И мой певец воздушный был:
Он трепетал, он шевелил
Своим лазоревым крылом;
Он озарен был ясным днем;
Он пел приветно надо мной…
Как много было в песне той!
До барского дома они дошли пешком по липовой аллее, Евграф Комаровский вел лошадей в поводу. О случившемся у пруда они не говорили, Комаровский о чем-то думал, а Клер считала, что своими тревожными вопросами она создаст у генерала впечатление, будто испугалась сумасшедшей и потеряла над собой свой знаменитый английский контроль. Но она ведь и правда устрашилась! А труса праздновать Клер Клермонт не привыкла. Они расстались у дома – Комаровский стоял и ждал, пока Клер не взойдет по ступеням на освещенную свечами открытую веранду. Только после этого он сел на лошадь и поехал прочь.
На веранде сидел за столом управляющий Гамбс. В открытом окне гостиной, среди легких белых занавесей мелькала в свете свечей неприкаянная горькая тень – Юлия Борисовна коротала вечер в одиночестве.
– Вас не было целый день, Клер, – сказала она громко, подходя к окну и давая себя разглядеть своей английской гувернантке. – Я уж и не знала, что думать. Ну и как же вы провели свой день?
– Мы отыскали еще трех жертв насилия, ездили в Жуковку, Раздоры, Барвиху, – пылко ответила Клер. – Совершенное убийство не может оставаться нерасследованным, поэтому мы…
– Мы – это вы и граф?
Клер ждала. Вот сейчас Юлия скажет то, что обычно твердили ей в Англии в ее отроческие годы – что настоящим леди не подобает вести себя опрометчиво, давая поводы к пересудам, и надо всегда проявлять сдержанность, быть предусмотрительной, потому что мужской пол…
Но Юлия Борисовна была выше подобных мещанских предрассудков и сентенций.
– Я весь день одна, Клер. Вы бросили меня наедине с моим отчаянием. А обещали быть мне опорой всегда и везде.
Прежде чем Клер успела ответить ей, она взмахнула веером, накрывая им канделябр со свечами на рояле, и погасила в гостиной свет.
Клер почувствовала себя скверно. Правда… что тут возразишь? О Юлии Борисовне и ее горе она за весь день даже и не вспомнила.
– Вы отыскали других жертв насилия? – спросил управляющий Гамбс. Сидя за большим столом, где накрывали утренние завтраки на веранде, он при свете свечей вертел в руках тот самый кинжал странной формы, которым убили стряпчего Петухова. Тер широкий клинок пальцем, всматривался сквозь очки.
Клер подумала – он должен тоже знать новости, присела на диван у стола и рассказала ему подробности сегодняшнего путешествия. А потом не удержалась и спросила сама:
– Герр Гамбс, а вы давно знакомы с генералом?
– Почти двадцать лет. – Гамбс глянул на нее. – Мы познакомились в Тильзите. Тильзитский мир, встреча двух императоров на плоту посреди Немана. Комаровский в то время уже был личным генерал-адъютантом государя Александра I, а я состоял на службе русского двора при его патроне графе Николае Румянцеве, библиофиле. На том плоту Наполеон встречался с Александром наедине, конфиденциально, но это же река, течение. Плот могло понести, опрокинуть – не дай бог царские величества утонули бы. Поэтому натянули с берегов канат, но плот надо было все равно удерживать на месте, страховать. И генерал-адъютант Комаровский, как личный телохранитель, три часа, пока шла историческая тильзитская встреча, в холодной воде удерживал тот плот, охраняя императоров. Даже его железное здоровье сего не выдержало – он свалился в жестокой горячке. Его лечил царский лейб-медик – но вышло так, что и мне пришлось вспомнить мои медицинские университетские познания. Мое лечение помогло больше. Выздоровев, граф взял меня к себе на должность ученого секретаря. Мы подружились. Пятнадцать лет, что я служил у него, незабываемы для меня. Когда с супругом Юлии Борисовны, обер-прокурором, случился страшный недуг и начал прогрессировать паралич, граф Комаровский попросил меня помочь его другу – я конструировал все те многочисленные кресла и каталки, на которых его возили лакеи, я следил за его здоровьем. Обязанности управляющего тоже перешли ко мне, и Ваню, нашего милого Ванечку, я стал учить немецкому и алгебре с геометрией… он делает сейчас такие успехи…
Клер кивнула, слушая очень внимательно.
– Могу сказать вам одно, мадемуазель, Комаровский сейчас несколько иной человек, чем тот, кого я когда-то знал. Тот был государственник, охранитель устоев, державник, он ни минуты не принадлежал себе, служа государю круглые сутки, сопровождая его в поездках, занимаясь делами Корпуса стражи, который сам же придумал и создал. Однако сейчас, после трагических кровавых событий нынешней зимы, после восстания, арестов, суда и казней, столь изменивших нашу жизнь, в преддверии своего бессрочного отпуска и отставки он… совсем иной! Какой – я пока не знаю. Но могу сказать вам одно – он всегда был человеком чести и долга. Он очень сложная натура, мадемуазель… Но вся жизнь русская сложна и противоречива – а мы с вами все же иностранцы. О Комаровском сейчас ходит много злых сплетен. Те, кто сочувствует восставшим, кто настроен оппозиционно власти, его откровенно ненавидят. Наветов и лжи вокруг его персоны хватает. Не верьте слухам, мадемуазель. Ну, например, тому, что он никогда не воевал, не был в бою. Был – он стал генералом в тридцать лет за доблесть, проявленную во время суворовских походов в Италию и Швейцарию. Его, тогда флигель-адъютанта великого князя Константина, посылали в самое пекло с батальоном гренадеров – удержать переправу на перевале. Он был ранен пулей в плечо в сражении при Требии, залитый кровью, он ни слова никому не сказал до самого конца сражения.
Клер вспомнила, как увидела на теле генерала след пулевой раны, когда он боксировал в Охотничьем павильоне.
– Комаровского попрекают тем, что он не участвовал в боях в 1812 году, а занимался в тылу снабжением армии. Его оскорбляют этим все кому не лень. Мадемуазель Клер – я скажу вам, что было на самом деле, я был при графе в тот момент. Все лето двенадцатого года, когда армия Бонапарта продвигалась к Москве, граф рвался в действующую армию. Он написал на имя государя рапорт, где изложил свое видение ситуации о том, что прекратить войну и спасти Отечество и Европу от узурпатора могут лишь решительные действия – физическое устранение Наполеона. Он предлагал меры, как это сделать, и брался сам все лично исполнить, пожертвовать собой. Нашего прежнего доброго государя такие радикальные планы его адъютанта привели в ужас. Александр боялся, что граф – сорвиголова – на свой риск осуществит этот план, проберется в ставку французов и пристрелит Бонапарта. Только поэтому государь услал его как можно дальше от театра военных действия – в приволжские степи и дальше за Урал – реквизировать табуны у татарских мурз. Как русские говорят, от греха подальше.
– Спасибо, что сказали мне это, герр Гамбс. – Клер слушала все внимательнее, даже про усталость свою забыла.
– И самое главное. События декабря на Сенатской площади в Петербурге. – Гамбс сдвинул на лоб свои очки. – Вы с Юлией Борисовной и детьми уехали в Москву, но я оставался в столице. Ничего ведь не предвещало такой трагедии. В тот день мы как раз встретились с графом – он утром принес присягу новому царю в Зимнем дворце, и мы с ним поехали в типографию – он хотел забрать экземпляры царского манифеста для румянцевской библиотеки и заодно договориться о переиздании отрывка из своих «Записок» о суворовском переходе через Альпы, в котором участвовал. Мы мирно ехали в типографию, разговаривали про книги, как вдруг нас догнал посланный офицер, кричит: «Бунт на Сенатской, полки вышли из казарм, не хотят присягать». Комаровский ринулся туда – там военные, солдаты, офицеры, народу собралось со всего города! Он и генерал Милорадович начали всех уговаривать, просить опомниться, разойтись. Но все как в котле уж кипело. Стрельба началась. Милорадовича застрелили! Тогда Комаровский помчался в казармы Финляндского полка за верными частями. А в казармах тоже брожение, он им – братцы, мол, клянетесь вместе со мной поддержать порядок в столице и привести бунтовщиков к повиновению? Клянетесь умереть со мной, если понадобится? Ведь умирать собрался там, на площади! Вы подумайте, мадемуазель, до чего дело дошло! Из всего полка единственный батальон пошел за ним. Вывел он батальон на мост Исаакиевский, сам идет в одном мундире со шпагой впереди – мол, с открытой грудью на вас иду, если что – первая пуля мне. Оглянулся назад – а батальон остановился на середине моста и ни с места. «Не будем стрелять по своим боевым товарищам» – вот что ему кричали солдаты. Он только зубы стиснул, шпагу в левую руку перекинул и пошел один на Сенатскую площадь. Один против восставших. Пока дошел – там уже артиллерию царь подогнал, картечью начал бить по ним, несчастным…
– Ах, какой яркий портрет вашего спасителя, Клер, нарисовал сейчас наш добрый Христофор Бонифатьевич, – послышался голос из темноты.
Юлия Борисовна, оказывается, все это время стояла у входа на веранду и все слышала.
– И что генерал отважен как лев, и что он благороден как паладин, и что жизнь свою ни в грош не ставит, рискуя собой ежесекундно. – Юлия Борисовна откровенно издевалась. – Да полно ли? О сатрапе ли Комаровском идет речь? Или о ком-то, кого наш добрый герр Гамбс сам себе выдумал как идеал доблести и рыцарства? А я вот письмо получила от княгини Волконской, мужа которого на каторгу по приговору Верховного уголовного суда наш сатрап отправил. Она мне пишет – весь июнь до отъезда в свой отпуск генерал Комаровский лично присутствовал на плацу на экзекуциях, которым подвергали солдат из восставших полков. Сто восемьдесят человек прогнали сквозь строй, забили шомполами… Сколько из них умерло от побоев? И ваш спаситель, Клер, при сем был, он все это наблюдал!
– Юлия Борисовна, горе застилает вам взор, вы категоричны, вы несправедливы к нему! – воскликнул Гамбс.
– А вы вводите мадемуазель Клер в заблуждение, и я этого не допущу!
Они начали яростно спорить, доказывая что-то и уличая друг друга, Клер оставила их – она не хотела слышать, как они ругаются. Она добрела до своей комнаты, разделась. Сполоснулась прохладной водой. Взяла щетку и начала сама чистить свое черное платье от дорожной пыли. У нее не было амазонки для верховой езды, а просить ее у Юлии она не смела.
Этот день, горячий от зноя…
Словно ветер шумел в ее голове. Она вспомнила, как Комаровский спросил ее, носит ли она траур по Байрону. И она солгала ему. Да, конечно, она носила траур по своей дочери, но когда он умер в Греции… когда его не стало…
Клер глянула на комод – три миниатюры: портреты дочки Аллегры, сестры Мэри и ее мужа Шелли. Четвертая миниатюра лежала изображением вниз. Портрет Байрона, который он подарил ей, когда они расставались в Швейцарии – она уезжала, чтобы родить их ребенка на английской земле.
Да, она носила траур по дочери, она выплакала все глаза, но когда та умерла, она не бросила все, не поменяла свою жизнь. Она продолжала жить там, где и он, Байрон, не упуская его из виду, впрочем, как и он ее… И лишь когда он умер, она, задыхаясь от рыданий, отчаяния и странного чувства облегчения, смешанного с острой сердечной болью, осознала, что если не сделает что-то кардинальное в своей жизни, то тоже умрет… Она совершила свой личный побег в Россию, потому что надеялась – так далеко и холодно в русских снегах, и там все совсем иное, там о них с Байроном не знает никто, и она изменится душой, обретет покой и, возможно, забудет все… уже навсегда…
Но как же она ошиблась в своих надеждах!
Чего искала, она в чужой стране не нашла. А в свете последних ужасных событий, что обрушились на них в Иславском, о покое нельзя было мечтать даже в отдаленной перспективе.
Евграф Комаровский вернулся к Охотничьему павильону и передал лошадей денщику. Он снял жилет и скинул пропотевшую рубашку, надел чистую. На столе среди книг ждали его четыре письма – два привезла дневная почта, еще пару доставили фельдъегеря.
– Супруга ваша, Лизавета Егоровна, сразу два письма прислала. – Денщик Вольдемар хлопотал, накрывая поздний ужин. – Уж как ждет она вас, мин херц!
– Пенелопа ждет, Пенелопа пишет. – Комаровский повертел оба письма в руках и отложил в сторону, первым вскрыл толстый служебный пакет, что прислали ему по его приказу из уездного присутствия. – Я не голоден, есть не буду, ты налей мне бокал вина.
– Кто кричал так страшно у пруда, ваше сиятельство? – спросил Вольдемар, ловко откупоривая бутылку французского бордо.
– Так, одно божедурье. Юродивая здешняя. Чего-то померещилось ей.
– Я хотел уж за пистолетами в дом бежать. Потом вас с барышней на том берегу разглядел. А что, есть совсем не желаете?
Комаровский покачал головой и сломал печати пакета из присутствия. Внутри были копии планов размежевания здешних земельных помещичьих владений и границ имений, принадлежавших разным владельцам. Комаровский приказал привезти их, чтобы уже детально по документам ознакомиться с топографией места, где происходили нападения на женщин и убийство семьи стряпчего. Он внимательно изучал планы. Они разнились – на чертеже от 1807 года границы трех поместий были одни, а на планах 1815-го уже совсем другие, намного больше, к помещичьим землям словно были прирезаны новые угодья, и вся эта чересполосица выглядела даже на схемах весьма хаотично. Комаровский читал на тонкой папиросной бумаге планов фамилии окрестных помещиков. Но одну так и не смог прочесть – и фамилия, и название поместья на плане 1807 года были залиты чернилами и затерты. А на плане 1815-го ничего этого вообще уже не было, никаких упоминаний.
Он выпил красного вина из бокала и вскрыл второй служебный пакет с гербовыми печатями, доставленный фельдъегерем из губернского жандармского управления. Он запросил документы сразу, как только поселился в Охотничьем павильоне.
Досье жандармского управления – с записками от зарубежной и внутренней агентуры, вырезками из английских, итальянских, швейцарских, французских, австрийских, немецких газет, а также многочисленные рапорты жандармов.
«Клара Мэри Джейн Клермонт… Полное имя, однако называет себя Клер Клермонт» – так начинался жандармский рапорт из досье.
Евграф Комаровский закрыл глаза. Этот день, летний зной, что как жидкий огонь, как горький хмель бродил в его крови…
Оторвавшись от бумаг, поймал взгляд денщика Вольдемара.
– Что смотришь, дурень?
– Ничего… так, ваше сиятельство… ну уж как-нибудь… может и сладится?
«Мадемуазель Клермонт – падчерица известного английского философа и писателя Уильяма Годвина, исповедующего анархические якобинские идеи. Ее мать была единомышленницей и подругой первой жены Годвина Мэри Уолстонкрафт[11], тоже философа и писательницы, автора знаменитого манифеста феминизма „В защиту прав женщин“. Мать Клер Клермонт вышла замуж за Годвина после ее смерти и вырастила вместе с Клер ее сводную сестру Мэри Шелли – ныне столь известную беллетристку и писательницу, автора романа „Франкенштейн“, в идеалах Мэри Уолстонкрафт. Сводные сестры были очень близки, и когда Мэри сбежала из Англии с поэтом Перси Биши Шелли, которого увела из семьи, Клер из солидарности в свои шестнадцать лет последовала за ними в Италию и Швейцарию. До этого она успела познакомиться в Лондоне со знаменитым лордом Байроном, и у них завязался бурный, страстный роман. Мадемуазель Клермонт, поступившая на оперную сцену в Ковент-Гарден, разорвала контракт и уехала из Англии в Швейцарию к Байрону летом 1816 года. В это время там же находились и ее сестра Мэри с поэтом Шелли. Они много времени проводили все вместе на вилле Диодати на берегу Женевского озера, о чем есть подробные рапорты агентов русской разведки, для которой вся эта компания представляла определенный интерес».
Евграф Комаровский пил вино и читал донесения жандармов.
«Мадемуазель Клермонт, как и ее сестра-писательница, исповедует либеральные взгляды на отношение полов, ратуя об их равноправии, она сторонница идей женской свободы и самостоятельного выбора пути и спутника жизни, а также сторонница так называемой свободной любви и права женщины самой определять свою судьбу и вступать в брак. Обладает высоким интеллектом, пишет книги, свободно говорит на четырех языках, сейчас, по нашим сведениям, в России активно учит русский язык. Прилагаем к рапортам вырезки из европейских газет, подробно освещавших ее конфликт с лордом Байроном после рождения их дочери Аллегры, которую Байрон забрал на воспитание и годами не позволял мадемуазель с ней видеться. Дело доходило до открытого противостояния, до публичных скандалов, о которых бурно писала вся европейская пресса. По мнению газет, в жизни лорда Байрона, несмотря на огромное количество его романов и связей, главными были всего три женщины – жена Анабелла, сестра Августа и мать его дочери Аллегры Клер Клермонт. И все трое заставили, по мнению прессы, его сильно страдать. Байрон посвятил Клер Клермонт поэму „Шильонский узник“, а также стихотворение „Стансы для музыки“. Но мадемуазель Клер была не только его музой – известно, что Перси Биши Шелли посвятил ей свою поэму „К Констанции поющей“, являющуюся гимном интеллектуальной женской красоте и уму, а в поэме „Эпилсисхидион“ упомянул ее в образе „пламенной кометы, увлекающей сердца“».
Евграф Комаровский сунул руку в вырез рубашки, потер грудь – сердце глухо билось, когда он все это читал.
«После смерти дочери и лорда Байрона мадемуазель Клер Клермонт проживала во Флоренции, где была весьма тепло принята в кругах русских путешественников по Италии. Во Флоренции ее называли Сlara la Fauvette – Клара Малиновка. Говорят, такое прозвище – „Малиновка“ – дал ей лорд Байрон».
Малиновка моя…
Английская роза…
«Лишь крайне стесненные денежные обстоятельства – после смерти Шелли они с Мэри остались фактически без средств – заставили такую выдающуюся яркую личность, как Клер Клермонт, искать место гувернантки в богатых русских семьях. Прежде того она пыталась получить оперный контракт в театрах Италии, но время ее для карьеры певицы было упущено, писали досужие жандармы в своих рапортах. Во Флоренции она познакомилась с вдовой обер-прокурора Юлией Посниковой и вместе с ее семьей весной прошлого года приехала в Санкт-Петербург. Предварительно она посетила Вену по оперным делам и все время пребывания состояла под тайным надзором австрийской полиции, как либералка, близкая по духу к „смутьяну и анархисту Уильяму Годвину“. В Петербурге она, несмотря на свое скромное положение гувернантки, стала всеобщим центром внимания, возбуждала любопытство в умах, сразу была принята в лучших салонах столицы, слывя признанной esprite de societe – душой общества. Под ее обаяние попали театральный деятель Каратыгин, юный сочинитель Веневитинов, литератор Василий Львович Пушкин, да и его племянник – известный стихотворец – в своей ссылке, по нашим оперативным сведениям, проявлял к персоне мадемуазель Клер повышенное любопытство. Прилагаем перлюстрацию письма Пушкина, где он пишет, что „не прочь познакомиться с мадемуазель, которая целовалась с лордом Байроном“».
Крак… Евграф Комаровский сломал гусиное перо, которое вертел между указательным и безымянным пальцами, читая жандармский опус.
Ах ты, Пушкин… мальчишка… что тебе до ее поцелуев?
Он перебрал книги, что всегда возил с собой в дорожном сундуке. Томик Байрона… Поэма «Шильонский узник» была одной из его любимых вещей. Так вот, оказывается, кто его тогда вдохновлял…
Он нашел и стихотворение «Стансы для музыки». Читал кристальные чеканные байроновские строфы. Взял новое перо, подвинул лист бумаги – попробовал вот так с ходу перевести:
Нет ни одной из дщерей красоты соперницы тебе в очарованьи…
Напевом сладостным напоминаешь ты…
Вышло коряво и старомодно. Он вспомнил, как в юности потешался над виршами графомана Румянцева-Задунайского. А вот поди ж ты… И сам теперь…
Пред тобою без слов склоняюсь я…
Едва могу дохнуть…
Он зачеркнул эту фразу. И смял лист бумаги с переводом.
Дурак… какой же ты идиот, Евграф… Граня…
Денщик Вольдемар, хорошо знавший своего хозяина, бесшумно возник за спиной и налил ему еще вина в бокал.
– Ну уж как-нибудь… ладно, чего уж теперь, мин херц, – хмыкнул он. – Только молодая она… Такая дерзкая, сюда заявилась утром! А завтра она придет?
– Не знаю… Твое какое дело? – Евграф Комаровский глянул на денщика.
– Конечно, никакого моего дела нет, только я о вашем благополучии и щастии денно и нощно пекусь, потому как вы мне словно отец родной, ваше сиятельство. И я вот подумал – а что если мы ее похитим?
– Что ты несешь?
– Ну как в романе вашем французском любовном про спасенную невинность! Или как, помните, когда мы с вами на Кавказ ездили к князю Дыр-Кадыру, бородачу, усмирять диких горцев словесно? – Денщик Вольдемар хитро прищурился. – Они ж невест похищают, умыкают – на коня и в горы, а там уж сладится дело, куда деваться-то ей? Сказали мне у князя – в соседнем, мол, ауле жених украл члена… этого, как их, Совета старейшин, на старуху позарился, во! А здесь у нас такая красавица… Да кто в Англии ее хватится? Англия далеко, за морями. А вы здесь, рядом. Вы вон какой, мин херц! Кого уж лучше ей искать? Конечно, под венец с ней не выйдет никак, но мало ли – люди устраиваются и так. И живут в щастии и блажен…
– Ты пьян, что ли?
– Трезв, как стеклышко, мин херц!
– Тогда иди сюда. – Комаровский поднялся, поманил пальцем щуплого бедового денщика. – Поутру спарринг у нас сорвался, а сейчас самое время. Заплатишь за болтовню свою. В стойку вставай – ну? Готов? Держи удар!
– Мин херц! Да что ж это такое! Опять спарринг проклятущий – опять бить меня! – Денщик Вольдемар отбежал предусмотрительно в угол зала. – Да за что же это мне такие муки? А что я сказал такого? Просто помочь хочу вам…
Комаровский снова сел, собрал жандармское досье, вернул его в пакет, а тот запер в железный походный ларец, который тоже всегда возил с собой.
Луна заглядывала в открытые окна павильона, дробила свет свой в водной глади прудов, облекая словно муаром зеленой дымкой белый мрамор статуи Человека-зверя, Актеона с рогами. Евграф Комаровский ничего этого не замечал – то, чему предстояло стать главным кошмаром грядущих дней, пока пряталось в тени, словно выжидая, подстерегая их, неосторожных и беспечных.
Евграф Комаровский не думал об Актеоне, которого в его мраморном бесчувствии и холодности пыталась задушить изнасилованная немая Агафья.
Он думал о Клер, скользя глазами по строчкам стихотворения того, кого прежде любил и читал, а теперь ревновал и ненавидел.