Нам даром без труда ничего не даётся, – Недаром исстари пословица ведётся.
В одном доме жили две девочки – Рукодельница да Ленивица, а при них нянюшка.
Рукодельница была умная девочка: рано вставала, сама, без нянюшки, одевалась, а вставши с постели, за дело принималась: печку топила, хлебы месила, избу мела, петуха кормила, а потом на колодец за водой ходила.
А Ленивица меж тем в постельке лежала, потягивалась, с боку на бок переваливалась, уж разве наскучит лежать, так скажет спросонья: «Нянюшка, надень мне чулочки, нянюшка, завяжи башмачки», а потом заговорит: «Нянюшка, нет ли булочки?» Встанет, попрыгает, да и сядет к окошку мух считать: сколько прилетело да сколько улетело. Как всех пересчитает Ленивица, так уж и не знает, за что приняться и чем бы заняться; ей бы в постельку – да спать не хочется; ей бы покушать – да есть не хочется; ей бы к окошку мух считать – да и то надоело. Сидит, горемычная, и плачет да жалуется на всех, что ей скучно, как будто в том другие виноваты.
Между тем Рукодельница воротится, воду процедит, в кувшины нальёт; да ещё какая затейница: коли вода нечиста, так свернёт лист бумаги, наложит в неё угольков да песку крупного насыплет, вставит ту бумагу в кувшин да нальёт в неё воды, а вода-то знай проходит сквозь песок да сквозь уголья и каплет в кувшин чистая, словно хрустальная; а потом Рукодельница примется чулки вязать или платки рубить, а не то и рубашки шить да кроить, да ещё рукодельную песенку затянет; и не было никогда ей скучно, потому что и скучать-то было ей некогда: то за тем, то за другим делом, а тут, смотришь, и вечер – день прошёл.
Однажды с Рукодельницей беда приключилась: пошла она на колодец за водой, опустила ведро на верёвке, а верёвка-то и оборвись; упало ведро в колодец. Как тут быть?
Расплакалась бедная Рукодельница, да и пошла к нянюшке рассказывать про свою беду и несчастье; а нянюшка Прасковья была такая строгая и сердитая, говорит:
– Сама беду сделала, сама и поправляй; сама ведёрко утопила, сама и доставай.
Нечего было делать: пошла бедная Рукодельница опять к колодцу, ухватилась за верёвку и спустилась по ней к самому дну. Только тут с ней чудо случилось. Едва спустилась, смотрит: перед ней печка, а в печке сидит пирожок, такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает:
– Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня из печки возьмёт, тот со мной и пойдёт!
Рукодельница, нимало не мешкая, схватила лопатку, вынула пирожок и положила его за пазуху.
Идёт она дальше. Перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят и промеж себя говорят:
– Мы, яблочки наливные, созрелые; корнем дерева питалися, студёной росой обмывалися; кто нас с дерева стрясёт, тот нас себе и возьмёт.
Рукодельница подошла к дереву, потрясла его за сучок, и золотые яблочки так и посыпались к ней в передник.
Рукодельница идёт дальше. Смотрит: перед ней сидит старик Мороз Иванович, седой-седой; сидит он на ледяной лавочке да снежные комочки ест; тряхнёт головой – от волос иней сыплется, духом дохнёт – валит густой пар.
– А! – сказал он. – Здорово, Рукодельница! Спасибо, что ты мне пирожок принесла; давным-давно уж я ничего горяченького не ел.
Тут он посадил Рукодельницу возле себя, и они вместе пирожком позавтракали, а золотыми яблочками закусили.
– Знаю я, зачем ты пришла, – говорит Мороз Иванович, – ты ведёрко в мой студенец16 опустила; отдать тебе ведёрко отдам, только ты мне за то три дня прослужи; будешь умна, тебе ж лучше; будешь ленива, тебе ж хуже. А теперь, – прибавил Мороз Иванович, – мне, старику, и отдохнуть пора; поди-ка приготовь мне постель, да смотри взбей хорошенько перину.
Рукодельница послушалась… Пошли они в дом. Дом у Мороза Ивановича сделан был весь изо льда: и двери, и окошки, и пол ледяные, а по стенам убрано снежными звёздочками; солнышко на них сияло, и всё в доме блестело, как брильянты. На постели у Мороза Ивановича вместо перины лежал снег пушистый; холодно, а делать было нечего.
Рукодельница принялась взбивать снег, чтобы старику было мягче спать, а между тем у ней, бедной, руки окостенели и пальчики побелели, как у бедных людей, что зимой в проруби бельё полощут: и холодно, и ветер в лицо, и бельё замерзает, колом стоит, а делать нечего – работают бедные люди.
– Ничего, – сказал Мороз Иванович, – только снегом пальцы потри, так и отойдут, не отзнобишь. Я ведь старик добрый; посмотри-ка, что у меня за диковинки.
Тут он приподнял свою снежную перину с одеялом, и Рукодельница увидела, что под периною пробивается зелёная травка. Рукодельнице стало жалко бедной травки.
– Вот ты говоришь, – сказала она, – что ты старик добрый, а зачем ты зелёную травку под снежной периной держишь, на свет божий не выпускаешь?
– Не выпускаю потому, что ещё не время, ещё трава в силу не вошла. Осенью крестьяне её посеяли, она и взошла, и кабы вытянулась уже, то зима бы её захватила, и к лету травка бы не вызрела. Вот я и прикрыл молодую зелень моею снежною периной, да ещё сам прилёг на неё, чтобы снег ветром не разнесло, и вот придёт весна, снежная перина растает, травка заколосится, а там, смотришь, выглянет и зерно, а зерно крестьянин соберёт да на мельницу отвезёт; мельник зерно смелет, и будет мука, а из муки ты, Рукодельница, хлеб испечёшь.
– Ну, а скажи мне, Мороз Иванович, – сказала Рукодельница, – зачем ты в колодце-то сидишь?
– Я затем в колодце сижу, что весна подходит, – сказал Мороз Иванович. – Мне жарко становится; а ты знаешь, что и летом в колодце холодно бывает, оттого и вода в колодце студёная, хоть посреди самого жаркого лета.
– А зачем ты, Мороз Иванович, – спросила Рукодельница, – зимой по улицам ходишь да в окошки стучишься?
– А я затем в окошко стучусь, – отвечал Мороз Иванович, – чтоб не забывали печей топить да трубы вовремя закрывать; а не то, ведь я знаю, есть такие неряхи, что печку истопить истопят, а трубу закрыть не закроют или и закрыть закроют, да не вовремя, когда ещё не все угольки прогорели, а от того в горнице угарно бывает, голова у людей болит, в глазах зелено; даже и совсем умереть от угара можно. А затем ещё я в окошко стучусь, чтобы никто не забывал, что есть на свете люди, которым зимой холодно, у которых нету шубки, да и дров купить не на что; вот я затем в окошко стучусь, чтобы им помогать не забывали.
Тут добрый Мороз Иванович погладил Рукодельницу по головке да и лёг почивать на свою снежную постель.
Рукодельница меж тем всё в доме прибрала, пошла на кухню, кушанье изготовила, платье у старика починила и бельё выштопала.
Старичок проснулся; был всем очень доволен и поблагодарил Рукодельницу. Потом сели они обедать; обед был прекрасный, и особенно хорошо было мороженое, которое старик сам изготовил.
Так прожила Рукодельница у Мороза Ивановича целых три дня.
На третий день Мороз Иванович сказал Рукодельнице:
– Спасибо тебе, умная ты девочка, хорошо ты меня, старика, утешила, и я у тебя в долгу не останусь. Ты знаешь: люди за рукоделье деньги получают, так вот тебе твоё ведёрко, а в ведёрко я всыпал целую горсть серебряных пятачков; да сверх того, вот тебе, на память, брильянтик – косыночку закалывать.
Рукодельница поблагодарила, приколола брильянтик, взяла ведёрко, пошла опять к колодцу, ухватилась за верёвку и вышла на свет божий.
Только что она стала подходить к дому, как петух, которого она всегда кормила, увидел её, обрадовался, взлетел на забор и закричал:
Кукареку, кукареки!
У Рукодельницы в ведёрке пятаки!
Когда Рукодельница пришла домой и рассказала всё, что с ней было, нянюшка очень дивовалась, а потом примолвила:
– Вот видишь ты, Ленивица, что люди за рукоделье получают! Поди-ка к старичку да послужи ему, поработай; в комнате у него прибирай, на кухне готовь, платье чини да бельё штопай, так и ты горсть пятачков заработаешь, а оно будет кстати: у нас к празднику денег мало.
Ленивице очень не по вкусу было идти к старику работать. Но пятачки ей получить хотелось и брильянтовую булавочку тоже.
Вот, по примеру Рукодельницы, Ленивица пошла к колодцу, схватилась за верёвку, да бух прямо ко дну. Смотрит – перед ней печка, а в печке сидит пирожок, такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает:
– Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня возьмёт, тот со мной и пойдёт.
А Ленивица ему в ответ:
– Да, как бы не так! Мне себя утомлять – лопатку поднимать да в печку тянуться; захочешь, сам выскочишь.
Идёт она далее, перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят да промеж себя говорят:
– Мы, яблочки наливные, созрелые; корнем дерева питалися, студёной росой обмывалися; кто нас с дерева стрясёт, тот нас себе и возьмёт.
– Да, как бы не так! – отвечала Ленивица. – Мне себя утомлять – ручки подымать, за сучья тянуть… Успею набрать, как сами нападают!
И прошла Ленивица мимо них. Вот дошла она и до Мороза Ивановича. Старик по-прежнему сидел на ледяной скамеечке да снежные комочки прикусывал.
– Что тебе надобно, девочка? – спросил он.
– Пришла я к тебе, – отвечала Ленивица, – послужить да за работу получить.
– Дельно ты сказала, девочка, – отвечал старик, – за работу деньга следует, только посмотрим, какова ещё твоя работа будет! Поди-ка взбей мне перину, а потом кушанье изготовь, да платье мое повычини, да бельё повыштопай.
Пошла Ленивица, а дорогой думает: «Стану я себя утомлять да пальцы знобить! Авось старик не заметит и на невзбитой перине уснёт».
Старик в самом деле не заметил или прикинулся, что не заметил, лёг в постель и заснул, а Ленивица пошла на кухню. Пришла на кухню, да и не знает, что делать. Кушать-то она любила, а подумать, как готовилось кушанье, это ей и в голову не приходило; да и лень было ей посмотреть. Вот она огляделась: лежит перед ней и зелень, и мясо, и рыба, и уксус, и горчица, и квас – всё по порядку. Думала она, думала, кое-как зелень обчистила, мясо и рыбу разрезала, да чтоб большого труда себе не давать, как всё было, мытое-немытое, так и положила в кастрюлю: и зелень, и мясо, и рыбу, и горчицу, и уксус да ещё кваску подлила, а сама думает:
– Зачем себя трудить, каждую вещь особо варить? Ведь в желудке всё вместе будет.
Вот старик проснулся, просит обедать. Ленивица притащила ему кастрюлю, как есть, даже скатерцы не подостлала. Мороз Иванович попробовал, поморщился, а песок так и захрустел у него на зубах.
– Хорошо ты готовишь, – заметил он, улыбаясь. – Посмотрим, какова твоя другая работа будет.
Ленивица отведала, да тотчас и выплюнула, а старик покряхтел, покряхтел, да и принялся сам готовить кушанье и сделал обед на славу, так что Ленивица пальчики облизала, кушая чужую стряпню.
После обеда старик опять лёг отдохнуть да припомнил Ленивице, что у него платье не починено, да и бельё не выштопано.
Ленивица понадулась, а делать было нечего: принялась платье и бельё разбирать; да и тут беда: платье и бельё Ленивица на́шивала17, а как его шьют, о том и не спрашивала; взяла было иголку, да с непривычки укололась; так её и бросила. А старик опять будто бы ничего не заметил, ужинать Ленивицу позвал, да ещё спать уложил.
А Ленивице то и любо; думает себе: «Авось и так пройдёт. Вольно было сестрице на себя труд принимать; старик добрый, он мне и так, задаром, пятачков подарит».
На третий день приходит Ленивица и просит Мороза Ивановича её домой отпустить да за работу наградить.
– Да какая же была твоя работа? – спросил старичок. – Уж коли на правду дело пошло, так ты мне должна заплатить, потому что не ты для меня работала, а я тебе служил.
– Да, как же! – отвечала Ленивица. – Я ведь у тебя целых три дня жила.
– Знаешь, голубушка, – отвечал старичок, – что я тебе скажу: жить и служить – разница, да и работа работе рознь; заметь это: вперёд пригодится. Но, впрочем, если тебя совесть не зазрит, я тебя награжу: и какова твоя работа, такова будет тебе и награда.
С этими словами Мороз Иванович дал Ленивице пребольшой серебряный слиток, а в другую руку – пребольшой брильянт.
Ленивица так этому обрадовалась, что схватила то и другое и, даже не поблагодарив старика, домой побежала.
Пришла домой и хвастается.
– Вот, – говорит, – что я заработала; не сестре чета, не горсточку пятачков да не маленький брильянтик, а целый слиток серебряный, вишь, какой тяжёлый, да и брильянт-то чуть не с кулак… Уж на это можно к празднику обнову купить…
Не успела она договорить, как серебряный слиток растаял и полился на пол; он был не что иное, как ртуть, которая застыла от сильного холода; в то же время начал таять и брильянт. А петух вскочил на забор и громко закричал:
Кукареку-кукарекулька,
У Ленивицы в руках ледяная сосулька!
А вы, детушки, думайте, гадайте, что здесь правда, что неправда; что сказано впрямь, что стороною; что шутки ради, что в наставленье…
Я сидел с нянюшкой в детской; на полу разостлан был ковёр, на ковре игрушки, а между игрушками – я; вдруг дверь отворилась, а никто не взошёл. Я посмотрел, подождал – всё нет никого.
– Нянюшка! нянюшка! Кто дверь отворил?
– Безрукий, безногий дверь отворил, дитятко!
Вот безрукий, безногий и запал мне на мысль.
– Что за безрукий, безногий такой, нянюшка?
– Ну, да так – известно что, – отвечала нянюшка, – безрукий, безногий.
Мало мне было нянюшкиных слов, и я, бывало, как дверь ли, окно ли отворится – тотчас забегу посмотреть: не тут ли безрукий – и, как он ни увёртлив, верно бы мне попался, если бы в то время батюшка не возвратился из города и не привёз с собою новых игрушек, которые заставили меня на время позабыть о безруком.
Радость! веселье! прыгаю! любуюсь игрушками! А нянюшка ставит да ставит рядком их на столе, покрытом салфеткою, приговаривая: «Не ломай, не разбей, помаленьку играй, дитятко». Между тем зазвонили к обеду.
Я прибежал в столовую, когда батюшка рассказывал, отчего он так долго не возвращался. «Всё постромки лопались, – говорил он, – а не постромки, так кучер то и дело что кнут свой теряет; а не то пристяжная ногу зашибёт, беда, да и только! Хоть стань на дороге; уж в самом деле я подумал: не от Игоши ли?»
– От какого Игоши? – спросила его маменька.
– Да вот послушай, – на завражке я остановился лошадей покормить; прозяб я и вошёл в избу погреться; в избе за столом сидят трое извозчиков, а на столе лежат четыре ложки; вот они хлеб ли режут, лишний ломоть к ложке положат; пирога ли попросят, лишний кусок отрушат.
– Кому это вы, верно, товарищу оставляете, добрые молодцы? – спросил я.
– Товарищу не товарищу, – отвечали они, – а такому молодцу, который обид не любит.
– Да кто же он такой? – спросил я.
– Да Игоша, барин.
Что за Игоша, вот я их и ну допрашивать.
– А вот послушайте, барин, – отвечал мне один из них, – летом у земляка-то родился сынок, такой хворенький, Бог с ним, без ручек, без ножек, – в чём душа; не успели за попом сходить, как он и дух испустил; до обеда не дожил. Вот, делать нечего, поплакали, погоревали, да и предали младенца земле. Только с той поры всё у нас стало не по-прежнему… впрочем, Игоша, барин, малый добрый: наших лошадей бережёт, гривы им заплетает, к попу под благословенье подходит; но если же ему лишней ложки за столом не положишь или поп лишнего благословенья при отпуске в церкви не даст, то Игоша и пойдёт кутить: то у попадьи квашню опрокинет или из горшка горох выбросает; а у нас или у лошадей подкову сломает, или у колокольчика язык вырвет – мало ли что бывает.
– И! да я вижу, Игоша-то проказник у вас, – сказал я, – отдайте-ка его мне, и если он хорошо мне послужит, то у меня ему славное житьё будет; я ему, пожалуй, и харчевые назначу.
Между тем лошади отдохнули, я отогрелся, сел в сани, покатился: не отъехали версты – шлея соскочила, потом постромки оборвались, а наконец оглобля пополам – целых два часа понапрасну потеряли. В самом деле подумаешь, что Игоша ко мне привязался.
Так говорил батюшка; я не пропустил ни одного слова. В раздумье пошёл я в свою комнату, сел на полу, но игрушки меня не занимали – у меня в голове всё вертелся Игоша да Игоша. Вот я смотрю – няня на ту минуту вышла – вдруг дверь отворилась; я по своему обыкновению хотел было вскочить, но невольно присел, когда увидел, что ко мне в комнату вошёл, припрыгивая, маленький человечек в крестьянской рубашке, подстриженный в кружок; глаза у него горели, как угольки, и голова на шейке у него беспрестанно вертелась; с самого первого взгляда я заметил в нём что-то странное, посмотрел на него пристальнее и увидел, что у бедняжки не было ни рук, ни ног, а прыгал он всем туловищем. Как мне его жалко стало! Смотрю, маленький человечек – прямо к столу, где у меня стояли рядком игрушки, вцепился зубами в салфетку и потянул её, как собачонка; посыпались мои игрушки: фарфоровая моська вдребезги, барабан у барабанщика выскочил, у колясочки слетели колёса – я взвыл и закричал благим матом: «Что за негодный мальчишка! зачем ты сронил мои игрушки, эдакой злыдень! да что ещё мне от нянюшки достанется! Говори, зачем ты сронил игрушки?»
– А вот зачем, – отвечал он тоненьким голоском, – затем, – прибавил он густым басом, – что твой батюшка всему дому валежки сшил, а мне, маленькому, – заговорил он снова тоненьким голоском, – ни одного не сшил, а теперь мне, маленькому, холодно, на дворе мороз, гололедица, пальцы костенеют.
– Ах, жалкенький, – сказал я сначала, но потом, одумавшись, – да какие пальцы, негодный, да у тебя и рук-то нет, на что тебе валежки?
– А вот на что, – сказал он басом, – что ты вот видишь, твои игрушки в дребезгах, так ты и скажи батюшке: «Батюшка, батюшка, Игоша игрушки ломает, валежек просит, купи ему валежки», – а ты возьми да и брось их ко мне в окошко.
Игоша не успел окончить, как нянюшка вошла ко мне в комнату. Игоша не прост молодец, разом лыжи навострил, а нянюшка – на меня: «Ах ты, проказник, сударь! зачем изволил игрушки сронить? Нельзя тебя одного ни на минуту оставить. Вот ужо тебя маменька…»
– Нянюшка! Не я уронил игрушки, право, не я, это Игоша…
– Какой Игоша, сударь?.. ещё изволишь выдумывать!
– Безрукий, безногий, нянюшка.
На крик прибежал батюшка, я ему рассказал всё как было, он расхохотался.
– Изволь, дам тебе валежки, отдай их Игоше.
Так я и сделал. Едва я остался один, как Игоша явился ко мне, только уже не в рубашке, а в полушубке.
– Добрый ты мальчик, – сказал он мне тоненьким голоском, – спасибо за валежки; посмотри-ка, я из них себе какой полушубок сшил, вишь, какой славный!
И Игоша стал повёртываться со стороны на сторону и опять к столу, на котором нянюшка поставила свой заветный чайник, очки, чашку без ручки и два кусочка сахара – и опять за салфетку, и опять ну тянуть.
– Игоша! Игоша! – закричал я, – погоди, не роняй! Хорошо мне один раз прошло, а в другой не поверят; скажи лучше, что тебе надобно?
– А вот что, – сказал он густым басом, – я твоему батюшке верой и правдой служу, не хуже других слуг ничего не делаю, а им всем батюшка к празднику сапоги пошил, а мне, маленькому, – прибавил он тоненьким голоском, – и сапожишков нет, на дворе днём мокро, ночью морозно, ноги ознобишь… – и с сими словами Игоша потянул за салфетку, и полетели на пол и заветный нянюшкин чайник, и очки выскочили из очешника, и чашка без ручки расшиблась, и кусочек сахарца укатился…
Вошла нянюшка, опять меня журит: я на Игошу, она на меня.
– Батюшка, безногий сапогов просит, – закричал я, когда вошёл батюшка.
– Нет, шалун, – сказал батюшка, – раз тебе прошло, в другой раз не пройдёт; эдак ты у меня всю посуду перебьёшь; полно про Игошу-то толковать, становись-ка в угол.
– Не бось, не бось18, – шептал мне кто-то на ухо, – я уже тебя не выдам.
В слезах я побрёл к углу. Смотрю: там стоит Игоша, только батюшка отвернётся, а он меня головой толк да толк в спину, и я очутюсь на ковре с игрушками посредине комнаты; батюшка увидит, я опять в угол; отворотится, а Игоша снова меня толкнёт.
Батюшка рассердился.
– Так ты ещё не слушаться? – сказал он. – Сейчас в угол и ни с места.
– Батюшка, это не я… это Игоша толкается.
– Что ты вздор мелешь, негодяй; стой тихо, а не то на целый день привяжу тебя к стулу.
Рад бы я был стоять, но Игоша не давал мне покоя: то ущипнёт меня, то оттолкнёт, то сделает мне смешную рожу – я захохочу; Игоша для батюшки был невидим – и батюшка пуще рассердился.
– Постой, – сказал он, – увидим, как тебя Игоша будет отталкивать, – и с сими словами привязал мне руки к стулу.
А Игоша не дремлет: он ко мне – и ну зубами тянуть узлы; только батюшка отворотится, он петлю и вытянет; не прошло двух минут – и я снова очутился на ковре между игрушек, посредине комнаты.
Плохо бы мне было, если б тогда не наступил уже вечер; за непослушание меня уложили в постель ранее обыкновенного, накрыли одеялом и велели спать, обещая, что завтра, сверх того, меня запрут одного в пустую комнату.
Ночью, едва нянюшка загнула в свинец свои пукли19, надела коленкоровый чепчик, белую канифасную20 кофту, пригладила виски свечным огарком, покурила ладаном и захрапела, я прыг с постели, схватил нянюшкины ботинки и махнул их за форточку, приговаривая вполголоса: «Вот тебе, Игоша».
– Спасибо! – отвечал мне со двора тоненький голосок.
Разумеется, что ботинок назавтра не нашли, и нянюшка не могла надивиться, куда они девались.
Между тем батюшка не забыл обещания и посадил меня в пустую комнату, такую пустую, что в ней не было ни стола, ни стула, ни даже скамейки.
– Посмотрим, – сказал батюшка, – что здесь разобьёт Игоша! Нет, брат, я вижу, что ты не по летам вырос на шалости… пора за ученье. Теперь сиди здесь, а через час за азбуку, – и с этими словами батюшка запер двери.
Несколько минут я был в совершенной тишине и прислушивался к тому странному звуку, который слышится в ухе, когда совершенно тихо в пустой комнате. Мне приходил на мысль и Игоша. Что-то он делает с нянюшкиными ботинками? Верно, скачет по гладкому снегу и взрывает хлопья.
Как вдруг форточка хлопнула, разбилась, зазвенела, и Игоша, с ботинкой на голове, запрыгал у меня по комнате. «Спасибо! Спасибо! – закричал он пискляво. – Вот какую я себе славную шапку сшил!»
– Ах, Игоша! не стыдно тебе? Я тебе и полушубок достал, и ботинки тебе выбросил из окошка, – а ты меня только в беды вводишь!
– Ах ты неблагодарный, – закричал Игоша густым басом, – я ли тебе не служу, – прибавил он тоненьким голоском, – я тебе и игрушки ломаю, и нянюшкины чайники бью, и в угол не пускаю, и верёвки развязываю; а когда уже ничего не осталось, так рамы бью; да к тому ж служу тебе и батюшке из чести, обещанных харчевых не получаю, а ты ещё на меня жалуешься. Правда у нас говорится, что люди – самое неблагодарное творение! Прощай же, брат, если так, не поминай меня лихом. К твоему батюшке приехал из города немец, доктор, который надоумил твоего батюшку тебя за азбуку посадить, да всё меня к себе напрашивается, попробую ему послужить; я уж и так ему склянки перебил, а вот к вечеру после ужина и парик под бильярд закину – посмотрим, не будет ли он тебя благодарнее…
С сими словами исчез мой Игоша, и мне жаль его стало.
С тех пор Игоша мне более не являлся. Мало-помалу ученье, служба, житейские происшествия отдалили от меня даже воспоминание о том полусонном состоянии моей младенческой души, где игра воображения так чудно сливалась с действительностью; этот психологический процесс сделался для меня недоступным; те условия, при которых он совершался, уничтожились рассудком; но иногда, в минуту пробуждения, когда душа возвращается из какого-то иного мира, в котором она жила и действовала по законам, нам здесь неизвестным, и ещё не успела забыть о них, в эти минуты странное существо, являвшееся мне в младенчестве, возобновляется в моей памяти, и его явление кажется мне понятным и естественным.
Папенька поставил на стол табакерку. «Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка», – сказал он.
Миша был послушный мальчик; тотчас оставил игрушки и подошёл к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пёстренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвёртый, – и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встаёт солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу.
– Что это за городок? – спросил Миша.
– Это городок Динь-Динь, – отвечал папенька и тронул пружинку…
И что же? Вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять: он ходил и к дверям – не из другой ли комнаты? и к часам – не в часах ли? и к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол… Наконец Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошёл к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадётся тихонько по небу, а небо и городок всё светлее и светлее; окошки горят ярким огнём, и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, всё ниже да ниже, и наконец за пригорком совсем скрылось; и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только ненадолго. Вот затеплилась звёздочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городке стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи.
– Папенька! папенька! нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось!
– Мудрено, мой друг: этот городок тебе не по росту.
– Ничего, папенька, я такой маленький; только пустите меня туда; мне так бы хотелось узнать, что там делается…
– Право, мой друг, там и без тебя тесно.
– Да кто же там живёт?
– Кто там живёт? Там живут колокольчики.
С этими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колёса… Миша удивился:
– Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками? – спрашивал Миша у папеньки.
А папенька отвечал:
– Не скажу тебе, Миша; сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо21 отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе всё изломается.
Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел-сидел над нею, смотрел-смотрел, думал-думал, отчего звенят колокольчики?
Между тем музыка играет да играет; вот всё тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца, и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкою и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу.
«Да отчего же, – подумал Миша, – папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нём живут добрые люди, видите, зовут меня в гости».
– Извольте, с величайшею радостью!
С этими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик, он почёл долгом прежде всего обратиться к своему провожатому.
– Позвольте узнать, – сказал Миша, – с кем я имею честь говорить?
– Динь-динь-динь, – отвечал незнакомец, – я мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь-динь-динь, динь-динь-динь.
Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пёстрой тиснёной бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, ещё меньше; четвёртый, ещё меньше, и так все другие своды – чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого.
– Я вам очень благодарен за ваше приглашение, – сказал ему Миша, – но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там, дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды, – там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите.
– Динь-динь-динь! – отвечал мальчик. – Пройдём, не беспокойтесь, ступайте только за мной.
Миша послушался. В самом деле, с каждым их шагом, казалось, своды подымались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся, и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошёл, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлён.
– Отчего это? – спросил он своего проводника.
– Динь-динь-динь! – отвечал проводник, смеясь. – Издали всегда так кажется. Видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели; вдали всё кажется маленьким, а подойдёшь – большое.
– Да, это правда, – отвечал Миша, – я до сих пор не думал об этом, и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька на другом конце комнаты читает книжку. Только этого мне никак не удалось сделать: тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а всё на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит, а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня, у окошка, а папенька сидит на другом конце, у камина.
Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше её ростом; но теперь вижу, что она правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке. Очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен.
Мальчик-колокольчик смеялся изо всех сил: «Динь-динь-динь, как смешно! Не уметь рисовать папеньку с маменькой! Динь-динь-динь, динь-динь-динь!»
Мише показалось досадно, что мальчик-колокольчик над ним так немилосердно насмехается, и он очень вежливо сказал ему:
– Позвольте мне спросить у вас: зачем вы к каждому слову всё говорите «динь-динь-динь»?
– Уж у нас поговорка такая, – отвечал мальчик-колокольчик.
– Поговорка? – заметил Миша. – А вот папенька говорит, что очень нехорошо привыкать к поговоркам.
Мальчик-колокольчик закусил губы и не сказал больше ни слова.
Вот перед ними ещё дверцы; они отворились, и Миша очутился на улице. Что за улица! Что за городок! Мостовая вымощена перламутром; небо пёстренькое, черепаховое; по небу ходит золотое солнышко; поманишь его, оно с неба сойдёт, вкруг руки обойдёт и опять поднимается. А домики-то стальные, полированные, крытые разноцветными раковинками, и под каждою крышкою сидит мальчик-колокольчик с золотою головкою, в серебряной юбочке, и много их, много и все мал мала меньше.
– Нет, теперь уж меня не обманут, – сказал Миша. – Это так только мне кажется издали, а колокольчики-то все одинаковые.
– Ан вот и неправда, – отвечал провожатый, – колокольчики не одинаковые. Если бы все были одинаковые, то и звенели бы мы все в один голос, один как другой; а ты слышишь, какие мы песни выводим. Это оттого, что, кто из нас побольше, у того и голос потолще. Неужели ты и этого не знаешь? Вот видишь ли, Миша, это тебе урок: вперёд не смейся над теми, у которых поговорка дурная; иной и с поговоркою, а больше другого знает, и можно от него кое-чему научиться.
Миша, в свою очередь, закусил язычок.
Между тем их окружили мальчики-колокольчики, теребили Мишу за платье, звенели, прыгали, бегали.
– Весело вы живёте, – сказал им Миша, – век бы с вами остался. Целый день вы ничего не делаете, у вас ни уроков, ни учителей, да ещё и музыка целый день.
– Динь-динь-динь! – закричали колокольчики. – Уж нашёл у нас веселье! Нет, Миша, плохое нам житьё. Правда, уроков у нас нет, да что же в том толку? Мы бы уроков не побоялися. Вся наша беда именно в том, что у нас, бедных, никакого нет дела; нет у нас ни книжек, ни картинок; нет ни папеньки, ни маменьки; нечем заняться; целый день играй да играй, а ведь это, Миша, очень, очень скучно. Поверишь ли? Хорошо наше черепаховое небо, хорошо и золотое солнышко и золотые деревья; но мы, бедные, насмотрелись на них вдоволь, и всё это очень нам надоело; из городка мы – ни шагу, а ты можешь себе вообразить, каково целый век, ничего не делая, просидеть в табакерке, и даже в табакерке с музыкой.
– Да, – отвечал Миша, – вы говорите правду. Это и со мной случается: когда после ученья примешься за игрушки, то так весело; а когда в праздник целый день всё играешь да играешь, то к вечеру и сделается скучно; и за ту и за другую игрушку примешься – всё не мило. Я долго не понимал, отчего это, а теперь понимаю.
– Да сверх того, на нас есть другая беда, Миша: у нас есть дядьки.
– Какие же дядьки? – спросил Миша.
– Дядьки-молоточки, – отвечали колокольчики, – уж какие злые! То и дело что ходят по городу да нас постукивают. Которые побольше, тем ещё реже «тук-тук» бывает, а уж маленьким куда больно достаётся.
В самом деле, Миша увидел, что по улице ходили какие-то господа на тоненьких ножках, с предлинными носами и шептали между собою: «Тук-тук-тук! Тук-тук-тук, поднимай! Задевай! Тук-тук-тук!» И в самом деле, дядьки-молоточки беспрестанно то по тому, то по другому колокольчику тук да тук. Мише даже их жалко стало. Он подошёл к этим господам, очень вежливо поклонился им и с добродушием спросил, зачем они без всякого сожаления колотят бедных мальчиков. А молоточки ему в ответ:
– Прочь ступай, не мешай! Там в палате и в халате надзиратель лежит и стучать нам велит. Всё ворочается, прицепляется. Тук-тук-тук! Тук-тук-тук!
– Какой это у вас надзиратель? – спросил Миша у колокольчиков.
– А это господин Валик, – зазвенели они, – предобрый человек, день и ночь с дивана не сходит; на него мы не можем пожаловаться.
Миша – к надзирателю. Смотрит: он в самом деле лежит на диване, в халате и с боку на бок переворачивается, только всё лицом кверху. А по халату-то у него шпильки, крючочки видимо-невидимо; только что попадётся ему молоток, он его крючком сперва зацепит, потом спустит, а молоточек-то и стукнет по колокольчику.
Только что Миша к нему подошёл, как надзиратель закричал:
– Шуры-муры! Кто здесь ходит? Кто здесь бродит? Шуры-муры! Кто прочь не идёт? Кто мне спать не даёт? Шуры-муры! Шуры-муры!
– Это я, – храбро отвечал Миша, – я – Миша…
– А что тебе надобно? – спросил надзиратель.
– Да мне жаль бедных мальчиков-колокольчиков, они все такие умные, такие добрые, такие музыканты, а по вашему приказанию дядьки их беспрестанно постукивают…
– А мне какое дело, шуры-муры! Не я здесь набольший22. Пусть себе дядьки стукают мальчиков! Мне что за дело! Я надзиратель добрый, всё на диване лежу и ни за кем не гляжу. Шуры-муры, шуры-муры…
– Ну, многому же я научился в этом городке! – сказал про себя Миша. – Вот ещё иногда мне бывает досадно, зачем надзиратель с меня глаз не спускает…
Между тем Миша пошёл далее – и остановился. Смотрит, золотой шатёр с жемчужною бахромою; наверху золотой флюгер вертится, будто ветряная мельница, а под шатром лежит царевна Пружинка и, как змейка, то свернётся, то развернётся и беспрестанно надзирателя под бок толкает.
Миша этому очень удивился и сказал ей:
– Сударыня царевна! Зачем вы надзирателя под бок толкаете?
– Зиц-зиц-зиц, – отвечала царевна. – Глупый ты мальчик, неразумный мальчик. На всё смотришь, ничего не видишь! Кабы я валик не толкала, валик бы не вертелся; кабы валик не вертелся, то он за молоточки бы не цеплялся, молоточки бы не стучали; кабы молоточки не стучали, колокольчики бы не звенели; кабы колокольчики не звенели, и музыки бы не было! Зиц-зиц-зиц.
Мише захотелось узнать, правду ли говорит царевна. Он наклонился и прижал её пальчиком – и что же?
В одно мгновение пружинка с силою развилась, валик сильно завертелся, молоточки быстро застучали, колокольчики заиграли дребедень и вдруг пружинка лопнула. Всё умолкло, валик остановился, молоточки попадали, колокольчики свернулись на сторону, солнышко повисло, домики изломались… Тогда Миша вспомнил, что папенька не приказывал ему трогать пружинку, испугался и… проснулся.
– Что во сне видел, Миша? – спросил папенька.
Миша долго не мог опамятоваться. Смотрит: та же папенькина комната, та же перед ним табакерка; возле него сидят папенька и маменька и смеются.
– Где же мальчик-колокольчик? Где дядька-молоточек? Где царевна Пружинка? – спрашивал Миша. – Так это был сон?
– Да, Миша, тебя музыка убаюкала, и ты здесь порядочно вздремнул. Расскажи же нам по крайней мере, что тебе приснилось!
– Да видите, папенька, – сказал Миша, протирая глазки, – мне всё хотелось узнать, отчего музыка в табакерке играет; вот я принялся на неё прилежно смотреть и разбирать, что в ней движется и отчего движется; думал, думал и стал уже добираться, как вдруг, смотрю, дверка в табакерку растворилась… – Тут Миша рассказал весь свой сон по порядку.
– Ну, теперь вижу, – сказал папенька, – что ты в самом деле почти понял, отчего музыка в табакерке играет; но ты это ещё лучше поймёшь, когда будешь учиться механике.