Радий Погодин Живи, солдат

Посвящается Победе

в Великой Отечественной войне



Рисунки И. Ушакова



© Погодин Р. П., наследники, 1985

© Ушаков И. Л., наследники, рисунки, 1985

© Оформление серии. АО «Издательство «Детская литература», 2021



В класс они вошли на руках. Своего веса Алька не чувствовал, шел, словно не было в природе земного тяготения. От ощущения легкости и необыкновенной прыгучести рождалась в груди щемящая, затрудняющая дыхание радость. Иногда сердце обмирало, будто он падал с крутизны. Его ладони шлепали по намастиченному полу, жирному, цвета вековой ржавчины. Нянечки разводили мастику горячей водой, размазывали ее по всей школе мешковиной, навернутой на швабру. Запах керосина никогда не выветривался – керосина и хлорной извести.

Мастика шелушилась под ногами ребят, шаркающих, топочущих, приплясывающих; забивалась под одежду пыльцой, отчего белье при стирке покрывалось красной сыпью. Гнев матерей был стремителен и целенаправлен. Затылки трещали. Матери плакали. Ах, как легко шагается вверх ногами, словно кровь стала газом, газовым облаком, водородом!

Возле учительского стола они подпрыгнули, сгруппировались в воздухе и распрямились, став на ноги в один звук.

Завуч, высокий и тощий, Лассунский – фамилия такая, – остро глядел на них от задней стены и улыбался, все уже и уже растягивая свою улыбку. Все в нем было заострено: плечи, локти, колени. Длинные пальцы с крепкими чистыми ногтями треугольной формы. На голове седой вздыбленный кок, отчего и голова его казалась заостренной. В руках острая пика, изготовленная из заморского дерева, – указка, безукоризненно точная – Лассунский даже из-за спины попадал ею в нужную точку на карте.

– Браво! – сказал Лассунский. – Братья Земгано. Двойное сальто в ночные тапочки. Через Ниагару с бочонком пива. Браво! Классу разрешаю похлопать.

Класс изменил им в одну секунду. (Сорок предателей.) Громко затрещали восемьдесят ладошек. (Очень весело дуракам.)

Завуч Лассунский поднял пику.

– Имена у них вполне цирковые – Гео и Аллегорий. Придумаем им фамилию.

– Сальтомортальские! – выпискнул Люсик Златкин. Краснея прыщавенькой рожицей и суетливо оглядываясь, Люсик пробормотал в нос: – А что, подходяще и без претензии… И необидно…

Поднялась Вера Корзухина – высокая, осанистая, бесстрастная, как Фемида.

– Нужно вызвать родителей. Распоясались!

(Что она, спятила?)

Вера Корзухина растворилась в оранжевом вихре. На ее месте бамбуком закачался Лассунский.

– Ну-с? – задал он асмодейский вопрос.

– Извините, мы думали, класс пустой.

– Сегодня не воскресенье.

– Мы другое думали. У директора разговор громкий, мы думали, вы в нем участвуете… Разрешите сесть?

– Э-э, нет. Сей номер мы доведем до конца. Слушай мою команду. Тем же способом и тем же путем в обратном направлении, делай… Алле-е… Ап!

Они сделали фляк[1] в стойку на руках, развернулись и пошли в коридор. Ладони прилипали к мастике. Запах керосина сушил глотку. Завуч шел рядом, приговаривая печально:

– К директору, мальчики мои, к директору. К Андрей Николаевичу.

В молодости завуч Лассунский плавал в торговом флоте, да заболел. Сойдя с флота, окончил факультет географии. Говорят, пику-указку он изготовил из тросточки, подаренной ему одной влюбленной пуэрториканкой.

Мастика налипала на пальцы. Обжигала ладони. Запах керосина скарлатиной обметывал рот…

Почему стена темная? Нет окон? Стена отгораживает что-то, от чего тоскливо и страшно.

Возле директорского кабинета они упали. Лассунский сказал:

– Слабаки! Не могли коридор одолеть. Сейчас я еще ваши знания проверю.

Ребята (сорок предателей!) пузырем выпирали из класса. Громоздились в три яруса, наверно, придвинули к дверям учительский стол. От них истекал жар. Они что-то кричали, корчась от безжалостного восторга. Надвигалась стена, глушила их голоса и косо падала, падала…

Он захрипел:

– Исидор Фролович, это от керосина. Дышать тяжело…

Потом появилась гудящая муха. Он удивился:

– Исидор Фролович, зачем эта муха? Что ей тут надо?

Услышал в ответ:

– Выкарабкивается…

Сознание из теплых, ярко окрашенных глубин памяти медленно восходило к реальности: брезентовый потолок слабо колышется, ветер пообдул плечо холодом. Муха гудит. Как в гитаре. Или в рояле. Осенью пахнет, влагой, лекарствами…

Алька не чувствовал своего веса, ощущал, будто плывет он в покалывающем пару. Не хотелось двигаться, не хотелось расставаться с удивительной невесомостью, как не хочется вылезать ранним утром из нагретой постели. Алька глаза закрыл, отстраняясь этим от всего сущего.

Очень близко и громко закричали птицы. В их голосах были беспощадность и вздорное нетерпение. Может быть, они нападали.

Когда Алька посадил чижей между рамами в классе, завуч Лассунский даже не выгнал его. Он сказал всем: «На земле много птиц. Наверное, никто не знает, как много. Если разделить всех птиц земли на все человечество, получится, я думаю, этак тысяч по девять на брата. Представляете, если бы некий сильный и справедливый разум мог направить птиц против нас? Мы получили бы заслуженное нами возмездие…»

Слова Лассунского прозвучали не за стеклами памяти, но как бы рядом, обнаженные и указующие. Алька почувствовал вдруг свое тело, уставшее от лежания, свою ничтожность и слабость. Какая-то сила подтолкнула его в сидячее положение. Он спросил шепотом:

– Где я?

– В раю. Призрачно и чудесно. Витай себе, маши крылышками. Только с музыкой у нас затруднения – главврач, негодяй, гармонь отобрал. – На соседней койке, поджав под себя ноги, сидел человек в синих сатиновых трусах – каменистое, прокаленное, как кирпич, тело, безжалостные глаза сверкали холодной голубой глазурью.

– Вы кто? – спросил Алька одним дыханием.

– Святой Петр. По первому разряду… Что ты на меня уставился, как коза на ракитник? Аллах я. Будда Иванович.

С другой стороны послышался смех, похожий на кваканье. Алька туда повернулся. Койка – человек лежит пожилой.

– В госпитале ты, – сказал человек. – В лазарете. В глупой палатке. – Он снова заквакал, засипел, зашевелил пальцами. – И болезни у нас тут глупые, не фронтовые. А у тебя болезнь совсем невинная, как у бухгалтера. Плеврит…

Алька огляделся: большая палатка брезентовая, в ней четыре койки, четыре тумбочки. За целлулоидными оконцами ветки шуршат. Над палаткой бранятся птицы. У входа на тумбочке сидит еще один человек, возраста среднего, волосы вьющиеся, на плечах внакидку сиреневый халат, крепко застиранный.

«Все при волосах, все офицеры», – подумал Алька, не ожидая от этого обстоятельства ничего утешительного.

– Зовут тебя как? – спросил офицер в халате.

– Алькой зовут.

– Детское имя. Словно камушек в воду бросили…

– Детское по привычке. По паспорту Аллегорий. Полностью.

Соседи развеселились. Лежавший слева квакал и сипел с перерывами на густой затяжной вздох. Сосед в трусах смеялся, как стекла бил. Веселье офицера в халате навело Альку на странную мысль о чае с лимоном.

Алька обиделся:

– И не смешно. Мама думала, что это горное имя. Она малограмотная была, когда я родился.

Сосед в трусах оборвал смех, глаза вытер.

– У меня в роте писарь Тургенев. Мне бы второго писаря – Аллегория. Кружок изящной словесности. Мир искусства. «Как хороши, как свежи были розы…»

– Я писарем не могу, – слабым голосом возразил Алька. – У меня по русскому тройка и почерк кривой…

Он ожидал – соседи опять засмеются, но они молчали. В тишине этой была разобщенность, наверное, каждый думал о чем-то своем и далеком.

– Я комсомольцем шпану отлавливал, – заговорил наконец сосед слева, большой и рыхлый. Позже Алька узнал, что зовут его Андреем Николаевичем. – Гопники, беспризорники – асфальтовые грибы. Отмывать их было одно удовольствие. Приведешь в баню – черти черные. Отмоешь – дитё человеческое. Одного отловили шкета, маленький, злой, как хорек, и такой же вонючий. Ни имени своего, ни фамилии не помнит. Спрашиваем: «Кто ты?» Кричит и слюной брызжет: «Я пролетарий всей земли! Революционер мировой революции. Анархист я! И не кудахтайте, дяденьки начальники». Записали его в документ: имя – Гео, фамилия – Пролетарский, отчество – Феликсович. Подвели под его личность большевистскую философию и печать приложили. Анархист выискался!

Алька перебил рассказчика с хвастливым энтузиазмом, даже руками взмахнул и от прыти такой чуть не упал с койки:

– У меня товарищ есть Гейка. Гео Сухарев. Мы с ним за одной партой сидим…

Андрей Николаевич повернул к нему одутловатое желтое лицо с выпученными глазами.

– В баню тот шкет ни за что не хотел идти. Кусался, мерзавец, точно как хорек. За руки, за ноги сволокли – мы с ними не церемонились. А он оказался шкицей. Гео Феликсовной Пролетарской… Мы ей и сахару, и даже печенья где-то достали. Ревет, называет нас невежами и нахалами. Хорошенькая девчушка из того хорька получилась…

– Цирк! – сказал Алька.

Сосед в сатиновых трусах, капитан Польской, подал ему стакан.

– Рубай компот, Аллегорий, и тихо, бабушка, под подушкой немцы.

Алька выпил компот большими болезненными глотками, вытряс в рот дряблые фрукты, опустил голову на подушку и уставился в потолок. Ветер хлопал снаружи клапаном целлулоидного оконца, задувал в палатку влажный воздух реки, запахи гниющего камыша, рыбацких отбросов, осмоленных недавно лодок. Птицы совсем обнаглели, прыгали по брезентовой крыше и, отталкиваясь, чтобы взлететь, прогибали ее. «Надо же, – думал Алька, – все при волосах, все офицеры». Его голова, стриженная под машинку, лежала на подушке, как изюмина в тесте.

– Сколько же тебе лет? – услышал он вопрос, заданный тихо и как бы со всех сторон.

– Шестнадцать…

Дрема волнами накатывала на него, неслышно накрывала голову, как бы шурша, обдавала тело и опадала в ногах покалывающей пеной. Ощущение ветра, берега, запаха моря и крика чаек над головой было так натурально, что Алька с неудовольствием и великой ленью ответил на тревожный сигнал, зазвеневший в его голове: «Ты что болтаешь-то? Ты подумай-ка, где ты?» – «Ну, в полевом госпитале», – ответил Алька и сразу же сел в кровати.

– Восемнадцать! Не верьте мне – мне восемнадцать лет полностью. Шестнадцать я от головокружения брякнул… и от общей слабости сил.

Капитан Польской обхватил свои кирпичные плечи руками, словно озябший.

– Надо же… В шестнадцать лет на вечерние сеансы пускают в кино. В восемнадцать – на фронт… На фронте небось интереснее? – спросил он у Альки. – Чего ж ты молчал? Нужно было сразу кричать, как только глаза разлепились: «Прибыл, товарищи, защищать Родину геройский сопляк Аллегорий!» Фамилия как? – Капитан слез с кровати и навис над Алькой каменным телом. – Ты о чем думал, спрашиваю?

Альке хотелось тишины, хотелось войти в струистую нежную прохладу реки и, запрокинув голову, лежать и плыть на спине по течению, не чувствуя своего веса, и чтобы никакой тяжести на душе, никаких оправданий – только облака в небе, диковинно переменчивые, неслышно задевающие друг друга, сливающиеся, образующие всё новые и новые формы, и так без конца.

Соседи разговаривали громко, похоже, перебранивались, двое нападали на капитана Польского, защищая Альку от его нетерпимости. Капитан кипятился:

– Пользы от них на ломаный грош. Они мне – как сор в глазах. Я бы позади войска старух поставил злых, с розгами.

– Капитан, душа, как бы ты поступил на его месте? – Это спросил сосед в сиреневом халате, позже Алька узнал, что он майор, командир танкового батальона.

– Я детдомовец. А он… У него, может, талант на скрипке играть. Может быть, он поэт, вон у него какой нос острый, как гусиное перо.

Алька засыпал, безразличный к своей дальнейшей судьбе. Сон заботливо отгораживал его от обид сегодняшних и, напротив, предлагал ему, как спасительные лекарства, заботы давние – детские, по нынешнему его разумению, смешные и такие целебные.

Алька видел свой класс, мальчишек, стриженных под полубокс, девчонок с косами – стриженая была только Лялька, полное имя Лени́на.

Из окна сильно дуло. Он смастерил вертушки из плотной бумаги, раскрасил их, пришпилил по периметру рамы булавками. Вертушки резво крутились и шелестели. Завуч Лассунский сказал, сбивая вертушки указкой:

– Аллегорий, с твоим умственным развитием это занятие не вступает в противоречие ни в коей мере. Но возраст! Борода еще не тревожит?

– Нет пока.

– Двухпудовку сколько раз выжимаешь?

– Один раз всего… Не выжимаю – толкаю.

– Так и запишем – бездельник.

После уроков его оставили заклеивать окна. Гейка Сухарев остался ему помогать да Иванова Ленина.

С Гейкой Сухаревым они дружно сидели за одной партой с третьего класса. Они все пришли из разных школ в эту новую, остро пахнущую штукатуркой. Воспитателем у них стал Лассунский Исидор Фролович. Позже они узнали, что он учится по вечерам в университете. Еще позже они придумали ему кличку Асмодей, а еще позже он стал у них завучем, но воспитателем так и остался.

А тогда он спросил:

– Ну-с, художники у нас есть?

Алька и Гейка поднялись из-за парты, посмотрели друг на друга с некоторым вызовом и удивлением.

– Гео Сухарев.

– Аллегорий Борисов.

– Ну и ну… Паноптикум…

Они поняли по этому «ну и ну», что отношения с воспитателем обещают быть весьма поучительными.

Лассунский велел им нарисовать дома стенную газету «Бюллетень» к столетней годовщине со дня смерти Александра Сергеевича Пушкина.

– Александр Сергеевич, – сказал он. – Так просто и так значительно. То-то, Гео и Аллегорий.

Они трудились три дня у Гейки на кухне на полу. Гейкины взрослые сестры перешагивали их небрежно. Небрежно смеялись над ними. Одна из сестер курила.

Кроме названия с завитыми до неузнаваемости буквами они нарисовали большое «100» с портретом Пушкина-мальчика в одном нуле и Пушкина-взрослого в другом, силуэт памятника Пушкину в Москве, Медного всадника, Черномора, Руслана, кота, дуб, тридцать витязей чередой, их дядьку морского акварельными красками.

Посмотрев газету, Лассунский сказал:

– Ну и ну… «Бюллетень» пишется с двумя «л». Можно было заглянуть в словарь или спросить. Места для текстов вы не оставили – почему?

Они возразили запальчиво:

– Зачем для текстов? Пушкина наизусть нужно знать.

– А если кто-нибудь захочет выразить чувства?

– Пускай вслух выражают.

Лассунский вернул им газету.

– Необходимо думать. Пять минут размышлений, перед тем как начать дело. Пять минут размышлений сэкономят вам дни, может быть, недели… может быть, жизнь. Вперед, мальчики, вперед – к свету! Кстати, вы умеете размышлять?

Они попробовали.

Слово «бюллетень», хоть и с двумя «л», в этом деле им показалось неправильным. Пушкин не больной инвалид, чтобы ему бюллетень, – он коварно убитый на дуэли великий поэт. Ему памятник! Чтобы как живой.

Они шумно написали: «Наш памятник замечательному великому поэту Пушкину Александру Сергеевичу!» Посередине листа нарисовали памятник – Пушкин в окружении пионеров с цветами. Под ногами у Пушкина двуглавый орел царский разбитый. Вокруг постамента декабристы стоят гордые, под каждым фамилия. По краям листа в виде рамки много картинок ярких, но мелких. Места для выражения чувств в письменном виде осталось хоть и немного, но, по их размышлениям, достаточно. Кто писать-то будет: Верка Корзухина, Люсик Златкин, ну еще Молекула лупоглазый.

Гейкины красивые сестры перешагивали их с опаской, боясь наступить в блюдце с тушью или опрокинуть стаканы с кистями. Пол вокруг стенгазеты пестрел разноцветными кляксами. Гейкина мать и Гейкин отчим в сторонке месили тесто для пирогов. Уходя, Алька встретил на лестнице старшину-подводника, широченного, как платяной шкаф. Старшина шел свататься к старшей Гейкиной сестре.

Лассунский газету долго рассматривал, качал головой, улыбаясь.

– Теперь ваши размышления видны и понятны. Самомнения у вас многовато, но все же неплохо. Вы не такие уж и тупицы, как я себе представлял.

Он их все же любил. «Вперед, мальчики! – говорил он в минуты затишья. – Вперед – к свету!…»


Очнулся Алька на второй день. Разглядел брезентовый косой потолок, птицы над потолком пронзительно и заунывно кричали.

Настроение в палатке было сумрачное, насупленное. Да и сама палатка прищурилась как бы то ли от папиросного дыма, то ли от сырости. Майор Андрей Николаевич лежал, обложившись томиками Гарина-Михайловского. Майор-танкист сидел на тумбочке у входа, смотрел на природу слепым лунем. Капитан Польской в проходе жал стойку. Он касался носом пола и наливался при этом пунцовой натугой. Стойку он не дотягивал, но горделиво выпрямлялся, играл напоказ калеными мускулами и поджимал живот.

– Зачем вы столько затрачиваете силы? – сказал Алька. – Стойка – это так просто. Это – как взмах.

Андрей Николаевич шевельнулся резко, томики Гарина-Михайловского попадали на пол. Майор-танкист повернулся на тумбочке.

– Тише, бабушка, – прошептал капитан Польской и захохотал вдруг. – Ну, фитиль! A-а… Ну, кто прав? – Он обсверкал соседей смурными глазищами. – Я ж говорил – всё на пользу. – Подошел к Альке, погрозил жестким пальцем: – А ты, Аллегорий, обманщик. Пока ты целые сутки бредил и метался, мы всё про тебя узнали. И про Ляльку узнали.

– Какую Ляльку?! Иванову Лени́нку, так она же когда уехала…

– Помолчи. Разговорился. На-ка, поешь.

Капитан Польской поставил Альке на живот тарелку тушеного мяса с гречневой кашей, и пока Алька ел, он горделиво вышагивал по проходу в своих синих сатиновых трусах.

– Видали, он меня будет учить стойку отжимать, ну не наглец? Я, может, с пеленок стойку отжимаю. Я, может, сперва на руках ходить выучился, а потом уж как все люди. У меня в детстве рахит был от пресной пищи.

Андрей Николаевич протянул стакан с молоком и печенье «Мария», майор-танкист кинул яблоко. Капитан Польской сел на корточки – стойку жать, но вдруг выпрямился и сказал:

– Ну-ка ты, теоретик, разобъясни мне теорию.

Майоры насторожились. Алька сел поудобнее, откусил от яблока.

– Я бы вам показал. Только сейчас у меня силы нет… Вы поставьте руки поближе к ногам, лучше на одну линию. Только их выпрямите, и руки и ноги…

Теперь подавайте плечи вперед. Сильнее… Голову на спину пока не тяните… Теперь брюшным прессом – разгибайтесь… Ноги не сгибайте в коленях…

Капитан Польской неожиданно для себя легко вымахнул в стойку.

– Сильно не прогибайтесь в пояснице – некрасиво, – сказал Алька.

В ответ последовал радостный вопль:

– Тихо, бабушка!

За этим занятием их застала высокая, грузноватокрасивая медсестра с плавной, как бы тягучей походкой. Она и руками всплеснула плавно, и воскликнула с мягким распевом:

– Что же это такое?!

А когда капитан молодцом предстал перед ней и грудь выпятил, и руки в бока упер, упрекнула его:

– Капитан, вы не мальчик – всё хорохоритесь. – Она мягко подтолкнула его к кровати.

Он по-детски брюзгливо залез под одеяло. Майор-танкист остался сидеть на тумбочке, глядя в небо с какой-то неживой тоской.

У майора Андрея Николаевича была желтуха. У капитана Польского язва желудка. У майора-танкиста что-то сложное, нервное. Причину его болезни соседи осторожно обходили и Альке подмигивали. Медсестра заглядывала к ним частенько, сидела у Альки в ногах. Их болезни как бы создавали иллюзию невоенной жизни, наводили ее на уютные воспоминания. Она поправляла салфетки на тумбочках, меняла цветы, затененно улыбалась и говорила мечтательно: «У нас уже печи протапливать начали. Березовым дымом пахнет. Розы на зиму лапником закрывают…» Глянув на часы, вздыхала с каким-то мягким укором и, сразу построжав, шла к своим основным делам.

На пятый день Альке разрешили вставать. Капитан Польской разглядывал его с протестующим удивлением, с каким разглядывают скелет.

– Рысак, – сказал он. – Фаворит… Тебе нельзя застаиваться. Сползай в операционную, там мой дружок доктором служит. Записочку ему передай. Организм у меня соскучился – пусть расслабляющего накапает. А если нету, тогда пусть главврач гармонь отдает!

Алька надел свои брезентовые баретки. Капитан губами почмокал.

– У меня такие «джимми» имелись. Я их зубным порошком мазал. – Голос капитана утратил командирскую силу, в нем появился мягкий ласковый всхлип. – Брюки имелись белые и рубашка «апаш»… в сочетании с загаром.

Загрузка...