Любой художественно восприимчивый человек может заметить, что в истории искусства обнаруживают себя два типа творений, замечательные качества которых складываются на разных основаниях. Одну группу образуют произведения, ценность которых определяется тем, что в них все «как в жизни», другую группу – произведения искусства, предстающие как сама жизнь. Во втором случае перед нами реальность, источающая особую силу, наделенная высокой витальностью, существующая по собственным законам. Такое художественное творение до конца непостижимо, из него бьет неиссякаемый источник смыслов, оно дает повод говорить о бесконечности, неизъяснимости художественного содержания, о невыразимости образа через понятие. Идея незримого, ускользающего от определения фермента, потенцирующего особое обаяние, притягательность, вовлеченность в произведение искусства, возникала в исторических интерпретациях снова и снова. Понятие художественной ауры, активно обсуждаемое в XX столетии, кажется, как нельзя точнее выразило природу интимного художественного контакта, когда зритель ощущает себя во власти магии картины, вовлекается в переживание эстетической видимости, в восприятие эмоционально насыщенной атмосферы, окутанной ореолом многозначности. В «ауратическом излучении» акт созерцания сопрягается с художественной эманацией, невыразимой словами, но обнаруживающей сильные суггестивные возможности. Какое-то время назад казалось немыслимым сделать феномен ауры предметом научного исследования, ведь природа этого явления вербально невыразима. Однако, надо признать, в значительной степени столь же рационально непостижимы и иные эстетические свойства искусства – мера, гармония, вкус, экспрессия, прекрасное, возвышенное, – получившие тем не менее обширное многовековое освещение и толкование в искусствоведческой и философской литературе. Ученые Отдела теории искусства Института теории и истории изобразительных искусств Российской академии художеств отважились на подобный шаг и постарались рассмотреть различные исторические профили ауры как в классическом, так и в современном искусстве[1].
Важность подобного внимания неоспорима: ведь любая попытка пролить свет на природу ауратического способна приблизить нас к пониманию тайны, сердцевины искусства. Как известно, онтологический парадокс художественного содержания состоит в том, что, с одной стороны, художественная символика скрывает от нас вещество жизни, ее надо разгадать, десимволизировать, чтобы за тканью художественного смыслостроительства разглядеть первейшие импульсы мироздания. С другой стороны, человеческие смыслы бытия, выражаемые искусством, принципиально нередуцируемы, то есть не могут быть переведены с «зашифрованного» языка искусства на язык уже освоенных понятий.
Философия ищет истину, в то время как искусство уже заключает ее в самом себе – так можно выразить специфику художественного творчества. Сохранить тайну в качестве тайны и одновременно приоткрыть ее для мира – в этом и состоит уникальная задача искусства, культивируемая на протяжении тысячелетий. Восходят и терпят крушение эстетические каноны, оканчивают свою жизнь новые и старые эстетические понятия, само же искусство демонстрирует способность на каждом новом витке являть новые уровни чувственности, обнажать новые зоны экзистенции, социальности, до поры до времени для человека закрытые. Каждый новый творческий шаг в искусстве – это способность художника выйти за пределы себя, за границы уже существующего. В этом смысле любой автор начинает с начала, не знает заранее «как надо», превосходит все адаптированные измерения. А посему – любое художественное высказывание не может быть истинным или ложным, ибо вне его самого не существует критерия, которым можно было бы измерить данное произведение. Подобная смена ракурсов, оптик, стилей происходит в искусстве неустанно. На любом этапе культуры искусство опережает свое время, вырабатывая новый говорящий язык – сколь внятный, столь и не вполне проясненный, выражающий глубинную энергию неотрефлектированных сторон бытия. Мы вправе задаться вопросом: имеются ли у искусства устойчивые, трансисторические свойства, способные свидетельствовать, что перед нами – произведение во всей полноте его творческой высоты? Такой опознавательный признак и являет нам понятие художественной ауры.
Феномен ауры всегда был значим для тех искусствоведов и реставраторов, кто занимается атрибуцией произведений искусства. Много написано о том, сколь изощренной может быть стилистика подделки; более того – будучи выполнена в ту же историческую эпоху, тем же составом красок и в принятой тогда технике, она бывает неотличимой от оригинала. Все сопоставления примененных технологий свидетельствуют об их равноценности. Тут на помощь искусствоведу как раз и приходит его способность улавливать «атмосферические токи» живого произведения: внимательно всматриваясь и погружаясь в картину, специалист либо ощущает исходящее от нее тепло ауры, либо – нет. При всех равных составляющих может быть забраковано произведение весьма совершенное, но – не дышащее, не источающее внутренний свет.
Для любого художника продуктивна не позиция наблюдателя, а умение установить непринужденный наивный контакт с миром, вневербальное соседство, когда всеобъединяющим звеном становится аура. Пересоздавая и умножая системы живописных эквивалентов, создавая «шкуру вещей», творец организует интимную игру между видящим и видимым. Художественное творчество в любом виде искусства получает трансцендентное измерение, а именно – способность художника через свое произведение «быть вне самого себя, изнутри участвовать в артикуляции Бытия»[2]. Аура – идеальна. Формы – вещественны. Художественная аура рождается как важнейший эффект воздействия форм, чья вещественность оказалась способной вместить в себя высокую энергетику. Здесь, фактически, и пролегает демаркация массового искусства и искусства высокого; произведений актуальных сегодня и актуальных всегда. Иначе: произведений, претворяющих «короткое теперь» и, с другой стороны, аккумулирующих в себе «бесконечное завтра».
Погружение в тему укрепило и гипотезы авторов книги о протеической природе ауры, о том, что в разных видах искусств в разное историческое время зритель ощущает дыхание произведения в совершенно особом ключе. Участники данного исследования попробовали провести тонкие градации, в результате чего предметом рассмотрения стали такие формы ауратичности как излучение, теплота, настроение, атмосфера, отзвук, тон, певучесть художественных произведений. По ходу исследования приходилось размышлять и над следующим вопросом: аурой наделен любой предмет или же аура – это специальное понятие теории искусства и только художник обладает особым даром ее генерирования? С одной стороны, до момента художественного претворения предмет находится в пассивном, безгласном пребывании. Свое действительное содержание и подлинное бытие он обретает лишь в процессе возникновения из его недр пластической индивидуальности. Тогда материал превращается в заряженную творящей энергией субстанцию. В результате выходит на поверхность нечто, принадлежащее самой сути образа, его «тайное тайных». Борьба с материалом, его преодоление одновременно становится обнаружением и раскрытием в нем колоссальной созидательной мощи. Из сказанного можно сделать вывод, что ауру невозможно вложить в образ, если предпосылок этой ауры нет в исходном объекте. С другой стороны, интенсивное взаимодействие языков в современном искусстве, совмещение классических и неклассических приемов побуждает вновь размышлять над приведенным тезисом и дополнять его. Развитие эстетики открытой формы, «пейзажного модуса» видения, не имеющего центральной оси, и многих иных приемов новейшего искусства, потенцирующих игру и активность видения, изыскивающих всевозможные условия двойственности, при которых восприятие не может остановиться на единственной интерпретации, вынуждено колебаться между догадками, ловушками пластических противоречий – все это свидетельствует о том, что «результирующая аура» произведения вспыхивает сквозь неимоверное напряжение и зависит от наслаивания, рекомбинаторики тысячи сложных факторов. Рамка «мысленного видоискателя» современного зрителя находится в непрерывном движении, моментально соединяет языковые приемы разных эпох и культур, открывает в примелькавшемся окружении все новые ракурсы, детали, комбинации – во всех подобных случаях очевидно, что первичные ауратические свойства исходного предмета неизбежно изменяются, преломляются, модифицируются, образуя совершенно новое качество.
Там, где зритель вовлекается в восприятие ауратических токов произведения, зачастую отходят на задний план любые дидактические интерпретации и «социальные подоплеки». Обнажается энергетика единой пластической субстанции картины, которая говорит сама за себя. Так, один из ярких примеров в этом ряду – творчество экспрессионистов. Мы привыкли, что появление экспрессионизма и его мощных представителей – Э. Кирхнера, Э. Хеккеля, Э. Нольде, М. Пехштейна, К. Анье – чаще всего в специальной литературе связывают с враждебной социальностью, переломом в европейском мироощущении начала XX века: выбиты из-под ног устойчивые опоры, умами завладели тревожные предчувствия, страхи, болезненная рефлексия. Между тем старательная фиксация душевных порывов творцов в сочетании с выявлением опознавательных формальных приемов их живописного письма (отсутствие светотени, сознательное неиспользование приемов перспективного построения пространства) никак не приближают нас к пониманию интегративно-художественного смысла, гуманитарного, культурологического значения этого важнейшего явления в истории искусства. Течение экспрессионизма демонстрируют колоссальную энергетику, которую невозможно объяснить лишь тщательно описывая используемые ими средства. С одной стороны, экспрессионисты возвели цвет в ранг самоценной составляющей произведения. Пожалуй, столь изобильное использование «ударных» тонов – кирпичного, пламенно-красного, глубинно-синего, фиолетового, на первый взгляд, ничего хорошего не сулит; все они как будто бы излучают вибрации тревоги, это действительно физические свойства, несущие в филогенетической памяти импульсы возбуждения и даже раздражения. С другой стороны, каким-то фантастическим способом собственно физическое воздействие цвета, не переставая быть таковым, у экспрессионистов одновременно переходит в символическое, обретая силу духовной субстанции. И тогда, на первый взгляд, мрачное, тяжелое настроение в портрете прочитывается уже как медитативное, самоуглубленное. Скошенная композиция, накрененные фигуры, предельное (часто крупными, пастозными мазками) сгущение и кристаллизация природных стихий – воздуха, воды, ураганного ветра, свинцовых облаков – обнаруживает своеобразный «сезаннизм» экспрессионистов, редукцию их письма к трапециевидным формам, конусам, квадратам. Все эти находки визуально опредмечивают энергию: там, где у импрессионистов явлены легкий бриз и свежий морской ветерок, у экспрессионистов накатывает буря или готова взорваться затаенная, сокрытая сила. В произведениях последних звучит густая, почти оглушающая мощь органа, кажущаяся зыбкость атмосферических явлений модифицируется в их твердость, властность – то ли мирового духа, то ли величия человека, умеющего устоять в предлагаемых условиях. Разумеется, у мэтров этого течения есть и самоирония, и растерянность, но главное в их произведениях – это колоссальная воля к жизни. Перед нами явлен высокий творческий образец энтелехии, позволивший художникам, не поступаясь искренностью, перевести душевное состояние из мира абсурда в мир «не-абсурда». Эти смысловые акценты, несмотря на хрестоматийные заклинания о «болезненности» и «душевной изломанности» экспрессионистов, непостижимым образом все-таки пробиваются к сердцу зрителя. Своеобразная аура экспрессионистов заключена в сильной энергетике, в прямом эмоциональном ударе, вызывающем глубокую симпатию к художнику у тех, кто после этого удара устоял на ногах.
Как показывается в ряде статей коллективной монографии, понятие художественной ауры сложно коррелирует с понятием смысла произведения искусства. Очевидно, что в сложении художественного смысла имеет огромное значение не только «иероглифическое значение» образа, но сама фактура его плоти, чувственные характеристики вещества, из которого вылеплен «иероглиф образа». По этой причине такой излюбленный прием анализа как интерпретация роли того или иного цвета в живописных работах зачастую оказывается неработающим, поскольку мифология красного, золотистого, изумрудного и других цветов не обязательно в произведениях разного типа ориентирована только на определенную функцию, «семантическую работу». Зачастую здесь мы как раз недооцениваем способности визуального образа создавать ауру живописного пространства, ауру отдельной изобразительной фразы, которая способна нейтрализовать и перетолковать сюжет, властно перестраивает и модулирует восприятие. Те токи, которые входят в нас не только посредством сознания, но и через безотчетную игру чувств, пред-ощущений, эмоциональных расположений и ускользаний, порождая «экзистенциальный ветерок» интуитивного, внутренние установки и волнения, необъяснимые рационально – они и являют прямую эманацию чувственной оболочки живописного полотна. В этой связи можно заметить очевидную оппозицию таких важнейших понятий как художественная аура и миф. Развитие сюжетики мифа всегда движется согласно его собственной формуле, миф структурирует композицию, использует узнаваемые акценты. В то время как аура интегрирует все опосредованное, многозначное, косвенное, взывающее не столько к логоцентрическим способностям и прямым лобовым жестам, сколько к умению улавливать нюансы, побочные и трудноопределимые косвенные токи, ситуации и состояния, сложнообразующие особое поле «средового эффекта».
То же самое касается произведений, не способных жить вполне самостоятельно, вне своей «концептуальной основы». Приходится признать, что самые изобретательные творческие манифесты концептуального искусства в новейшей культуре – зачастую не столько знак силы, сколько знак слабости художника, рассчитывающего обрести помощь в «подпорках» философских, теоретических идей. В этой связи в книге обсуждается вопрос: не обстоит ли дело так, что «головная изобретательность» нейтрализует художественную ауру как нечто валентное природной непроясненности вещей? Способно ли концептуальное произведение – которое можно любить, но только «умственной любовью» – быть ауратическим? В поле зрения авторов книги – и такая животрепещущая тема как симуляция ауры в актуальном искусстве. Обилие текстов, сопровождающих новейшие художественные практики, формирует вокруг произведений своеобразный «нарративный кокон», на который и переносится центр тяжести и который, фактически, замещает пластическую выразительность. Разумеется, это не может не порождать вопрос – вызван ли интерес к автору самим произведением, или же он провоцируется различными приемами кураторской, продюсерской деятельности, механизмами «раскрутки», спекулирующими на «невидимости ауратического» и осуществляющими возгонку имени автора нехудожественными средствами.
Любой человек нуждается в жизненной опоре, следовательно ориентирован на неразрушимые, устойчивые ценности. С другой стороны, вполне понятно беспокойство романтиков, которые любили повторять: «Кто поверил в систему, тот убил в своем сердце любовь» (Вакенродер). Здесь – проницательная догадка о том, что мир не структурируется в понятное и просчитанное целое. Когда схема, любая идея становится важнее жизни – наступает катастрофа. И в искусстве, и в мышлении, и в человеческом общении всегда остается люфт для нерационального и непредсказуемого, непроясненных зон экзистенции, играющих в наших судьбах зачастую как раз определяющую роль. Сегодня, с развитием в культуре способов технической воспроизводимости, возникла ситуация «расколдовывания мира», набирает силу удручающая тенденция возрастания у массового зрителя вкуса к однотипному. Анализируя природу ауры и размышляя над угрозой ее утраты в современной культуре, авторы книги видят в истории искусства равновеликую потребность человека как в структуре, в опорных точках бытия, так и в бесструктурном, трансцендентном, вечно ускользающем, то есть ауратическом.
О. А. Кривцун