На другой день вечером Ричард расстался с нами, чтобы приступить к своим новым занятиям, и оставил Аду на мое попечение с чувством глубокой любви к ней и глубокого доверия ко мне. В те дни я всегда волновалась при мысли, а теперь (зная, о чем мне предстоит рассказать) еще больше волнуюсь при воспоминании о том, как много они думали обо мне даже в те дни, когда были так поглощены друг другом. Они включили меня во все свои планы на настоящее и будущее. Я обещала посылать Ричарду раз в неделю точный отчет о жизни Ады, а она обещала писать ему через день. Ричард же сказал мне, что я от него самого буду узнавать обо всех его трудах и успехах; что увижу, каким он сделается решительным и стойким; что буду подружкой Ады на их свадьбе, а когда они поженятся, буду жить вместе с ними, буду вести их домашнее хозяйство и они сделают меня счастливой навсегда и на всю мою жизнь.
– Если бы только наша тяжба сделала нас богатыми, Эстер… а ведь вы знаете, это может случиться! – сказал Ричард, должно быть желая увенчать этой мечтой свои радужные надежды.
По лицу Ады пробежала легкая тень.
– Ада, любимая моя, почему бы и нет? – спросил ее Ричард.
– Лучше уж пусть она теперь же объявит нас нищими.
– Ну, не знаю, – возразил Ричард, – так или иначе, она ничего не объявит теперь. Бог знает сколько лет прошло с тех пор, как она перестала что-либо объявлять.
– К сожалению, это верно, – согласилась Ада.
– Да, но чем дольше она тянется, дорогая кузина, тем ближе та или иная развязка, – заметил Ричард, отвечая скорее на то, что говорил ее взгляд, чем на ее слова. – Ну, разве это не логично?
– Вам лучше знать, Ричард. Боюсь только, что, если мы станем рассчитывать на нее, она принесет нам горе.
– Но, Ада, мы вовсе не собираемся на нее рассчитывать! – весело воскликнул Ричард. – Мы же знаем, что рассчитывать на нее нельзя. Мы только говорим, что если она сделает нас богатыми, то у нас нет никаких разумных возражений против богатства. В силу торжественного законного постановления Канцлерский суд является нашим мрачным, старым опекуном, и на все, что он даст нам (если он нам что-нибудь даст), мы имеем право. Не следует отказываться от своих прав.
– Нет, – сказала Ада, – но, может быть, лучше позабыть обо всем этом.
– Ладно, ладно, позабудем! – воскликнул Ричард. – Предадим все это забвению. Хлопотунья смотрит на нас сочувственно – и кончено дело!
– А вы даже и не видели сочувствующего лица Хлопотуньи, когда приписали ему такое выражение, – сказала я, выглядывая из-за ящика, в который укладывала книги Ричарда, – но она все-таки сочувствует и думает, что ничего лучшего вы сделать не можете.
Итак, Ричард сказал, что с этим покончено, но немедленно, и без всяких новых оснований, принялся строить воздушные замки, да такие, что они могли бы затмить Великую Китайскую стену. Он уехал в прекраснейшем расположении духа. А мы с Адой приготовились очень скучать по нем и снова зажили своей тихой жизнью.
Вскоре после приезда в Лондон мы вместе с мистером Джарндисом сделали визит миссис Джеллиби, но нам не посчастливилось застать ее дома. Она уехала куда-то на чаепитие, взяв с собой мисс Джеллиби. В том доме, куда она уехала, должно было состояться не только чаепитие, но и обильное словоизвержение и письмописание на тему о пользе культивирования кофе и одновременно – туземцев в колонии Бориобула-Гха. Все это, наверное, требовало такой усиленной работы пером и чернилами, что дочери миссис Джеллиби участие в этой процедуре никак не могло показаться праздничным развлечением.
Миссис Джеллиби должна была бы отдать нам визит, но срок для этого истек, а она не появлялась, поэтому мы снова отправились к ней. Она была в городе, но не дома, – сразу же после первого завтрака устремилась в Майл-Энд по каким-то бориобульским делам, связанным с неким обществом, именуемым «Восточно-Лондонским отделением отдела вспомоществования». В прошлый наш визит я не видела Пищика (его нигде не могли отыскать, и кухарка полагала, что он, должно быть, уехал куда-то в повозке мусорщика), и поэтому я теперь снова спросила о нем. Устричные раковины, из которых он строил домик, все еще валялись в коридоре, но мальчика нигде не было видно, и кухарка предположила, что он «убежал за овцами». Мы немного удивленно повторили: «За овцами?», и она объяснила:
– Ну да, в базарные дни он иной раз провожает их далеко за город и является домой бог знает в каком виде!
На следующее утро я сидела с опекуном у окна, а моя Ада писала письмо (конечно, Ричарду), когда нам доложили о приходе мисс Джеллиби, и вот она вошла, держа за руку Пищика, которого, видимо, попыталась привести в приличный вид, а сделала это так: втерла грязь в ямочки на его щеках и ручонках и, хорошенько смочив ему волосы, круто завила их, намотав пряди на собственные пальцы. Вся одежда на бедном малыше была ему не по росту – либо широка, либо узка. В числе прочих разнокалиберных принадлежностей туалета на него напялили шляпу, вроде тех, какие носят епископы, и рукавички для грудного младенца. Башмаки у Пищика смахивали на сапоги пахарей, только были поменьше, а голые ножонки – густо испещренные царапинами вдоль и поперек, они напоминали сетку меридианов и параллелей на географических картах – торчали из слишком коротких клетчатых штанишек, края которых были обшиты неодинаковыми оборками: на одной штанине одного фасона, на другой – другого. Недостающие застежки на его клетчатом платьице были заменены медными пуговицами, вероятно споротыми с сюртука мистера Джеллиби, – так ярко они были начищены и так несоразмерно велики. Самые необыкновенные образцы дамского рукоделья красовались на его костюме в тех нескольких местах, где он был наспех починен, а платье самой мисс Джеллиби, как я сразу же догадалась, было заштопано той же рукой. Сама Кедди, однако, почему-то изменилась к лучшему, и мы нашли ее прехорошенькой. Она, по-видимому, сознавала, что, несмотря на все ее старания, бедный маленький Пищик выглядит каким-то чучелом, и как только вошла, взглянула сначала на него, потом на нас.
– О господи! – проговорил опекун. – Опять восточный ветер, не иначе!
Мы с Адой приняли девушку ласково и познакомили ее с мистером Джарндисом, после чего она села и сказала ему:
– Привет от мамы, и она надеется, что вы извините ее, потому что она занята правкой корректуры своего проекта. Она собирается разослать пять тысяч новых циркуляров и убеждена, что вам будет интересно это узнать. Я принесла с собой циркуляр. Привет от мамы.
И, немного насупившись, она подала циркуляр опекуну.
– Благодарю вас, – сказал опекун. – Очень обязан миссис Джеллиби. О господи! Какой неприятный ветер!
Мы занялись Пищиком – сняли с него его епископскую шляпу, стали спрашивать, помнит ли он нас, и тому подобное. Сначала Пищик все закрывался рукавом, но при виде бисквитного торта осмелел – даже не стал упираться, когда я посадила его к себе на колени, а сидел смирно и жевал торт. Вскоре мистер Джарндис ушел в свою временную Брюзжальню, а мисс Джеллиби заговорила, как всегда, отрывисто.
– У нас, в Тейвис-Инне, все так же скверно, – начала она. – У меня – ни минуты покоя. А еще говорят об Африке! Хуже мне быть не может, будь я даже… как это называется?.. «страдающим братом нашим»!
Я попыталась сказать ей что-то в утешение.
– Утешать меня бесполезно, мисс Саммерсон, – воскликнула она, – но все-таки благодарю вас за сочувствие. Кто-кто, а уж я-то знаю, как со мной поступают, и разубедить меня нельзя. Вас тоже не разубедишь, если с вами будут так поступать. Пищик, полезай под рояль, поиграй в диких зверей!
– Не хочу! – отрезал Пищик.
– Ну, погоди, неблагодарный, злой, бессердечный мальчишка! – упрекнула его мисс Джеллиби со слезами на глазах. – Никогда больше не буду стараться тебя наряжать.
– Ладно, Кедди, я пойду! – вскричал Пищик; он, право же, был очень милый ребенок и, тронутый огорченьем сестры, немедленно полез под рояль.
– Пожалуй, не стоит плакать из-за таких пустяков, – проговорила бедная мисс Джеллиби, как бы извиняясь, – но я прямо из сил выбилась. Сегодня до двух часов ночи надписывала адреса на новых циркулярах. Я так ненавижу все эти дела, что от одного этого у меня голова разбаливается до того, что прямо глаза не глядят на свет Божий. Посмотрите на этого несчастного малыша! Ну есть ли на свете подобное пугало!
Пищик, к счастью не ведающий о недостатках своего туалета, сидел на ковре за ножкой рояля и, уплетая торт, безмятежно смотрел на нас из своей берлоги.
– Я отослала его на другой конец комнаты, – сказала мисс Джеллиби, подвигая свой стул поближе к ним, – потому что не хочу, чтобы он слышал наш разговор. Эти крошки такие понятливые! Так вот, я хотела сказать, что все у нас сейчас так плохо, что хуже некуда. Скоро папу объявят банкротом – вот мама и получит по заслугам. Она одна во всем виновата, ее и надо благодарить.
Мы выразили надежду, что дела мистера Джеллиби не так уж плохи.
– Надеяться бесполезно, хоть это очень мило с вашей стороны, – отозвалась мисс Джеллиби, качая головой. – Не дальше как вчера утром папа (он ужасно несчастный) сказал мне, что не в силах «выдержать эту бурю». Да и немудрено – будь он в силах, я бы очень этому удивилась. Если лавочники присылают нам на дом всякую дрянь, какую им угодно, а служанки делают с нею все, что им угодно, а мне некогда наводить порядок в хозяйстве, да я и не умею, а маме ни до чего нет дела, так может ли папа «выдержать бурю»? Скажу прямо, будь я на месте папы, я бы сбежала.
– Но, милая, – сказала я, улыбаясь, – не может же ваш папа бросить свою семью.
– Хорошенькая семья, мисс Саммерсон! – отозвалась мисс Джеллиби. – Какие радости дает она ему, эта семья? Счета, грязь, ненужные траты, шум, падения с лестниц, неурядицы и неприятности – вот все, что он видит от своей семьи. В его доме все летит кувырком, всю неделю, от первого дня до последнего, как будто у нас каждый день большая стирка, только ничего не стирают!
Мисс Джеллиби топнула ногой и вытерла слезы.
– Мне так жаль папу, – сказала она, – и я так сержусь на маму, что слов не нахожу! Однако я больше не намерена терпеть. Не хочу быть рабой всю жизнь, не хочу выходить за мистера Куэйла. Выйти за филантропа… счастье какое, подумаешь. Только этого не хватает! – заключила бедная мисс Джеллиби.
Признаюсь, я сама не могла не сердиться на миссис Джеллиби, когда видела и слушала эту заброшенную девушку, – ведь я знала, сколько горькой бичующей правды было в ее словах.
– Если бы мы не подружились с вами, когда вы остановились у нас, – продолжала мисс Джеллиби, – я постеснялась бы прийти сюда сегодня, – понятно, какой нелепой я должна казаться вам обеим. Но так или иначе, я решилась прийти, и в особенности потому, что вряд ли увижу вас, когда вы опять приедете в Лондон.
Она сказала это с таким многозначительным видом, что мы с Адой переглянулись, предвидя новые признания.
– Да! – проговорила мисс Джеллиби, качая головой. – Вряд ли! Я знаю, что могу довериться вам обеим. Вы меня никогда не выдадите. Я стала невестой.
– Без ведома ваших родных? – спросила я.
– Ах, боже мой, мисс Саммерсон, – ответила она в свое оправдание немного раздраженным, но не сердитым тоном, – как же иначе? Вы знаете, что за женщина мама, а рассказывать папе я не могу – нельзя же расстраивать его еще больше.
– А не будет он еще несчастнее, если вы выйдете замуж без его ведома и согласия, дорогая? – сказала я.
– Нет, – проговорила мисс Джеллиби, смягчаясь. – Надеюсь, что нет. Я всячески буду стараться, чтобы ему было хорошо и уютно, когда он будет ходить ко мне в гости, а Пищика и остальных ребятишек я собираюсь по очереди брать к себе, и тогда за ними будет хоть какой-нибудь уход.
В бедной Кедди таились большие запасы любви. Она все больше и больше смягчалась и так расплакалась над непривычной ей картиной семейного счастья, которую создала в своем воображении, что Пищик совсем растрогался в своей пещере под роялем и, повалившись навзничь, громко разревелся. Я поднесла его к сестре, которую он поцеловал, потом снова посадила к себе на колени, сказав: «Смотри – Кедди смеется» (она ради него заставила себя рассмеяться), – и только тогда он постепенно успокоился, но все же не раньше, чем мы разрешили ему потрогать нас всех по очереди за подбородок и погладить по щекам. Однако его душевное состояние еще недостаточно улучшилось для пребывания под роялем, поэтому мы поставили его на стул, чтобы он мог смотреть в окно, а мисс Джеллиби, придерживая его за ногу, продолжала изливать душу.
– Это началось с того дня, когда вы приехали к нам, – сказала она.
Естественно, мы спросили, как все случилось.
– Я почувствовала себя такой неуклюжей, – ответила она, – что решила исправиться хоть в этом отношении и выучиться танцевать. Я сказала маме, что мне стыдно за себя и я должна учиться танцам. А мама только скользнула по мне своим невидящим взором, который меня так раздражает; но я все-таки твердо решила выучиться танцевать и поступила в Хореографическую академию мистера Тарвидропа на Ньюмен-стрит.
– И там, дорогая… – начала я.
– Да, там, – сказала Кедди, – там я обручилась с мистером Тарвидропом. Мистеров Тарвидропов двое – отец и сын. Мой мистер Тарвидроп – это сын, конечно. Жаль только, что я так плохо воспитана, – ведь мне хочется быть ему хорошей женой, потому что я его очень люблю.
– Должна сознаться, – промолвила я, – что мне грустно слышать все это.
– Не знаю, почему вам грустно, – сказала она с легкой тревогой, – но, так или иначе, я обручилась с мистером Тарвидропом, и он меня очень любит. Пока это тайна – даже он скрывает нашу помолвку, потому что мистер Тарвидроп-старший имеет свою долю доходов в их предприятии, и, если сообщить ему обо всем сразу, без подготовки, это, чего доброго, разобьет ему сердце или вообще как-нибудь повредит. Мистер Тарвидроп-старший – настоящий джентльмен, настоящий.
– А жена его знает обо всем? – спросила Ада.
– Жена мистера Тарвидропа-старшего, мисс Клейр? – переспросила мисс Джеллиби, широко раскрыв глаза. – У него нет жены. Он вдовец.
Тут нас прервал Пищик – оказывается, его сестра, увлеченная разговором, сама того не замечая, то и дело дергала его за ногу, как за шнурок от звонка, и бедный мальчуган, не выдержав, уныло захныкал. Ища сочувствия, он обратился ко мне, и я, будучи только слушательницей, сама взялась придерживать его. Мисс Джеллиби, поцелуем попросив прощенья у Пищика, сказала, что дергала его не нарочно, потом продолжала рассказывать.
– Вот как обстоят дела, – говорила она. – Но если я и пожалею, что так поступила, все равно я буду считать, что во всем виновата мама. Мы поженимся, как только будет можно, и тогда я пойду в контору к папе и скажу ему, а маме просто напишу. Мама не расстроится; для нее я только перо и чернила. Одно меня утешает, и немало, – всхлипнула Кедди, – если я выйду замуж, я никогда уже больше не услышу об Африке. Мистер Тарвидроп-младший ненавидит ее из любви ко мне, а если мистер Тарвидроп-старший и знает, что она существует, то больше он ничего о ней не знает.
– Настоящий джентльмен – это он, не правда ли? – спросила я.
– Да, он настоящий джентльмен, – сказала Кедди. – Он почти всюду славится своим хорошим тоном.
– Он тоже преподает? – спросила Ада.
– Нет, он ничего не преподает, – ответила Кедди. – Но у него замечательно хороший тон.
Затем Кедди очень застенчиво и нерешительно сказала, что хочет сообщить нам еще кое-что, так как нам следует это знать, и она надеется, что это нас не шокирует. Она подружилась с мисс Флайт, той маленькой полоумной старушкой, с которой мы познакомились в день своего первого приезда в Лондон, и нередко заходит к ней рано утром, а там встречается со своим женихом и проводит с ним несколько минут до первого завтрака – всего несколько минут.
– Я захожу к ней и в другие часы, – проговорила Кедди, – когда Принца у нее нет. Принцем зовут мистера Тарвидропа-младшего. Мне не нравится это имя, потому что оно похоже на собачью кличку, но ведь он не сам себя окрестил. Мистер Тарвидроп-старший назвал его Принцем в память принца-регента. Мистер Тарвидроп-старший боготворил принца-регента за его хороший тон. Надеюсь, вы не осудите меня за эти коротенькие свидания у мисс Флайт, ведь я впервые пошла к ней вместе с вами и люблю ее, бедняжку, совершенно бескорыстно, да и она, кажется, привязалась ко мне. Если бы вы увидели мистера Тарвидропа-младшего, я уверена, что он вам понравился бы… во всяком случае, уверена, что вы не подумали бы о нем дурно. А сейчас мне пора на урок. Я не решаюсь просить вас, мисс Саммерсон, пойти со мною, но если бы вы пожелали, – закончила Кедди, которая все время говорила серьезным, взволнованным тоном, – я была бы очень рада… очень.
Так совпало, что мы уже условились с опекуном навестить мисс Флайт в этот самый день. Мы давно рассказали ему о том, как однажды попали к ней, и он выслушал нас с интересом, но нам все почему-то не удавалось пойти к ней снова. Я подумала, что, быть может, сумею повлиять на мисс Джеллиби и помешать ей сделать какой-нибудь опрометчивый шаг, если соглашусь быть ее поверенной – она так хотела этого, бедняжка, – и потому решила пойти с нею и Пищиком в Хореографическую академию, чтобы затем встретиться с опекуном и Адой у мисс Флайт, – я только сегодня узнала, как ее фамилия. Но согласилась я лишь с тем условием, чтобы мисс Джеллиби и Пищик вернулись к нам обедать. Последний пункт соглашения был радостно принят ими обоими, и вот мы при помощи булавок, мыла, воды и щетки для волос привели Пищика в несколько более приличный вид, потом отправились на Ньюмен-стрит, которая была совсем близко.
Академия помещалась в довольно грязном доме, стоявшем в каком-то закоулке, к которому вел крытый проход, и в каждом окне ее парадной лестницы красовались гипсовые бюсты. Насколько я могла судить по табличкам на входной двери, в том же доме жили учитель рисования, торговец углем (хотя места для склада тут, конечно, не могло быть) и художник-литограф. На самой большой табличке, прибитой на самом видном месте, я прочла: «Мистер Тарвидроп». Дверь в его квартиру была открыта настежь, а передняя загромождена роялем, арфой и другими музыкальными инструментами, которые были упакованы в футляры, видимо, для перевозки и при дневном свете у них был какой-то потрепанный вид. Мисс Джеллиби сказала мне, что на прошлый вечер помещение Академии было сдано – тут устроили концерт.
Мы поднялись наверх, в квартиру мистера Тарвидропа, которая, вероятно, была очень хорошей квартирой в те времена, когда кто-то ее убирал и проветривал и когда никто не курил в ней целыми днями, и прошли в зал с верхним светом, пристроенный к конюшне извозчичьего двора. В этом зале, почти пустом и гулком, пахло, как в стойле, вдоль стен стояли тростниковые скамьи, а на стенах были нарисованы лиры, чередующиеся через одинаковые промежутки с маленькими хрустальными бра, которые были похожи на ветки и уже разроняли часть своих старомодных подвесок, как ветви деревьев роняют листья осенью. Здесь собралось несколько учениц в возрасте от тринадцати-четырнадцати лет до двадцати двух – двадцати трех, и я уже искала среди них учителя, как вдруг Кедди схватила меня за руку и представила его:
– Мисс Саммерсон, позвольте представить вам мистера Принца Тарвидропа!
Я сделала реверанс голубоглазому миловидному молодому человеку маленького роста, на вид совсем еще мальчику, с льняными волосами, причесанными на прямой пробор и вьющимися на концах. Под мышкой левой руки у него была крошечная скрипочка (у нас в школе такие скрипки называли «кисками»), и в той же руке он держал коротенький смычок. Его бальные туфельки были совсем крохотные, а держался он так простодушно и женственно, что не только произвел на меня приятное впечатление, но, как ни странно, внушил мне мысль, что он, должно быть, весь в мать, а мать его не слишком уважали и баловали.
– Очень счастлив познакомиться с приятельницей мисс Джеллиби, – сказал он, отвесив мне низкий поклон. – А я уже побаивался, что мисс Джеллиби не придет, – добавил он с застенчивой нежностью, – сегодня она немного запоздала.
– Это я виновата, сэр, я задержала ее; вы уж меня простите, – сказала я.
– О, что вы! – проговорил он.
– И пожалуйста, – попросила я, – не прерывайте из-за меня ваших занятий.
Я отошла и села на скамью между Пищиком (он тоже здесь был завсегдатаем и уже привычно забрался в уголок) и пожилой дамой сурового вида, которая пришла сюда с двумя племянницами, учившимися танцевать, и с величайшим возмущением смотрела на башмаки Пищика. Принц Тарвидроп провел пальцами по струнам своей «киски», а ученицы стали в позицию перед началом танца. В эту минуту из боковой двери вышел мистер Тарвидроп-старший во всем блеске своего хорошего тона.
Это был тучный джентльмен средних лет с фальшивым румянцем, фальшивыми зубами, фальшивыми бакенбардами и в парике. Он носил пальто с меховым воротником, подбитое – для красоты – таким толстым слоем ваты на груди, что ей не хватало только орденской звезды или широкой голубой ленты. Телеса его были сдавлены, вдавлены, выдавлены, придавлены корсетом, насколько хватало сил терпеть. Он носил шейный платок (который завязал так туго, что глаза на лоб лезли) и так обмотал им шею, закрыв подбородок и даже уши, что, казалось, стоит этому платку развязаться, и мистер Тарвидроп весь поникнет. Он носил цилиндр огромного размера и веса, сужавшийся к полям, но сейчас держал его под мышкой и, похлопывая по нему белыми перчатками, стоял, опираясь всей тяжестью на одну ногу, высоко подняв плечи и округлив локти, – воплощение непревзойденной элегантности. Он носил тросточку, носил монокль, носил табакерку, носил перстни, носил белые манжеты, носил все, что можно было носить, но ничто в нем самом не носило отпечатка естественности; он не выглядел молодым человеком, он не выглядел пожилым человеком, он выглядел только образцом хорошего тона.
– Папенька! У нас гостья. Знакомая мисс Джеллиби, мисс Саммерсон.
– Польщен, – проговорил мистер Тарвидроп, – посещением мисс Саммерсон.
Весь перетянутый, он кланялся мне с такой натугой, что я боялась, как бы у него глаза не лопнули.
– Папенька – знаменитость, – вполголоса сказал сын, обращаясь ко мне тоном, выдававшим его трогательную веру в отца. – Папенькой восхищаются все на свете.
– Продолжайте, Принц! Продолжайте! – произнес мистер Тарвидроп, становясь спиной к камину и снисходительно помахивая перчатками. – Продолжай, сын мой!
Выслушав это приказание, а может быть, милостивое разрешение, сын продолжал урок. Принц Тарвидроп то играл на «киске» танцуя; то играл на рояле стоя; то слабым голоском – насколько хватало дыхания – напевал мелодию, поправляя позу ученицы; добросовестно проходил с неуспевающими все па и все фигуры танца и ни разу за все время не отдохнул. Его изысканный родитель ровно ничего не делал – только стоял спиною к камину, являя собой воплощение хорошего тона.
– Вот так он всегда – бездельничает, – сказала пожилая дама сурового вида. – Однако, верите ли, ведь на дверной табличке написана его фамилия!
– Но сын носит ту же фамилию, – сказала я.
– Он не позволил бы сыну носить никакой фамилии, если бы только мог отнять ее, – возразила пожилая дама. – Посмотрите, как его сын одет! – И правда, костюм у Принца был совсем простой, потертый, почти изношенный. – А папаша только и делает, что франтит да прихорашивается, – продолжала пожилая дама, – потому что у него, изволите видеть, «хороший тон». Я бы ему показала «тон»! Не худо бы сбавить ему его тон, вот что!
Мне было интересно узнать о нем побольше, и я спросила:
– Может быть, он теперь дает уроки хорошего тона?
– Теперь! – сердито повторила пожилая дама. – Никогда он никаких уроков не давал.
Немного подумав, я сказала, что, может быть, он когда-то был специалистом по фехтованию.
– Да он вовсе не умеет фехтовать, сударыня, – ответила пожилая дама.
Я посмотрела на нее с удивлением и любопытством. Пожилая дама, все более и более кипевшая гневом на «воплощение хорошего тона», рассказала мне кое-что из его жизни, категорически утверждая, что даже смягчает правду.
Он женился на кроткой маленькой женщине, скромной учительнице танцев, дававшей довольно много уроков (сам он и до этого никогда в жизни ничего не делал – только отличался хорошим тоном), а женившись, уморил ее работой, или в лучшем случае позволил ей доработаться до смерти, чтобы оплачивать расходы на поддержание его репутации в свете. Стремясь рисоваться своим хорошим тоном в присутствии наиболее томных денди и вместе с тем всегда иметь их перед глазами, он считал нужным посещать все модные увеселительные места, где собиралось светское общество, во время сезона появляться в Брайтоне и на других курортах и вести праздную жизнь, одеваясь как можно шикарней. А маленькая любящая учительница танцев трудилась и старалась изо всех сил, чтобы дать ему эту возможность, и, наверное, по сию пору продолжала бы трудиться и стараться, если бы ей не изменили силы. Объяснялось все это тем, что, несмотря на всепоглощающее себялюбие мужа, жена (завороженная его хорошим тоном) верила в него до конца и на смертном одре в самых трогательных выражениях поручила его Принцу, говоря, что отец имеет неотъемлемое право рассчитывать на сына, а сын обязан всемерно превозносить и почитать отца. Сын унаследовал веру матери и, всегда имея перед глазами пример «хорошего тона», жил и вырос в этой вере, а теперь, дожив до тридцати лет, работает на отца по двенадцати часов в день и благоговейно смотрит снизу вверх на это мнимое совершенство.
– Как он рисуется! – сказала моя собеседница и с немым возмущением покачала головой, глядя на мистера Тарвидропа-старшего, который натягивал узкие перчатки, конечно не подозревая, как его честят. – Он искренне воображает себя аристократом! Подло обманывает сына, но говорит с ним так благосклонно, что его можно принять за самого любящего из отцов. У, я бы тебя на куски растерзала! – проговорила пожилая дама, глядя на мистера Тарвидропа с беспредельным негодованием.
Мне было немножко смешно, хотя я слушала пожилую даму с искренним огорчением. Трудно было сомневаться в ее правдивости при виде отца и сына. Не знаю, как бы я отнеслась к ним, если бы не слышала ее рассказа, или как бы я отнеслась к этому рассказу, если бы не видела их сама. Но одно так соответствовало другому, что нельзя было ей не верить.
Я переводила глаза с мистера Тарвидропа-младшего, работавшего так усердно, на мистера Тарвидропа-старшего, державшего себя так изысканно, как вдруг последний мелкими шажками подошел ко мне и вмешался в мой разговор с пожилой дамой.
Прежде всего он спросил меня, оказала ли я честь и придала ли очарование Лондону, избрав его своей резиденцией. Я не нашла нужным ответить, что, как мне прекрасно известно, я ничего не могу оказать или придать этому городу, и потому просто сказала, где я живу всегда.
– Столь грациозная и благовоспитанная леди, – изрек он, поцеловав свою правую перчатку и указывая ею в сторону танцующих, – отнесется снисходительно к недостаткам этих девиц. Мы делаем все, что в наших силах, дабы навести на них лоск… лоск… лоск!
Он сел рядом со мной, стараясь, как показалось мне, принять на скамье ту позу, в какой сидит на диване его августейший образец на известном гравированном портрете. И правда, вышло очень похоже.
– Навести лоск… лоск… лоск! – повторил он, беря понюшку табаку и слегка пошевеливая пальцами. – Но мы теперь уже не те, какими были, – если только я осмелюсь сказать это особе, грациозной не только от природы, но и благодаря искусству, – он поклонился, вздернув плечи, чего, кажется, не мог сделать, не поднимая бровей и не закрывая глаз, – мы теперь уже не те, какими были раньше в отношении хорошего тона.
– Разве, сэр? – усомнилась я.
– Мы выродились, – ответил он, качая головой с большим трудом, так как шейный платок очень мешал ему. – Век, стремящийся к равенству, не благоприятствует хорошему тону. Он способствует вульгарности. Быть может, я несколько пристрастен. Пожалуй, не мне говорить, что вот уже много лет, как меня прозвали «Джентльменом Тарвидропом», или что его королевское высочество принц-регент, заметив однажды, как я снял шляпу, когда он выезжал из Павильона в Брайтоне (прекрасное здание!), сделал мне честь осведомиться: «Кто он такой? Кто он такой, черт подери? Почему я с ним не знаком? Надо б ему платить тридцать тысяч в год!» Впрочем, все это пустяки, анекдоты… Однако они получили широкое распространение, сударыня… их до сих пор иногда повторяют в высшем свете.
– В самом деле? – сказала я.
Он ответил поклоном и высоко вздернул плечи.
– В высшем свете, – добавил он, – где пока еще сохраняется то немногое, что осталось у нас от хорошего тона. Англия – горе тебе, отечество мое! – выродилась и с каждым днем вырождается все больше. В ней осталось не так уж много джентльменов. Нас мало. У нас нет преемников – на смену нам идут ткачи.
– Но можно надеяться, что джентльмены не переведутся благодаря вам, – сказала я.
– Вы очень любезны, – улыбнулся он и снова поклонился, вздернув плечи. – Вы мне льстите. Но нет… нет! Учитель танцев должен отличаться хорошим тоном, но мне так и не удалось привить его своему бедному мальчику. Сохрани меня Бог осуждать моего дорогого отпрыска, но про него никак нельзя сказать, что у него хороший тон.
– Он, по-видимому, прекрасно знает свое дело, – заметила я.
– Поймите меня правильно, сударыня; он действительно прекрасно знает свое дело. Все, что можно заучить, он заучил. Все, что можно преподать, он преподает. Но есть вещи… – Он взял еще понюшку табаку и снова поклонился, как бы желая сказать: «Например, такие вот вещи».
Я посмотрела на середину комнаты, где жених мисс Джеллиби, занимаясь теперь с отдельными ученицами, усердствовал пуще прежнего.
– Мое милое дитя, – пробормотал мистер Тарвидроп, поправляя шейный платок.
– Ваш сын неутомим, – сказала я.
– Я вознагражден вашими словами, – отозвался мистер Тарвидроп. – В некоторых отношениях он идет по стопам своей матери – святой женщины. Вот было самоотверженное создание! О вы, женщины, прелестные женщины, – продолжал мистер Тарвидроп с весьма неприятной галантностью, – какой обольстительный пол!
Я встала и подошла к мисс Джеллиби, которая уже надевала шляпу. Да и все ученицы надевали шляпы, так как урок окончился. Когда только мисс Джеллиби и несчастный Принц успели обручиться – не знаю, но на этот раз они не успели обменяться и десятком слов.
– Дорогой мой, ты знаешь, который час? – благосклонно обратился мистер Тарвидроп к сыну.
– Нет, папенька.
У сына не было часов. У отца были прекрасные золотые часы, и он вынул их с таким видом, как будто хотел показать всему человечеству, как нужно вынимать часы.
– Сын мой, – проговорил он, – уже два часа. Не забудь, что в три ты должен быть на уроке в Кенсингтоне.
– Времени хватит, папенька, – сказал Принц, – я успею наскоро перекусить и побегу.
– Поторопись, мой дорогой мальчик, – настаивал его родитель. – Холодная баранина стоит на столе.
– Благодарю вас, папенька. А вы тоже уходите, папенька?
– Да, милый мой. Я полагаю, – сказал мистер Тарвидроп, закрывая глаза и поднимая плечи со скромным сознанием своего достоинства, – что мне, как всегда, следует показаться в городе.
– Надо бы вам пообедать где-нибудь в хорошем ресторане, – заметил сын.
– Дитя мое, так я и сделаю. Я скромно пообедаю хотя бы во французском ресторане у Оперной колоннады.
– Вот и хорошо. До свидания, папенька! – сказал Принц, пожимая ему руку.
– До свидания, сын мой. Благослови тебя Бог!
Мистер Тарвидроп произнес эти слова прямо-таки набожным тоном, и они, видимо, приятно подействовали на его сына, – прощаясь с отцом, он был так им доволен, так гордился им, всем своим видом выражал такую преданность, что, как мне показалось тогда, было бы просто нехорошо по отношению к младшему из Тарвидропов не верить слепо в старшего. Прощаясь с нами (и особенно с одной из нас, что я подметила, будучи посвящена в тайну), Принц вел себя так, что укрепил благоприятное впечатление, произведенное на меня его почти детским характером. Я почувствовала к нему симпатию и сострадание, когда он, засунув в карман свою «киску» (а одновременно свое желание побыть немножко с Кедди), покорно пошел есть холодную баранину, чтобы потом отправиться на урок в Кенсинггон, и я вознегодовала на его «папеньку» едва ли не больше, чем суровая пожилая дама.
Папенька же распахнул перед нами дверь и пропустил нас вперед с поклоном, достойным, должна сознаться, того блестящего образца, которому он всегда подражал. Вскоре он, все такой же изысканный, прошел мимо нас по другой стороне улицы, направляясь в аристократическую часть города, чтобы показаться среди немногих других уцелевших «джентльменов». На несколько минут я целиком погрузилась в мысли обо всем, что видела и слышала на Ньюмен-стрит, и потому совсем не могла разговаривать с Кедди или хотя бы прислушиваться к ее словам – особенно когда задумалась над вопросом: нет ли или не было ли когда-нибудь джентльменов, которые, не занимаясь танцами как профессией, тем не менее тоже создали себе репутацию исключительно своим хорошим тоном? Это меня так смутило и мне так живо представилось, что «мистеров Тарвидропов», может быть, много, что я сказала себе: «Эстер, перестань думать об этом и обрати внимание на Кедди». Так я и поступила, и мы проболтали весь остаток пути до Линкольнс-Инна.
По словам Кедди, ее жених получил такое скудное образование, что письма его не всегда легко разобрать. Она сказала также, что если бы он не так беспокоился о своей орфографии и поменьше старался писать правильно, то выходило бы гораздо лучше; но он прибавляет столько лишних букв к коротким английским словам, что те порой смахивают на иностранные.
– Ему, бедняжке, хочется сделать лучше, – заметила Кедди, – а получается хуже!
Затем Кедди принялась рассуждать о том, что нельзя же требовать, чтобы он был образованным человеком, если он всю свою жизнь провел в танцевальной школе и только и делал, что учил да прислуживал, прислуживал да учил, утром, днем и вечером! Ну и что же? Да ничего! Ведь она-то умеет писать письма за двоих – выучилась, на свое горе, – и пусть уж лучше он будет милым, чем ученым. «Да ведь и меня тоже нельзя назвать образованной девушкой, и я не имею права задирать нос, – добавила Кедди. – Знаю я, конечно, очень мало – по милости мамы!»
– Пока мы одни, мне хочется рассказать вам еще кое-что, мисс Саммерсон, – продолжала Кедди, – но я не стала бы этого говорить, если бы вы не познакомились с Принцем. Вы знаете, что такое наш дом. У нас в доме не научишься тому, что полезно знать жене Принца, – не стоит и пытаться. Мы живем в такой неразберихе, что об этом и думать нечего, и всякий раз, как я делала такие попытки, у меня только еще больше опускались руки. И вот я стала понемногу учиться… у кого бы вы думали – у бедной мисс Флайт! Рано утром я помогаю ей убирать комнату и чистить птичьи клетки; варю ей кофе (конечно, она сама меня этому научила) и стала так хорошо его варить, что, по словам Принца, он никогда нигде не пил такого вкусного кофе и мой кофе привел бы в восторг даже мистера Тарвидропа-старшего, а тот ведь очень разборчивый. Кроме того, я теперь умею делать маленькие пудинги и знаю, как покупать баранину, чай, сахар, масло и вообще все, что нужно для хозяйства. Вот шить я еще не умею, – сказала Кедди, взглянув на залатанное платьице Пищика, – но, может быть, научусь; а главное, с тех пор как я обручилась с Принцем и начала заниматься всем этим, я чувствую, что характер у меня стал получше, и я многое прощаю маме. Нынче утром я совсем было расстроилась, когда увидела вас и мисс Клейр, таких чистеньких и хорошеньких, и мне стало стыдно за Пищика, да и за себя тоже; но, в общем, характер у меня, кажется, стал получше, и я многое прощаю маме.
Бедная девушка, как она старалась, как искренне говорила… я даже растрогалась.
– Милая Кедди, – сказала я, – я начинаю очень привязываться к вам и надеюсь, что мы подружимся.
– Неужели правда? – воскликнула Кедди. – Какое счастье!
– Знаете что, Кедди, душенька моя, – сказала я, – давайте отныне будем друзьями, давайте почаще разговаривать обо всем этом и попытаемся найти правильный путь.
Кедди пришла в восторг. Я всячески старалась по-своему, по-старосветски утешить и ободрить ее и в тот день чувствовала, что простила бы мистера Тарвидропа-старшего только в том случае, если бы он преподнес своей будущей невестке целое состояние.
И вот мы подошли к лавке мистера Крука и увидели, что дверь в жилые помещения открыта. На дверном косяке было наклеено объявление, гласившее, что сдается комната на третьем этаже. Тут Кедди вспомнила и рассказала мне, пока мы поднимались наверх, что в этом доме кто-то скоропостижно умер и о его смерти производилось дознание, а наша маленькая приятельница захворала с перепугу. Окно и дверь в пустующую комнату были открыты, и мы решились в нее заглянуть. Это была та самая комната с окрашенной в темную краску дверью, на которую мисс Флайт тайком обратила мое внимание, когда я впервые была в этом доме. Печальный и нежилой вид был у этой каморки – мрачной и угрюмой, и, как ни странно, мне стало как-то тоскливо и даже страшно.
– Вы побледнели, – сказала Кедди, когда мы вышли на лестницу, – вам холодно?
Все во мне застыло – так подействовала на меня эта комната.
Увлекшись разговором, мы шли сюда медленно, поэтому опекун и Ада опередили нас. Мы застали их уже в мансарде у мисс Флайт. Они разглядывали птичек в клетках, в то время как врач, который был так добр, что взялся лечить старушку и отнесся к ней очень заботливо и участливо, оживленно разговаривал с нею у камина.
– Ну, мне как врачу тут больше делать нечего, – сказал он, идя нам навстречу. – Мисс Флайт чувствует себя гораздо лучше и уже завтра сможет снова пойти в суд (ей прямо не терпится). Насколько я знаю, ее там очень недостает.
Мисс Флайт выслушала этот комплимент с самодовольным видом и сделала всем нам общий реверанс.
– Весьма польщена этим новым визитом подопечных тяжбы Джарндисов! – сказала она. – Оч-чень счастлива принять Джарндиса, владельца Холодного дома, под своим скромным кровом! – Мистеру Джарндису она сделала отдельный реверанс. – Фиц-Джарндис, милая, – так она прозвала Кедди и всегда называла ее так, – вам особый привет!
– Она была очень больна? – спросил мистер Джарндис доктора.
Мисс Флайт немедленно ответила сама, хотя опекун задал вопрос шепотом.
– Ах, совсем, совсем расхворалась! Ах, действительно тяжко болела! – пролепетала она конфиденциальным тоном. – Не боль, заметьте… но волнение. Не столько физические страдания, сколько нервы… нервы! Сказать вам правду, – продолжала она, понизив голос и вся дрожа, – у нас тут умер один человек. В доме нашли яд. Я очень тяжело переживаю такие ужасы. Я испугалась. Один мистер Вудкорт знает – как сильно. Мой доктор, мистер Вудкорт! – представила она его очень церемонно. – Подопечные тяжбы Джарндисов… Джарндис, владелец Холодного дома… Фиц-Джарндис.
– Мисс Флайт, – начал мистер Вудкорт серьезным тоном (словно, говоря с нами, он обращался к ней) и мягко касаясь рукой ее локтя, – мисс Флайт описывает свой недуг со свойственной ей обстоятельностью. Ее напугало одно происшествие в этом доме, которое могло напугать и более сильного человека, и она занемогла от огорчения и волнения. Она поспешила привести меня сюда, как только нашли тело, но было уже поздно, и я ничем не мог помочь несчастному. Впрочем, я вознаградил себя за неудачу – стал часто заходить к мисс Флайт, чтобы хоть немного помочь ей.
– Самый добрый доктор из всей медицинской корпорации, – зашептала мне мисс Флайт. – Я жду решения суда. В Судный день. И тогда буду раздавать поместья.
– Дня через два она будет так же здорова, как всегда, – сказал мистер Вудкорт, внимательно глядя на нее и улыбаясь, – другими словами, совершенно здорова. А вы слышали о том, как ей повезло?
– Поразительно! – воскликнула мисс Флайт, восторженно улыбаясь. – Просто невероятно, милая моя! Каждую субботу Велеречивый Кендж или Гаппи (клерк Велеречивого Кенджа) вручает мне пачку шиллингов. Шиллингов… уверяю вас! И всегда их одинаковое количество. Всегда по шиллингу на каждый день недели. Ну, знаете ли! И так своевременно, не правда ли? Да-а! Но откуда же эти деньги, спросите вы? Вот это важный вопрос! А как же! Сказать вам, что думаю я? Я думаю, – промолвила мисс Флайт, отодвигаясь с очень хитрым видом и весьма многозначительно покачивая указательным пальцем правой руки, – я думаю, что лорд-канцлер, зная о том, как давно была снята Большая печать (а ведь она была снята очень давно!), посылает мне эти деньги. И будет посылать вплоть до решения суда, которого я ожидаю. Да… это, знаете ли, очень похвально с его стороны. Таким путем признать, что он и вправду немножко медлителен для человеческой жизни. Так деликатно! Когда я в прошлый раз была в суде – а я бываю там регулярно, со своими документами, – я дала ему понять, что знаю, кто присылает деньги, и он почти признался. То есть я улыбнулась ему со своей скамьи, а он улыбнулся мне со своей. Но это большая удача, не правда ли? А Фиц-Джарндис очень экономно тратит для меня эти деньги. О, уверяю вас, очень!
Я поздравила мисс Флайт (так как она обращалась ко мне) с приятной добавкой к ее обычному бюджету и пожелала ей подольше получать эти деньги. Я не стала раздумывать, кто бы это мог присылать ей пособие, не спросила себя, кто был к ней так добр и так внимателен. Опекун стоял передо мной, рассматривая птичек, и мне незачем было искать других добрых людей.
– Как зовут этих пташек, сударыня? – спросил он. – У них есть имена?
– Я могу ответить за мисс Флайт, – сказала я, – имена у птичек есть, и она обещала нам назвать их. Помнишь, Ада?
Ада помнила это очень хорошо.
– Разве обещала? – проговорила мисс Флайт. – Кто там за дверью?.. Зачем вы подслушиваете, Крук?
Старик, хозяин дома, распахнул дверь и появился на пороге с меховой шапкой в руках и с кошкой, которая шла за ним по пятам.
– Я не подслушивал, мисс Флайт, – сказал он. – Я хотел было к вам постучать, а вы уж успели догадаться, что я здесь!
– Гоните вниз свою кошку! Гоните ее вон! – сердито закричала старушка.
– Ну, ну, будет вам!.. Бояться нечего, господа, – сказал мистер Крук, медленно и пристально оглядывая всех нас поочередно, – пока я здесь, на птиц она не кинется, если только я сам не велю ей.
– Не посетуйте на моего хозяина, – проговорила старушка с достоинством. – Он ведь… того, совсем того! Что вам нужно, Крук? У меня гости.
– Ха! – произнес старик. – Вы ведь знаете, что меня прозвали Канцлером?
– Да! Ну и что же? – сказала мисс Флайт.
– «Канцлер», а не знаком с одним из Джарндисов, неужто это не странно, мисс Флайт? – захихикал старик. – Разрешите представиться?.. Ваш слуга, сэр. Я знаю тяжбу «Джарндисы против Джарндисов» почти так же досконально, как вы, сэр. Я и старого сквайра Тома знавал, сэр. Но вас, помнится, никогда не видывал… даже в суде. А ведь, если сложить все дни в году, когда я там бываю, получится немало времени.
– Я никогда туда не хожу, – отозвался мистер Джарндис (и он действительно никогда, ни при каких обстоятельствах не появлялся в суде). – Я скорей отправился бы в… какое-нибудь другое скверное место.
– Вот как? – ухмыльнулся Крук. – Очень уж вы строги к моему благородному и ученому собрату, сэр; впрочем, это, пожалуй, естественно – для Джарндиса. Обжегся на молоке, будешь дуть на воду, сэр! Что я вижу! Вы, кажется, интересуетесь птичками моей жилицы, мистер Джарндис? – Шаг за шагом, старик прокрался в комнату, приблизился к опекуну и, коснувшись его локтем, впился пристальным взглядом ему в лицо. – Чудачка такая, ни за что не соглашается сказать, как зовут ее птиц, хотя всем им дала имена. – Последние слова он произнес шепотом. – Ну как, назвать мне их, Флайт? – громко спросил он, подмигивая нам и показывая пальцем на старушку, которая отошла и сделала вид, что выметает золу из камина.
– Как хотите, – быстро ответила она.
Старик посмотрел на нас, потом перевел глаза на клетки и принялся называть имена птичек:
– Надежда, Радость, Юность, Мир, Покой, Жизнь, Прах, Пепел, Растрата, Нужда, Разорение, Отчаяние, Безумие, Смерть, Коварство, Глупость, Слова, Парики, Тряпье, Пергамент, Грабеж, Прецедент, Тарабарщина, Обман и Чепуха. Вот и вся коллекция, – сказал старик, – и все заперты в клетку моим благородным ученым собратом.
– Какой неприятный ветер! – пробормотал опекун.
– Когда мой благородный и ученый собрат вынесет свое решение, всех их выпустят на волю, – проговорил Крук, снова подмигивая нам. – А тогда, – добавил он шепотом и осклабился, – если только это когда-нибудь случится – но этого не случится, – их заклюют птицы, которых никогда не сажали в клетки.
– Восточный ветер! – сказал опекун и посмотрел в окно, делая вид, будто ищет глазами флюгер. – Ну да, прямо с востока дует!
Нам было очень трудно уйти из этого дома. Задерживала нас не мисс Флайт, – когда дело шло об удобствах других людей, эта малюсенькая старушка вела себя как нельзя внимательней. Нас задерживал мистер Крук. Казалось, он был не в силах оторваться от мистера Джарндиса. Будь они прикованы друг к другу, Крук и то не мог бы так цепляться за него. Он предложил нам осмотреть его «Канцлерский суд» и весь тот диковинный хлам, который там накопился. Пока мы осматривали лавку, хозяин (который сам затягивал осмотр) не отходил от мистера Джарндиса, а порой даже задерживал его под тем или иным предлогом, когда мы проходили дальше, по-видимому терзаемый желанием поговорить о какой-то тайне, коснуться которой не решался. Вообще весь облик и поведение мистера Крука в тот день так ярко изобличали осторожность, нерешительность и неотвязное стремление сделать нечто такое, на что трудно отважиться, что это производило чрезвычайно странное впечатление. Он неотступно следил за моим опекуном. Он почти не сводил глаз с его лица. Если они шли рядом, Крук наблюдал за опекуном с лукавством старой лисицы. Если Крук шел впереди, он все время оглядывался назад. Когда мы останавливались, он стоял против мистера Джарндиса, водя рукой перед открытым ртом с загадочным видом человека, сознающего свою силу, поднимал глаза, опускал седые брови, щурился и, кажется, изучал каждую черточку на лице опекуна.
Обойдя весь дом (вместе с приставшей к нам кошкой) и осмотрев всю находившуюся в нем разнообразную рухлядь, и вправду прелюбопытную, мы наконец вернулись в заднюю комнатушку при лавке. Здесь на днище пустого бочонка стояла бутылка с чернилами, лежали огрызки гусиных перьев и какие-то грязные театральные афиши, а на стене было наклеено несколько больших печатных таблиц с прописями, начертанными разными, но одинаково разборчивыми почерками.
– Что вы тут делаете? – спросил опекун.
– Учусь читать и писать, – ответил Крук.
– И как у вас идет дело?
– Медленно… плохо, – с досадой ответил старик. – В мои годы это трудно.
– Было бы легче учиться с преподавателем, – сказал опекун.
– Да, но меня могут научить неправильно! – возразил старик, и в глазах его промелькнула странная подозрительность. – Уж и не знаю, сколько я потерял оттого, что не учился раньше. Обидно будет потерять еще больше, если меня научат неправильно.
– Неправильно? – переспросил опекун, добродушно улыбаясь. – Но кому же придет охота учить вас неправильно, как вы думаете?
– Не знаю, мистер Джарндис, хозяин Холодного дома, – ответил старик, сдвигая очки на лоб и потирая руки. – Я никого не подозреваю, но лучше все-таки полагаться на самого себя, чем на других!
Эти ответы и вообще поведение старика были так странны, что опекун спросил мистера Вудкорта, когда мы все вместе шли через Линкольнс-Инн, правда ли, что мистер Крук не в своем уме, как на это намекала его жилица. Молодой врач ответил, что не находит этого. Конечно, старик донельзя подозрителен, как и большинство невежд, к тому же он всегда немного навеселе – напивается неразбавленным джином, которым так разит от него и его лавки, как мы, наверное, заметили, – но пока что он в своем уме.
По дороге домой я купила Пищику игрушку – ветряную мельницу с двумя мешочками муки, чем так расположила его к себе, что он никому, кроме меня, не позволил снять с него шляпу и рукавички, а когда мы сели за стол, пожелал быть моим соседом. Кедди сидела рядом со мною с другой стороны, а рядом с нею села Ада, которой мы рассказали всю историю помолвки, как только вернулись домой. Мы очень ухаживали за Кедди и Пищиком, и Кедди совсем развеселилась, а опекун был так же весел, как мы, и все очень приятно проводили время, пока не настал вечер и Кедди не уехала домой в наемной карете с Пищиком, который уже сладко спал, так и не выпуская своей ветряной мельницы из крепко сжатых ручонок.
Я забыла сказать – во всяком случае, не сказала, – что мистер Вудкорт был тем самым смуглым молодым врачом, с которым мы познакомились у мистера Беджера. Не сказала я и о том, что в тот день мистер Джарндис пригласил его к нам отобедать. А также о том, что он пришел. А также о том, что, когда все разошлись и я предложила Аде: «Ну, душенька, давай немножко поболтаем о Ричарде!», Ада рассмеялась и сказала…
Впрочем, не важно, что именно сказала моя прелесть. Она всегда любила подшучивать.