очень запутанные времена, и тёмные люди вновь подняли голову, имя Вождя Народов опять пишут на знамёнах. На прошлой неделе я был в гостях у старого друга Леонида, что живёт в деревне Савинки, недалеко от Зарецка. Отстояв вечернюю службу в местном храме, где ведутся ремонтные работы и восстанавливается прекрасная роспись начала 19 века, мы были приглашены в трапезную, чтобы разделить чай с иереем Игорем. Этот священник настоятельствует в Покровской церкви большого села Уключного, но трижды в месяц служит и в Савинках. Иерей Игорь очень деятельный и говорливый, с высоты своих тридцати семи прожитых лет, заочной семинарии, пяти лет священства и двух паломничеств на Афон, пространно рассуждал о мире и войне, возрождении веры, богословии, педагогике и разных науках, показывая недюжинную эрудицию во множестве областей знаний. Уследить за ходом его мысли мне по старости лет было невозможно, а в качестве рефрена он, обращаясь ко мне лично, постоянно призывал к смирению, хотя я его совета не спрашивал, а просто молча пил чай. В конце концов, иерей принялся сетовать на разгул «бандитизма и торгашества», отсутствие порядка, крепкой руки и жёсткой неподкупной власти. Он сильно переживал, что на дворе одна тысяча девяностый год, а вокруг разруха и бандитизм, словно идёт гражданская война. Резюмировал он просто:
– А вот при Иосифе Виссарионовиче такого не было и быть не могло.
– Скажите, настоятель, – вежливо обратился я к нему, – вы считаете, что нашей стране нужен товарищ Сталин, какое бы имя он сегодня не носил? С его репрессивной машиной, страхом и лагерями?
– Да это всё гнусная клевета на вождя! – Воскликнул возмущённый Игорь. – Никого и никогда безвинно не сажали – дыма без огня, сами знаете, не бывает, а вот порядок – был! Разве на нашем Уключинском рынке могли бы верховодить Ахмед и Саид-Череп, будь у власти товарищ Сталин? Нет! Эти хачи приносили бы пользу стране на стройке космодрома или водохранилища. А я каждый день вижу их наглые небритые рожи, торчащие их окна «Мерседеса»!
– «Хач» на армянском означает «крест», – как можно спокойнее сказал я.
Священник пожал плечами и не извинился.
Я встал из-за стола, поблагодарил за чай, подошёл к двери, ведущей из сторожки на улицу, и плюнул на порог смачно, тонкой и длинной слюной, прямо через свои вставные зубы.
– Что? – Вскочил на ноги иерей, лицо его было красным как молодое саперави.
– О, это тебе привет от Кости Контрадзе, мардагайл6, – сказал я и пошёл пешком на автобусную остановку, желая вернуться в Зарецк. Я шёл не спеша, с трудом переставляя больные ноги, с удивлением понимая, что прошло столько лет, а дух мертвечины ещё не выветрился из умов людей, и вот, я умру, и не узнаю, излечима ли проказа, поразившая разум молодого священника, или нет.
А впрочем, он сам пусть думает.
…До Ростова я добрался только девятого июня 1938 года, переночевал на вокзале и отправился на восток, туда, где Дон, извиваясь, струился поперёк бесконечной раскалённой степи, и где тоже рос виноград, а значит, я мог жить и работать дальше.
Совхоз «Цимлянский рассвет» сдавал большую часть выращенного урожая на Миллеровский винзавод, но имел и так называемый «опытный цех», где под руководством главного агронома Сергея Артемьевича Потапова и технолога Ульяны Анастасьевны Тищенко закладывали вина из новых сортов винограда, выводимых селекционерами, чтобы понять, чего удалось добиться от лоз.
Я явился в правление и сразу нашёл директора, Ивана Ивановича Плаксюру, назвал ему свою фамилию, а он только растерянно кивнул в ответ. Мне очень хотелось рассказать ему, что произошло в Грузии, но он категорически запретил делиться хоть с кем-то прошлым, и сам слушать не стал, замахал руками и долго смотрел в окно, задумавшись. Потом он бегло просмотрел мои бумаги и отправил к Тищенко в опытный цех, помощником технолога.
В «Цимлянском рассвете» я проработал ровно десять лет. Хутор Белов стал моей третьей родиной после Сенегерда и Грузии. А впереди меня ждали ещё города и веси, которые принимали невольного скитальца, давая ему и работу, и кров, и пищу, и работу, и вино…
***
Весна на виноградниках – время больших работ, находок, а иногда – и разочарований.
– Разве это амуренсис? Нет! Это не а-му-рен-сис! – Размахивая руками, меряя шагами пространство, возмущался худой, полностью лысый старик в серой толстовке. – Уж я-то отличу амуренсис от всякого кандибобера!
За ним бегала небольшого роста полноватая девушка с пшеничными косами, хватала за руки и пыталась угомонить великого селекционера-мичуринца.
– И не надо меня успокаивать, Риночка!
– Очень даже надо, Сергей Артемьевич! Вот тюкнет вас по темечку удар от переволнения, что ж тоды я буду с вашим амуренсисом делать? Кто у нас первый агроном и новатор на всю страну?
– Рина!
– А что «Рина»? Мне ещё учиться и учиться у вас. Я вот нажалуюсь Плаксюре, тогда узнаете!
– Доносительство – не достойно комсомолки!
– Ах-ах, испугалась я вас прямо! – Твёрдо гнула своё девушка, в запальчивости уже крепко схватившая Потапова за локоть и тащившая прочь от виноградников.
Сергей Артемьевич наконец поддался на уговоры помощницы и позволил увести себя в правление. Потапов, действительно, был учеником Ивана Мичурина, даже жил в его доме около трёх лет. Сейчас он был старым человеком, по-казачьи кривоногим, но крепким, и подвижным. Его загорелые руки были длинными, пальцы узловатыми, глаза, удивительного чёрно-фиолетового цвета, словно ягоды саперави, были глубоко посажены в глазницы, над которыми кустились седые проволочные брови. Он напоминал ожившую лозу, настолько старую, что весь урожай с неё ограничивался одной кистью, но сила ягод была такова, что способна была удивить самого требовательного винодела. Но в силу возраста и ему, и его жене Марии Серафимовне, требовалась активная помощница с функциями няньки. Октябрина Вепринцева, выпускница Калачевского техникума, взяла на себя эту добровольную нагрузку, думая перенять богатый опыт Потаповых в виноградарстве и селекции новых сортов.
Теперь Сергей Артемьевич был усажен ею на скамейку во дворе правления, она принесла своему учителю кружку холодной воды и села рядом, помахивая газетой на раскрасневшееся от чрезмерного волнения лицо агронома.
– И что теперь? Ехать самому в Сибирь? – Расстроено проговорил Потапов. – В мои-то семьдесят три года! Я же ведь всё объяснил Сафирбекову! И что он мне привёз? Это типичный лабруска! Семьсот пятьдесят черенков лабруски, что с ними прикажете делать!
– Водичку, водичку успокоительно пейте, глоточками, – уговаривала его Рина. – Ни в какую Сибирь вы никуда не поедете!
– Да, не поеду, – неохотно согласился Потапов. – Я ещё ничего себе, а Мария Серафимовна не выдержит такого путешествия.
Экспедиция без верной спутницы жизни агрономом даже не планировалась.
– У нас есть триста пять, верно, укоренившихся лоз амуренсиса, будем работать с ними.
– Риночка, – серьёзно проговорил селекционер. – Ты же знаешь, сам Иван Владимирович Мичурин всегда с горечью отмечал, что северяне незаслуженно обижены, не имея такого чудесного фрукта, как виноград. Он завещал мне исправить это природное недоразумение!
– Конечно, – кивнула Октябрина, в очередной раз недоумевая, почему легендарный Иван Мичурин в воспоминаниях Потапова всегда называл виноград «фруктом».
– Но, чтобы в оставшиеся мне годы успеть претворить в жизнь эту заповедь учителя, я должен иметь в своём распоряжении настоящий полиморфизм признаков! Срочно нужно достать ещё восемьсот, нет тысячу черенков амуренсиса! Можешь ли представить себе обильно плодоносящую лозу в каком-нибудь вологодском палисаде? И чтоб на зиму не укрывать, и чтобы урожай через край и болезни чтобы не страшны? Вот это – великая цель моей жизни! А сколько мне ещё осталось? От силы лет десять.
– Вы великий селекционер! Только берегите себя. Вот уже сосудик на глазу лопнул. Нет, я нажалуюсь прямо Плаксюре, пусть запретит вам волноваться.
Я стоял в редкой тени плетистой беседки, где обычно курили водители и грузчики, и с интересом наблюдал за Октябриной. Она была очень хороша. Круглолицая и скуластая, с большими внимательными глазами вольной казачки, поверх светлых волос повязан сиреневый платок, чуть полноватые руки так и взлетают, подтверждая движением каждое сказанное ею слово. А жизненная сила так и бьёт через край, словно из горячего гейзера. Так бы и стоял, наблюдая за этой красотой. А Рина всё время поглядывала на меня, успевая спорить с Потаповым, и взгляд её был слишком пристальным и любопытным, чтобы его не заметить.
Близко познакомились мы с Риной через две недели на воскресном чаепитии у Агея Тарасович Белова-Лазарчук, пожилого, но по-прежнему статного и крепкого как Ваагн врача местной амбулатории, доктора старой школы, и местного уроженца. Жену свою он похоронил ещё в гражданскую войну, когда на южном Дону свирепствовал сыпной тиф, детей не имел. Суровое, вытянутое лицо Агея Тарасовича имело немного грустное и удивлённое выражение, придаваемое ему асимметрией бровей: левая бровь была опущена вниз, нависая над глазом, правая – напротив, вздёрнута вверх. Он был природным казаком, учился в Казанском университете, а после смерти жены много поездил по стране. Биография его, особенно первых послереволюционных лет, была темна и запутана. Кто-то, например, парторг совхоза Ширяев, находил его не совсем благонадёжным, кто-то, как наш участковый, считал его слишком высокоумным, но мне он очень нравился: всегда, подтянутый, ироничный и неунывающий, он умел заворожить интересным рассказом, создать атмосферу тайны и удивить собеседника интересными медицинскими фактами. Белов-Багреев уже десять лет работал в местной амбулатории со старушкой-медсестрой Сулимовой, а жил одиноко в белёной казацкой хате с решётчатым палисадом и старым колодцем на заднем дворе. Чтобы его лекторский талант не пропадал даром, каждое воскресенье он приглашал на чай молодёжь и рассказывал о достижениях науки, устройстве человеческих органов, истории медицины и лекарственных травах. В тот день за его чайным столом оказались только мы с Октябриной, и сразу же ввязались в сложную научную дискуссию.
– Вторая сигнальная система, описанная академиком Павловым – орудие высшей ориентировки человека в окружающем мире и в самом себе. Это его слова!
Последнюю фразу доктор обратил напрямую к Рине, подозрительно прищурившуюся и качавшую головой. Она, хоть и уважала Агея Тарасовича, как врача, но всё время подозревала его в «религиозном» и «ненаучном» взгляде на вещи.
Агей Тарасович продолжал:
– Возьмём физиогномику. О ней многие судили как о шарлатанском учении, пока за дело не взялся киевский врач Иван Алексеевич Сикорский, выдающийся психиатр, обладавший уникальной способностью к наблюдению и обобщению фактов. Мне довелось у него учиться, потому я говорю о его превосходных умственных способностях без всякого преувеличения. Его физиогномика основана на знании анатомии мышц лица, теории о рефлекторном выражении эмоций и чувств через их сокращение. А ведь до него даже знаменитые учёные и врачи пытались построить теории, на основе которых можно определить характер человека и даже предсказать судьбу, исходя из формы носа, лба, ушей. Вот что могут означать, например, оттопыренные уши?
Я пожал плечами, а Рина, у которой, действительно, уши не плотно прилегали к голове, затрясла ногой под столом и ещё сильнее поджала губы.
– Ежели исходить из древнего восточного трактата «Фирасат», – с невинным видом продолжал доктор, – такие уши могут означать духовную одарённость человека, его способность к мистическим прозрениям. А буде у кого-то большие, мясистые мочки, то он человек сильный, щедрый, но очень импульсивный, совершающий множество необдуманных поступков, как хороших, так и плохих. А большой рот с пухлыми губами – признак чувственности.
– Представляю, – начал фантазировать я, – представляю себе такого человека с оттопыренными ушами, пухлыми губами и большими мочками одновременно!
– О, это гремучая смесь! – Затряс руками, изображая стихию, Агей Тарасович, – не дай нам Бог попасть в орбиту эдакого урагана: закрутит, завертит!
Рина, не в силах уже сдерживаться, покраснела и сердито заговорила:
– Агей Тарасович, это какое-то завиральное дело, мы же прямо взрослые люди, вот! Мы материалисты, марксисты до мозга и учёные, в конце всего, а потому категорически не можем в подобные заблуждения верить.
– Взрослые, – кивнул доктор и в уголках его глаз засветились весёлые огоньки, – и, что важно, учёные. Вот учёный Сикорский раскрыл психические и физиологические механизмы мимических и многих других стереотипных движений. И что мы видим в свете ярких лучей его теории? Баграт, например, постоянно нюхает чай в кружке, что выдаёт его волнение и любопытство. Что-то я такое затронул, что для него важно. А вы, Октябрина Георгиевна, всё время губы поджимаете, тем самым, создавая в мозгу очаг возбуждения, уравновешивающий ваши протест и недовольство моими словами.
Я пришёл на выручку Рине и перевёл разговор на другую тему, за что она с благодарностью крепко сжала мне запястье. У меня же от этого простого жеста вспотела спина и одновременно пересохло во рту, и я налил себе ещё ароматного докторского чая. Сикорский, всё-таки, был великим учёным.
Мы выпили целый самовар, хрустя сушками и сахаром, слушая громкие ходики на стене комнаты. Ко мне на колени без спроса запрыгнул серый пушистый кот с огромными карими глазами и заняв удобную позу начал утробно булькать, словно закипающий чайник. Но, как оказалось, доктор и не собирался сдаваться. Дав нам небольшую передышку, он вновь приступил с вопросами. Ему, очевидно, нравилось смущать нас, таких молодых и немного растерянных от заклубившейся в комнате взаимной симпатии.
– Вот, скажите мне, Баграт Платонович, какой орган чувств вы считаете у человека самым главным? – С совершенно наивным видом спросил меня доктор.
Я внезапно густо покраснел к вящему удовольствию Агея Тарасовича, а Рина, ощутив, что мы связаны, как солдаты в окопе под огнём неприятельской артиллерии (чего, судя по всему, и добивался этот душевед), решительно выпалила в ответ:
– Глаза! Я считаю решительно, что глаза – зеркало души!
Это красивое сравнение она почерпнула из книг, которые, в отличии от меня, читала с интересом, запоминая оттуда разные сложные слова и витиеватые выражения. Но доктор покачал головой:
– А вот и нет, Риночка. Нос! В Библии, да простят меня марксисты, нюх человека не порицается ни разу, а слух, вкус и зрение – многократно! Помните, как запаниковал майор Ковалёв, лишившись органа обоняния? Если бы от него ушёл глаз или сбежало ухо, стал бы он так переживать?
Мы засмеялись. Я не помнил ничего про Ковалёва, но Библию знал хорошо.
– Обоняние сопряжено со всеми внутренними органами сильнейшими нервными связями, – рассказывал Агей Тарасович. – Ни зрение, ни осязание не влияют так сильно на возникновение и закрепление чувства привязанности между мужчиной и женщиной, как делает это способность различать и иерархически выстраивать запахи.
– Да ну! – Заинтересовалась Рина, мельком взглянув на меня и погладив кота на моих коленях.
– Истинно! Риногенитальный рефлекс ещё в двадцатые годы открыл профессор Воячек из Петербурга, простите, Ленинграда!
Первые два слога в названии рефлекса прозвучали и отчётливо, что теперь и я и Рина покраснели вместе не сговариваясь, а Агей Тарасович всё гнул своё:
– А его последователь, киевский доктор Козловский, с которым нас связывали дружеские отношения, лечил дисменорею путём кокаинизации носовых ходов и часто добивался успехов. Правда метод Козловского в силу открывшихся побочных эффектов кокаина не употребляется теперь широко.
Мы сидели за чаем уже два часа, но никуда не собирались уходить, а доктор всё сыпал и сыпал новыми научными фактами и чудесными историями.
– А вы знаете, молодой человек, – вдруг обратился ко мне Агей Тарасович, – что первые культурные сорта винограда появились где-то в треугольнике между Эрзурумом, южным побережьем Каспия и Тбилиси?
Я вздохнул, вспомнив свою деревню, родных, виноградники с мало кому известными местными лозами, бывшие, быть может, прародителями для множества культурных сортов.
– И, хотя человечество, казалось бы, всё знает про Vinifera и его свойства, наш Сергей Артемьевич с супругой давно носятся с идеей великого винограда, и Рину втянули.
– Что за идея великого винограда? – Делая равнодушный вид, спросил я Агея Тарасовича. Сам же едва сдерживал сбившееся от волнения дыхание.
– Могучий виноград-богатырь, он пережил Ледниковый период! – Ответила за него Октябрина, продолжая рассматривать меня искоса, мельком. – Не боится сорокоградусных морозов, летней засухи и даёт прямо изобильный урожай.
– Да, это целая история! – Поддержал её доктор. – Потапов привёз с Дальнего Востока черенки Vitis amurensis. Слышали о таком?
– Нет, – честно признался я.
– Виноград Амурский, – продолжил объяснять Агей Тарасович, – имеет некрупные фиолетовые ягоды, сладкие как домашнее варенье и в меру терпкие. Китайцы делают из амуренсиса вино, сбраживая сок прямо с мезгой, для получения большей экстрактивности. Такое вино предназначено не для ежедневного употребления и даже не для праздника. Считается, что оно обладает великой целительной силой и его пьют больные люди, отчего быстро идут на поправку. А если в вино добавлять экстракт женьшеня или лотосовую настойку, то получится средство ещё более сильное, пользоваться которым может только очень опытный врач. Без знания о том, каким законам подчиняется ток жизненной энергии ци в организме человека, в какие сезоны, дни, часы наблюдается подъём, а в какие – спад, невозможно использовать это уникальное снадобье. Когда я служил, ну, то есть, работал, в Сибири, я сам много экспериментировал с этим виноградом и, представьте, успешно.