Юрий Поляков Гипсовый трубач: Дубль два

И даль свободного романа…

А. Пушкин

Эй, брось лукавить, Божья Обезьяна!

Сен-Жон Перс

И призраки требуют тела,

И плоти причастны слова…

О. Мандельштам

1. Коитус леталис

История эта продолжилась утром, когда жизнь еще имеет хоть какой-то смысл. Разбудил Кокотова странный сон. Метафизический. Обычно от таких ночных видений ничего не остается, кроме неясного воспоминания о почти разгаданной тайне бытия. Однако на этот раз Андрей Львович не забыл, как, почивая, очутился в кошмарном, фантастическом мире, где мужчина после обладания любимой женщиной сразу погибает. Нечто подобное случается у насекомых, когда оплодотворенная самка сжирает за ненадобностью самца. Автор «Роковой взаимности» в ужасе проснулся, едва Наталья Павловна, волнуясь всем своим жадным телом, призвала Кокотова к самоубийственному соитию.

Умываясь и бреясь, он смутно заподозрил, что, витая в царстве Морфея, занесся в параллельную реальность, где все устроено на совершенно других основаниях. Вероятно, Создатель, мучась, колеблясь, пробуя, рассматривал разные формы эволюции и на всякий случай сохранял отработанные варианты, подобно тому, как ученые сберегают в пробирках колонии клеток.

«Если любовь ведет мужчину к обязательной гибели, – размышлял писатель, скребя безопасным лезвием пенную щеку, – значит, все сложится по-другому: и общество, и государство, и литература, и брак, и многие бытовые подробности…»

Свадьбы, к примеру, превратятся в поминки по жениху. Уходя на первое свидание, юноша будет вынужден составлять завещание: а вдруг девушка уступит сразу? От любви мужчин начнут страховать, как от несчастного случая со смертельным исходом. Вечная тема измены исчезнет из стихов, прозы и драматургии. Кого способен обмануть муж, если наутро после первой брачной ночи его, бездыханного, заберет «труповозка», лукаво прозванная в народе «катафаллом»? И кому, скажите, станет изменять жена, вдовеющая в миг единственных супружеских объятий?

Мировая поэзия (в мужской версии) содрогнется от отчаянных поисков одной-единственной Прекрасной дамы, обладая которой, можно уж и откинуться. А женская поэзия истерзается жутким комплексом вины за «коитус леталис» – смертоносную взаимность.

«Но кто будет растить детей?» – давя прыщик на скуле, озаботился Кокотов, на себе испытавший горе безотцовщины.

Андрей Львович вспомнил усатую Бальзаковну, которой отвез деньги на памятник, вспомнил, как отец звонил матери из новой семьи и плакал в трубку, предчувствуя, должно быть, летальную опасность нового брака.

«Воспитанием детей займется государство», – постановил автор «Заблудившихся в алькове», прижигая ранку остатками одеколона.

Но и тут не все так просто. К той же Наталье Павловне мужья выстроятся в очередь, ее постель начнет поставлять осчастливленных покойников с регулярностью гильотины. О таких женщинах будут восторженно шептаться, рассказывать легенды, возможно, даже введут для них особые нагрудные знаки, как в ВДВ. Только вместо числа парашютных прыжков на сменной бирочке обозначат число навеки охладевших обладателей. И вот, встретившись в Кремлевском дворце на каком-нибудь торжестве, эти роскошные мужеубийцы станут ревниво вглядываться в циферки на груди у соперницы. Та к некогда ткачиха-ударница, приехав на съезд в Москву, памятливо пересчитывала ордена легендарной Паши Ангелиной, сравнивая их со своими небогатыми наградами и вдохновляясь на новые трудовые подвиги.

А как в таком случае быть с дурнушками, не охваченными брачным самопожертвованием сильного пола? Отчасти проблему можно решить за счет уголовников, приговоренных к смерти: соитие с некрасивой женщиной заменит им пулю в затылок…

«Но если все мужчины устремятся в роковые объятья, кто же будет служить в армии и защищать Родину?» – державно нахмурился Кокотов, причесываясь.

Видимо, разрешение на брачный суицид имеет смысл выдавать лишь после окончания срочной службы и выполнения каких-либо иных общественных повинностей. Кстати, для интеллектуальной элиты надо вводить обязательный целибат. Ну в самом деле: родился новый Менделеев, выучился, задумал открытие – и вдруг влюбился, как идиот, причем взаимно. И вот уже «катафалл» увозит удовлетворенного гения в морг. Где, спрашивается, периодическая система? Не напасешься талантов!

А вот интересно, подумал вдруг писатель, смог бы он сам пожертвовать жизнью и литературным будущим ради одного-единственного обладания Натальей Павловной? И еще интересней: согласилась бы она стать его нежным палачом?

Автор «Жадной нежности» с сомнением посмотрел на себя в зеркало. Ничего особенного: мужчина средних лет, шевелюристый, с легкой проседью. Губы – узкие, сардонические. Щеки – пухлые. Подбородок – обидчивый. Глаза – карие, грустные, почти обреченные, как у пса, сжевавшего хозяйский тапочек. Впрочем, во взгляде обнаружилось чуть заметное лукавство, появившееся, должно быть, после того как Андрей Львович узнал про пионерскую влюбленность Обояровой. Он с оптимизмом втянул живот, немного опавший после вероломного ухода Вероники, постучал по нему, как по барабану, повеселел и, напевая «трам-там-там», пошел одеваться, удивляясь тому, что бесцеремонный режиссер не врывается в номер, не шумит, не понукает, не тиранствует, хотя время завтрака давно закончилось.

«Одно из двух, – психологически рассудил Кокотов, – или Жарынину стыдно показаться людям после своего вчерашнего провала, или дружные бухгалтерши доутешали его до полного изнеможения. Не мальчик ведь!»

Застегивая брюки, писатель задумался над фрейдистской подоплекой этого странного тройственного союза, длящегося, судя по всему, не первый год и, кажется, устраивающего всех участников. В результате Андрей Львович снова вернулся мыслью к загадочному миру, где властвует «коитус леталис». Теперь его озаботила участь граждан с разнузданной и нетрадиционной ориентацией. Ведь если, скажем, для двух лесбиянок ночь любви относительно безопасна, то, оказавшись в одной постели по взаимному влечению, два гея рискуют проснуться утром мертвыми. А что делать с транссексуалами, не говоря уже об экзотических извращениях? Кокотов понял: здание нового жизнеустройства человечества, привидившееся ему во сне, дает безнадежные трещины.

«Да и хрен с ним! Пусть все остается как есть!» – решил он и отправился завтракать.

Но сначала, влекомый неодолимой силой, писатель поднялся этажом выше и, затаив дыхание, приблизился к 308-му номеру. В комнате было тихо. Возможно, Наталья Павловна тоже проспала, и теперь искать ее следует в столовой. В жарынинский люкс Кокотов постучал громко и решительно, но сразу отошел в сторону, обособляясь от гаремной жизни соавтора, которая могла открыться взору в любую минуту. Однако Дмитрий Антонович не отозвался, что было совсем уж странно! Одновременное отсутствие и режиссера, и Обояровой нехорошо затомило сердце автора «Преданных объятий». Он помнил, как вчера его бывшая пионерка сочувствовала потрясенному Жарынину, как просила: «Идите к нему! Ему сейчас так плохо!» Да и сам режиссер, выпивая за будущую победу, настойчиво, несколько раз спрашивал: «А где же это Наталья Павловна?»

Едва отвечая на скорбные приветствия встречных ветеранов, Кокотов полетел на завтрак. Он даже не расспросил радостного доктора Владимира Борисовича о ходе воздушных боев над Понырями, наотрез отказался помочь вдове внебрачного сына Блока разобраться в новом мобильном телефоне и грубо отверг просьбу комсомольского поэта Бездынько выслушать свежую эпиграмму на антинародное телевидение.

Столовая давно опустела. Лишь в дальнем углу виднелся понурый поедатель чужих деликатесов Проценко. «Лучший Фальстаф эпохи» под влиянием вчерашней проработки с видимым отвращением приучал себя к казенным харчам. Да еще за соавторским столом одиноко сидел терпеливый Ян Казимирович. Появлению Кокотова старый фельетонист обрадовался настолько, насколько сам писатель возликовал, не обнаружив Жарынина и Обоярову за совместным питанием.

– Где же Дмитрий Антонович? – спросил он, повеселев.

– Не видел, – удивленно всплеснул ручками ветеран. – А вы знаете, Проценко хочет объявить голодовку!

– Неужели?! Странно, странно… – Кокотов поглядел в окно и не обнаружил на стоянке ни режиссерского «вольво», ни красного «крайслера» Натальи Павловны.

В сердце снова заскреблись мыши подозрений.

– Уехала красотка ваша. К адвокату полетела! – доложила Татьяна, бухая на стол тарелки с сиротской снедью. – Раньше-то ведь как? Раз – и развели. Потому как делить было нечего. Алименты, если мужик забаловал, из зарплаты вычитали. Обкобелись! А теперь? До самой смерти можно судиться, если деньги есть…

– А Жарынин?

– А салтан наш Дмитрий Антонович чуть свет умчался. Только чаю и хлебнул, даже кашку дожидаться не стал. Злой, красный… Регина с Валькой уговаривали: «Не ездь!» Нет, ускакал…

– Куда?

– Сказал, кого-то в Останкино поехал убивать. А я б ему помогла! Наглый телевизор стал. Невозможно! За стеклом теперь что хотят, то и делают. По мне-то, запри дверь и бесись как хочется. Вон Жарынин чудит с бухгалтерией – да и бог с ним. Но чтоб всем показывать, как девки-дуры с парнями сучкуют? Стыдобища! Приятного аппетита! Если мало, могу добавки принести, – предложила официантка и, сверкнув золотым зубом, укатила свою тележку.

Автор романа «Плотью плоть поправ» подцепил кончиком ножа кубик масла величиной с игральную кость, но тут Болтянский, подобно старой мудрой птице, встрепенулся и, хищно глянув на жующего писателя, спросил:

– На чем я остановился в прошлый раз?

– На том, как ваш батюшка перед смертью напутствовал сыновей… – неохотно подсказал Кокотов.

– А как Мечислав пробрался на Дон, я вам еще не рассказывал?

– Нет…

– О, это удивительная история! Вообразите, осенью семнадцатого ехал он поездом в Ростов, тащился неделю и подружился от скуки с дезертирами, потому как с детства владел картами и никогда не проигрывал, разве что нарочно. Один из продувшихся матросиков, явно «психический», как тогда выражались, стал искать, на ком сорвать злость, и увидел: на третьей полке, лицом к стене, затаился человек в исправной форме без погон. Тогда погоны носить нельзя было – сразу в расход пустят. Достал морячок маузер и заорал, мол, это не кто иной, как Сашка Керенский от гнева народных масс спасается. Солдатня заволновалась. Сдернули с полки подозрительного пассажира. Немолодой, пухленький, с бородкой. Одно слово: из бывших! Стал он, конечно, оправдываться, мол, «никакой я вам не Керенский, а помощник начальника перевязочного отряда Домбровский! Вот мои документы!» Какое там! Бесполезно! Матрос-то сразу приметил, что на бородатом не только китель с галифе хорошие, но и сапоги почти новые. Сколько в гражданскую войну из-за обуви народу перебили, страшно подумать! В общем, потащили беднягу в тамбур кончать. А у моего Мечислава сердце на части разрывается: на его глазах единокровного поляка убивают! Но вмешиваться нельзя – самого сгоряча застрелят. Вооруженные дезертиры – это кошмар! И тут его осенило: «Давай, – говорит он, – братишка, на этого помощника в картишки перекинемся! Вдруг отыграешься?». Матрос-то азартный оказался, поставил на кон «Керенского» и, конечно же, продул. После этого Мечислав спасенного поляка уже от себя не отпускал, опекал, защищал, хотя Домбровский был в два раза старше. Та к они всю оставшуюся дорогу вместе и держались, пили кипяточек с сахарком вприглядку и шептались по-польски. А как добрались до Ростова, где Советской власти в помине не было, выяснилось: никакой это не помощник начальника перевязочного отряда, а начальник штаба Верховного Главнокомандующего Русской армии генерал-лейтенант Деникин. Мать-то у него – полька, урожденная Вржесинская, и язык предков Антон Иванович знал недурственно. Оказалось, бежал герой Карпат от большевиков из Быховской тюрьмы и пробирался инкогнито на Дон, к генералу Корнилову. В благодарность взял он к себе Мечислава адъютантом и поехал в Новочеркасск формировать 1-ю Добровольческую дивизию. Каково?

– Потрясающе! – согласился Кокотов, внимательно глядя на часы.

– Но это пустяк по сравнению с тем, что случилось с моим братом Стасем! Вообразите, приезжает он в революционный Петроград, а там… Вы торопитесь?

– Немножко.

– Ну ничего, докончу в другой раз! – Болтянский собрал морщины в улыбку и обнажил юную пластмассу зубов. – А вот морскую капустку зря не едите! Это же эликсир вечной молодости!

Всыпав для приличия в рот ложечку толченой ламинарии и запив ее чаем, Андрей Львович поспешил вон из столовой. По пути в свой номер он нагнал Татьяну, тащившую поднос с тарелками. Наблюдательный писатель сразу заметил: это был завтрак на двоих.

«Кому бы это – на двоих?» – мнительно озадачился он и предложил:

– Давайте помогу!

– Спасибо, мне привычней. Вот Жукову с Хаитом жрать тащу! – сердито доложила официантка.

– Заболел?

– Ага, больной: сам железный – хрен стальной!

– А почему на двоих? К нему кто-то приехал?

– Да кому он, ненормальный, нужен! Коробится, сволочь!

Миновали оранжерею, где, неподвижно глядя на цветущий кактус, сидела Ласунская.

– Счастливая! – перехватив поднос поудобнее, вздохнула Татьяна. – Такую жизнь прожила, теперь только сиди – и вспоминай! А мне с моим дуроломом и вспомнить нечего. Тьфу!

Достигнув номера, где жил Жуков-Хаит, женщина нагнулась и поставила поднос у порога. Из-за двери тем временем донеслись два спорящих голоса. Один, густой, угрожающий бас явно принадлежал Федору Абрамовичу. Второй же, ломкий, трепетный тенорок, был совершенно не знаком.

– Все-таки к нему кто-то приехал! – предположил Кокотов.

– Сам он к себе и приехал! – зло ответил Татьяна. – Послушайте!

Андрей Львович напряг слух:

– Нет, ты мне скажи, почему вас нигде не любят? – гневно вопрошал Жуков.

– Завидуют! – отвечал тенорок.

– Чему-у?!

– Сам знаешь, чему!

– Не знаю!

– Знаешь-знаешь!

– Убью! – страшно взревел бас.

– Не убьешь… – ехидно возразил тонкоголосый незнакомец.

– Почему-у?!

– Сам знаешь!

– Не знаю!

– Знаешь-знаешь…

– Коробится! – шепотом подтвердила Татьяна, три раза стукнула в дверь и отпрянула.

Голоса в номере затихли, потом послышался скрежет отпираемого замка, и две руки, принадлежавшие, похоже, разным людям (на каждой были часы) быстро утащили поднос в комнату – а едва приоткрытая дверь захлопнулась.

– Сосиски мои! – объявил тенорок.

– Почему-у? – возмутился бас.

– Сам знаешь!

– Не знаю!

– Знаешь-знаешь!

Официантка загадочно сверкнула золотым зубом и ушла, качая бедрами, настолько мощными, что без покрова их даже трудно было себе вообразить.

Возле своего номера писатель увидел Бездынько. Лицо комсомольского старика набрякло той особой обидой, какая бывает лишь у поэтов, которым не с кем поделиться новым сочинением. Понимая, что в таком возрасте задетое авторское самолюбие опасно для здоровья, Андрей Львович кивнул, разрешая. Ветеран цезуры расцвел, затрепетал, обида сменилась восторгом – и он прочел, рубя воздух сухоньким кулачком:

От страны достанутся

останки нам,

Если заморочат Русь

Останкиным!

Та к скорей,

в борьбе

отвагу выковав,

Свергнем произвол

ибрагимбыковых!

Гневно крикнем

клике абрамовичей:

«Взад давай

народное

добро мечи!»

И потупился, ожидая оценки. Кокотов помедлил, поморщил лоб, пожевал губами, даже чуть нахмурился, как это делали в свое время его суровые литературные учителя, и наконец, после долгой паузы, словно нехотя произнес:

– А вы знаете, неплохо! Остро, чеканно…

– Вы не поверите, но даже Коля Асеев завидовал моим составным рифмам! Говорил: «Жаль, Володька застрелился – вот бы порадовался!»

– Поверю, – ответил писатель, вставляя ключ в замок. – Но про «клику абрамовичей» я бы не стал…

– Вы считаете? – огорчился Бездынько. – А Жукову понравилось бы!

– Вот ему и почитайте!

– Он теперь коробится…

– Подождите, пока перекоробится! – буркнул Андрей Львович, скрываясь от назойливого пенсионера за дверью.

– Когда перекоробится – поздно будет… – донесся вздох поэта.

Загрузка...