В какой-то момент, когда стало чуть полегче, он вдруг понял, что похож на курицу, которая, склоняясь над деревянным корытцем и вытягивая шею, погружает клюв в воду, а глотнув, обязательно потом запрокидывает головку назад, устремляя красновато-оранжевые глазки в небо. Так подсказала ему память детства, когда он приезжал в село к бабушке и дедушке, пока они были живы, и по их просторному двору вольготно расхаживали пеструшки – в Киеве на асфальте их, конечно, не увидишь. Он уловил это сходство потому, что, стараясь поймать воздух и как можно лучше насытить, наполнить им легкие, сразу после вдоха откидывался головой назад, зарываясь затылком в белую глубь не очень-то удобной, чересчур большой больничной подушки. Он никогда не любил большие деревенские, как на картинах старых мастеров, подушки, только маленькие, европейского, можно сказать, образца, под которые так славно поднырнуть рукой – засыпаешь на собственном предплечье.
Однако эта инстинктивная, что ли, уловка помогала мало или даже вовсе не помогала – воздуха не хватало ни на вдох, ни на выдох. Такое впечатление, что он, этот воздух, куда-то исчез, или его попросту катастрофически мало в этой проклятой палате, где Андрей лежит уже четвертый день. «Наверное, я в космосе, – однажды подумал он. – В безвоздушном пространстве…»
Он задыхался. Так, видимо, страдает рыба с крючком в губе и выброшенная беспощадным взмахом удилища на берег – жадно разевает рот, приоткрывает жабры, пружинисто изгибается на траве, на речном песке, чтобы хоть как-то уйти от сладкого смертного удушья, несущего с собой смерть.
Немножко легче становилось тогда, когда его переворачивали на живот, и спина получала несколько часов отдыха, дабы «дышать», давая пощаду натруженным легким, и тогда, как показывал приборчик, надетый на палец, точно наперсток, кровь лучше насыщалась кислородом.
Еще хуже было, когда легкие разрывал кашель. Никакой влаги в них не обнаруживалось, будто изначально были высушены, как кальмары на жгучем тропическом солнце. Хорошо, если б только высушены, но нет, они, и правое, и левое, были словно забиты острой алмазной крошкой или битым, мелкими-мелкими осколочками, стеклом – боль такая, что справиться с ней дьявольски трудно. Эта вот «начинка» и полосовала ткань легких, будто выпирающих из груди, отяжелевших в такой степени, что теперь ни за что не оправдали бы своего названия – ведь легкое потому и легкое, что это единственная человеческая внутренность, которая не тонет, а держится на воде.
Когда становилось совсем невмоготу, Андрей думал, что, может, напрасно он проявил благородство и великодушие, пожертвовав собой ради совсем незнакомого ему человека, пусть тот и намного моложе его.
Когда ему стало худо и тест на коронавирус дал положительный результат, когда «скорая» привезла его в больницу, заведующий инфекционным отделением Петр Павлович Сильвестров обнадежил:
– Ну, ничего страшного, мы вас подключим совсем скоро, сразу после обеда, к аппарату искусственного вентилирования легких, все, думаю, обойдется. Вам, надо сказать, чертовски повезло, что первым привезли сюда – ИВЛ у нас в единственном числе. Злыдни, знаете ли, нищета… А ведь все в стране только начинается… Что будем делать, как спасать людей, ума не приложу…
Это была странная картина – будто кадр из фантастического фильма: инопланетянин, весь в белом скафандре, с маской на лице и огромными, как у сварщика или мотогонщика, очками, плотно прилегающими ко лбу, вискам, скулам, переносице, пылинка под них не залетит, беседует с распростертым на кровати, в трусах и футболке землянином. Ситуация, определенно попахивающая сюром, и тем не менее пациент, над которым склонился невидимый коронованный убийца и которому следует искренне сочувствовать, пожалел, тем не менее, «инопланетянина», пришельца из космоса, ему ведь так некомфортно в своих «доспехах».
И впрямь, скоро, ну, минут через сорок, врач опять появился в палате Андрея, лежащего под капельницей, и тот по его лицу сразу понял – что-то не так, а Петр Павлович, явно собираясь с духом, колеблясь, сказать или нет, все-таки решился:
– Поступил только что молодой парнишка, девятнадцать лет ему… Состояние… Состояние похуже, чем у вас. Заметно хуже… Намного хуже… Если срочно не подключим к ИВЛ, боюсь, до утра не дотянет… Музыкант он будущий, большие надежды, говорят, подает…
– Понятно… Что ж, – после некоторого молчания сказал Андрей, – я не возражаю…Он помоложе, только начинает жить… А я постараюсь справиться…
– Да и вы не глубокий старик, – волнуясь, определенно чувствуя себя неловко, произнес доктор. – Я… Я восхищаюсь вами… вашим благородством. Андрей Васильевич, мы обеспечим вас лучшими лекарствами, опять же, на днях обещают завезти еще парочку ИВЛов. Мы вас обязательно вылечим, Андрей… Уж не знаю, почему, но у нас в зоне риска преимущественно люди молодые или зрелого возраста, хотя во всем мире наоборот…
Самое трудное было объяснить ситуацию Марине, жене – к сожалению, он не удержался, тут же, как только инопланетянин вышел из палаты, сообщил по мобильному телефону, что его вот-вот подключат к искусственной вентиляции. Пока раздумывал, как получше справиться с этой нелегкой задачей, Марина сама позвонила ему, она уже знала о его поступке, сама, видимо, связалась с отделением, и теперь просто кипела негодованием:
– Ты что, сумасшедший? Крыша поехала, что ли? На кого ты хочешь оставить меня с двумя малолетними детьми? Кому нужно твое самопожертвование? Забыл, что вся семья на самоизоляции, что некому принести даже батон и пакет молока?
– Марина, погоди… – попытался было остановить ее Андрей.
– Ты ненормальный, Андрюша, не-нор-маль-ный! – тут она заплакала – горько, неутешно, как несправедливо обиженная девочка. – Ну, подумай сам, что с нами станет, если ты… если ты… – она не договорила, да и зачем, и без того ясно, что она хотела сказать. А потом он и вовсе оказался отрезанным от всего мира – ни телефона, ни родных, их, если бы даже они смогли его навестить, все равно не пустили бы к нему в палату, да и сил у него самого оставалось все меньше и меньше…
Теперь, когда он, измаянный болезнью, в первый, кажется, раз малодушно подумал, что надо было все-таки сначала позаботиться о собственной персоне, ведь ему всего-навсего тридцать семь, ему стало не по себе. Мысленно он пригрозил, не кому-нибудь, а тому же Андрею Чумаку, что, если подобная мысль хоть еще раз проклюнется в его голове, он перестанет себя уважать. Коль ты сделал доброе дело, нечего потом посыпать голову пеплом, жалеть о содеянном. Парнишка же, если верить врачам, идет на поправку, если останется жить, пусть считает его, Андрея Чумака, вторым отцом, а это тоже немало…
Когда человека ведут на казнь, его, как правило, ждет один палач, а не два, не несколько. Но в этой одиночной, неприютной, глазу не за что зацепиться, палате, это давнее правило не соблюдалось. Третьим катом, помимо удушья и сухого, ужасно-болезненного кашля, был высокий жар, Андрей прямо-таки часами горел в огне, но все-таки этому последнему истязателю, казавшемуся ему помилосерднее первых двух, он в какой-то мере был признателен, потому что огонь, испепелявший его изнутри, даровал хоть и краткое, но беспамятство, забытье.
Странно, но он уже несколько раз видел себя, веселого, подтянутого, мускулистого, охваченного радостью, как бы со стороны, и повод для прекрасного настроения был, ведь он поднимался на описанную великим Хемингуэем высочайшую гору Африки – Килиманджаро, у подножия которой лежал его умирающий герой писатель Гарри, а вот фамилию его Андрей позабыл, хотя и прочитал этот рассказ прошлым летом, в июле, когда путевка в Африку, в Танзанию, на Килиманджаро уже лежала у него в кармане, она была дорогая, больше трех с половиной тысяч долларов, Марина не согласна была с такими расходами, но он сказал, что раз в жизни может позволить себе такую роскошь, вот тогда-то он и взял в руки томик Хемингуэя, и потом долго помнил тот сладкий холодок под сердцем, что еще немного, и он, Андрей Чумак из Киева, мелкий бизнесмен, окажется в тех местах, которые знает всяк читающий на земле человек. Но сейчас, проваливаясь по колено, а то и по пояс в вязкую, обволакивающую тину беспамятства, как в бездонный ил донельзя загаженной, убитой речки, он видел не зеленое подножие знаменитой горы с белоснежным квадратом ее вершины, о которой местные жители издавна говорили, что она покрыта серебром, не всякие там древовидные папоротники высотой чуть ли не в два метра, не жесткий вереск под ногами, не знакомые, будто перенесенные сюда из Одессы акации, ни разную другую растительную экзотику, названия которой он не запомнил, не обезьянок на деревьях, которых проходившие мимо люди вовсе не интересовали, нет, он видел только себя, и он знал, что молод, силен и обязательно взберется на эту «Сверкающую гору» – так звучит ее название на языке суахили, на самый ее пик Ухуру, хотя никогда альпинизмом не занимался, почему и избрал самый легкий маршрут Лемошо, и не нужны ему были сейчас перевалочные лагеря, где можно отдохнуть в палатке и похлебать или огуречного, или бананового супу, не нужен ему был ни прикрепленный к нему гид, ни два помощника, тащившие на своем горбу его поклажу – ему, Андрею Чумаку, нужно сейчас как можно скорее, не за несколько дней, а самое большее за полчаса взобраться на вершину Килиманджаро, где, как он помнил по своему единственному туда восхождению, бывает, дует ледяной ветер, под ногами скрипит девственно-чистый снег, не оскверненный следами от грязных подошв, вот этот снег он зачерпнет целыми пригоршнями и остудит свой горящий лоб, горящую грудь, и подмышки, и живот, но пока что он видит только серую, изредка в черных пятнах, землю подъема и громадные серые валуны, и чем выше он взбирается, тем меньше остается воздуха для полноценного, нормального дыхания, сердце бьется неровно, то часто-часто, то вдруг замирает, как у испуганной перепелки, голова начинает раскалываться, уши закладывает, в виски стучит густеющая кровь, а главное – немилосердно, зло палит беспощадное африканское солнце, чем выше он поднимается, тем сильнее оно плавится в вышине, как сталь в мартене, и не имеет никакого значения, затянуто ли небо облаками, серыми, рваными, оказывается, такими они бывают даже в Африке, или же ослепительно-синее, как летом над Днепром. Ему было плохо, совсем плохо, но он знал, твердо знал, что обязательно, и очень скоро, поднимется на эту пятую, кажется, по высоте гору земного шара, а оттуда, с вершины, откроется черная пропасть и он, не колеблясь, сделает шаг ей навстречу…
В это время, когда Андрей Чумак совершал свое второе восхождение на Килиманджаро, заведующий инфекционным отделением Петр Павлович Сильвестров, похожий в своем белом скафандре на инопланетянина с какой-нибудь «летающей тарелки», срывался на крик:
– Да быстрее вы, как можно быстрее!
Ближе к полудню доставили в больницу долгожданный аппарат искусственной вентиляции легких, и Сильвестров торопился подключить к нему Андрея Чумака.
– Петр Павлович, полчаса назад, вы же знаете, к нам поступил, ну, фамилию называть, видимо, не стоит… – подошел к заведующему его заместитель Артем Подопригора.
– Рентген показал – у него небольшая пневмония… – отмахнулся Сильвестров. – Подождет…
– Но вы ж понимаете, это грозит нам большими неприятностями…
– Да пошел он!.. – вышел из себя Сильвестров. – Тот, который отдал свой ИВЛ другому, совершил подвиг самопожертвования, понимаешь ты или нет?! Подвиг! Самопожертвования! И я должен его спасти!..
– Да у него, поди, и легких уже нет! Его легкие уже съел коронавирус! – не сдавался Подопригора.
– Вашу мать!.. Этого, бонзу… или толстосума, не знаю, кто он там у вас, – на кислородную маску! Потерпит часа два-три! После обеда обещают привезти еще один аппарат… А этого мужика, настоящего мужика, я должен, я просто обязан спасти! Ну что, все готово?…
А Андрей Чумак уже приближался к вершине – еще немного, еще чуть-чуть, последнее усилие, и вот он уже стоит на белой шапке Килиманджаро. Он наклоняется, хватает обеими руками снег и удивленно, потрясенно, не веря самому себе, обнаруживает, что этот снег – горячий, не студеный, не холодный, даже не теплый, а невыносимо горячий… А еще он, доселе одиноко стоявший на самом пике «Сверкающей горы», вдруг слышит рядом с собой человеческие голоса…
Рощица пахла октябрем – сыроватой горечью опавшей листвы, густо усыпавшей землю, корневой прелью умирающих трав, остуженной водой от луж-блюдечек, где настаивался лесной сбор, на который не поскупились кроны облетающих деревьев, и еще чем-то, вот ему-то нужное слово пока не отыскивалось. На днях прошли щедрые дожди, после них резко усилился грибной дух, и Саша Корниенко, с позывным «Грек», совершенно не к месту пожалел, что так и не научился собирать хоть белые, хоть подберезовики, хоть маслята-опята или грузди-лисички, ничего, впрочем, удивительного, ведь вырос в степном краю, припавшем к самому берегу Азовского моря, а там, на гладкой степной столешнице, они, можно сказать, и не встречаются. Он улыбнулся: надо же, какая ерунда лезет в голову, здесь, где он находится сейчас, скорее наткнешься не на гриб-боровик, а на подлую растяжку, глядишь, и отправишься на грибную охоту на тех вон облаках, что проплывают высоко над головой. Хотя там, наверное, грибы не растут.
По редколесью, все ползком, по-пластунски, Саша преодолел метров сто пятьдесят, и куртка на брюхе, на груди, и армейские штаны на ногах вымокли так, будто он с разгону плюхнулся в море. Ну, да ладно, еще чуток, и он привстанет, выпрямится, желтые березы и красные осины там, впереди, жмутся друг к дружке потеснее, как пассажиры в набитом под завязку автобусе, в этой, с натяжкой, конечно, можно так сказать, чащобе он оторвется, наконец, от земли, и с высоты своего роста высмотрит то, что с земли не приметишь, то, зачем, собственно, и отправился в разведку – вызрела у командира задумка взять это маленькое, дворов на сорок, луганское сельцо, отобрать родимую кроху, нашу пядь, как пел Высоцкий, у врага. Разглядеть, где и как он, вражина, окопался, какие там «Грады» и минометы, в бинокль, конечно, можно, но плохо, мешает лесок, живым, зорким глазом все увидится гораздо лучше. И уже через минуту «Грек» стал охотником, который, затаясь, высматривает зверя. Фотографическая память накрепко все запоминала. Осторожно перемещаясь то к одному, то к другому просвету между стволами и кронами, он цепко схватывал глазами все, что могло пригодиться для будущей атаки. И уже собирался попятиться, сделать несколько шагов назад, после чего снова ляжет на мягкую листву, и прикоснется к земле мокрым брюхом, мокрыми коленками, мокрыми, уже слегка саднящими локтями, и по-пластунски отправится восвояси, как настороженным, чутким ухом услыхал – совсем недалеко, слева, кажется, от него хрустнула ветка. Саша резко обернулся и, вскинув автомат, увидел человека – с той, конечно, стороны. Доли мгновения хватило и тому, чтобы увидеть «Грека», и тоже вскинуть автомат, и они бы точно обменялись пулями в живот, а то и прошили бы друг друга короткими очередями, если бы не свершилось внезапное, точно молния сверкнула, узнавание:
– Санчес! – крикнул тот, под кем хрустнула ветка.
– Лешка! Ты?!
Нескольких секунд хватило, чтобы наступил черед крепких медвежьих объятий.
– Санчес!.. – изумился недавний враг и задал совершенно нелепый вопрос: – А что ты здесь делаешь?
– Леш, ты с луны свалился? Родину защищаю, вот что делаю! А ты?
– Приказ выполняю. Неужели забыл, что я военный человек?
Алексей швырнул автомат на мягкую осеннюю подстилку, сплошь и рядом в багрово-красных, точно пятна крови, осиновых листьях, рядышком приземлился и «калаш» Александра.
– Сядем, покурим?
– Отличная идея! Слушай, а мы сейчас могли бы отправиться на тот свет. Оба, одновременно. Мы ж с тобой и родились в один день, в одном году… Не забыл? – засмеялся Лешка.
– Редчайшее совпадение! Разве забудешь, – улыбнулся Саша. – Таких троюродных братьев, как мы с тобой, нет, наверное, на всем белом свете.
Да, они были троюродными братьями, и такое родство на их малой исторической родине, в селе, откуда эти кровные связи брали истоки, было ничуть не слабее, чем если между родными братьями и сестрами. У их дедов, Юрия Васильевича и Николая Васильевича, родилось по сыну, у тех, в свою очередь, тоже. Жизнь разбросала не только Александра и Алексея, а и других двоюродных-четвероюродных по разным городам и весям, кто в Киеве, кто в Перми, кто в Мариуполе, кто в Бердянске, однако летом (каникулы, отпуска), все Корниенко обязательно собирались вместе. До кучи, как смеялись родичи – и старые, и молодые.
– А чего ты здесь, Санчес? У тебя ж трое малолетних сыновей. Что, забрили?
– Нет, – поморщился тот. – Леша, я сам вызвался, добровольцем. Надо ж кому-то родину защищать, не всем же сидеть в барах и ресторанах.
– Ясно… – протянул Алексей. – Слушай, а ты усек, чем тут пахнет? В наших пермских лесах это просто забивает ноздри, но и здесь тоже…
– Осенью пахнет…
– Правильно, но…
– Что – но?
– Как у моего дедушки на летней кухне, да и у твоего тоже – в сентябре, октябре… Когда они давили виноград… Винный запах чуешь? Как от чана, где бродит сусло…
– Точно, Лешка, точно! А я-то думал, что мой нос, помимо разных других запахов, улавливает…
– Вино делали из разных сортов, но очень ценился гибридный виноград. Помнишь, мелкий такой, черный, и сладкий-сладкий?… В селе считали, что самое лучшее вино – из него.
– Да, гибридный… Жаль, что такое замечательное виноградное слово сейчас стало страшным и жестоким – гибридная война…
– Никогда, Санчес. – так, на испанский манер, когда-то в детстве называл Лешка Александра, – не подумал бы, что мы, уже взрослыми мужиками, встретимся вот так, с автоматами в руках, как злейшие враги… Я, знаешь, что подумал – а как бы на все это посмотрели наши Васильевичи – и Юрий, и Николай?
– Они уже давно перевернулись в гробах. А если б встали из могил и ожили, то заплакали бы и слегли с инфарктами… Если б вообще сердце у них не разорвалось…
Оба Васильевичи были рядовыми Великой Отечественной, один, Николай, прошел всю войну артиллеристом, защищал Сталинград, брал Кенигсберг и домой вернулся аж в 1946-ом, уже с японского фронта, второй, Юрий, бронебойщик, воевал под Великими Луками, удостоился ордена Красной Звезды и едва не лишился развороченной осколком мины правой руки, которую чудом не отрезали, а все-таки сшили, спасли врачи в армейском госпитале…
– Знаешь, – невесело сказал Саша Корниенко, – у меня перед глазами часто выстраивается такая картинка: освобождают солдаты нашу неньку-Украину от немцев, от фашистов, кровь, смерть, увечья, и вот надо взять какую-то очередную безымянную высотку, ротный выстраивает своих бойцов и говорит им: «Завтра на рассвете пойдем в атаку, на приступ, взять эту высоту приказано во что бы то ни стало, она открывает путь на Киев. Многие из нас не вернутся из боя, но мы выполним свой долг до конца, знайте, однако…Знайте, ребята, что через семьдесят лет нашу братскую могилу осквернят, собьют с постамента золотые буквы «Павшим героям-освободителям», обольют памятник краской, пройдутся по нему кувалдой. Просто – знайте об этом…» И смотрят на него глаза украинцев, русских, казахов, татар, узбеков, грузин, армян, всех парней и мужиков, которым совсем скоро идти под пули… И я все думаю сейчас: ну как, как они поступили бы, если б видели наперед?
– Не знаю, – сказал Алексей.
– И я тоже не знаю, – глухо отозвался Александр. – Ясно, когда сносят памятники сталинским палачам, партийным бонзам того времени, тем, кто вершил голодомор, но, ей-Богу, не понимаю, как можно замахиваться на святыни? Это ж самое настоящее кощунство, и оно в моей голове не укладывается. Пусть нечасто, но такие сюжеты по телевизору показывают…
– Что тебе сказать, брат… Слов нету, – Лешка потянулся за пачкой сигарет: – Выкурим еще по одной?
На сей раз они обменялись сигаретами – Алексей протянул брату «Яву», тот в ответ – синие «Прилуки».
– Слушай, ну, то, что мы встретились на нейтральной, так сказать, полосе, это…как писатель какой-то сочинил, как из фильма какого-то… Что-то у меня в голове вертится, а что, никак не поймаю…
– Шолохов, наверное, его рассказ «Родинка», там отец шашкой зарубил родного сына, Николку, и уже мертвого опознал его по родинке – выше щиколотки, размером с голубиное яйцо…А потом сунул себе в рот револьвер…
– Саш, забыл, что ты филолог, молодец, помнишь все прекрасно…
– Правда, война тогда была другая, гражданская, а у нас, черт бы ее побрал, гибридная… И чего вы только сюда полезли?
– Геополитика…
– К чертям собачьим такую геополитику… В селе ж соседи, дома у которых впритык, в дела внутрисемейные не вмешиваются, правда же? Мы бы сами у себя в доме разобрались…Знаешь, Лешка, я где-то вычитал, что даты рождения и смерти Лермонтова имеют для России роковое значение. Михаил Юрьевич родился в 1814-ом году, и через сто лет для России началась первая мировая война, еще через сто, в 2014-ом – эта вот, гибридная… Лермонтов погиб в 1841-ом году, и через сто лет, в 1941-ом началась Великая Отечественная… Дай Бог, чтоб в 2041-ом все было тихо и спокойно…
– Война… Кому война, а кому мать родна…
– Мой любимый Хемингуэй говорил: «Эта проститутка война…» Я понимаю, конечно, что он имел в виду, и все же не очень-то с ним согласен. Проститутки, по большому счету, это хорошие женщины, загнанные жизнью в глухой угол. Из тысячи девиц нетяжелого поведения лишь единицы, думаю, занимаются этим ремеслом по призванию. А все остальные мечтают встретить настоящую любовь, заиметь семью, родить детишек. Женщина – это прежде всего мать… Нет, Леша, война – это не проститутка, а самая настоящая сволочь. Самая настоящая подлянка… Она состоит из двух «или»: или ты убей врага, или он убьет тебя. Иной альтернативы нет…
Где-то совсем рядом тренькнула синичка или какая-то другая пичуга. Еще сильнее запахло грибами, осенним увяданием, сырой землей.
– По третьей, по последней? Бог троицу любит, – и они по-прежнему угостили друг друга сигаретами.
– Слышь, Санчес, видишь ту усохшую березу? И дальше, дальше за ней, левее, левее? Там не ходи, там растяжка на растяжке, Боже, как мы все-таки испоганили эту землю, не один десяток лет понадобится, чтобы очистить ее от притаившейся смерти… И еще, выдам, так и быть, тебе еще один секрет – особо там у себя не высовывайся. Недавно к нам прибыл снайпер, стреляет очень метко…
– Да я, Лешка, и так знаю… Три дня назад он завалил нашего побратима, Володьку из Мариуполя, пуля попала в прямо в лоб…
– Такая у снайпера работа, Санчес… Кто на что учился…
И тут Сашу Корниенко обожгла мысль: а вдруг они завтра-послезавтра пойдут в бой, чтобы отвоевать это малюсенькое украинское село, и его, «Грека», пуля найдет Лешкину грудь, пусть даже не от его свинца, а от чьего-то другого братан упадет наземь, истечет кровью, забьется в агонии… Но что, что он может поделать сейчас? Нет у него права предупредить Алексея Корниенко, как-то остеречь его, нельзя даже намекнуть на готовящуюся операцию – это ж будет чистой воды предательством, на которое он, защитник родного края, никогда не пойдет, даже в этой щекотливой, рвущей сердце, прямо-таки ужасной ситуации…
Однако мгновением спустя на помощь «Греку» пришел сам, кажется, Всевышний, потому что Лешка вдруг сказал с несомненной радостью в голосе:
– Совсем забыл, Санчес, я ведь завтра снимаюсь с позиции, отбываю в отпуск, уже утром и след мой простынет… А знаешь, что еще? Наверное, попрошусь я в запас, не хочу здесь у вас, вернее, у нас, воевать. Сейчас я капитан, и никогда уже, как пел тот же Высоцкий, не стану майором. Ну и ничего, ну и Бог с ним… Займусь чем-нибудь на гражданке, компьютеры, например, стану чинить, я же технарь, и кое-какой опыт по этой части у меня имеется. А хоть грузчиком в супермаркет устроюсь… Да, решил, вот сейчас прямо сейчас и решил: комиссуюсь по состоянию здоровья – пожаловаться уже есть на что… Слушай, Санчес, а как там наше море?
– На месте. Только рыбы в нем почти не осталось. Один бычок, ну, может, таранка еще с детскую ладошку. Угробили, Леша, наше море. Еще при старой власти кто-то из умников догадался запустить в Азов пиленгаса. Представляешь, дальневосточную эту рыбку да к нам, сюда. А пиленгас этот водоросли жрет со страшной силой – как бритвой по ним проходится! Вместе с икринками и судака, и камбалы, и прочих остальных обитателей дна… Добавь к этому браконьеров, заводские стоки…
– Жаль… Даже и не знаю, когда еще побываю на родном море. Часто о нем вспоминаю… Слушай, Санчес, а как живется вам после Майдана?
– Майдан, Леша, был справедлив и. мне сдается, ко времени – когда в чайнике бурлит кипяток, бывает, срывает крышку, прямо наотлет… Правда, жить лучше мы не стали. Народ обеднел в три, если не более, раза, коммуналка душит сильнее петли на виселице, крадут по-прежнему, даже еще больше, суды неправедные, куда не плюнь, взяточники, мздоимцы, временщики. Одним словом, коррупция! Но знаешь, как бы мы не бедовали, никому – ни с востока, ни с запада, ни с севера, ни с юга к нам соваться не следует. Как-нибудь сами переморгаем, перетерпим, справимся, выдюжим, выдраим до блеска. Потому что никому мы, кроме как самим себе, не нужны. Наш дом, и порядок в нем нам самим и наводить! А с кем дружить, тоже решать опять-таки нам! Соседям, конечно, надо дружить. Помнишь, у нас в селе говорили, если кто-нибудь хотел построить себе дом: выбирай не план, не землю-огород, а соседа…
Оставшиеся несколько минут ушли на родственные расспросы: как там поживают дети, жены, разные близкие и дальние родичи, земляки, кто жив, кто помер, кто женился, кто у кого родился, опять же переданы были приветы поименно всем и наилучшие пожелания…
– Бывай, Лешка!
– Береги себя, Санчес! Возвращайся домой живым!..
Распрощались. Повернулись друг к другу спинами, тихо зашуршали шаги по лесному пушистому паласу, и вдруг…
И вдруг что-то укололо Сашу Корниенко в самое сердце – инстинкт самосохранения, подсказка интуиции, фронтовая, военная чуйка или что иное, но он резко оглянулся, и так же синхронно оборотился к нему лицом и Лешка, пермяк, брат и…враг. Заученно, привычно вскинулись автоматы! Но, как получасом ранее, двое опять не выстрелили друг в друга. А…улыбнулись, усмехнулись, даже громко засмеялись.
Еще миг, и, как когда-то на уроке физкультуры, а потом в воинском строю, когда звучит команда «Кругом!», поворотились и направились каждый к себе.
Боец с позывным, или боевым псевдонимом, «Грек» не без удовольствия отметил, что обмундирование на нем слегка подсохло. Правда, еще несколько, в полный рост, шагов, и он мягко, упруго плюхнется на сырой, слегка пружинящий лиственный ковер и по-пластунски поползет восвояси, к своим…
Но получилось совсем не так. Откуда-то слева с громким треском примчались огненные копья, насквозь, как показалось Саше, прошили, проткнули ему живот, адская боль от разорванной пулей печени перекрыла всю остальную боль и заставила согнуться напополам, и сил, последнего крохотного остатка жизни хватило, чтобы полуобернуться к Лешке и краешком гаснущего сознания ухватить, как брат, чьи глаза предельно сузила гримаса ненависти и отчаяния, короткой очередью срезал кого-то третьего, того, кто незаметно подкрался к ним, или к нему, Санчесу, с той стороны, где мин понатыкано не так густо, как за усохшей березой.
Лешку, бегущего к нему и плачущего, кричащего что-то невнятное, неразборчивое, Санчес уже не увидел и не услышал…
Памяти моего земляка и однофамильца, знатного урзуфского охотника Исидора Ильича АВРАМОВА посвящаю
Заяц беспрестанно кланялся рыжим, потемневшим от дождей метелкам рослых степных трав, где-то они еще упорно смотрели в небо, а где-то их давно уж поломали, взлохматили вольные злые ветры; заяц, хорошо упитанный, отъевшийся за лето на сочных зеленых кормах, то и дело прядал красивыми длинными ушами, и Серафим мысленно прицеливался, точно представлял, как достанет его метким выстрелом аж хоть у самого горизонта. Но это так, от нечего делать, от игры воображения, потому что косой свое уже отбегал и теперь привязан был за лапы к охотничьему поясу Рябикова, который в Соленых Колодцах считался, да и на самом деле был одним из лучших охотников. А поклоны земле длинноухий отвешивал в такт его размашистым шагам – и сам Серафим, и еще шестеро таких же искателей счастья с ружьишком торопились домой, в село.
День выдался не очень-то удачным. И погода подвела – с утра вроде солнышко раззадорилось, а потом все окрест заволокла серой дымкой хмарь. Еще позже небо разродилось мелким занудным дождичком, спасибо, впрочем, что не ливнем, и зверье куда-то попряталось, пернатые тоже поостереглись высовываться, одна лишь взбалмошная утка сорвалась в небо, но, не успев набрать высоту, камнем понеслась к земле от меткой пули Вани Золотого, прозванного так и за немыслимо рыжие волосы, и за ласковое обращение к кому бы то ни было – «Ах ты, мой золотой, мой серебряный!..» За уткой опрометью бросился Федор Кузьмич и вскоре появился с добычей.
– Спасибо, дорогой, – ласково сказал ему Золотой, – что бы я делал без тебя?
А тот в ответ посмотрел на Ваню преданными глазами.
Федор Кузьмич был умным легавым псом, окрасом удивительно похожий на хозяина – белая шерсть вся в золотом крапе, морда и брови в темно-рыжих отметинах, а изящную голову цвета ржи, позабытой в поле и основательно вымокшей под дождем, делит надвое снежная проточина, чистая, как ручей после метели в январском лесу.
Охотники – народ, к ходьбе привычный, несколько верст, изредка переговариваясь, отмахали достаточно быстро, ведь почти все, за исключением двоих, налегке, без добычи, а потому без настроения, которое, впрочем, едва завидели, что уже виднеется колокольня церкви, ощутимо поднялось – и по традиции полагается, а сегодня, коль такая злая неудача выпала на долю, сам Бог велел слегка расслабиться – если конкретнее, выпить по сто граммов на осенней траве-мураве.
Сбросились на три бутылки водки и кое-какую закусь: что-то, взятое из дому, нашлось и в рюкзаках, заплечных торбах – шмат сала, опять же кусман отварной говядины, пяток картофелин в мундирах, несколько поздних помидоров, краюха хлеба, кто-то взял еще яблок, кто-то груш. За ответственной покупкой в ближайший магазинчик «Веруня» отрядили самого молодого и быстроногого Витьку Наливайко, хорошего и простодушного парнишку лет двадцати трех, совсем недавно, этой весной сыгравшего свадьбу. Красноречивая фамилия утвердила Витьку в мужских компаниях в роли виночерпия, своего рода сельского Ганимеда:
– Ну что, Наливайко, наливайка-ка! – при этих словах лица собутыльников растягивались в улыбке.
Душевная компания располагает к интересному, занимательному, порой откровенному разговору. Среди запретных тем – политика, она давно уж обрыдла, обсосали ее со всех сторон, как косточку таранки знатного посолу. А чтоб не молчать, напрягаться особо не приходилось – новостей в селе хоть отбавляй, и каждая на язык просится.
Пока Витька Наливайко бегал за пляшками, Серафим Рябиков, приспособив зайца рядом со своим ружьецом, разглядывал друзей по охотничьей забаве так, словно увидел их в первый раз. Вот рядом с дядей Федей примостился Ленька Сварной, отменный бухарик, но сварщик каких поискать, за что, собственно, и получил эту совсем не обидную профессиональную кликуху.
Васек Загранка сидит на корточках, как будто посреди степи или где-нибудь в лопухах справляет большую нужду. Этот в молодости был морячком дальнего плавания, пошатался маленько по разным там Сингапурам и Пиреям, поднабрался культуры, как собака блох, и, являясь через каждые три месяца на побывку, убивал земляков наповал заморскими замашками. Зайдет, бывало, в сельский «гадюшник», ослепляя еще чуть соображающих забулдыг желтыми канадскими, на толстой подошве, красиво прошитыми ботинками и на полном серьезе требует у Тони-буфетчицы: «Джин с тоником! Ах, нет? Тогда мартини, или, лучше, пожалуй, двойное виски со льдом!» Наверное, ему нравилось, что Тоня от этих звонких, «киношных» слов теряется, виновато краснеет, а местный питейный бомонд на минуту забывает и выпить, и закусить. Но это Васек так в «гадюшнике», а вообще, если рот открыт, оттуда, как от попугая из клетки, вылетает одно слово, воображению деревенского лаптя просто недоступное: «Загранка! Загранка! Да я в загранке!..» Эту его загранку да громко декларируемую тягу к виски, мартини и аперитиву еще, как говорится, можно переморгать, но ведь, с какого боку на Василия не глянь, форменный иностранец. Было время, и к мировой моде – шорты, джинсы, майки-ямайки, кожанки-замши, блайзеры, люди от сохи приобщались исключительно благодаря Загранке.
Женился, правда, Васек на местной ядреной девахе, не подозревая, что, схватывая обручальным колечком его соленый палец, Веруня кладет крест не только на его холостяцкой жизни, но и на загранке. После первого же трехмесячного рейса, образовавшего прерванный стаж в их семейной жизни, Веруня зловеще пообещала:
– Еще раз уйдешь в море – позову на ночь хоть кого, даже дедушку Макара!
Дедушке Макару было за девяносто, из него сыпался песок, как из дырявой целлофанки, дедушка Макар Веруне, может, и не партнер, а вот какой-нибудь Макарушка, который по молодости плохо засыпает, в постель к ней запрыгнет с удовольствием. Как в песне: «Ах, разрешите, мадам, заменить мужа вам, если муж ваш уехал по делам…»
Короче, Загранка струхнул, и с той поры крики чаек ржаво сверлили ему ухо лишь во снах. Несколько лет Васек и Веруня жили так-сяк, но когда дали зеленый свет свободной коммерции, выучка торгового флота, в котором мужал Загранка, умение покупать и толкать шмотье, дали о себе знать – Ленька Сварной, виртуоз швов, склеил из железных листов приземистую коробку, Загранка, не медля, покрасил ее в темно-камышовый цвет, вверху по фасаду вывел белыми буквами название «ВЕРУНЯ», и село, как только на прилавке появились жуйки, «сникерсы», ананасовый сок, сигареты «Мальборо» и прочие колониально-буржуазные товары, вправе было занести в свои святцы еще одно историческое событие – появление в Соленых Колодцах первой коммерческой точки. Несколько раз, правда, в «Веруне» случилось несколько обмороков, все, правда, летом – то ли от гестаповской духоты в железном «комке», то ли от ценников, обросших, как ведьмаки бородавками, многими нулями. Загранка утверждал – от нехватки кислорода. Правда, лет пятнадцать назад «комок» превратился в небольшой продуктовый, весьма уютный магазинчик, куда сейчас и отправился за покупкой Витек Наливайко.
Дядя Федя столь яркой биографией, как Васек Загранка, не располагал, но хотя бы еще один штрих к его портрету дать просто необходимо. У дяди Феди был очень большой живот. Не бесформенный, не рыхлый, как квашня или мешок с трухой, а тугой и круглый, как камазовское колесо. Наверное, если шутя дядю Федю ткнуть в живот кулаком, то кулак не утонет там, как в подушке, а тотчас отскочит, как каблук шофера от хорошо накачанного ската. Хотя у спортсменов, как известно, животов не бывает, разве что у штангистов, дяди Федино брюхо отличало именно как бы что-то спортивное. Вот смотрел сейчас Ленька Сварной на соседа и пытался уразуметь, отчего ж так кажется, какой такой секрет таит в себе дядькин пузырь? И додул-таки: как про иную супердевочку говорят, что ноги у нее растут от ушей, так у дяди Феди живот начинается у подбородка, округло катится, нет, твердо спускается вниз, заканчиваясь известно где. Ужас какой был у дяди Феди барабан, не дай Бог когда такой заиметь!
Когда Витька Наливайко, слегка ухорканный, подошел к мужикам, те как раз принялись обсуждать новость, связанную с таинственным исчезновением управляющего отделением агрофирмы «Колосок» Федюка; сделали, правда, паузу, чтобы опрокинуть в себя по половинке пластикового стаканчика с водкой и легонько закусить.
– А управляющий-то нашелся, – сказал после короткой паузы, расцвеченной сразу семью синими табачными выдохами, дядя Федя.
– Да ну? – изумился Загранка. На Леньку Сварного эта информация не произвела никакого, пожалуй, впечатления, разве что чуточку повеселел, Ленька, как-никак, вкалывал в агрофирме, и то, что управляющий жив-здоров, знал еще с утра.
– Ужас! – сказал дядя Федя. – Тихий ужас! Ну, кто бы мог подумать…
Дело в том, что несколько дней назад обнаружилось вдруг, что на одном краю села, с мехдвора, пропал бульдозер, а на другом, ближе к речке, где жительствовал Федюк, исчез, бедняга, он сам. Пропажу бульдозера заметили на рассвете, а исчезновение управляющего – к восьми утра, когда он должен был подскочить на наряд, в девять же, когда черные нарукавники явились в контору, тревога усилилась, а к шести вечера село облетел панический слух – с главой филиала агрофирмы наверняка случилось что-то нехорошее. Три дня она была похожа на фирмочку, акционерное общество или товарищество с ограниченной ответственностью, отца-владельца которого насильно впихнули в машину и увезли в неизвестном направлении. Всех трясет от одной мысли, что фирмач (управляющий) в наручниках, прикованный железной цепью к трубе или батарее, корчится в пыточном подвале от глажки раскаленным утюгом по раскормленному животу. Ну, а бульдозер? А черт знает, кому понравилась эта уродина. Хотя сейчас не то, что бульдозер – двухэтажную контору оторвут от фундамента и перенесут за тридевять земель вместе с голубыми елями перед нею.
Федюк, конечно, не Тарас Бульба, но со временем, а если конкретно, то через трое суток, счастливо отыскался и его след. Все оказалось, если воспользоваться языком народной кулинарии, проще пареной репы. И никаких леденящих душу нюансов.
– Бухой был Николай Андреич, сильно бухой, – рассказывал дружкам по охоте дядя Федя. – Захотелось развлечься, свежинки захотелось. Завел ночью бульдозер и погнал в Змеиную Балку. Там бульдозер три дня и простоял. Во дворе у Соньки Нестеренко. Хутор, ничего не попишешь. Только, как говорится, самолетом можно долететь. Или на бульдозере притарабаниться. Соньку Нестеренко знаешь? – спросил дядя Федя у Витьки. Тот кивнул. – Ну, конечно, знаешь. Хуторская бабенка, шоферит в агрофирме. Сейчас в отпуску. Страшнее атомной войны, но Андреич, говорят, ее потихоньку, ну, любит. Он вообще многих молодиц из агрофирмы любит. Молодец мужик! Берет от жизни все, что может. И все-таки ты подумай: на бульдозере, как на такси, и вперед, держись, Сонька! В первый раз слышу, чтоб сердечные дела обтяпывали с помощью бульдозера. Это, братцы, кошмар. Тихий ужас!
– Какой поп, такой и приход, – сказал Ленька Сварной.
– Это ты к чему? – насторожился дядя Федя.
– А к тому, что дурной пример заразителен. Только не знаю, кто на кого плохо влияет.
– Не понимаю, что за чепуху ты городишь, – уже начал заводиться дядя Федя.
– И не поймешь, пока не растолкую, – назидательно окоротил его закипающее раздражение Сварной. – Витек, а ты банкуй! Или забыл, что между первой и второй перерывчик небольшой?
Водка забулькала по стакашкам, с удовольствием опрокинул свою порцию и не очень-то пьющий, но весьма заводной, если уж понюхает, если уж приложится, седьмой из охотников, Родион Куделя, мужик лет сорока с лопатисто-огроменными ладонями.
– Чепуху горожу, да, дядя Федя? – хрустнул яблоком Сварной. – А ты что, забыл, или вообще не знал про то, как управляющему привиделась над лафетом голая задница?
Дядя Федя теперь был весь внимание – камазовских очертаний брюхо, кажется, вот-вот лопнет.
– Мало ли что привидится, – все же пробормотал он, чтоб окончательно не ударить перед Сварным лицом в грязь.
– Я, наверное, не так выразился, – поправился Сварной. – Она ему не привиделась, он ее в натуре увидал. Над прицепной тележкой, в которой возят силос.
– Ну, давай, трави, не выматывай душу, – не вытерпел Загранка. Сварной, действительно, подогревая их интерес, слегка пережимал, переигрывал.
– А я тебе не баба, чтоб давать, – сурово заметил Сварной, по-прежнему оставаясь на высоте положения.
– Ты смотри! – уже нешутейно удивился Загранка. – Какое слово не скажи – а ему все поперек.
– Поперек у японок, – отрезал Сварной. – Ты, поди, узнал это на практике, когда в Нагасаки заходил.
– Ленька! – с мягким укором протянул дядя Федя. – Ты что сегодня, недопитый? Кончай ты…
– Куда? – жестко спросил Сварной. Дядя Федя на миг потерял дар речи, не понимая, отчего мужик так озверел. Витька, Куделя и Серафим Рябиков, ухмыляясь, молчали, соблюдая полный нейтралитет.
– Нетерпеливый вы народ, – судейским тоном произнес Сварной. – Водку глушите – так стаканами, чтоб донце бутылки сей момент увидеть. В коммунизм рвались, как собаки с цепи, теперь в капитализм претесь. И вообще…
Что подразумевал Сварной под этим «вообще», никто не понял. Но молчали. Наверное, чтобы снова не обмишулиться. Очень уж ловко, не успеешь глазом моргнуть, поворачивал чужие слова Ленька.
– Тут, собственно, и рассказывать нечего, – смилостивился наконец Сварной. – Приехал управляющий, а с ним и зоотехник Зубко, на ферму, хотели что-то там проверить или посмотреть. Ну и увидали – вроде как над лафетом с зеленой массой голая задница прыгает. Николай Андреич глаза протер, думал, померещилось. Народу ни в коровнике, ни возле него – никого. Все силосуют. Он выскакивает из машины – туда! Бежит, а все уже нормально, стоит себе тележка как тележка. Померещилось, думает. От переутомления. Как-никак, хлебушек собрали, косили-молотили день и ночь. Но на всякий случай в тележку заглянул.
– Ну и что там? – опять не утерпел дядя Федя.
– А там силос больше чем на полкороба, мягко. На силосе ветврачиха лежит, аэробикой занимается. Вместе, конечно, с завфермой Дудкиным…
– Ужас! – сказал дядя Федя. – Тихий ужас! Во работнички!
– Ну, – подтвердил Сварной. – С такими работничками и с голой задницей над лафетом прямехонько и в капитализм! Так там нас и ждут! А сколько таких тележек по стране, посчитай?
– Они-то хоть заметили, что попались начальству?
– Ну, а как же! Ветврачиха, как водится, крикнула: «Ой!» и прикрываться.
– А управляющий?
– А управляющий, конечно, оторопел. От неожиданности сказал: «Бог в помощь!» Так что все путем. Никакого переутомления у Николая Андреича не оказалось.
– Просто какие-то агро-зоо-транспортные происшествия, – хохотнул Загранка. – Там – бульдозер, здесь тележка с силосом. Боюсь, всю нашу ржавчину-технику угрохают. Нет, такой секс нам не нужен.
– Эх, где мои шестнадцать лет! – ностальгически воскликнул дядя Федя, любовно оглаживая камазовское свое брюхо. – Я к своей Федосеевне на свидание телипался на своих двоих. Туда семь верст, обратно. Только чтобы пару раз поцеловаться да подержаться за что-то.
Тут вот Витька, неотрывно глядя на шинно-твердый, огромный, как дирижабль, живот дядя Феди, и ляпнул:
– Дядь Федь, а как ты с Федосеевной-то управляешься?
Может, для всех, включая и самого Витьку, это прозвучало неожиданно, но только не для дяди Феди. Он сразу смекнул, что к чему, и тут же нашелся:
– А приведи свою жену – покажу.
Мужики не улыбнулись, не засмеялись – загоготали. А Витька, прямо-таки кожей ощущая всю пикантность ситуации, мучительно, как очищенная свеколка, покраснел. Было в мгновенном ответе дяди Феди что-то постыдное и оскорбительное и для него, и для его молоденькой жены Тани. Но винить дядю Федю в грубости, злом намерении уесть, подначить молодого да зеленого не приходилось. Каков вопрос, таков и ответ. Витька, с жалким, красным, погорячевшим лицом попытался хоть как-то выйти из положения, не уронить себя окончательно.
– Да я просто хотел спросить… – пролепетал он, совершенно, впрочем, не определяясь, что такого добавить в свое оправдание, дабы дяде Феде стало ясно – он якобы не понял Витьку.
– Просто, просто… А я просто и покажу, – весело, беззлобно и насмешливо промолвил дядя Федя. – Приводи свою Танечку – покажу. Или жалко?
Опять достал старый пенек Витьку. И повторным приглашением, и этим явно двусмысленным «жалко». Понимай, как хочешь – то ли себя ему не жалко, чтоб, значит, продемонстрировать, то ли – жалко тебе, Витя, Танюшку?
А Загранка и Сварной опять животики надрывают. Как в цирке, когда на арене клоуны выделываются. Уловили, видать, нюанс. Да оно и приятно, когда вышучивают не тебя, а кого-то. На Витьку ж, наверное, просто жалко смотреть. Совсем парень растерялся, хоть подойди да погладь, как сынишку, по голове.
– Ладно, – сказал дядя Федя уже с явным участием. – Доживешь до моих лет, отрастишь мозоль, раскормишь супругу, как боярыню – сам поймешь, как кавуну и кавунице приноровиться друг к дружке. А не поймешь – пройдешь у меня курс молодого толстяка, – и здесь старый пенек, камазовское колесо, все же не удержался от подначки, правда, не столь уж едкой.
– Ничего, Витя, – подмигнул Сварной. – Ты на него не серчай. Наколка – друг чекиста.
Опрокинули по третьей, закурили, поплевывая горькой от последних затяжек слюной. Расходиться по домам, чтобы покопаться там, как жуки, по хозяйству, еще не хотелось. Да и водки еще порядком оставалось. И тут бразды правления застольной, так сказать, беседой взял на себя Серафим Рябиков, который устремил ее в четкое охотничье русло, если конкретнее, завел речь об оружии. Перед этим, хоть знал, как свои пять пальцев, все ружья друзей, побросанные на траву, на каждом из них остановился взглядом и озадачил вопросом:
– И все ж таки, какое ружьецо получше – «тулка» или «ижевка»?
– Некорректный вопрос, Серафим Ильич, – поморщился Родион Куделя. – Знаешь ли, на вкус и цвет товарища нет…
– Вот-вот, – поддержал Куделю Сварной. – Одному нравится поп…
– Другому, – поддакнул Загранка, – попадья…
– А третьему, – дядя Федя почему-то лукаво посмотрел на Витьку Наливайко, – поповская дочка…
– Не говорите, – не согласился Серафим Рябиков. – Как не хвали «жигули», а «мерседес» все-таки лучше.
– Ну, ты даешь… Сравнил тоже, – взвился Куделя, по пьянке он становился неуступчивым, хотя все знали и то, что Серафим тоже часто бывает упорным, если даже не упрямым, ситуация нынешняя попахивала тем, что коса нашла на камень.
В принципе, голоса разделились почти напополам, у Сварного, у дяди Феди с Рябиковым были «тулки» разных марок, у остальных – «ижевки».
Разлили еще по «пять капель» и заспорили, как на ток-шоу, когда политики, нардепы, разные там эксперты, которых развелось видимо-невидимо, стремятся перекричать друг друга, – и насколько сильна отдача при выстреле, и есть ли автоматический предохранитель, и насколько шумно, бывает даже, спугнешь дичь, взводится курок, и каков вес самого ружьеца, и чем можно его зарядить – дробью, пулей или картечью, пока Серафим не прекратил этот базар неожиданным предложением:
– А давайте поспорим?
На головы сидящих на жухлой траве-мураве, как подбитая утка с неба, свалилась тишина, потому что непонятно было, по какому поводу и на что можно было поспорить на этом обычном для всех охотничьем привале. Дядя Федя озадаченно уставился на Рябикова, Загранка тоже выкатил на него шары, Витек облизнул пересохшие губы, на губах Сварного заиграла ироническая улыбка, Ваня Золотой, который доселе хранил инертное молчание, то и дело ласково гладя Федора Кузьмича по его темно-рыжей голове, продолжал пребывать в лирическом настроении, а Родион Куделя ощутимо напрягся, очень напоминая того же Федора Кузьмича, готового в момент рвануть за добычей.
– Предмет спора, Сима? – несколько по-книжному выразился дядя Федя.
– Подарок моей жены, – еще более озадачил коллег по охоте Серафим. – Хочу доказать вам, что мое ружье ТОЗ 34 намного лучше ваших берданок. Твой «ижак» 27, Родя, очень неплохое оружие, но моя «тулочка» получше.
– Чем, интересно? – вскинулся Куделя.
– И полегче, и покучнее, и поприкладистее, – Рябиков взял в руки свою любимицу, погладил с удовольствием боковушки, где по хрому с одной стороны была выгравирована птичка, а с другой – охотничья собачка. – Нет, моя «тулка» – самая лучшая.
– Как, интересно, Серафим Ильич, ты это докажешь? – ядовито поинтересовался Куделя.
– Прострелю насквозь с десяти шагов «сороковку»!
– Снарядом, что ли? Шрапнелью? Или миной? – на губах Родиона зазмеилась скептическая улыбка.
– Картошкой, Родя. Картофелинкой.
– Мой золотой, и на что ты хочешь поспорить? – Ваня Золотой наконец-то воспрянул от летаргического сна.
– А на что в селе можно поспорить, мой серебряный? – слегка передразнил Ваню Рябиков. – Конечно, на корову!
– Ты хочешь проиграть корову? Она у тебя лишняя? У тебя ж трое ребятишек, мой золотой, – попытался остеречь Рябикова Ваня.
– Ну, проиграю, значит, проиграю! – отмахнулся Серафим.
– Картошкой? Сороковку? С десяти шагов? Что-то ты, Сима, заливаешь!.. – прервал их разговор Куделя.
– Хочешь поспорить?
– А не откажусь! Проиграешь – сегодня же твою корову сведу с двора!
– Ну, а я – твою! Если выиграю!
Сцепленные сильные руки двоих спорщиков ребром ладони разрубил, как ударом топора, Сварной. А Витька Наливайко поник головой, как одуванчик перед заходом солнца – понял, что опять на его голову свалится какое-то поручение. Так, конечно, и получилось: оценив диспозицию, Рябиков ласково попросил самого молодого:
– Слетай-ка, Витенька, ко мне домой, там во дворе, под яблоней, доска-«сороковочка» метра на полтора. Гости сидели на ней под шатром, когда «полтинник» мой отмечали в июле. И попросишь у Марии моей несколько картошин, каких, сам понимаешь, – тут Серафим глазами показал на свою «тулку», поближе к которой сейчас переместился Федор Кузьмич, точно решив постеречь ее до заветного часа икс. – Что, братцы, скинемся еще на литр-полтора?
Скинулись. За водкой, правда, отправился в «Веруню» Ленька Сварной. Командировать туда Загранку возможным не представлялось – Верочка бы вцепилась в него мертвой бульдожьей хваткой, и охотничья вольница бывшего морячка торгового флота досрочно и бесславно бы завершилась.
Первым под бурные аплодисменты присутствующих возвратился, конечно, Сварной – магазинчик ведь куда ближе, нежели дом Рябикова. Через полчаса, основательно взмыленный, приковылял с «сороковкой» и пакетом с картошкой и Витек Наливайко, которого честно наделили штрафным стаканчиком.
– Витя, вы что с Марией, полпогреба выгребли? – остановив взгляд на пакете, усмехнулся Рябиков. – Это ж пол-«Макдональдса» можно накормить картошкой «фри»!..
Наливайко смущенно заулыбался, виновато опустил глаза.
Досочка, или досточка, как говорили в Соленых Колодцах, этакой симпатичной перекладинкой, как на футбольных воротах, строго, между прочим, вертикально умостилась на двух, выросших в метре друг от друга кустах шиповника – с ответственной этой задачей, слегка уколовшись ладонями об острые колючки, прекрасно справился Васек Загранка.
Теперь все внимание участников эксперимента сосредоточилось на Серафиме Рябикове. Он был спокоен, как опытный факир, как фокусник экстра-класса, как чародей, беспредельно уверенный в себе: вытащил из патрона пыж, высыпал на ладонь сизовато-черную дробь, ввинтил в патрон картошку подлиннее, острым ножиком срезав все лишнее, что не укладывалось в заданный диаметр, а наконечник получился сантиметра на четыре. Зачем-то скинул с плеч прямо на рыжую траву пиджак, оставшись в одном «рябчике» – матросской тельняшке, с которой никогда не расставался.
– Чок или получок, Серафим Ильич?
– Чок, Родя, чок.
Рябиков аккуратно вогнал заряд в верхний ствол «вертикалки».
Вскинул «тулку», с шумом взвел курок (Федор Кузьмич насторожился, застыл в боевой стойке, готовый тут же рвануть хоть и за чужой, но столь желанной и сладкой добычей), слегка прицелился и… грохнул выстрел – именно с десяти отмеренных шагов. Мгновенное оцепенение сменилось беспорядочной беготней, все побежали к «сороковке» и опять остолбенели – в доске… зияла сквозная мокрая дырка, а в воздухе пахло свежим, как из блендера, картофельным соком.
– Что и требовалось доказать, – удовлетворенно произнес Рябиков и победно взглянул на Куделю – тот побледнел и все не мог оторвать расширенных глаз от ужасного отверстия ценой в целую… корову.
– Ну, ты даешь, Серафим Ильич, – потрясенно выдавил из себя дядя Федя. – Прямо цирк какой-то!..
– Что – даешь!.. Нет, мужики, я-то здесь не причем, – не согласился Рябиков. – Это у меня ружьецо такое знатное, подаренное с большой любовью – моя Мария купила его прямо на выставке в Санкт-Петербурге, тогда еще Ленинграде. Ладно, хлопцы, допиваем, и айда в село, по домам, а мне еще придется заглянуть к Родиону за выигрышем. Кажется, снова пойдет дождь…
Тучи и вправду обложили небо со всех сторон, тучи были похожи на вывалянную в пыли вату, к тому же начало смеркаться.
– Родя, мой золотой, мой серебряный, ну и что ж ты наделал? – искренне посочувствовал Куделе Ваня Золотой. – Это ж надо – проиграть корову-кормилицу!..
– Да, – тяжко вздохнул дядя Федя. – И ничего уже не переиграешь!.. Рассчитаться за проигрыш – святое дело…
Пока допили, пока доплелись до села, сгустилась ночь, но Серафим возжаждал заполучить выигрыш безотлагательно… К чести Кудели, он безропотно расплатился со счастливцем, вывел свою буренку из сарая и передал из рук в руки, рассказал, что кличка у нее весьма распространенная – Зорька, дрогнувшим голосом попросил обращаться с ней ласково.
– Родя, ты не сомневайся, она будет нам, как родная, – твердо пообещал Рябиков и, намотав на руку цепь, которой Куделя наделил его вместо налыгача, пошлепал по мокрой скользкой улице восвояси, на другой, ближе к морю, конец села. Сначала испуганная недоумевающая Зорька покорно вышагивала рядом с новым хозяином, но потом, когда осознала происходящее, в ней проснулся характер, она начала упираться, не хотела идти дальше, скользя копытами по грязи, а когда приблизились к балке, делившей Соленые Колодцы на две примерно одинаковые половинки, и вовсе заартачилась, нагнув голову, попыталась найти спасение в овраге, подальше от столбовой дороги; невдомек было несчастной Зорьке, что Серафима переупрямить трудно, что он употребит всю свою силу зрелого, в самом расцвете, мужика.
Так и шли они под дождем по сельской улице – мокрый, весь в брызгах грязи Серафим Рябиков с ружьем за плечом, мокрый бездыханный заяц и мокрая живая корова…
Утром Мария разбудила, растолкала мужа:
– Откуда у нас в сарае корова? Она что, приблудилась? И как зашла – калитка-то, ворота закрытые были ночью? Или ты оставил их прямо настежь?
– Мария, я спать хочу. И ног не чую – вчера верст двадцать с ребятами отмахали. В холодильнике, посмотришь, там заяц лежит… Поднимусь, разделаю…
– Ты мне все-таки скажи, откуда корова-то?
– Агрофирма «Колосок» премировала, – буркнул Серафим.
– Какой «Колосок»? Ты ж в пансионате работаешь!..
– Ну, значит, сама приблудилась…
– Сима, брось шутить… Откуда в нашем сарае эта корова?
– Ну, откуда я знаю? Значит, через забор перепрыгнула…
– И сама открыла запертую дверь сарая? – саркастически вопросила Мария.
– Ладно, потом объясню… Дай-ка мне еще полчасика покемарить… А корову покорми, дай ей сенца вдоволь, как нашей родной Майке. И поласковей с ней – она ж нервничает на новом месте…
Марии выигрыш мужа совсем не понравился, все последующие дни она поедом ела мужа: отдай человеку корову, не совестно, что оставляешь четверых детишек без кормилицы? Кодекс чести, на который ссылался Серафим – дескать, проиграл, оплати, как благородный человек, долг, она начисто отвергала…
А в четверг, среди дня, подгадав, что Серафим в отгуле, а значит, дома, заявился к нему в гости Родион Куделя.
Нерешительно остановился посреди двора, наблюдая, как Рябиков, в матросской, как водится, тельняшке, в любимом своем «рябчике», стоя у колодца, пьет из кружки студеную, прямо из ведра, воду, а когда хозяин обратил на него внимание, собрался с духом:
– Серафим Ильич, отдай Зорьку, а? Ну, погорячился я тогда, бросился в воду, не зная броду… Дурак я, Ильич, честное слово, прости уж меня… Детишки ведь без молока останутся, в зиму идем, а они без молока, без сметаны…
– В магазине, что ли, молока нет? – сурово вопросил Рябиков.
– Ильич, разве там молоко? Одна химия…
– Тоже верно, – согласился Серафим. – Что ж ты, дурья твоя башка, ввязываешься в спор, если мало соображаешь, что к чему? Вот если заключаешь пари, что в слове, ну, в названии, скажем, вашей агрофирмы три буквы «о» – «Ко-ло-сок», а твой противник утверждает, что нет, в слове этом две буквы «о» и одна «а» – «Ко-ла-сок» или «Ка-ло-сок», тогда спорь смело, выиграешь непременно – орфографический словарь вас рассудит…
– Да кто ж думал, что ты картошкой прошибешь «сороковку»…
– Индюк тоже думал… – буркнул Рябиков. – Ладно, забирай свою Зорьку… Но гляди, проставишься… Всей нашей компанией соберемся…
– Без вопросов, Ильич…
Мария возврату выигрыша несказанно обрадовалась, сказала, что с души у нее свалился камень. Попеняла, правда, мужу:
– С твоим выигрышем – один убыток. Зорька-то тельная оказалась, ни капли молока не дала. А сколько сена я скормила чужой корове, сколько дерти намешала…
С сеном в Соленых Колодцах, этом живописном селе, притулившемся к самому берегу Азовского моря, и впрямь была извечная напряженка. Уже в июне трава, которую заботливые хозяева косили на неудобках, начинала выгорать, как вихры на головах мальчишек, которые день-деньской жарились на пляже…
– Мария, – укоризненно протянул Серафим, – людям надо помогать! А не хватит нам до весны своего сена, займем у американских фермеров. И ничего зазорного, вся страна ведь живет в долг…
Мария улыбнулась, она знала, что ее муж – человек с юмором…
А он вышел во двор – безветренно, на небе ни облачка и совсем неслышно, как шумит море.
«На рыбалку, что ли, выйти? Ведра два бычка надергаю, это уж точно…»