Татьяна Иванько Говорит и показывает

Часть 1

Глава 1. Запах канифоли

– Мама!.. Где паяльник? Что такое, вечно ничего не найти! – с досадой спросил я, закончив бестолково рыться в ящике с инструментами в чулане.

– Ты нашёл, у кого спросить, откуда я знаю? Может быть, Виктор взял и не положил на место? – мама обернулась от плиты.

– Да ладно, Витька в жизни его в руки не брал, не знает каким концом в розетку-то совать, скажешь тоже! – я отмахнулся, начиная сердиться.

– Ну, в инструментах смотри, в ящике…

– Да нету там.

– Значит Маюшка взяла.

– На черта он Маюшке сдался?

Мама посмотрела на меня чуть насмешливо:

– А на черта ты ей шлем мотоциклетный подарил, гитары ваши и вообще… Что удивляться, что теперь ей понадобился паяльник?

– Причём тут это…

Я устал уже слушать, какие неподходящие увлечения я прививаю своей пятнадцатилетней племяннице вроде мотоциклов и рок-музыки. Чуть что сразу об этом все заговаривают.

– И канифолью, чуешь, тянет? Точно от вас, сверху.

А вот это уже не придирки, а факт: горьковатый жёлтый запах тянется с лестницы второго этажа, где наши с Маюшкой комнаты. Я подошёл к маме ближе, заглянул через плечо, вдохнув аромат «Climat» от её ещё не седых волос в химических букольках: она готовит, ужин, ясно. Похоже, печёнка, неплохо. И пюре, значит будет, вон, картошка булькает. М-м-м… Есть уже хотелось, сразу вспомнил о еде и даже злиться перестал.

– Когда есть-то будем? – спросил я, проглотив слюну.

– Иди-иди, не подлизывайся, Лиду с Виктором подождём, тогда…

– Чего их ждать-то, не дождёшься… – пробормотал я.

– Не ворчи.

Виктор – муж моей сестры, директор Приборного завода, который он, можно сказать, унаследовал от моего отца, что был директором много лет, и поднял своего зятя от начальника цеха до своего зама, когда узнал, что болен и придётся оставить свой пост.

Отца уже восемь лет нет на свете, столько времени Виктор – директор. Я едва окончил школу и учился на первом курсе, когда мы похоронили отца. И не знаю, его ли тяжёлое умирание, или то, что моя сестра была врачом, определило мой выбор профессии, но пошёл я по сестрином стопам. Мы с ней коллеги теперь во всех смыслах, работаем вместе в роддоме. Она – заведующая, а – ординатор. Однако, и это не сделало нас ближе.

В семье, где все вечно заняты, всегда на работе или отвечают на бесчисленные звонки неумолкающего телефона, дети обделены вниманием. Вот и мы с Майей, существовали отдельно от наших взрослых. Они всегда были и есть отдельно от нас, и даже отдельно друг от друга. Даже, когда был жив отец. Мама – директор школы, сестра – врач, что дежурит два, а то и три раза в неделю, её муж… словом, всех вместе увидишь даже не в каждые выходные и праздники. И в нормальных семьях дети существуют в своём отдельном мире, а уж в такой как наша и подавно.

Но с Маюшкой мы вместе. Эта дружба началась, когда я заболел ветрянкой в двенадцать лет. Маюшке было три.

Я валялся с температурой, болячками и книжками наверху, где была моя комната, чувствуя себя почти в заточении. Маюшка и пришла ко мне однажды.

– Ю-юска, давай покъясу? – спросила она, взяв в руки пузырёк с зелёнкой и намереваясь подмазать гадкие болячки на моей коже.

Она, маленькая, белобрысенькая, большеглазая и худосочная, так трогательно выглядела во фланелевом платьице жёлтого цвета с большой горох, колготках гармошками на её тощих ножках, с лохматенькими жидкими волосиками и грустно свисающим капроновым бантом, и смотрела так просительно, что отказать ей я никак не мог. Тем более что за весь день ко мне, кроме неё, не зашёл никто: заглянут от порога, и уходят, и то, уже вечером, а с утра я вообще оставался один, пока не привели Маюшку из садика.

Маюшка с забавно серьёзным личиком взялась за дело и раскрасила меня свежей зеленью, не пропуская прежних корок со стёршейся за день краской и все обнаружившиеся новые.

– Ну вот. Вот типей хаясо, – удовлетворённо заявила она, деловито и озабоченно разглядывая меня. – Тибе не бойна?

– Нет, только чешется ужасно, – признался я.

– Цесется?.. Интиесна… – удивилась она.

Потом вздохнула, сочувственно глядя на меня, «зелёнчатого леопарда» и села рядом, сложив маленькие ручки, перепачкавшиеся в зелёнке, на коленках.

– Хоцесь, посизу с тобой? – серьёзно спросила она. – Могу песенку спеть.

– Ну спой, – сказал я.

Майя затянула песенку Медведицы из «Умки», перевирая безбожно слова и выдумывая свои вместо тех, что не поняла или не запомнила. Это было до того потешно и мило, что мне сразу стало легче. И с этого дня я начал поправляться.

А Майя, напротив, заболела, заразившись от меня. Но теперь уже я ухаживал за ней, выздоравливая. Приносил тёплое молоко с мёдом, уговаривая его выпить, читал ей сказки, а потом свои книжки: «Врунгеля», «Гулливера», «Двадцать тысяч лье…». Она слушала, не перебивая, и просила ещё. Вот тогда-то в таком же вот снежном декабре 1976 года, двенадцать лет назад и началось то, что делает нас с Маюшкой несокрушимым анклавом внутри нашей семьи до сих пор.

Даже моя учёба в институте не разрушила этого, я, пользуясь близостью нашего города к Москве, в общежитии на выходные не оставался, да и среди недели нередко приезжал, на электричке – меньше часа. И взросление, вначале моё, а теперь и её, только ещё больше сблизило нас и совсем отгородило от «предков».

Впрочем, они были только довольны, что всегда было кому забрать Майю из сада, а потом из школы, разогреть обед или ужин, а позже Майя стала делать то же для меня, когда я приезжал с учёбы или прихожу теперь с работы.

Я подписывал ей дневник за родителей, этого не замечала даже мама, что директорствовала в нашей с Майей школе. Но зато «по блату», мы с Майюшкой изображали преемственность школьных поколений на линейке, когда она пошла в первый класс, а я был десятиклассником. Я пронёс её на плече перед выстроившимся нарядными школьниками, а Майя звонила в колокольчик, перевязанный большим атласным красным бантом.

Она одобряла или не одобряла моих подружек, замечая то, что я не всегда мог увидеть: «На колготках стрелку неровно зашила…» или: «Лифчик ей не по размеру», или «Красивые волосы», «Духи хорошие» и тому подобное. Надо сказать, нередко это и определяло мои отношения с девушками, сразу задавая тон.

Привилегия расти в обеспеченной семье, давала нам много возможностей: у нас был видеомагнитофон «Электроника» и я, конечно, имел возможность доставать кассеты для него, большинство из них, я брал на время у многочисленных друзей и приятелей. Поэтому мы пересмотрели большинство фильмов ещё до бурного теперешнего расцвета видеосалонов с их придурковатым подбором фильмов вроде бесконечных боевиков и эротики. А мы же смотрели и Бертолуччи, и Бергмана, и всего Тарковского, и Кубрика, и Оливера Стоуна и многих и многих других. Причём, большинство фильмов пришлось смотреть без перевода, но… и в этом оказалось преимущество – натренировало нам с Майей английский получше любых репетиторов.

О фильмах мы спорили, бывало. Но нравилось нам одно и то же, поэтому и спорить было о чём. Из-за «Танго в Париже», мы едва не поссорились, даже мама вмешалась и заставила показать фильм ей. Мы переглянулась с Маюшкой, и посадили её смотреть, ожидая, что же будет…

Посмотрев в полной тишине весь фильм, мама поднялась с кресла в моей комнате, снимая очки и убирая в очешник из коричневой пластмассы, подделывающийся под роговой:

– Ну-у… я… – мама, конечно, смущена оказалась до предела. – Гадость какая…

– Бабушка, да ты что! – воскликнула Майя, горячась. – Какая же гадость?! Это великий режиссёр.

– И что? Тебе вообще рано такое смотреть… Но… какие-то извращения… – она посмотрела на меня. – Куда ты глядел Илья, показываешь девчонке…

Маюшка закатила глаза в стиле всех подростков, которых достали нравоучениями «предки».

– Это не об извращениях вовсе история, – подал голос, и я в поддержку Маюшки и Бертолуччи.

– Какой-то немолодой дядька и девушка, и только…

– Какой «дядька»! Это Марлон Брандо! Да и не в том дело…

– Разврат и мерзость! – мамины брови взлетели почти до мыска на лбу.

– Это не о разврате! О потере себя, любви… молодости, может быть. Он потерялся…

– Ничего не знаю! Гадость!

Словом, спорили до хрипоты два дня. Все втроём. Я больше слушал, мнение директора школы на эту тему и не могло быть иным, а вот Маюшкино мне было интересно. Удивительно, что и на этот раз она разглядела то, что не сразу заметил я.

Бурю я завершил, сказав, примиряя бабушку и внучку:

– Если мы второй день говорим об этой картине, значит, она уже талантлива – это, по меньшей мере.

Мама посмотрела на меня, очевидно, прозревая в чём-то и кивнула, улыбнувшись:

– Вот с этим соглашусь, пожалуй, поборники свободы.

После смерти отца, главой семьи стал Виктор, но я не очень-то признавал его авторитет, по мне так человек он был куда мельче отца, который прошёл войну, и награды в несколько килограммов так и оттягивают до сих пор его пиджак оставшийся висеть в шкафу у мамы в спальне. Она перебралась в его кабинет, а их спальня на втором этаже стала комнатой Майи. Так второй этаж нашего дома и стал нашей с ней территорией, куда никто из взрослых уже и не вторгался. Я Майю будил по утрам в школу, у меня мы смотрели видик, играли на гитарах, болтали и слушали музыку.

Вот как раз из-за этого я и пришёл искать паяльник: надо было припаять в бобинном магнитофоне контактик, а паяльник пропал из ящика для инструментов в чулане, где всегда лежал. Для чего он мог понадобиться Маюшке? Мне стало любопытно.

Я вошёл к ней в комнату, поднявшись по привычно скрипнувшей на четвёртой и восьмой ступеньках деревянной лестнице с фигурными балясинами. С тех пор, как однажды едва не упала, мама не держала здесь ковровой дорожки. А Лидия и Виктор вообще наверх никогда не поднимались.

У Майи комната больше моей, но зато из моей есть балкон с пожарной лестницей, что при моей золотой жизни вещь просто необходимая. Не знаю, что бы я делал, не будь этого спасительного пути для моих ночных гостий и для меня, когда я приходил под утро. Я привык жить довольно свободно примерно с десятого класса. И ограничивать себя не намеревался.

– Зачем тебе понадобился паяльник? – спросил я, подходя к Майе, сидевшей за письменным столом.

И, подойдя ближе, я увидел, что она не только паяльник узурпировала, но и тиски, и пассатижи, и напильник, и большую разделочную доску с кухни, как это мама не заметила, странно. В тисках у Маюшки был зажат перстень, который она увлечённо обрабатывала напильником с тыльной стороны.

– Тебе паяльник нужен? – спросила она, не оборачиваясь. – Можешь забирать, я уже всё.

Сам паяльник тут же – концом в банке с канифолью, дымит потихоньку, распространяя тот самый запах, что и привёл меня сюда.

– Что ваяешь-то, ювелир? – усмехнулся я.

– Нечего смеяться, перстень будет, щас лишнее стесаю, и… – она улыбнулась, оглядев свою поделку с улыбкой, почти любовно.

Всё в ней как у всех нас в семье, и всё не так. Все мы сероглазые и светлокожие, с прямыми русыми волосами, даже Виктор, будто наш кровный родич той же среднерусской породы. Но Майя отличается во всём по чуть-чуть. Она тоньше в кости, немного темнее волосами, но светлее кожей, хотя куда светлее, кажется, никто не загорает толком, но, может быть это от контраста между цветом волос и кожи. Чуть-чуть коротковатая полная губа, приоткрываясь, показывает зубки с маленькой расщелиной, которую я когда-то не позволил выравнивать «пластинкой», настаивая, что это настоящее украшение, которого тогда никто не мог понять. Лида ругалась, а я спорил, и Маюшку убедил так, что она просто не далась ортопедам. И глаза у неё какие-то большие, при этом темнее, в яркий синий тёмный цвет, а из центра, вокруг зрачка расходятся оранжевые лучики, как солнышко.

Вот сейчас я, стоя почти у неё за спиной, вижу, как оттопыривается широкий ворот свитера, обнажая шею. Пучок растрепался немного, тонкие пряди выбиваются из узла, и особенно вокруг него, на виски и шею. Я, вытянув губы дудкой, подул на них, чтобы, пошевелив, щекотнуть ей кожу и отвлечь от этой чудной работы. Майя повела плечом зябко, смеясь тихонько от щекотки:

– Ну, подожди, Ю-Ю, щас…

Она так и зовёт меня с того, малышкового своего времени «Ю-Ю», редко когда назовёт Илюшей ещё реже Ильёй. И голос у неё мягкий, высокий, немного треснутый, будто она чуть-чуть осипла. Всегда приятно слышать его звук.

Сдула опилки со своего произведения. Посмотрела на него со всех сторон, потрогала, внимательно ощупывая.

– Ну вот…

И надела на пальчик. Господи, пальчики-то… напильник ещё берёт.

Крупный камень зеленовато-серого цвета замерцал на её тонком пальце. Очень приличный вид. Ни за что бы не подумал, что это такой вот смешной Самоделкин сделал.

– Откуда камень-то взяла?

– Из брошки вон, – она кивнула на ополовиненную брошку, лежащую на столе рядом, продолжая любоваться своим произведением.

– Испортила брошку, – усмехнулся я, рассматривая её.

– Ничего не испортила, – возразила Маюшка, привстав и показывая мне задумку: – сейчас эту часть отломаю, спилю острые углы, и будет нормальная брошь.

– Дай посмотрю, – сказал я, протянув руку к её пальцам.

Пальчики с мягкими подушечками, ноготочки маленькие. У меня небольшие руки, но Маюшкины пальчики кажутся хрупкими даже в моей ладони.

– Придётся подарить тебе кольцо, – сказал я.

– Да нет моего размера ничего, – отмахнулась Майя.

– Поискать надо, – улыбнулся я, отпустив её.

Я обернулся: скрипнула, открываясь, дверь, это вошла Серка, наша кошка. Всех котов и кошек Майя называла любыми именами от Юлек до Шурок, вот и Серками, только не Васьками. В школе у неё был приятель Васька Метелица, и она не хотела обижать его, он бывал у нас иногда.

Серка, подняв пышный хвост, похожий на перо страуса, прошествовала к кровати, и, запрыгнув, стала моститься на белом пледе вместо покрывала, чтобы улечься.

Маюшка, пользуясь размерами комнаты, отодвинула кровать от стены, и теперь она у неё стояла к стене только изголовьем, а подойти можно с обеих сторон. Это я сплю на тахте, чтобы могли помещаться и посещающие меня подружки, а у Маюшки кровать принцессы, только балдахина не хватает. Хотя… я спросил её однажды, сделала бы?

Маюшка задумалась, а потом сказала:

– Наверное, всегда хотела представить, как это, как в сказке спать. Но знаешь… по-моему, я задохнулась бы через неделю под этими занавесками!

Я понимаю. На стенах у неё несколько плакатов-рисунков. Она сама нарисовала на ватмане гуашью ещё в шестом классе. Жутковатая вампирша, космические путешественники, какие-то планеты, всё это на чёрном фоне, конечно. Потом появился и плакат с Металликой, жёлтого цвета, где вместо правильного названия группы написано: «Alcоgolika» и довольные рожи музыкантов. Плакат очень дефицитный, мне продал его приятель вместе с кассетами самой Металлики и AC/DC, за четвертак – очень дорого.

Учебники убраны в неустойчивую стопку, я вижу, и дневник среди них в красной клеёнчатой обложке.

– Кончилось полугодие-то? Как оценки, уже выставили?

Маюша засмеялась, поглядев на меня:

– Один ты и интересуешься.

– Не преувеличивай, – улыбнулся я, хотя знаю, она не преувеличивает вовсе, училась всегда хорошо, и бабка об этом знает, поэтому родители не беспокоятся.

– Нормально, без сюрпризов, – ответила Маюшка, выключая паяльник из розетки, наконец, перестанет дымить канифолью на весь дом. – Заберёшь? Тебе-то зачем понадобился?

– Да шипеть стал наш «Техас», контакт распаялся, – «Техасом» мы называли наш великолепный Теас, сокровище, помимо кассетного Grundik’а.

Я смотрю на неё, румянец какой-то чересчур и глаза блестят.

– Ты не заболела?

– С чего это ты взял? Что ж мне перед каждым Новым годом болеть? Нет.

А Маюшка и правда часто болела на Новый год. Завод кончался что ли?

– У тебя планы-то какие на праздник? – спросила она.

Я пожал плечами, до Нового года оставалась пара дней, а я не решил, отправиться мне к друзьям на обычное застолье, потому что ничего интересного, кроме пьянки никто не планировал. Или польститься на вызывающее у меня сомнения приглашение на чью-то дачу в компании коллег. Звонила ещё давнишняя моя подружка, муж уехал в командировку, и звала к себе на романтическое свидание. Пожалуй, и выберу её, и не напьёшься сильно и приятное развлечение с гарантией.

Маюшка улыбнулась на моё небольшой замешательство с ответом. Я протянул руку, и поправил выдвинувшуюся из пучка шпильку. Маюша, перехватила мои пальцы:

– Что там?

– Шпилька вылезла.

– Ты концы подстрижешь мне?

– В парикмахерскую сходи, нашла тоже цирюльника.

– Да я сходила однажды, помнишь, они мне Аллу Пугачёву сделали.

– Это называется «Каскад» – засмеялся я, забавно она рассуждает всё же…

– Да плевать, как этот ужас называется, только не доверюсь я больше нашим «мастерам». Концы-то, а Ю-Юшек? – она поглядела на меня с улыбкой.

– Ладно. Сама-то пойдёшь куда? Или с предками будешь «Голубой огонёк» смотреть?

– Да вроде собрались с ребятами. Не знаю ещё… Оксанка к себе зовёт.

– И сколько вас?

– Мальчишек человек пять и нас столько же. Если Вася пойдёт, и я пойду.

Я усмехнулся. Они дружат с Метелицей с шестого или с пятого класса, когда он пришёл к ним в класс и их посадили за одну парту. Хороший он парень, и учится хорошо, но мать сильно пьёт, а отца вовсе нет. Это мама рассказывала вполголоса Лиде:

– Хороший мальчишка, Лид, но… мать того и гляди родительских прав лишат, – со вздохом говорила мама. – Отец от водки помер, теперь она туда же. Удивляюсь, как он учится так хорошо.

– Ты же говорила, он второгодник, – сказала Лида, не очень-то участвуя в разговоре. Как всегда усталая и… кроме того, у моей сестры есть над чем размышлять и без мальчишек из дочкиного класса. – Потому и учится хорошо, он же старше…

– Где ты видела, чтобы второгодники хорошо учились? – усмехнулась мама, качая головой. – Нет, Лида, просто он толковый мальчик, жаль, что семья так подкачала. Учиться надо и дальше. А как учиться с такой мамашей…

Не знаю, волновали ли Маюшку перспективы её приятеля, но до некоторых пор кроме него она вообще ни с кем не дружила в классе. В последние пару лет появились эти девчонки: Оксана, Света и Галя. Мама хорошо в них разбиралась, а я всё время путаю.

Глава 2. Особенный человек

Мне не повезло. Ужасно не повезло. Просто на редкость. Начать с того, что я рыжий. То есть мне хотелось бы считать, что я блондин, но всю жизнь меня дразнят рыжим. Продолжилось невезение тем, что меня назвали Василием, что может быть хуже для мальчишки? Я понимаю, что в честь деда – героя войны, но ведь это знаю только я. Вдобавок фамилия у меня женского рода – Метелица, так что сами понимаете, любителям жестоких розыгрышей и шуток в отношении меня предоставляется обширное поле деятельности. И потому пришлось выращивать кулаки, чтобы не спускать обидчикам. И толстую кожу, чтобы не позволять ранить себя.

Тем более что есть у меня куда более серьёзная причина думать о том, что мне на удивление не повезло – моя мама редкий день бывает трезва. Она не опускается ещё до того, чтобы пить, где и с кем попало, но запах перегара, нетвёрдая походка и мутный взгляд – это то, к чему я привык и уже давно. И привык ждать, что она придёт без этого. Я привык надеяться. Я привык думать об этом. И привык к тому, что мои надежды рушатся каждый день. Но мне не повезло не с мамой, моя мама – лучше всех в мире, всех добрее, красивее, всех дороже, мне не повезло с тем, что она пьёт.

Ещё хуже только то, что она приводит мужчин в нашу комнату в двухкомнатной сталинской коммуналке. В такие ночи мне кажется, что я живу в аду. И если бы не наш сосед Иван Генрихович, я, наверное, сбежал бы из дома. Но пожилой одинокий преподаватель из института, что через дорогу от нашего дома, однажды застав меня на кухне, уснувшим над учебником, стал звать к себе в такие вечера. И раздвижное кресло-кровать стало моим пристанищем в такие ночи.

Иван Генрихович стал позволять мне брать книги из своей библиотеки, которая загромождала его большую комнату с эркером. Собственно говоря, кроме книг, тут почти ничего не было: старый кожаный диван, на котором он спал, стол возле, четыре стула, телевизор и «моё» кресло. Всё остальное пространство, больше двадцати квадратных метров, занимали книжные шкафы. Они стояли рядами, всего пять.

В последний год мы с Иваном Генриховичем занялись составлением каталога. Моему пожилому другу нравилось моё общество. Он любил мне рассказывать о себе, о прошлых временах, своём студенческом прошлом. Но главное о математике, своей любимейшей науке. Благодаря ему и я полюбил её. Разглядел её красоту, и даже поэтичность.

Но не одной математикой заполнена жизнь Ивана Генриховича, Достоевский, Толстой, Гоголь и Пушкин – особенно, мне кажется иногда, что он наизусть знает их произведения. Русская литература – вторая его любовь, после математики. И литература всего остального мира – третья. Других я не наблюдаю, с тех пор как мы с мамой живём в этой квартире, почти четыре года. Он и не упоминал, ни разу, что у него есть или была семья, ни о женщинах, что могли быть. Я ничего об этом не знаю.

– Это ты пришёл, Василий? – спросил Иван Генрихович из кухни. – Хлеба купил?

– Да, – я разулся и, ещё не сняв куртки, прошёл на кухню.

– Пельмени на ужин будут, – улыбнулся Иван Генрихович, доставая пачку из морозилки. И я поэтому понял, что мама явилась и не одна. Потом только я расслышал и голоса из-за двери нашей с мамой комнаты. Ясно всё…

Я вижу, что пельмени, что Иван Генрихович пытается отделить от картонной пачки, смёрзлись в некое подобие серого коралла…

– Давайте я, Иван Генрихович, – сказал я.

Мои пальцы достаточно сильны и ловки, чтобы разделить их. И вот уже закипает вода в жёлтой кастрюльке с одним подкопченным боком. Иван Генрихович улыбается, глядя на меня.

– Куда на Новый год, Вася?

– Хотели к девочке одной, ребята из класса, – сказал я, бросая пельмени по одной, в мягко булькающий кипяток.

– Хорошо. Обязательно иди.

Иди… я уже и деньги приготовил, мы сговорились сброситься по три рубля. Привык откладывать, не тратить на чепуху. Мама давно уже переложила на меня хлопоты по домашнему хозяйству, отдавала мне половину зарплаты каждый месяц. Продукты мы стали покупать на троих с Иваном Генриховичем. И даже посуда теперь уже стала общей.

Но одеваться, как хотелось бы, было непросто. Джинсы стоят двести, а то и двести пятьдесят рублей на барахолке в Москве. Футболки, кроссовки… я уж не говорю о какой-нибудь куртке-«аляске». Так что экономлю я на всём.

Отца я не помню. Они были женаты с мамой недолго. Но она успела привыкнуть с ним к спиртному. Они разошлись, когда мне было три или четыре года. А когда он умер, мы и переехали сюда из Воскресенска. А мама тогда стала пить уже по-настоящему. И мужчины начались тогда же. До этого мы жили довольно уединённо, с бабушкой. Но когда мама узнала, что отец умер, она не смогла оставаться больше в Воскресенске. А теперь, три с лишним года спустя она будто гонит всё скорее свой поезд под откос.

Быть новичком в классе – это отдельная история, даже тот, кто никогда новичком не был, представляет, что это такое…

На второй год я остался в Воскресенске, как раз, когда мама начала пить. В шестом классе, я, напуганный этим и растерянный, перестал не то, что учить уроки, а просто ходить в школу… А тут и переезд подвернулся.

Я пришёл в шестой класс в середине второй четверти, тринадцатилетним, похожим на бездомного щенка, который уже хорошо знает, что такое улица. За прогулянный год я успел набегаться и по подвалам, и по чердакам, увидел и бездомных, и пьяниц всех мастей и понял, что вариант у меня дома не самый худший. И из дома больше не бегал, поняв, что маме рассчитывать кроме меня не на кого. Или я просто повзрослел за этот год от двенадцати до тринадцати лет.

Поэтому, войдя в новый класс, я сразу оценил обстановку. Если новичок не заявит о себе как о задире, быть ему или битым или забитым.

Мне было проще, я был старше всех на год. Но главное, я был гораздо старше внутри. Эти детки в новеньких костюмчиках и платьицах, ещё не заношенных с начала учебного года, не знали, не только как их штопать, но даже как гладить. А я уже научился планировать семейный бюджет, чтобы не только хватило на всё, но ещё и было что отложить.

Так что, оглядевшись по сторонам, заметив по лицам, отреагировавшим на мою фамилию и имя, объявленные учительницей, кто мои главные враги, я сразу разработал в голове стратегический план. Ещё, во время урока я обратил внимание, кто здесь чувствует себя почти так же, как и я, то есть не из героев или героинь класса. И заметил маленькую, меньше большинства, уже потянувшихся в рост, девчонок, очень худенькую девочку. Она сидела за третьей партой, отодвинувшись чуть ли не на самый край, потому что её сосед, дюжий белобрысый пацан, не оставлял ей совсем места и наслаждался своим господством. Косички с зелёными ленточками, платьице, фартучек с крылышками, ничего особенного в ней не было, кроме, может быть, этой миниатюрности. Она была тут одна, как и я: ни с кем не разговаривала, ни на кого не смотрела. Только я был сильный, а она, очевидно, слабая. Сила всегда заметнее на фоне слабости.

Поэтому на перемене я самовольно пересел к этой девочке, выкинув портфель её соседа. Когда он в возмущённом недоумении подошёл к парте, я встретил его насмешливым взглядом, будто говоря: «И?!»

– Ты чего это? Госпожа Метелица? – прогудел он.

– Господин Метелица, – поправил я. – Чё те, мордатый?

– Это моё место.

– Поднял зад, потерял место, – ответил я, усмехнувшись.

Боковым зрением я вижу, что подтягиваются и другие, и девочка эта стоит в нерешительности в нескольких шагах от парты. Глаза здоровущие. Прямо чудные какие-то глаза…

– Эй, ты, новенький, это место Морозова, – сказал кто-то.

– Был Морозов, стал Метелица. Ещё есть вопросы?

– Слезай, второгодник.

Я ничего не ответил, сумку мою они не тронут, она зажата между моим животом и краем стола.

– Да он в Кошкину влюбился! – крикнул кто-то, и покатились со смеху.

Кто-то толкнул Кошкину, теперь я знаю как фамилия глазастой девчонки, дёрнули за косу, развязался бантик, нарочно сделано именно так, чтобы развязать ленту… Она взялась за косу невозмутимо и молча, перебирая маленькими пальцами, завязала капроновую ленту, расправив, чтобы помятость легла на помятость, и бантик стал, как был.

– Эй, Майка-Майка, где твои трусы?! – её снова толкнули, уже под общий хохот, сдёрнув и лямку фартука.

Вот и момент истины – я мгновенно встал и двинул обидчику глазастой Кошкиной, так неожиданно и сильно, что тот полетел по проходу, роняя книжки с парт. Класс онемел, будто выключили звук. Слышно было, как покатилась по какому-то столу и упала ручка, мягко чпокнув по линолеуму.

– Кто тронет Кошкину, голову оторву! – сказал я, негромко, можно было бы прошептать, все услышали бы.

– Да ты чё?.. – задохнулся чей-то голос

– Хулиган… – протянула какая-то девочка, словно догадалась, кто перед ней

– Уголовник!

– Второй раз не повторяю, – сказал я и снова сел за парту, уже спокойно доставая учебник и тетрадь из сумки. Теперь точно никто не посмеет даже подойти.

Кошкина подошла и села на своё место за партой рядом со мной, поправив стопочку своих книжек, что были побеспокоены дракой. Она не глядела на меня.

Тут и звонок прозвенел, вошла учительница, оглядела нас:

– Мальчик, ты… как фамилия? – удивилась она, заметив пересадки. – Кто Морозова пересадил?

И тут неожиданно Кошкина подала голос, подняв голову:

– Это Тамара Иванна сказала, чтобы новый мальчик тут сидел на всех уроках, – сказала удивительная девочка очень спокойным ровным голосом.

Неясный шорох прошёл по классу, но никто не возразил. А я смотрю на девчонку, которая даже не подумала на меня взглянуть до сих пор, и думаю, что я очень ошибся: она не слабачка, она просто отдельно от всех. В подтверждение этой моей мысли, она, дождавшись, когда учительница, стала писать тему урока на доске, чуть повернув голову, сказала тихо-тихо:

– Спасибо, – и глядит. – Меня ещё никто не защищал. Меня Майя зовут. Кошкина.

Я, скрепя сердце, назвался тоже, представляться трудно:

– А я – Вася Метелица.

По её лицу прошла маленькая тень удивления, не слушала, когда меня перед всем классом представляли?

– Какое красивое имя. По-моему, самое красивое из всех, – и глазища улыбаются, но не насмешливо.

Сказала это всё и отвернулась к доске. А я смотрю на её профиль с маленьким вздёрнутым носиком. Волосы лёгкими тонкими волнами на висках, русые, даже тёмно-русые. Ресницы пушистые… странно потеплело у меня внутри. Всяких красивых девочек мне встречалось и нравилось много, но эта вроде и не красивая вовсе. Или такая красивая, что не верится. Какая-то… непонятно. Но так приятно, что она сидит рядом…

Обалдеть, никто ещё, что в прежней школе, что в прежнем дворе не называл меня по имени, все только хихикали и придумывали прозвища, упражняясь в изобретательности и остроумии. И уж тем более, никто не говорил, что у меня красивое имя. Никто так не считал.

Это как ничто придало мне смелости и уверенности. И ещё то, что она кажется такой странной и совсем не похожей ни на кого. И принимает меня, и я ей… нравлюсь?..

Своей цели я добился идеально: теперь все меня считали чуть ли не малолетним преступником и даже дыхнуть боялись в моём направлении. Ну, и в Кошкином тоже. Я ведь решил быть последовательным и пошёл её провожать в тот же день.

Она жила намного дальше от школы, чем я, мы, разговаривая о Воскресенске, о прежней и теперешней школе, дошли до конца длинной улицы, ведущей под уклон и нависающей над озером и лесом, которыми кончался с этой, западной, стороны наш городок. Оказалось, что у них довольно большой старинный двухэтажный дом с небольшим старым садом вокруг. Мы вошли в калитку, весёлая серая дворняга бросилась нам под ноги, вертя хвостом и напрыгивая толстыми коротким лапами на её пальто. Кошкина засмеялась, ласково отталкивая собаку:

– Найда, перемажешь меня! Вот понюхай, эта Вася, мой друг.

Найда, вертя всем телом вместе с хвостом, подошла ко мне и, обнюхав чёрным носом, посмотрела в лицо. Мне показалось, и она улыбается.

– Большой дом у вас, – сказал я, удивляясь. Раньше я не был знаком с людьми, которые живут в отдельных двухэтажных домах. Да и домов таких я видел не слишком много.

– Большой? – она пожала плечиком, и вместе со мной посмотрела на дом, не задумывалась раньше над этим? – Ну… Нас тут много, раньше больше было, но дедушка умер. Теперь впятером живём. Мама, папа, бабушка и дядя Илья. И я. Кошка ещё. Да вот, Найда.

Я засмеялся. Так забавно показалось, что она и кошку с собакой к членам семьи причислила. Дом, на мой взгляд, действительно, большой: широкие окна, во втором этаже тоже. Крыльцо на четыре ступеньки. Она открыла дверь длинным ключом с двумя лопастями как весло.

Прихожая с рогатой старинной вешалкой, через узкие окошки по боками входной двери сюда проникал дневной свет. Но мы, сняв верхнюю одежду и разувшись, прошли дальше в большую-пребольшую комнату с тёмно-зелёными стенами, большими шкафами со стёклами, низким диваном и тремя креслами, тут же большой овальный стол под скатертью с кистями и большой раскидистой хрустальной вазой посередине. Часы, в рост взрослого человека, мерно и уютно оттикивали в углу, поблескивая маятником и тремя гирями за ребристым стеклом.

Эта комната была как вся наша квартира величиной. Сюда выходили ещё несколько дверей, коридор уводил, как потом оказалось, на кухню, и ещё деревянная витая лестница со второго этажа, где и была комната Майки.

По коридору этому я никогда не ходил, он вёл к спальням родителей Майки и в комнату её бабушки, а наверх мы поднялись. На втором этаже были две комнаты её и её дяди, и ванная с туалетом. На площадке между дверей комнат стоял узкий диванчик с витыми ножками, стоящий спинкой к широкому окну, сидели они тут когда или нет, не знаю. Дверь в дядину комнату была открыта, и я увидел, что она довольно большая, там стояла широкая тахта, накрытая пушистым пледом и много подушек. Книжный шкаф, наподобие того, что был у Ивана Генриховича, только с красивыми дверцами со стёклами со скосом по периметру. Телевизор. Письменный стол с книгами и журналами в несколько стопок, некоторые были и на полу, два низких уютных кресла и дверь на балкон. Пахло сигаретным дымом… и духами немного. Хотя форточка была приоткрыта и окно, без тюля здесь, заливал скупой осенний свет. Видимо запахи въелись и не выветриваются уже.

– А где твой дядя? – спросил я, разглядывая через дверь, очевидно, мужское логово, по-холостяцки строгое, но уютное. Гитары, проигрыватель и целую стопку виниловых дисков, которые мне захотелось немедля рассмотреть…

– Он учится в Москве сейчас, уже пятый курс.

– Там живёт?

– Там общежитие есть, но… он ездит домой. Раньше реже ездил, практику в это лето у мамы проходил, к ним пойдёт в районный роддом.

– Роды принимать?! – изумился я. Ничего себе, вот это дядя чудной… или они все чудные?..

– Что ты так удивляешься? Благороднее ничего на свете нет.

Я посмотрел на неё, вполне убеждённо говорит. Поспорить сложно.

– Ты тоже медиком хочешь быть?

– Врачом, да. И тоже пойду в акушерство. Как мама. Там свет с Небес у них… – просто и не рисуясь, сказала она и улыбнулась такой просветлённой, такой удивительной улыбкой, что я ещё раз удивился, как мог подумать, что она забитая девчонка. Она не просто отдельно, она над всеми. Потому и не любят её. Но она не заносится, она парит. Н-да…

– Пообедай со мной, Василёк? – сказала Кошкина. – У нас фасолевый суп. Одной так скучно есть…

– А кто готовит? Мама? Или бабушка?

– Не-ет, – усмехнулась она, махнув рукой, – они заняты. Марь Иванна приходит два раза в неделю. И убирать. Раньше жила ещё какая-то тётенька, но умерла, я её плохо помню, я была маленькая. Теперь Марь Иванна.

Мы зашли в её комнату. Комната большая, с двумя большими окнами. Тут как раз тюль есть, но портьер не было, не от кого закрываться, напротив домов нет, а вид… Я ахнул: видно и озеро, и тёмная волнистая масса леса за ним. Кажется, летишь. На дельтаплане.

– Я люблю смотреть туда. Здорово, правда? – она заметила, как я замер у окна. – Из моих окон такой вид, да ещё с диванчика, что на площадке… Внизу загораживают деревья. От Ю-Ю можно тоже увидеть, но не так как здесь. Хорошо, что мы над обрывом почти, никакой дом перед нами не построят уже…

Она улыбнулась, выкладывая книжки из портфеля на письменный стол. У неё и кровать чудно стоит – у стены только изголовьем. Но тут просторно, можно места не беречь, из мебели-то только и есть что кровать, старинный шкаф, какой-то узорный, от двери направо, платья там, наверное, у неё. Книжные полки, тоже за стеклами. Тут ни телевизора, ни магнитофонов, проигрыватель с детскими пластинками: «Бременские музыканты», «Золушка», «Чебурашка», что там ещё… перед проигрывателем пустое пространство на ковре сидит здесь и слушает? На таком ковре можно, толстый, мягкий…

– На мои пластинки смотришь? Ещё недавно слушала, а сейчас… Но Ю-Юшка разрешает к нему в комнату ходить, слушать его маг и диски брать тоже. У него там!.. – она сделала мечтательное лицо, показывая какой Клондайк у её дяди всевозможных музыкальных записей.

– Что, Сан-Ремо? – усмехнулся я. Тогда все слушали итальянцев.

– Да нет, он рокер. Accept, AC/DC, Iron Maiden, Motorhead… Но я люблю Led Zeррelin. И Роллингов… А ещё мотоцикл у него есть. Мне обещал шлем купить, как четырнадцать лет исполнится. И разрешить с ним ездить, – улыбается задорно.

Куда ей на мотоцикл? Как блоха, сдует и всё…

Мы спустились вниз на кухню, где, как и везде в этом доме, всё основательно и не как у нас дома, не как у всех, а так, будто целые века в этом доме ничего не менялось и ещё века не изменится…

С этого дня Майя Кошкина стала для меня особенным человеком. Друзей в прежней школе и во дворе у меня было много, в новом появились вскоре новые, но Майка Кошкина – не друг, не какая-то там любовь, как дразнились наши одноклассники, ничего такого я не чувствовал. Нет, она – особенный человек. Такой была до сих пор только мама, теперь вот Иван Генрихович и Майка.

Глава 3. Легкость и путаница

Странно, до чего легко мне было с ней с первого дня. И ей со мной. Она так и говорит:

– Ты как будто нарочно к нам в класс пришёл, Василёк.

Стала называть меня Василёк, как звали в детсадовском детстве. Я не был таким уж придумщиком и называл её просто Майка. Я нередко бывал у неё в гостях, в этом их доме, как правило, никого из её близких не было, все всегда работали. Когда я узнал, что её бабушка – это наш директор, Татьяна Павловна Туманова, я понял отчасти и её отстранённость от остальных и то, почему ребята ревниво и недоверчиво относились к ней. Но и Майя не стремилась сближаться.

Дядя её учился в Москве, уезжал то на всю неделю, то на два-три дня, благо ехать на электричке сорок минут. Я с ним познакомился скоро. Мне он нравился. Во-первых: он был молодой, и мне всё время казалось, он наш ровесник, во-вторых: выяснилось, что многие из его увлечений, музыкой, мотоциклами, разделяю и я. Только у меня мотоцикла не было пока.

Но бобинную «Яузу», магнитофон с большущими катушками я всё же купил, брал теперь записи у приятелей и спекулянтов и переписывал. Для этого мы приносили два магнитофона и включали один на воспроизведение, второй – на запись. Качество, конечно, оставляло желать… но фонотека у меня скопилась очень даже приличная. Вначале я был всеяден, значительно позже начал разбираться. Отрадно было, что и Майке нравится тяжёлая музыка, как мне.

А вот кассетник – это недоступная мечта, как и мотоцикл, как бы я ни экономил. Но видимость благополучия я всё же сумел создать, чтобы хотя бы внешне выглядеть если не равным Майке и большинству моих одноклассников, то вполне, как говорят, на уровне.

Пришла мысль заработать. Самое простое – это фарцевать значками, кассетами, плакатами или футболками. И я попробовал было. Но… бизнесмен я оказался бездарный: накручивать цену не умел, ловчить и обманывать тем более. В общем, едва не остался в убытке. Так что пришлось с мечтой о быстрых и лёгких деньгах попрощаться. Но зато с позапрошлого лета меня уже брали в грузчики. Вагоны я не разгружал, не буду врать, но в соседнем магазине ночным грузчиком, отлично подрабатывал. Дядьке, что был оформлен там официально, потому что я был несовершеннолетний, я отдавал четверть зарплаты, которые он радостно и быстро пропивал, но остальные были мои. Об этом знал только Иван Генрихович. Ни маме, которая бы расстроилась, ни Майке, директорской дочке и внучке из дома с двумя ваннами, мебелью из настоящего дерева и хрусталём, я всё же стеснялся сказать. В ней я уверен, она-то поймёт, но одобрят ли дружбу с голодранцем, как я, её «предки», я сомневался.

Сама Майка не придавала никакого значения деньгам и другим материальным вещам, как и все люди, привыкшие ни в чём не нуждаться. У неё денег никогда с собой не было, она их не считала, вообще жила так, словно коммунизм уже построили. Меж тем, как он зашатался и начал осыпаться, раскачиваясь, как ненадёжно и бестолково построенное здание на затрясшейся почве при бегающих в панике обитателях…

С шестого класса до девятого в Майке произошли перемены, которые теперь заставляли мальчишек смотреть на неё уже не как на объект для травли, а… вот тут мне не хотелось бы думать, что желания. Потому что это самое желание проснулось во мне самом. И это тяготит меня и заставляет считать, что я грязный тип.

Я углубился в изучение этого вопроса, благо, книг на эту тему у Ивана Генриховича немало, как и на любую иную. И запутался окончательно.

По одному выходило, что я не должен стесняться своего естества, а именно оно говорило во мне всё громче с каждым днём. А по другому… Майка для меня особенный человек, а я начинаю смотреть, как обстоят у неё дела пониже пояса фартучка, между складок ставшей вскоре короткой юбки, как расходятся эти складки при движении, приподнимаются, застревая на секунду на ягодицах, как приподнимается юбка, показывая мне бёдра, если она поднимает руки или наклоняется.

Я смотрю на её шею под косой, на эти лёгкие прядки волос, что колышет сквозняк или моё дыхание, когда я чуть ближе наклоняюсь, чтобы сказать ей что-нибудь. На её губы, как они улыбаются или она покусывает их, задумываясь, и знаю, она их мажет вазелином зимой, чтобы не трескались… Но иногда они всё же трескаются и шелушатся, а иногда глянцево блестят, будто чуть надувшись изнутри… Или они так блестят потому что… ох…

А крылышки фартучка спереди, стали приподниматься и я смотрю под это крылышко сбоку и думаю, что на физкультуре посмотрю, в лифчике она или…

И она пахнет уже не конфетами и булочками как раньше, а как-то тоже по-новому… Горячим заливает мне лоб, щёки и горло, я глупею и заставляю себя отвернуться и не думать, что вот она повернулась назад, а юбка поднялась выше и виден краешек другого плетения на её прозрачных колготках…

К тому же моё вечное невезение продолжилось: к пятнадцати годам я покрылся прыщами. Каждый багрово-красный «вулкан», что я обнаруживал с утра в мутном зеркале в ванной, приводил меня теперь в отчаяние. К счастью, у нас в школе очень либеральные нравы, поэтому я отрастил волосы, чтобы хоть как-то скрываться за ними. Конечно, пришлось выслушивать критические и даже едкие замечания учителей по этому поводу, но мне всё же было легче за этим «занавесом». К тому же теперь это стало модно и соответствовало моим увлечениям музыкой.

С Майкой мы так и сидели вместе на всех уроках. Я не звал её к себе в гости, стесняясь. Стесняясь всего.

И подъезда нашего, который в год, когда мы переехали, был симпатичным, выкрашенным в светло-голубой цвет, хорошей масляной эмалью, а прошлой весной его покрасили ужасной тёмно-зелёной краской без блеска, которая сохла к тому же месяц и нацепляла на поверхность за это время пыль, мусор и мух. Мало того, теперь она уже начала облупляться и подъезд, который и раньше не был особенно похож на красивый парадный вход, теперь вообще стал страшным. И лампочки-то начали вставлять самые тусклые. И «птиц» спичками на потолок насажали, кто, не ясно, из подростков тут жил только я, все считали, что я и есть этот хулиган…

Словом, привести Майку, при всём её демократическом всепонимании в наш «чудесный» подъезд и в квартиру, пропахшую, в отличии от её, не хорошим табаком и духами, а впитавшимся в стены пивным и водочным выхлопом, я не мог. Я стыдился и мамы, по которой с каждым днём становилось ясно, что она сильно и ежедневно пьёт. Но ещё больше стыдился этого своего стыда. Получалось, я стыжусь самого дорогого человека… От этого я становился противен сам себе… и, бывает по вечерам, глядя в зеркало, я с ненавистью выдавливаю проклятые прыщи и думаю о том, что я самый ужасный, самый страшный, самый отвратительный и отталкивающий человек на земле.


Это не так. Василёк Метелица – самый лучший на свете человек. Ну, ещё Ю-Ю. С первого дня, когда Вася сел со мной за одну парту, поддавшись непонятному для меня тогда порыву. И остаётся до сих пор и всегда будет.

Меня невзлюбили одноклассники, едва узнали, что я внучка директора школы. Это было в начале второго класса, вдруг с каникул все вернулись совсем другими в отношении ко мне. Тут же начали приписывать мои хорошие отметки «блату», а меня считать шпионкой и, чёрт его знает, чем ещё. Разубедить их мне было нечем, я и не стала утруждаться. Заставлять кого-то любить себя, что может быть глупее и неблагодарнее: не нравлюсь я вам ну и Бог с вами, вы тоже мне не очень-то.

Так и было все шесть лет, я привыкла и к дразнилкам, и к тычкам, и к тому, что и девочки не стремились ходить со мной под ручку в столовую или с урока на урок. Даже анкеты, что было в шестом классе очень модно передавать друг другу, мне давали в последнюю очередь или не давали вовсе. В этих тетрадках положено было отвечать на разнообразные вопросы о любимых артистах, музыке, фильмах, книгах и прочем. И мои ответы, по-моему, привели в замешательство и непонимание. Led Zeppelin, Висконти и Хельмут Бергер никому из девочек интересны и даже известны не оказались, так что, думаю, репутация придурковатой чудачки ещё плотнее закрепилось за мной.

Но к восьмому классу ситуация стала сильно меняться. Ю-Ю закончил институт и вернулся домой и многие стали часто видеть меня с ним, а Ю-Ю всегда нравился девочкам, не зря выбрал комнату с пожарной лестницей, по которой беспрепятственно поднимались и спускались по ночам его бесконечные подружки. Одной единственной девушки у него так и не было. Поэтому, когда он вернулся из института, а я уже стала достаточно взрослой, чтобы можно было взять меня на рокерские сэйшны, он стал брать меня с собой, смеясь, всегда представляя своей девушкой. Большинство его друзей отлично знали, кто я, кто не знал, косились немного на меня, малолетку, но возражать не смели. А сам Ю-Ю, по-моему, нарочно скандалился таким образом, чтобы умерить немного аппетиты своих приставучих подружек.

Они звонили ему день и ночь, и не было дня, чтобы он не просил меня говорить, что его нет или он уехал. Удивительно, наш Ю-Ю никогда идеально красивым не был, и вообще, мне сложно было когда-либо смотреть на него, со стороны, поэтому я не могу оценить, почему вокруг него такой девичий ажиотаж. Конечно, он хорошо одет и приятно пахнет, у него классный мотоцикл, как говорили все, разбираться я стала позже, мотоцикл, который ещё, оказывается, надо было достать, как и шлемы, у него был чёрный, а мой чёрный с зелёными всполохами пламени: «Ваще клёвый!», как говорят.

Он носил длинные волосы по моде, они у него были гладкими и блестящими, и не лохматились, как у всех, он много внимания уделял их красоте, надо сказать, не меньше, чем я своим. Да больше! Мне достаточно было вымыть голову. Он же опасался, что они могут начать выпадать, поэтому берёг, ухаживал, регулярно подстригал, держа одну и ту же длину за плечи. На работу завязывал аккуратный строгий хвост. Но в свободное время и волосы были свободны.

И одежда: только джинсов у него было два десятка пар, кроссовки разных цветов, ботинки, а в последний год появились дорогущие ковбойские сапоги, которые наши знакомые называли почему-то «казаки», хотя непонятно, какое отношение они могут иметь к казакам?

– Ты и мне бы купил такие, где ты их достаёшь… – сказала я, разглядывая его обнову.

– Тыща, Май, но… если, правда, хочешь… – он посмотрел на меня своими прозрачными голубыми глазами, оценивая, правда ли я хочу такие сапоги.

– О-го… За тыщу… наверное, не хочу, – усмехнулась я.

Но Ю-Ю купил мне такие сапоги на моё пятнадцатилетие прошедшим летом. Они были из коричневой ребристой кожи, похожей на крокодиловую, со скошенными наборными каблуками и без всяких пошлых шпор или подковок. Я носила их с платьями, которые нашила сама из цветастого ситца, с отделкой домоткаными кружевами и шитьём. Чего доброго в магазине «Ткани» было не купить, а копеечного ситца и такого вот кружева, сколько хочешь, хотя шитьё бывало в дефиците. Ну и с джинсами носила, конечно. Ю-Ю отдал мне свою старую косуху, что давно была ему мала и хранилась как некий раритет среди старых вещей в гардеробной на первом этаже, он никому не позволял покушаться на неё. Теперь пригодилась.

В школу, конечно, всю эту прелесть было не надеть, я по-старому носила коричневое платье с чёрным фартуком, в то время как мои одноклассницы переоделись в новомодные синие и серые костюмы. На мой взгляд, уродливые до предела. Старомодные платьица мне были больше по душе. И косу я носила с коричневой шифоновой лентой. А иногда распускала волосы и перехватывала той же лентой наподобие ободка. Ну и всевозможные пучки были моими любимыми причёсками. Хотя держались они у меня плохо, вечно я хожу лохматая…

Но Вася Метелица, прекрасный рыцарь. С первого дня именно так. И никаких прыщей на нём я не видела. И знаю, что девчонки сохли по нему, даже со мной начали дружить, больше потому что он со мной дружит. И модной я у них неожиданно стала. Тут и Ю-Ю со всеми своими достоинствами и герой Метелица.

И то, как он проявил себя с первого дня, поставило его на недостижимый пьедестал для всех, никто так смело и так дерзко не вёл себя. И слухов о нём напустили сразу столько, что диву оставалось даваться на силу фантазии моих одноклассников: и то, что он из колонии вызволен матерью, поэтому второгодник. И что отец у него уважаемый зек, как они выражались «вор в законе», что это такое, впрочем, я так и не разобралась, но теперь уже и болтать об этом перестали.

Потом девчонки, на которых он так и не обращал внимания, стали мстительно радуясь, рассказывать, что отца у него никакого нет, а мать сильно пьёт и на заводе её, счетовода, просто жалеют и держат только потому, что она мать-одиночка.

Но всё это и куда подробнее я знала и от бабушки. И об отце, и о матери, и о том, что он подрабатывает грузчиком, чтобы как-то существовать, потому что зарплаты счетовода на них с матерью было немного. От меня он скрывал и материнское пьянство, и свою трудовую деятельность, почему-то считая, что это повредит ему в моих глазах?

А мне же наши чистенькие мальчики, с причёсками каре, или нагеленными чёлочками, узенькими галстучками и масляными глазками, посещающие репетиторов три раза в неделю или хулиганистые бездельники, слоняющиеся по улице и примыкающие к странным молодёжным «бандам», наоборот, казались отталкивающе самодовольными, скучными и противными сопляками. Ни силы, ни огня я не чувствую, ничего привлекательного в них не замечаю.

А Вася… не знаю, считается ли это «быть влюблённой», но, наверное, именно это я и чувствую к нему. Мне приятно, когда он рядом, когда я ощущаю его взгляд, слышу его голос, мне с ним интересно, потому что он прочитал столько книжек, о которых я и не слышала, что иногда самой себе кажусь дурочкой. Но он читает, а я много смотрю кино, и рассказываю ему об этом, и иногда Ю-Ю позволяет нам смотреть в его комнате видик. Однако, Вася, всё же больше читатель и мыслитель, чем зритель. Мне приятно видеть безупречно красивые «картинки», особенно у Висконти, например, или Тарковского. Глядя на всю эту красоту, вслушиваясь в музыку, пересматривая в двадцатый раз, я начинаю чувствовать, ещё не понимать, но чувствовать, философию, что глубочайшие люди вложили в свои произведения…

Мы много говорим и о том, что происходит вокруг нас сейчас. Два последних года все мы зачитываемся «Огоньком», устраивая споры, полунаучные диспуты на уроках истории в школе о роли личности в истории и, в частности, культа личности. О том, сколько всего и как было в нашей стране, не будь революции, Ленина, Сталина, Гулага и прочего.

А вне школы… С Васей мы почти не обсуждали эти обличения, все эти публикации, ужасались и всё. Смотрим и по телевизору тематические программы. И чувствуем себя попавшими в какой-то странный мир: мы вступали в комсомол в прошлом году, гордясь, что становимся причастными к геройской части молодёжи, ближе к Павке Корчагину, «Молодой гвардии», Зое Космодемьянской и другим сотням героев, имена и подвиги которых мы помнили с самого нежного детства. Бабушка моя историк, рассказывала мне обо всех этих героях ещё в детсадовском возрасте. Так что я как с родными выросла с ними вместе. А теперь мы приходим к тому, что идеалы, за которые они умирали, посвящали свою жизнь, были ложны?! Что тогда хорошо? Мы выросли, зная это, но теперь это знание – ложь?

– Нет, – сказал мне на это Вася. – Они за Родину, за Россию погибали, пусть и назвалась Советским союзом с 22-го года. А разве важно с хоругвями шли на смерть или с красными звёздами на будёновках и пилотках, разве это важно?

Я задумалась над его словами. Ну, во время войны – да, а в Гражданскую?! Офицеров целыми баржами топили…

Но Васю не смутил и этот вопрос:

– Думаю, белые не сильно отставали. Лазо сожгли же в топке – факт… и он что один такой? В том и ужас гражданских войн.

– Ты Солженицына читал? – спросила я его как-то.

– Да, самиздатовскую полуслепую книжку. «Ивана Денисовича», – сказал Вася. – Ну и «Архипелаг…», конечно. Он, по-моему, больше публицист… больше, чем художник.

Так я и узнала о чудесном Васином соседе Иване Генриховиче, у которого была сокровищница-библиотека. Васе книги брать позволялось сколько угодно, а вот давать каким-то девчонкам… я не решилась бы даже попросить.

Я попросила Ю-Ю достать.

– Что это вдруг? Модный поток подхватил тебя? – усмехнулся Ю-Ю. – Платонова почитай лучше… Но если так хочешь, достану я тебе Александра Исаевича.

– А ты сам читал?

– Я начал, ужаснулся всем, потом устал ужасаться, потом мне стало скучно… Короче, я не дочитал, – сознался Ю-Ю. – Так что не модный я и замшелый.

Но я не отстала так легко:

– Вот ты же комсомолец, Ю-Ю, что…

– Ты что хочешь услышать, Май?

Он окончательно отвлёкся от журнала, который читал перед моим приходом. Отложил его на пол возле кресла, в котором сидел. Качнул головой, эффектно отбросив волосы за плечо, тяжёлый шёлк – его волосы, мои другие – лёгкими волнами… Он посмотрел на меня, глаза заискрились.

– Кинулся бы я как Матросов? Если не было бы иного выхода – да, кинулся бы, а что делать?

– Хорошо, когда спасать товарищей, или там семью, или даже не семью… а… Это ясно. Это все люди так. А вот… вот Боярку эту несчастную узкоколейную пошёл бы строить-гробиться?

– Как Павка? – улыбнулся Ю-Ю. – Знаешь, Павка для меня – это своеобразный Святой, только не за Христову веру, а за веру в идеалы, которые хороши-то всем. Только… – он опустил глаза, на сложенные перед грудью пальцы, вытянул губы, размышляя или подбирая слова, сразу резче обозначились у него скулы и квадрат подбородка, – только после Павки пришли Бездарность и Безграмотность и в конце концов Безверие. Так что… – и большие пальцы разошлись в стороны, – они Боярку строили, чтобы люди с голоду и от холода не умерли, так что простая логика. Всё та же. Никаких противоречий с нормальной человеческой нет. Называем это комсомольской или коммунистической доблестью или нет, это уже решает время…

Но яснее мне не стало. Глядя и слушая «Взгляд», и множество других передач по телевизору, документальных фильмов, я терялась, всё глубже погружаясь вместе со всеми в отторжение всего коммунистического…

Глава 4. Новый год

Новый год. Сегодня мы с Ю-Ю наряжаем ёлку внизу. Здоровенную, до потолка, как всегда, привёз папин водитель. А сам папа до сих пор ещё не приехал. Как и мама. Бабушка сегодня дома и то хорошо, хлопочет на кухне, запахи уже поплыли по дому. Яйца варятся для оливье, запахло уже и коржами для Наполеона… И, конечно, мандариновый дух. Ёлка и мандарины – настоящая Новогодняя атмосфера.

Ю-Ю принёс стремянку, иначе мы ёлку не нарядим. Они вместе с Михал Иванычем установили дерево в ведро с влажным песком. На этом Михал Иваныч уехал домой, а мы с Ю-Ю занялись самым приятным, что может быть под Новый год: украшением ёлки. Достали с антресолей старые коробки из-под люстры и сервиза – в них от зимы до зимы живут ёлочные игрушки, укрытые слоем мишуры, и разложились на полу в гостиной.

– Придумал, куда пойдёшь? – спросила я, доставая мишуру и глядя на Ю-Ю, оценивающего, ровно ли стоит ёлка.

– Там гирлянда должна быть, давай сначала лампочки, – сказал он, а потом ответил всё же на мой вопрос: – Не решил. Дойдёт до того, что с Лидкой и Витькой буду «Голубой огонёк» смотреть…

Он обернулся:

– А ты, я видел, и платье уже достала… и ресницы, вон, навела.

Хихикает. Любит подшучивать надо мной. Но мне нравится, что он не относится ко мне серьёзно, как родители и бабушка.

– Твоя-то Ирочка-дырочка весь телефон оборвала уже звонками. Пойдёшь? – я тоже смеюсь, подавая ему гирлянду, попутно разворачивая длинный шнур. Мы каждый год, снимая её с ёлок, тщательно сворачиваем, чтобы не путались провода.

Он вздохнул, не отвечая, залез на стремянку. И, пока пристраивал лампочки на душистых ветках, сказал:

– Принеси лучше удлинитель, Май, а то вешаю, а она может, не горит, проверить надо.

Маюшка легко встала с пола, разогнувшись, старые джинсы, что носит дома, растянулись и висят на бёдрах и коленках. Или похудела?..

Идти к Ирине и правда не хотелось, но сидеть с Лидой и Виктором – ещё меньше. Если бы Маюшка осталась дома, остался бы и я. А так… сегодня мне будто нарочно перед Новым годом пришлось застать вначале сестру с её хахалем, а после и зятя…

Но по порядку. Тридцать первое декабря, суббота, даже мама дома с самого утра. Я с дежурства, сдал его на планёрке и зашёл к Лиде в кабинет, чтобы сказать, что не останусь на праздничное застолье в отделении, а пойду домой отсыпаться. И что же? Молодой ординатор-хирург, старше меня всего на пару лет, то есть младше Лиды минимум на тринадцать, и Лида целуются, даже дверь не удосужились на ключ закрыть.

– Извините, Лидия Леонидовна, – сказал я, отвернувшись к двери и выходя уже. – До вечера, я домой…

– Да-да, Илья Леонидыч… – немного растеряно пробормотала Лида.

Мне стало противно. О её отношениях с нашим начмедом знали все, и я, и даже мама, уже лет пятнадцать. Этот служебный спокойный роман не мешал ни нашей семье, ни его. Но что это такое?! Я и сам люблю пофлиртовать с молоденькими и не очень молоденькими медсёстрами и докторицами, и встречаться вполне, наверное, можно было бы, если бы у меня были другие принципы, поэтому я и не думаю осуждать её. Но противно: целоваться при открытых дверях, особенно, если ты заведующая, это уж я вам доложу…

Я не завожу романчиков на работе. Длительных и серьёзных – не с кем. А краткие интрижки станут после вредить работать. Поэтому все мои похождения – вне стен больницы. И так деваться некуда, иногда мне кажется, что девушки и женщины размножаются каждый год каким-то почкованием, где спрашивается, все были, пока я был школьником? Ведь девчонок было столько же, сколько мальчиков, в некоторых классах даже меньше, откуда столько их берётся теперь на моём пути?

Я очень легко влюбляюсь. Прямо с первого взгляда всякий раз, но и остываю так же скоро. Мне становится скучно, не о чем говорить или просто не хочется, даже с самыми умными вроде бы, как казалось при знакомстве. Начинают умствовать или умничать, я впадаю в хандру, и всё моё воодушевлённое либидо с грустью опадает. А с глупенькими мило и забавно поначалу, а потом становится так одиноко, будто я Робинзон, который вместо Пятницы так и остался с попугаем…

Так что с девушками у меня всё как-то не очень складывается. Мама говорит, что это, потому что их слишком много и я даже не даю себе труда приглядеться. Но в том-то и дело: едва я начинаю приглядываться, мне хочется сбежать. Соединиться с кем-то только, чтобы не бегать в поисках новых, для некоего постоянства, но для чего это постоянство? Для регулярного секса? Не захочется никакого секса, если ни капли влечения. Или выключить свет и воображать себя с кем-нибудь из знаменитых красоток? Может, все так и делают, кто по сто лет живёт вместе. Но мне это не улыбалось. Чем, как Виктор иметь под боком нескольких женщин или как Лида, лучше я буду свободный «лётчик». Хотя бы без постоянной лжи.

Вот поэтому, а ещё от отвращения, овладевшего мной на сегодняшний день к замужним развратницам, мне и не хотелось к Ирочке, с которой мы встречались раза три, когда её муж бывал в отъезде… Ещё решит, что мы с ней пара… Ещё мужу задумает объявить что-нибудь. А я не знаю даже, к примеру, есть ли у них дети. Она вроде говорила что-то, ничего не помню…

Я приладил верхушку, тройная остроконечная луковица серебристого цвета сантиметров тридцать длиной всё же маловата для нашей ёлки-великанши. И где Виктор только взял такую? Небось, в какой-нибудь подшефный детсад две привезли.

Зазвонил телефон. Маюшка, стоявшая на полу, посмотрела на меня, снизу вверх:

– Ты есть?

– Спроси, кто, – сказал я. – А вообще… нет, нету меня. Ещё подумаю и сам позвоню тогда.

Но это звонил Виктор, сказал, что приедет к восьми. Достойны друг друга с Лидой. Ещё в обед мама послала меня в магазин с целым списком, там я и увидел через витрину Виктора с пигалицей, чуть ли не Маюшкиной ровесницей… Вот такая чудная семейка.

Настроение ни к чёрту. Наконец, явилась Лида. Вошла, оглядывая ёлку, потряхивая головой, оправляя ровное каре, чуть примятое норковой шапкой, как ни в чём, ни бывало трясёт её в руках, красивая, глаза блестят. Что ж, романы молодят и украшают всех, в наступающем году моей сестре будет сорок, как и Виктору, мне двадцать пять, маме пятьдесят девять, а Маюшке – шестнадцать. Стариков у нас нет. Отец умер, так стариком и не став, ему было шестьдесят семь.

– Красиво, – сказала Лида, оглядывая ёлку, – не слишком много игрушек?

– В самый раз, – ответил я, спустившись, и оценивая, что получилось, снизу.

– Ты… – Лида посмотрела на меня, краснея чуть-чуть.

– Меня не касается, – отрезал я, не глядя на неё.

Не хватало ещё обсуждать это со мной… Провалитесь вы!

Лида успокоено отвернулась опять к ёлке.

Снова зазвонил телефон.

– Что скажешь, Ю-Ю?.. – Маюшка посмотрела на меня.

– Status idem, – ответил я.

– И что зовёт тебя как немтырь всё «Ю-Ю»? – проговорила недовольно Лида, глядя вслед дочери.

– Пусть как хочет, зовёт. Ей можно, – сказал я, ещё к Маюшке цепляться будет?

– Всё разрешаешь ей, деньги такие тратишь на неё, балуешь. Женился бы лучше на ком-нибудь, – нахмурилась Лида.

– Кому лучше? – удивился я, выразительно посмотрев на неё.

– Ой, да ну вас, делайте, что хотите! – Лида поморщилась, отмахнувшись от меня, и направилась в коридор к ванной или своей комнате. Вот и иди.

Нет, встречать с ними тут праздник, это я изведусь. Пожалуй, надо всё же позвонить Ирочке. Не мне ли и звонили? Я посмотрел на вошедшую Маюшку. Она ответила взглядом:

– Это меня, Оксанка спрашивала, кто шампанское покупает…

– И кто?

– Да купили уже, опомнилась, – Майя махнула рукой.

– Много?

– Много – три бутылки, много – напьёмся… Только не говори «предкам» …

Я усмехнулся про себя и направился к себе в комнату, где у меня тоже был телефон. Всего по дому было три аппарата. Всё же два директора тут. Когда я поднимался по лестнице наверх, услышал, как хлопнула входная дверь, и потянуло морозным сквозняком, окно наверху у меня открыто. Виктор пришёл. Желать ему Доброго вечера мне не хотелось, поэтому я не стал останавливаться.


А мой Новый год срывается. Я понял это, когда застал маму почти без сознания, упавшую на пол в промежутке между моим диваном и её. Я испугался. Такого ещё никогда не бывало. И было от чего пугаться…

Я наклонился, чтобы поднять её. Но она очень бледная и мокрая от пота почти не могла открыть глаз.

Я поднял её на кровать и бросился к Ивану Генриховичу. Тот мгновенно начал вызывать «скорую».

– Мама, мамочка… – почти в отчаянии бормотал я, держа маму за руку и глядя в её бледное лицо, не в силах сказать что-нибудь, кроме этого, ни одной мысли, кроме страха.

Тут телефонный звонок. А ведь я Майке обещал, что мы вдвоём пойдём к ребятам. Это должен был быть первый Новый год вне дома. Но сейчас я забыл и об этом. Иван Генрихович ответил за меня.

«Скорая» повезла маму в больницу. И мне позволили ехать. Я остался в Приёмном покое вместе с ещё несколькими такими же ожидающими кто чего. Страшно так, что мне, кажется, весь снег, что нападал за декабрь на улице, сейчас у меня в груди. Страшно. Если мама… если мама… Я боюсь даже думать это слово… Меня отправят в детдом… если мама… Я останусь совсем один. Бабушка не интересовалась нашей жизнью, довольная, что мы уехали из Воскресенска подальше от неё. И к себе она меня, конечно, не возьмёт. Больше у меня нет ни одного родственника.

Чёрная дыра разверзлась передо мной, и затягивает меня в себя. И так живу в безысходности, а тут ещё чернее чернота… Я наклонился вперёд, опирая голову на руки. Я не в силах сидеть ровно и спокойно. Ещё немного и я лучше сам умру.

Но что-то мягкое и тёплое коснулось меня, словно накрыли тёплым. Я поднял лицо. Майка. Майка…

– Твоей маме лучше. Всё будет хорошо, мне сказали, сейчас будет спать, а завтра тебя пустят, – она и глазами греет, у неё солнце там.

Она села рядом со мной. Я чувствую прикосновение её острого плеча, перекинула куртку на руку, в джинсах, в свитере каком-то здоровенном, она дома так ходит, я видел.

– Меня тут знают, я прошла… – сказала Майка.

Теперь мне стало стыдно. Страха своего. За себя ведь боялся, не за маму. И не думал вовсе, что умирать в тридцать семь лет, несправедливо и противоестественно. Что она, несчастная до того, что не имеет совсем сил жить, убивает себя каждый день этим проклятым спиртным. Убила бы разом, но я держу, наверное… Мама, мама, прости, что я такой эгоистичный, такой слепой и чёрствый сын… И что я ничего не могу сделать для тебя.

– Идём, Василёк? – сказала Майка.

– Куда? – спросил я, разгибаясь, напугавшись, что скажет, как ни в чём, ни бывало: «Идём на Новый год».

– Домой. Я побуду с тобой до утра, пока тебя к маме не пустят.

– Не надо… – пробормотал я, вспомнив, что дома не убрано, что там…

Но Майка возразила:

– Да надо! Друзья нужны на что-то, – Майка улыбается спокойно и ясно, что спорить бесполезно, решила, что нужна мне сейчас зачем-то, значит так и будет.

Идти недалеко. У нас в М-ске всё, в общем, не далеко, за полчаса пройдёшь город из конца в конец. До моего дома от больницы пятнадцать минут ходу. Снег размяк, и ноги проваливаются в жидкую водно-снежную кашу. Машин уже нет, все утроились встречать Новый год. Интересно, который час?..

Маме легче… Значит, весь ужас отменяется?

Завтра пустят. Увижу… и всё будет по-старому.

Но чем мы ближе к дому, тем я растеряннее становлюсь, Майка, которая пахнет какими-то чудесными духами, волосы шёлком по плечам, в куртке этой красивой с белым воротником, войдёт в нашу с мамой комнату…

А там…

– Слушай, Май, а… Может, я тебя домой провожу? – сказал я.

Ей станет противно со мной, если она узнает. Увидит всё.

– Или к ребятам? – закончил я.

– Что мне делать с ребятами без тебя?! Ты что? И дома я сказала, что пошла к тебе до утра. Так что никто меня не ждёт.

Я соврала, дома я ничего такого не говорила, я просто убежала, когда Иван Генрихович, которого я знала только по телефону, ответил вместо Васи и сказал, что Вася поехал с мамой в больницу… Вот я и побежала, успела только куртку надеть. А то, что ему нельзя одному сейчас – это по лицу видно. Ещё казнит себя, думает он плохой сын. Разве можно человеку одному в такую минуту?

Так что мы пришли, наконец, к ним.

Я не бывала никогда в домах, где живут крепко пьющие люди. И первое, что прямо ударило меня – это запах. Противный кислый запах перегоревшего в человеческом теле спирта и выдохнутый, выпущенный с мочой, испражнениями. Их нет, они смыты водопроводом и канализацией, а вонь сохраняется, впитываясь в ткани, обои, в поролон диванов и перо подушек. Даже в сами стены и пол.

Но бедность и беспорядок, недопитая бутылка какой-то коричневой бурды у ножки дивана, не смущают меня, меня смущает стыдливая потерянность Васи.

– Ты теперь… будешь думать… – поговорил он. – Что у меня… что я… что мы… в каком-то алкашном притоне живём…

– Никакого притона я не знаю, – сказала я, откуда мне знать, какие они притоны эти? – И ничего я не буду ничего думать, я знаю всё давным-давно, – сказала я.

– Знаешь?! – изумился Вася.

Он удивился этому куда больше, чем, когда увидел меня в больнице.

Да, я знаю. Я знала, но я не думала, что это так ужасно. Что это так мерзко. Я никогда не видела притонов и здесь, конечно, никакой не притон, но всё же… Бедный Вася… как же он живёт? Моя собственная жизнь показалась мне райским приключением: столько человек любят меня, заботятся обо мне, а он совсем один лицом к лицу вот с этим ужасом. С этими запахами, с этой старой мебелью, с протёртой обивкой и продавленными подушками, с этим полинялым дырявым линолеумом на полу. Зачем здесь линолеум, в коридоре – паркет. Одна моя куртка стоит, наверное, дороже, чем вся тутошняя обстановка.

Мне стало стыдно, что я живу так хорошо. Так богато, я никогда не задумывалась раньше над этим.

– Как Анна Олеговна?

Мы обернулись на голос. Я увидела высушенного, ещё не старого человека в очках с толстенными стёклами. Это и есть, наверное, Иван Генрихович.

– Здравствуйте, – машинально проговорила я.

– Здравствуй, девочка, – ответил он, вскользь глянув на меня.

А Вася сказал ему:

– До завтра не пустят. Но сказали – лучше. Это Майя, Иван Генрихович, Майя Кошкина, познакомьтесь.

Сушёный очкарик удостоил всё же взглядом:

– Вы – Майя? – почему-то удивился он.

Чему он удивляется? Мы же никогда раньше не встречались. Странно. Но он долго не стоял возле нас, сказал ещё что-то Васе и исчез за дверью, тоже обшарпанной и грязноватой, как и всё здесь.

– А знаешь, что я делаю, если мне страшно или я волнуюсь и не могу найти себе места? – сказала я.

– Что? – пробурчал Вася, которому сейчас вовсе не было до этого дела.

– Я берусь за уборку! Давай приберёмся? Твоя мама придёт, а дома чисто, ей будет приятно. Мамы любят, когда дети убирают.

Он посмотрел на меня:

– Правда, так думаешь?

Ничего я не думала, и Анну Олеговну мне хотелось жалеть в последнюю очередь, тем более что я никогда её не видела, а она довела свой дом до такого свинства. И своего сына до такого отчаяния в глазах. Но надо же было что-то делать, тут и сесть-то негде, если всё тряпьё не убрать.

Всегда в фильмах разнообразные героини, приходя впервые в дом к мужчинам, устраивают уборку, меня раздражали эти повторяющиеся сцены, я всегда думала, что это глупо и неприлично: явилась и давай хозяйничать, порядок наводить. Но сейчас ничего другого просто не оставалось. Да и Вася же никакой не мужчина, Вася мой друг.

Загрузка...