Часть I. Не ходил бы ты, Ванёк, во солдаты.
«Когда я молоденьким мальчиком был, военную службу я очень любил…»
Эту хулиганскую песню, которую распевала шпана с ленинградского двора, где прошло моё детство, я потом не раз вспоминал, когда настало время и мне пройти срочную службу в армии…
Более трудного времени у меня не было. И более весёлого, лихого и молодецкого! Любил ли я армию, куда пошел не сам, а по призыву, выполняя долг, как легион новобранцев с бритыми затылками? О любви я не думал. Скорей, терпел. Ибо военные уставы и присяга велели «стойко переносить все тяготы и лишения воинской службы» – то бишь вонь портянок и храп казармы на двести мужичков, стычки с «дедами», дисциплину, жару в кирзовых сапогах, собачий холод зимой на аэродроме, где я был механиком истребителя-перехватчика…
Любовь к армии пришла позже – когда я снял погоны. И вдруг понял: армия меня не отпускает! Она долго держала меня железной рукой, являлась в снах и просыпалась со мной…Я был болен армией несколько лет, как детской корью, равнялся по ней и судил о жизни по меркам нашего полка, по меркам тех ребят, что служат с тобой и смотрят на тебя: настоящий ли ты парень? не сволочь ли? не трус?
Я очень горд, что пошел солдатскую службу, не уронив себя, обретя друзей, чувство локтя со строем, и нахлебался того упоительного воздуха трудной, но настоящей жизни…
Говорят, когда спускаешься на верёвке в глубокую, тёмную и опасную пещеру, то много поймёшь о себе и своих пределах. «Спуск» почти на три года в армейскую жизнь – совершенно не ведомую для «шпаков» (так армейцы звали штатских в «Поединке» А. И. Куприна) – дал мне столько впечатлений, что потом из меня буквально «выскакивал» то один, то другой армейский сюжет. Наверное, пришло время собрать в книгу что-то из вещмешка солдата срочной службы и рассказать, что армия весела и грустна одновременно, и чудесна, как лампа Аладдина, и что за сводами казарм кипит жизнь. И ещё какая! Читайте, ребята.
Автор.
Батя
Если вам не дали бронь в военкомате, и вам посчастливилось (что вы поймёте значительно позже) служить в армии, то вы, конечно, знаете этих маленько выпивших мужичков из простонародья, которые пристают с разговорами к солдатам…
Обычно это бывает так. В щегольской подрезанной солдатской шинели и заломленной фуражке ты стоишь серым весенним деньком где-нибудь на затерянной маленькой станции, куда тебя привезли в увольнение за 17 км по плохим дорогам. Только что прошёл дождь, земля раскисла и парит под выглянувшим солнцем. Ты стоишь напротив лужи, через которую нужно перейти к киоскам, и с сомнением смотришь на свои пока начищенные сапоги. Прямо перед тобой расстилается привокзальная площадь, и картину унылей трудно представить: задрипанный вокзал, будки, пакгауз… Всё пространство зажижено грязью с островками навоза. Ты стоишь и смотришь, как напротив мужик лупит заупрямившуюся лошадь, стараясь попасть вожжами в пах, а она упирается, и оводы кружат над её взмыленной спиной. Но вот мужик сладил с кобылой и уехал, а ты всё стоишь. Идти тебе всё равно некуда.
А ведь ещё около часа назад, когда вас высадили до 18:00 у вокзала, с тобой было четверо из твоего полка. Но они повстречали знакомых барышень и ушли с ними на «день рождения». А ты не пошёл, потому что не мог видеть, с какой жадностью тянет их за собой мордастая, с рябыми губами, нахальная девка. От вида её спущенных чулок выше резиновых бот ангелы на небесах затрубили бы отбой. Поэтому ты сослался, что тебе якобы надо по делам на станцию, – и откололся от компании…
И вот ты стоишь перед привокзальной лужей – и идти тебе решительно некуда. И вдруг замечаешь его. И знаешь: он давно тебя заметил. Не зная почему, ты начинаешь тихонько наблюдать за этим мужичком в заплатанном ватнике, который так обрадованно вспыхнул при виде «солдатика». Правда, он виду не подаёт: прошёлся вдоль ларьков, обошёл повозки, перекидываясь словцом с возницами, – но его, как щепку в водоворот, тянет к тебе. Наконец, мужичок решается: переходит площадь и проходит мимо. Он делает вид, что чего-то забыл и готов вернуться, и, наконец, останавливается напротив тебя.
– Здорово, солдатик! – в голосе его растерянность, даже некоторое извинение и вопрос. – Как служба-то?
Тебе нетрудно его прогнать, да и гнать собственно нет нужды, достаточно не повернуть головы, чтобы он помялся и ушёл. Но ты чувствуешь, что никогда не сделаешь этого, потому что с мужичком этим ты где-то и чем-то связан: непонятно, чем. Быть может, вот такой полузабытый и пахший табаком дядька, друг отца, в детстве гладил тебя по голове шершавой ладонью и угостил ириской; может, ты видел кого-то похожего на старой фронтовой фотографии – не помня, где… Но ты почему-то ещё до этой встречи ощущал какую-то кровную, почти родственную связь с этим неказистым и похожим на тысячи других мужиком в старом ватнике и сапогах. И поэтому ты не отшиваешь его. Ты поворачиваешься – и видишь его просительную, в небритых морщинах, физиономию, шелушащиеся добрые губы и весёлые, выцветшие до белизны, когда-то голубые глаза. Ты тоже улыбаешься мужику:
– Ну, здорово, батя.
Ох, как он доволен, как суетится! Он хочет тебе прямо сейчас сказать что-то важное, но степенство его сдерживает и пускает в дипломатичный разговор.
– Как ныне служится? – вновь говорит он, солидно кашляя: мы, мол, понимаем, какая она, служба-то.
– Да ничего, батя! Жив, здоров, служу, – отвечаешь ты, как Суворов, смеясь.
Он понимает, что его хитрости лыком шиты и, откашливаясь в корявый кулак, вдруг говорит:
– А что, солдатик, может, пропустим по кружке пивка? – и делает самую просительную физиономию.
– По кружке пивка? – переспрашиваешь ты рассеянно.
– Да, по одной…
С минуту ты размышляешь, какой дежурный офицер будет встречать вас с увольнения: не тот ли лысый зануда-капитан, который вечно принюхивается и заставляет вернувшихся с «увольниловки» солдат дышать в кружку (гигиеничный метод)? И решаешь: пожалуй, не он, а заступит на КПП лейтенант Чижов, нормальный парень.
– Ну, что ж, разве по кружке, – говоришь ты с достоинством.
Надо видеть, как радуется твой новый знакомый, как трогает тебя за рукав, – и такая доброта и умильность сияют в его выцветших глазах, что ты невольно отворачиваешься.
Вы идёте через площадь (пропали сапоги!) в заведение с громким названием «Закусочная», но на деле это жалкий станционный буфет с пивом, мазутными железнодорожными мужиками и засиженными мухами грибами под немытой витриной. Здесь тепло и шумно, дымят котлеты в тарелках из фольги под жигулёвское пиво местного разлива. Ты становишься за мраморный стоячий столик – ого: да тут цивилизация! – и железнодорожники почтительно убирают с него пустые кружки.
– Марья Ивановна! – кричит твой новый знакомый. – Два пива дай. Мне и солдатику!
Он смотрит по сторонам с исключительной гордостью, он весь купается в лучах своей славы. И толстая грубая Марья Ивановна, которая, наверно, не раз шугала и цыкала на него, на этот раз покорно приносит пиво и вытирает мокрый мрамор – раз ведь с солдатиком!
– Пей на здоровье! – мужичок и видеть не хочет, что ты вынимаешь деньги заплатить. – Как там у вас в армии щас? Броня крепка?
– Кого угодно сметём! – говоришь ты под пиво, ломя котлету вилкой.
– Эх, лишь бы не было войны, – говорит он то ли тебе, то ли себе, и смотрит тебе в лицо выцветшими глазами. – Это ведь самое-самое главное, сынок, чтобы войны не было…
Ты удивлён: какая война? Война кажется тебе далёкой, как леший из сказки. Тебе даже дика мысль, что кто-то в этой глуши может её бояться… Даже те, кто воевал…
– Да ладно, батя! Не будет войны! Мы не дадим, – авторитетно говоришь ты под кислое пивко.
Он рад, он согласен. Он кивает каждому твоему слову и мигает Марь-Ивановне, чтоб несла ещё селёдочку и пиво. Ему важно показать, что стоят за этой мраморной тумбой два служивых человека – солдатик и он, бывший боец. Но вот беда: плоха память, он тужится вспомнить и не может фамилию взводного, каких-то «Ванек» и «Петек» из его роты, он забыл даже, как звать сержанта, что гонял его чистить сортир, как сидорову козу…
– Ах, батя! Да дался нам этот сержант, – машешь ты рукой и слушаешь его рассказы в пол-уха, глядя, как за немытым окном буфета идёт по путям, гудя, дрезина.
Но ему во что бы то ни стало надо доказать тебе, что он служил и был таким же соколиком в погонах, как ты ныне. А тебе-то в этом буфете ничего не надо доказывать: вот погоны, форма – а твою лихую армейскую фуражку буфетчица почтительно водрузила на самое видное место прилавка… Вот так ты стоишь гоголем – военный, подтянутый и бравый – среди штатских в пузырящихся штанах и с не досягаемой для этих трудяг армейской высоты небрежно слушаешь «батю», который не знает, чем и угодить, и уже тащит из буфета леща к пиву…
Но он прощает тебе твоё пижонство и небрежность. Он всё готов простить за возможность побыть с «солдатиком» у заплёванного столика… Ибо военная служба – это зарубка навсегда в сердце каждого мужика: её, бывало, и клянут, но вспоминают о ней с неизбывной тоской… Вот так вы и пьёте в буфете с «батей» кислое пиво битый час, он чистит на газете леща. Он суетится, он счастлив, он трогает иногда твой шинельный рукав – и улыбается, улыбается тебе шершавыми губами откуда-то из своего полузабытого далека. Потому что ты – его молодость.
Я помню Казань…
Помню Казань, старые улочки, скрип снега и морозный пар изо ртов, когда мы курсантским строем, с посвистом, шли в баню… Помню заснеженный, в тёмных полыньях лёд Казанки и её задрожавший под сапогами мост, на котором мы и встретили этого пьяного с топором…
Он, шатаясь, шёл по тротуару навстречу роте, и всё дальнейшее происходило, как в дурном кино. В голове колонны, растянутой по плохой дороге, кто-то промешкал и поздно крикнул назад – в шагающие ряды, а те сразу не разобрали. Каждый взвод начинал понимать, в чём дело, лишь когда проскакивал мимо, – а дисциплина и жёсткая отлаженность марша уже не позволяли нарушить строй и остановить пьяного. Так всё это и дошло до нас, замыкающих.
Помню, мы с мочалками в последней шеренге оторопели, когда увидели бредущего вдоль колонны мужчину с безумными глазами – расстёгнутого, без шапки, с большим кованым топором в красной руке. Помню зычный крик замыкавшего колонну майора Грачова: «Сержант! Забрать у пьяного топор!» – и оторопь, трусливую оторопь шагавшего сбоку от строя прыщавого сержанта, не нашего, правда, а того взвода, за которым мы шли.
– Сержант, я приказываю вам! – сильно багровея, кричал толстый майор, сам вытягиваясь во фрунт. – Поч-чему не выполняете приказ?
– Но, товарищ майор! – плаксиво, бабьим голосом кричал затянутый в ладную шинель сержант, большой, кстати, мастер поучать о долге. – Да он, гад, зарубить может – а мне через месяц домой…
– Ты шкура, Шевчук! – майор в бешенстве рвал перчатку, глядя, как удаляется по мосту фигура с топором. Он быстро повернулся к нам:
– Двое из строя! Забрать топор!
Надо ли говорить, что одним из двух добровольцев был я. Помню, мы бежали за пьяным по мосту с плечистым и сильным грузином, кажется, Григоридзе, – и разом сбавили бег, когда мужик, покачивая топором, повернул к нам свое бессмысленное и страшное лицо со спёкшимися губами. Запомнилось, что я всё время почему-то оказывался на полкорпуса сзади Григоридзе, хотя старался идти с ним грудь в грудь и считал для себя позором отстать хоть на шаг.
Этот Григоридзе был мужчина и мастер по волейболу. Я помню, как великолепно он прыгнул – это на скользине-то, в сапогах – и легко, словно мяч у игрока, вышиб топор у пьяного. Мы схватили его под руки. Бежали ещё в помощь курсанты, а вскоре с фантастической быстротой подкатила милиция, и пьяного с его опасной игрушкой увезли в райотдел.
О, как легко было после бежать по скользкой дороге, догоняя ушедший строй! Помню, топали сапоги и чавкал снег… Ещё помню баню, бодрый дух от парилки – и тот раздавленный взгляд, который бросил на нас сержант, когда мы с Григоридзе прошли мимо – в одних кальсонах, горделиво выпячивая голые груди…
Прелесть
На контрольно-пропускном пункте, отделявшем наш военный городок от шоссе в Князевку, пыль стояла столбом. Буянили две подвыпившие женщины и мужичонка из вольнонаёмных. Их дежуривший до нас наряд привёл из гарнизонного магазина, где они высадили пару стёкол и передрались. Наш старший лейтенант сразу побежал звонить в милицию из штаба, где был телефон, а прежний дежурный по гарнизону – хмурый капитан из батальона связи – разбирал конфликт. Трое его солдат-связистов волчком вертелись между задержанными. Мужичонка быстро стих, но женщины делали столько шуму, что разобраться, зачем они подрались, не было возможности.
– Выйдем перекурим, – сказал нам с Димкой оставшийся за старшего ефрейтор Витёк Лазарев. – Мы заступим на дежурство ещё минут через двадцать, пусть связисты сами и запрут арестованных в чулан.
– Верно, – поддержал Димка, косясь на вымытые полы контрольно-пропускного домика. – Покурим на улице, пока старший лейтенант не вернётся.
И вдруг я заметил за барьерчиком девушку. Она скромно стояла в уголке у окна и, видимо, ждала автобус из Князевки. Ждать на улице, у ворот, было уже холодно, только прошёл дождь, и я представил, как трудно ей находиться здесь: в прокуренном помещении, да ещё среди всей этой ругани.
«Наверное, приезжала к кому-то в гарнизон», – подумал я, незаметно оглядывая её. Она была хороша собой, недурно сложена, с милым девичьим лицом. У меня защемило сердце. Везёт кому-то…
«А, может, деревенская, приехала в гарнизонный магазин, – продолжал думать я, не заметив, что Димка с Витьком уже вышли. – Пожалуй, деревенская, иначе не куталась бы по брови в пуховый платок».
Но даже в платке лицо её ничего не теряло. Есть лица, пронизанные солнечным светом, живые под мёртвым нарядом и брызжущие молодым задором. Есть, но её лицо было во сто крат лучше. «Просто прелесть», – думал я, украдкой глядя на неё. Она повернула голову, и наши глаза встретились. Я не успел даже смутиться за свой потёртый мундир и идиотский вид, как она мне улыбнулась, просто и приветливо. От этой улыбки она засветилась, как солнечный зайчик, и ямочки заиграли на золотистых, как наливные яблоки, щеках.
Не помня себя, я очутился рядом у барьера. Мы долго стояли, не произнося ни слова, и нам было очень хорошо. Молчание не тяготило, мы знали: нужные слова найдутся без боли, сами собой. Я наслаждался лёгким подрагиванием милых припухлых губ, красотой и свежестью девушки, но главная прелесть была в глазах, в которых я тонул, как в глубоком омуте. Никто ещё не смотрел на меня так, словно дарил мне счастье, то одно-единственное, от которого уже не уйдёшь…
Она склонилась ко мне.
– Второй автобус пропускаю, всё гляжу на них, – пропела она нежным девичьим ртом. – Умора!
Я вздрогнул. Увлечённая, она не заметила этого и с упоением продолжила:
– Вон та старуха вцепилась в волосы той, помоложе. А мужик их разнимать. Капитан орёт на них, а они бросили трепать друг дружку и как набросятся: та на мужика, а эта на капитана. Визг, писк, солдаты на женщин, мужик на солдат. Капитан кричит: «В чулан их», а молодуха на него с кукишем. Жаль, наши девки это не видели…
– Да, жаль, – сказал я, чувствуя себя обкраденным.
Она ещё раз оглядела меня:
– А ты в наряд заступаешь?
– Заступаю.
– Я бы подежурила с тобой, да не могу: к подруге сейчас еду. Мы гулянку у неё великую собираем, там уж без меня никак не обойтись…
Я смотрел, как связисты, наконец, затолкали пьяную троицу в чулан. Пришёл наш старший лейтенант, сказал, что за задержанными скоро приедут, и ушёл с капитаном в другую комнату принимать дежурство.
– А, хочешь, скажу, где меня найти? Будешь в увольнении – позовёшь. Только пошли кого, сам не заходи: маманя увидит, что солдат пришёл, сразу с лестницы спустит…
«Так вот ты из каких», – думал я, глядя в окошко. Уже показался автобус. Вошли Димка с Витьком:
– Ну, всё?
– Всё, – сказал один из связистов, старший предыдущего наряда.
– Умаялись?
– Ещё бы. Еле этих алкашей из городка привели, – ответил тот. – Да, служивые, у чулана запора нет. Так что один сразу становись на дверь.
Витёк сменил связиста у двери чулана. Тут Димка заметил мою знакомую.
– А ты, шмара, гуляй отсюда. Твой автобус пришёл, – бесцеремонно взял её за локоть Димка. – Топчешь только здесь полы.
– Ах, уже пришёл?
Она, даже не взглянув, прошла мимо к двери.
Связисты заржали, перемигнулись и быстро сгрудились на выходе. Она пыталась прошмыгнуть через этот живой проход, поворачиваясь лицом то к тем, то к этим, но всё же один из солдат звонко шлёпнул рукой ей по заду. Она выскочила и залилась смехом в коридорчике.
– Не нужны её координаты? – мигнул нам мордастый связист из предыдущего наряда. – А то могу подсказать.
– Избави, боже, – хмыкнул у двери Витёк.
Вышел из комнаты капитан и отпустил старый наряд в казарму. Они ушли.
– Ты знаешь её? – спросил я Димку.
– Ещё бы. Это Надя из Князевки. Мамаша её наголо постригла, чтобы в гарнизон не приезжала с солдатами путаться. Так она теперь в платок кутается и ездит…
Про Надю Димка мог бы не рассказывать – про неё был наслышан весь гарнизон, во всех казармах языки чесали…
– А ты не знал, что это Надя?
– Знал, – соврал я. – Просто было интересно…
Димка отстал. А я стоял и вспоминал свою новую знакомую: «Кто бы мог подумать, что она такая. А ведь как свежа – просто прелесть…».
– Ну, чего стоишь! – накинулся на меня старший лейтенант. – Не видишь: задержанные дверь ломают…
Димка с Витьком, упираясь, держали дверь.
Проводы
Плакал туркмен Ходжибаев. Ещё недавно буйно радовавшийся демобилизации из армии, а теперь притихший и безутешный, он прятал от стыда лицо – и всё же плакал, и говорил нам сквозь слёзы странные, нелепые слова.
– Не хочу от вас, – захлёбывался он. – Не могу…
– Да что ты, Эмин: домой едешь!!
– Не хочу домой. Всех жалко…
Уже прошло торжественное построение, ждал автобус, и демобилизованных распустили прощаться с товарищами. Эмин разревелся, уже когда начал обнимать подряд всю казарменную молодёжь. Его утешали, как могли.
– Не плачь, Эмин, ещё встретимся…
– Встретимся, и не раз.
Не видя никого от слёз, он хватал наши руки, наши плечи.
– Я… Я-я… Я, знаешь, как домой хотель, – всхлипывал Эмин. – Думал, пропадай этот армий… кругом чужой… русский не зналь… А как уезжай, так жалко… Казарма жалко, вас жалко…
– Мы встретимся, Эмин, встретимся! – мы врали ему, как ребёнку. – Ты ведь дал нам свой адрес.
– Да!.. Да! Приезжай, – не видя лиц, хватал Эмин нас за руки. В эту минуту он так верил, что мы приедем в его забытый богом далёкий кишлак.
Мы кивали, трепали Эмина за плечи, подбадривали, шутили про ждущих его невест и шашлыки. Эмин пытался улыбаться и снова плакал. Остальные отъезжающие были суровей обычного, натянуто улыбались и говорили ненужные слова.
– Отъезжающие, стройся! – разнеслась команда.
Они построились в одну шеренгу, торжественно-голубые от парадных погон. Мы вглядывались в их лица: вот толстый Буланов, вот суховатый сержант Замятин, а вот рядом с разбитным Волковым наш наивный и добрый Эмин. Не верилось, что мы их видим в последний раз… Но вот прозвучала последняя для них армейская команда – и демобилизованные как-то неумело, как в первые дни службы, повернулись направо и пошли к автобусу. Вдарил духовой оркестр, и было удивительно, как может его грубая медь высекать целую бурю человеческих чувств. Демобилизованные что-то махали из окон автобуса, и было видно, что Эмин снова заплакал. Его не осуждали: не выдерживали парни и покрепче простодушного Эмина…
…Так в прошлом году гарнизонная столовая провожала демобилизованного сержанта-грузина из автобатальона. Сержант уезжал домой первым в гарнизоне и по не писанной традиции уносил на кухню грязную посуду, которую обычно уносят армейские «салаги». Он нёс её в новеньком, с иголочки мундире, высокий, подтянутый, полный той гордой мужской красоты и щегольской выправки, что даёт служба, – а зал на три сотни едоков потрясал столовую грохотом ложек о столы. За такие проводы гауптвахта разом переполнялась – к немалой радости коменданта, заваленного срочной работой, но каждую осень столовая барабанила уезжавшим.
– Стучите, салаги! – зычно крикнули нам, впервые видевшим проводы. – «Дембель» в последний раз на кухню посуду несёт! Стучите в его честь!