ЗАПИСЬ ВТОРАЯ

А дело было так. Евгений Львович сидел дома в кресле, вытянув свои длинные, очень длинные ноги, пытаясь, не сходя с места, с кресла, загнать в угол собаку. Собака – прекрасный рыжий ирландский сеттер – увертывалась от ног, а Мишкин все больше и больше сползал, так что почти все его два метра, за исключением части от лопаток и до темени, висели в воздухе, выползая из кресла. Сын валялся на тахте и канючил:

– Пап, оставь его в покое, пап, не мучай собаку, пап.

– Да я не мучаю – ему ж тоже нравится. Мы ж играем.

– А вот тебя бы так.

– Если с любовью, то…

И это все длилось уже около получаса. Все участники этой игры и дискуссии были довольны. Соседка из коридора:

– Евгений Львович, вас к телефону.

Мишкин встал, пошел к дверям. Собака, будто и не старалась увернуться от его ног, потянулась за ними. Она словно приклеилась к его штанине и была приклеенной до самой двери. Но в общий коридор квартиры не вышла. Собака, по-видимому, понимала, что в общей квартире надо иметь письменное согласие всех жильцов на ее присутствие здесь, а этого разрешения Мишкин не получил, а импульсивно купил пса, как только посмотрел в глаза тогда еще безымянного щеночка, ныне нареченного Рэдом.

Рэд не выходил из комнаты, а оставался на пороге, даже когда дверь была раскрыта настежь.

– Я слушаю… В терапии?.. А почему вы думаете, что эмболия?.. Сколько времени прошло?.. Полтора часа! Могли бы и раньше позвонить… Синяя? Одышка есть?.. Кровь, значит, хоть немного, но проходит в легкие… Ладно, ладно. Готовьте операционную.

Рэд встретил Евгения Львовича в дверях, снова приклеился носом к штанине, но игры уже не было.

– Я уезжаю в больницу.

Особого впечатления это ни на кого не произвело. Евгений Львович одевался. Галя спросила:

– А что там?

– Говорят, эмболия легочной артерии.

– У твоего больного? Оперировал?

– Нет, в терапии. Инфаркт. Третий месяц.

– Что ж ты будешь делать?

– Попробую.

– С ума сошел! А вдруг это не эмболия, а повторный инфаркт?

– Будут сомнения – не буду делать.

Пока все это происходило и говорилось в относительно медленном темпе.

– Когда у тебя была последняя попытка?

– Четыре месяца уже. Но то был случай мертвый. Да и рак неоперабельный. Я как автомат был – вижу, умирает человек, – давай спасать.

– А после на трупах делал?

– Раза два.

– Я с тобой поеду, ладно?

– Конечно. Там же наркоз дать некому. Хорошо, что ты у себя не дежуришь.

– А почему ты не торопишься, Жень?

– Разве?

По лестнице он спускался еще медленно. К такси они шли уже быстрее.

– А ты почему машину не просил прислать?

– Пока она приедет. Да и они где-то должны просить. А им давать не будут. Так быстрее.

Галя была в длинном модном пальто, застегивающемся лишь у талии. С увеличением скорости пальто все больше и больше распахивалось, полы его превращались в огромные крылья.

На стоянке такси большая очередь.

– Женя, я сейчас попрошу разрешения у очереди.

– Да ты с ума сошла. Неудобно.

– Товарищи, нам надо срочно в больницу, на операцию вызвали.

Никто ничего не отвечал – не возражали и не предлагали.

Он прошипел, что надо уходить и искать такси в дороге. Она отмахнулась от него. Из-за очереди появился диспетчер с красной повязкой.

– Вон машина подходит. Садитесь.

Галя подошла к машине под защитой диспетчера. Из очереди кто-то робко сказал: «А может, врут – ишь пальто длинное надела, и он длинный».

– Чем они недовольны? – спросил шофер, когда они уже отъехали.

– Мы без очереди, – охотно ответила Галя. – Нам в больницу. На операцию вызвали.

– А вы бы не спрашивали. Сказали б милиционеру. Остановил бы любую машину. Положено.

– А нам диспетчер помог.

Они сидели сзади. Мишкин сел на самом краю сиденья, вытянув вперед спину и шею, упираясь коленями в спинку переднего диванчика. И видимое его спокойствие тоже кончилось.

– Не забудут ли они долото для грудины положить.

– А ты сказал?

– Я сказал, чтоб все сосудистое положили… А может, и это не сказал.

– Положат, наверное.

– Ведь, в случае удачи, это на всю ночь, Галя. А ты дежуришь завтра.

– Что поделаешь. Лучше ж я дам наркоз, чем сестра. Вы знаете, – обратилась она к шоферу, – там к больнице объезд большой. Нет левого поворота. Вы либо должны нарушить, либо мы сойдем у перехода и добежим пешком. Там разворот километра четыре.

– Вообще-то можно нарушить. Да я опасаюсь чего-то. Он же, если остановит, сначала права мои будет смотреть, потом свои права качать – вас расспрашивать. Время потеряем. А меня накажет – ищи потом правды.

– Сойдем, сойдем. – От бывшего спокойствия и неторопливости у Мишкина не осталось и следа.

Выйдя из такси, они сразу же побежали. В сумерках виднелись лишь их силуэты. Впереди быстро двигалась неправдоподобная, от темноты еще более увеличивающаяся высота, верста – уж не знаю, как это назвать. А сзади бежала женщина, нижняя половина которой была двумя крылами.

В школе его ребята звали – бесконечная прямая. Но сейчас бежал длинный изломанный столб и сзади летела птица.

В коридоре их встретила сестра: «Больной в операционной. Все врачи там».

Пульс – относительно хорош. Давление держит. Уже что-то капает в вену.

– С больным говорили?

– Естественно.

– А с родственниками?

– Терапевты разговаривали.

– А что терапевты говорят? – это уже Галя интересуется. Она часто, в этой формально чужой для нее больнице, дает по ночам наркоз. Когда в тяжелых случаях вызывают Мишкина – едет и она, если не дежурит.

– А терапевты говорят то же самое: помирает больной и ничего сделать нельзя.

– Кардиограмма что?

– Считают, что эмболия.

– Когда инфаркт был?

– Срок уже большой. Ходил уже.

– Все равно. Другого-то выхода нет.

– А это, думаете, выход? Доктор Онисов полон сомнений.

– Нет, вы уникумы. Это же полная безнадежность. Ничего не выйдет. Приехали! Сейчас работы на всю ночь. Силы все истратим. Лекарств уничтожим – спасу нет. Кровь по «скорой» со станции привезли – и ее истратим.

Мишкин уже переоделся в операционную пижаму.

– Кровь заказали?

– Уже привезли.

– Больной спит. – Быстро Галя работает. Впрочем, при чем тут Галя? Слаб больной очень – сразу уснул.

– Галина Степановна, давление хорошо держит?

– Когда качаем в вену – держит, Евгений Львович. Мойтесь быстрее.

С Мишкиным моются дежурные хирурги Алексей Артамонович Онисов и Игорь Иванович Илющенко.

Онисов. Нет, ты, Мишкин, уникум. Ехать и затевать это в явном…

Мишкин (он нетерпеливо топает ногой, так сказать, сучит ногами). Прекрати болтовню. Мойся. Зачем звонил тогда?

Онисов. Ну, а как не позвонить?! Ты же съешь, но я считаю, что напрасно все это.

Мишкин мылся очень сокращенно, так сказать.

– Ну, не баня же, быстрей надо, быстрей. Есть же случаи, когда все инструкции до конца не соблюдают.

Он мазал грудь йодом, но на месте спокойно не стоял. Притопывал, издавал какие-то постанывающие звуки, его карие глаза над белой маской-то казались совсем черными, то светлели. Он только накрыл больного простынями и, не дожидаясь прикрепления их, потянулся к инструментам.

– Евгений Львович, подождите. Сейчас давление померим.

– Раньше надо было, мне некогда, Галина Степановна.

– Женя, подожди. Перед разрезом надо же померить еще раз. Не кровотечение – такой экстренности нет.

– По молодости мы вам прощаем, Галина Степановна, мысль об отсутствии необходимости в спешке. – Однако обычно снимающее с него напряжение хамство по отношению к жене на этот раз успокоило очень незначительно, но скальпель на стол положил.

Галя шепчет сестре-анестезисту:

– И сам понимает, что можно не торопиться, видишь, какими длинными оборотами говорит. Торопиться надо после вскрытия грудной клетки.

Вступил в дискуссию Онисов:

– Ты чего-то, Мишкин, нерешителен сегодня. Сомневаешься, да?

– А я всегда нерешителен. Убийцы только бывают решительными. Гитлер был перед началом войны решительным. Дурак ты, нерешительность заставляет задуматься. Это зло растет само, а добро надо выращивать, а для этого сомневаться.

Болтает Евгений Львович – нервничает.

– Можете начинать.

Мишкин взял в руки нож. Он простонал дважды – то ли от нетерпения, то ли от волнения, то ли от сомнения.

Галя напряженно, но совсем не удивленно посмотрела на него.

(А я бы все равно удивился. Сколько бы я ни видел его в работе, в жизни, я все равно удивляюсь. Я не могу привыкнуть ни к его жизни, ни к его манере оперировать. Я смотрю на то, как и что он делает, и я все это могу, я все могу делать так, как он, я понимаю так, как он; но почему-то он делает, а я нет. Я уже один раз слышал этот стон. Перед тяжелой, с неясной перспективой операцией. Это стон какой-то разрешающейся страсти, стон облегчения, стон ужаса и радости, стон испуга за себя и за другого. Откуда этот стон, когда он сам мне говорил о своей работе не как о чем-то непостижимом, он говорил о работе своей как об обыденном тяжелом труде. Тогда откуда этот стон? Он говорил мне: «Ты же видишь, как приходится работать. Я люблю эту работу, люблю. Работа для меня не обыденщина, но самое что ни на есть обывательское дело. Поэтому мне нужна разрядка, ну, выпить, что ли, с кем-нибудь приятным мне. Только обязательно в приятной компании выпить, не просто выпить. А с приятными и напиться можно – голова не болит. Это от выпивки как от самоцели голова после болит. Работа, семья – это хорошо, это здорово, но это каждодневно, это обыденщина. Нужна разрядка. Хотя какая-нибудь операция может быть и разрядкой».

Но все это пустые слова, пустые декларации, наверное.

Откуда этот стон?!

Все это для него – дело каждого дня, но он чуть по-другому относится к своему делу, чем все. Помню еще одну его речь, когда мы сидели в хорошей, своей для меня компании, то есть он и я:

«Боже! Какой кретин я! Самодовольное ничтожество. Прочел в очерке: „Осторожно, словно кашмирскую шаль, хирург рассек сердечную сорочку…“ Я считал, что это пошло, что сердечная сорочка все-таки дороже и нежнее кашмирской шали, что хирурги будут смеяться и возмущаться… Я дурак! Оказывается, многие хирурги действительно считают это хорошим сравнением. По-видимому, они считают кашмирскую шаль действительно… Что говорить! Кретин я!»)

Мишкин провел скальпелем вдоль грудины.

– Стернотом и шпатель.

Он взял грудинное долото, подсунул под грудину для защиты сердца металлическую дощечку шпателя и тремя ударами молотка раскрыл, как книгу, грудную клетку.

– Перикард, – шепнул он сам себе и проглотил то ли слюну, то ли еще что-то. – У-у-уз-ы-ы… – тоже шепотом и весь покрылся потом.

Может, это страх, банальный человеческий страх.

Галя спокойно продолжала дышать мешком, раздувая легкие.

– Уууу, – на вдохе. – Аааа, – на выдохе. – Ууааон у тебя дышит?!

– Дышит.

– Прекрати. Ты же видишь, мне это сейчас мешает. Прекрати дышать.

Галя на минутку остановила дыхание и наклонилась к сестре:

– Знаешь, Таня, он, по-моему…

– Перикард. Возьми на зажимы. Сейчас рассечем. Ножницы где? А, черт! Давай скальпелем. О-о-о-а! Сердце ранил! Отсос! Убери тряпки. Я заткнул пальцем. Шить давай. Шелк четвертый. Как он?

– Все хорошо.

– Хорошо. После зашьем. Держи ты здесь палец. Смотри, а сердце стало лучше биться. А ведь мы разгрузили правое сердце! Так же лучше! Давай зажимы сосудистые на вены. Нет. Вот эти – «бульдожки». Да, эти. Положил. Следи за ними, страхуй. Пережмешь, когда скажу. Зажим Сатипского. Вот этот лучше. Разрез делаю. Держалки дай прошить. Нет. С атравматическими иглами. – Опять тихое, длинное, вибрирующее «ы», потом – Хорошо, ребята, – это почти шепотом и громко дальше: – Пережимай вены! Снимаю Сатинского. Вот он, тромб!! На, сохрани, – это сестре сказал. Засунул обе руки в глубину грудной клетки, сдавил оба легких. – Вот еще тромбы! Опять кладу Сатинского. Зажал. Снимайте с вен. Открыли? Шелк четвертый – здесь на сердце двух швов хватит. Зашил… Теперь артерию. Не надо нитки. Я этой держалкой зашью… Все зашил. Сюда еще шовчик – подсачивает. Все! Зашил все. Перикард остался. Как он? Дышите как следует!

– Не кричите, Евгений Львович. Все хорошо. Дышим. Давление восстанавливается.

– Вы что-то очень спокойны, Галина Степановна… Давай, давай шелк зашивать. Сколько прошло от вскрытия грудной клетки?

– Пять минут до пуска кровотока.

– Это хорошо. Теперь можно не торопиться. – Мишкин замурлыкал любимую песню «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам и вода по асфальту рекой…».

Они медленно зашивали. Когда грудину сшили, Мишкин сказал, чтоб кожу зашивали сами, и вышел в предоперационную.

Галя передала дыхательный мешок сестре и вышла следом.

Он стоял красный, она рядом бледная. Больше никого не было. Он стукнул ее по плечу, обнял, прижал к себе.

– Неужели удача? Галенька!

– Ты совершенно неприлично рычал, как Отелло в провинциальном театре прошлого века, и вечно эта детская песенка.

– Дура ты. Это же впервые. Теперь отходить его. Что ты льешь?

– Не вмешивайтесь не в свое дело, Евгений Львович. Что надо, то и льем.

– Гормоны делала?

– Я потом все напишу и распишу, что делала и что надо делать дальше.

Он скинул на пол халат, фартук, перчатки в раковину и пошел. Галя за ним.

В ординаторской он взял со стола булку, влез в холодильник и стал пить молоко прямо из пакета, надорвав только уголок.

– Ты же дежурных объешь. Им нечего есть будет.

– Пусть идут домой. Я останусь.

– Люди принесли поесть что-то, а ты!

– Отстань.

Она ушла в операционную.

Когда Онисов пришел в ординаторскую, Мишкин сидел в кресле и рассматривал какой-то журнал.

– Как он?

– Нормально. Ну, ты уникум, Женька.

– Ты смотри. Карикатурка. Жених и невеста. Оба длинноволосые, оба в очках, оба в брюках. Он, карикатурист, не поймет, кто из них кто. Вот что значит смотреть на форму, а не на существо. Вот детям также надо одеть людей по-разному, чтобы они могли знать, кто мальчик, а кто девочка. Даже если голые, а?! – Мишкин неестественно громко захохотал, что было ему несвойственно.

– Нет, ты уникум, спасу нет! Все равно не выдержит же.

– Пошел вон, дурак. Уходи с дежурства к чертовой матери. Сам с ним буду.

Он опять ушел в операционную.

Днем на работе Галя рассказывала о мужниных доблестях. Все охали, ахали, расспрашивали и не очень верили. А может, и верили.

– И ты там всю ночь была?

– Ушла в семь купить им что-нибудь поесть.

– А чего ж вы оставались, когда все сделано?

– А он не уходит. Я ему тоже говорила. Все расписала, что, как, и когда, и почему, и зачем лить. А он не уходит. Он как нависнет над больным своим телом громадным… И они у него выздоравливают, по-моему, не от лекарства, а от тела, его тела, от тепла его тела.

– А знаешь! Может, он и прав.

– Так ведь выздоравливают не только у него. Мне-то каково!

– Такую операцию сделать! Ох, и везет вам, Галочка. А что, им есть не дают, что ли? Зачем им покупать ходили?

– Закона-то нет кормить дежурных, да чтоб как надо кормить. Поэтому где кормят, а где и нет.

– Одно дело дежурные, а другое дело – энтузиаст и патриот остался.

– Какое это имеет отношение к финансовым порядкам и к финансовой дисциплине? Надо позвонить ему.

– Женя! Ну как? Ну ладно. Иди домой. Ну, там же дом все-таки – сын, собака. А вечером опять приедешь. Ну ладно. Еда есть в холодильнике. Подогрей только.

Галя повесила трубку, подошла к зеркалу, поправила прическу.

– Не подогреет ведь, будет есть холодное, я его знаю.

Загрузка...