Линда Сауле Жена самоубийцы

Жена самоубийцы

Меня зовут Анри Рошаль, и эта история не обо мне. Она о женщине, известной всей Франции как Жена самоубийцы. Настоящее имя ее Лора Габен, но раз уж я взялся изложить ее историю, хочу все же рассказать немного о себе, ведь я, волею обстоятельств, оказался связан с этой женщиной и сыграл определенную роль в ее дальнейшей судьбе.

Я работаю операционистом в южном отделении Банка Франции уже больше двадцати пяти лет. Это монотонная работа, но она мне подходит: я люблю порядок и цифры. Не нужно быть Галуа, чтобы следить за выплатами по кредитам и обналичиванием банковских билетов. К тому же занятие это стабильно, а я действительно превозношу однообразие и нахожу в нем истинную ценность человеческого существования. Солнце, заглядывая в мое окно, видит, что за все эти годы даже чайник на кухне не сменил местоположения, а количество стульев не уменьшилось и не увеличилось, и я радуюсь его привычным лучам топленого золота, неизменно ласковым и приветливым.

Из-за жажды однообразия я так и не женился, не завел детей, и дама моего сердца, а, скорее, тела – если уж говорить начистоту, все также заходит ко мне по пятницам и всегда уходит в субботу после совместного завтрака. Она давно потеряла надежду изменить положение вещей и, кажется, тоже стала находить неприметную радость похожести дней и ночей, проходящих по одному и тому же сценарию. Эту мысль я, вероятно, внушил своим собственным примером, и она прижилась в несмелой душе моей визави, как застрявшая в горле рыбная косточка, постепенно сглаживаясь, обрастая слизью до той поры, пока и вовсе перестанешь ее замечать.

Дни катились один за другим, не различимые, до прелести похожие, и я порой забывал, который год мне идет. Одни и те же друзья, загородные поездки в Нёйи или Мелён раз или два в месяц – мир мой сильно напоминал механизм с шестеренками, в котором одна идеально встраивалась в другую, а та приводила в движение следующую – и так, скованные одной цепочкой действий, проходили годы моей жизни. И я уверен, они шли бы и дальше, ничем не печаля и в общем-то не радуя, пока в конце концов не завершились бы логичным итогом, который ждет всех и каждого. Но вот однажды в наш банк пришло письмо.

В послеобеденное время четверга месье Луазон вызвал меня в свой кабинет. Его лысина блестела в электрическом свете потолочной лампы и отливала синевой, а резиновые подтяжки с трудом поддерживали огромный живот. С нетерпением посматривая на часы – из чего я мог заключить, что мой начальник еще не успел пообедать – он объявил, что скоро в суде присяжных департамента Сены начинается рассмотрение дела Габен. Новость, которую он хотел донести, заключалась в том, что кандидатом на место присяжного заседателя был выбран не кто иной, как ваш покорный слуга.

– Вы сказали, дело Габен? – переспросил я.

– Да, именно это я и сказал. Через три недели будет слушаться громкое дело, о котором вы, я уверен, читали в газетах. Сейчас формируется комитет присяжных заседателей, и судья требует, чтобы одним из них был человек, связанный с банковской сферой.

– Но почему я?

– Дело в том, что жертва оставил приличное наследство. Полагаю, судье важен профессиональный взгляд на, скажем так, честность подсудимой, чистоту ее намерений. Сегодня пришло письмо, в нем сказано, что ваша кандидатура была утверждена комитетом. Я указал имена всех банковских служащих, но выбрали они именно вас.

– Но я не желаю! Пусть идут Шарль или Дидье!

– Шарлю исполнилось шестьдесят, – месье Луазон пожал плечами, – а это один из исключающих пунктов, – ткнул он пальцем в перечень и продолжил: – У Дидье пособие по инвалидности, – он вел пальцем по списку, – а Душан не француз по происхождению. Жюли прописана за пределами Парижа, Деми имеет сан священника. Все эти ограничения указаны здесь, – он потряс бумагой. – И, как вы понимаете, я связан ими по рукам и ногам. Так что возьмите бланк заявления, – протянул он мне лист, – прошу заполнить до обеда завтрашнего дня и отправить по указанному адресу. И еще, держите это, пожалуйста, в секрете.

– Но погодите, я ведь еще не дал своего согласия, – возразил я.

– Месье Рошаль, вам не выдумать существенную отговорку – ваше имя в списке от департаментов. Боюсь, вы не имеете права отказаться. Впрочем, чего вы упрямитесь! Если кто и способен непредвзято взглянуть на ситуацию, так это вы!

– Вы только что назвали меня философом? – покачал головой я. – Не горю я желанием выносить какое бы то ни было суждение о других, так как не делаю этого по отношению к себе!

Тем не менее я взял из рук начальника бланк и в задумчивости взглянул на него. Было еще не поздно настоять на своем, отказаться от неожиданного предложения, неизвестно как способного повлиять на мою дальнейшую жизнь, но я медлил. Я чувствовал, что удостаиваюсь чести присутствовать на исключительном процессе. Возможность, за которую любой парижанин отдал бы правую руку, а кое-кто и обе. И здесь я сделаю отступление, чтобы поведать о деле, взволновавшем всю страну и заставившем усомниться в собственной способности говорить «нет» и замешкаться даже меня, человека, не терпевшего вмешательств в размеренное течение бытия.

Ее звали Лора Габен. Жестокая убийца или жертва обстоятельств. Никто не мог сказать наверняка до оглашения приговора, но все сходились во мнении, что так или иначе она виновна в смерти своего мужа. Парижане не могли дождаться дня, когда она окажется за решеткой Ла Санте1. А все потому, что в январе текущего 1954 года в ее квартире посреди ночи был обнаружен труп ее мужа – Седрика Габена. Лора сама вызвала медицинскую службу, но им оставалось лишь констатировать смерть. Жертву обнаружили на кухне: мужчина лежал на боку, лицом к духовому шкафу. Смерть наступила в результате отравления угарным газом.

Эту трагедию можно было бы списать на самоубийство, если бы не сопровождавшие ее подозрительные факты. Лору Габен видели в ночь происшествия – она бродила вокруг дома в течение двух часов, одетая легко, совсем не по январской погоде. Соседи-собачники и молодая пара, вернувшаяся с вечеринки, были единогласны в своих показаниях: Лора находилась в смятении, вела себя подозрительно и с трудом смогла собраться, чтобы ответить на обычное приветствие.

Казалось странным, что именно в те часы, когда муж подозреваемой совершил самоубийство, Лоры не было дома. Этот факт, должный сыграть в ее защиту, напротив, все и портил, потому что главным козырем обвинения была «убийственная» улика – полотенце, которым была подоткнута кухонная дверь. И находилось оно снаружи – со стороны коридора, который соединял кухню с прихожей и другими комнатами квартиры, где проживали Лора и ее муж Седрик. Все эти детали, замусоленные, растиражированные газетами, быстро обросли неприятными домыслами.

Далеко не смягчающим обстоятельством служило наследство мужчины: оказалось, что, помимо квартиры в Париже, ему принадлежала часть прибыльного семейного поместья на Юго-востоке Франции. Там выращивали виноград и небольшими партиями производи на заказ вино, оттого стоимость и вина, и поместья, разумеется, только возрастала. Итак, Лора, очень «удачно» отправившись на прогулку, в одночасье сделалась богатой вдовой. Система правосудия не желала так просто признавать факт самоубийства, ведь Седрик к тому же был меценатом. Его пожертвования кормили не один детский приют, и убийство (а именно в этом подозревалась Лора) такого человека всколыхнуло в добропорядочных гражданах неистовую волну ненависти к несчастной.

Попытки обвиняемой оправдаться не принесли ожидаемых плодов. Она дала два или три интервью, где пыталась объяснить, что не виновна и что Седрик решил уйти из жизни по собственной воле. Бледная, изможденная женщина клялась в своей непричастности, и поначалу люди даже поверили ей, забыв про злосчастное полотенце. Но Лора допустила ошибку. Она с горечью обронила одну фразу: призналась, что Седрик не любил ее. И это высказывание, возможно, не имевшее под собой столь уж значительного подтекста, в мгновение ока воспылало адским пламенем обманутой женщины, которую разлюбили. Союз двух влюбленных, закончившийся громкой трагедией, окончательно убедил сплетников и циников в том, что любви нельзя верить, как нельзя верить никому, кроме самого себя.

Я не мог сложить своего отношения к этой истории и вполне допускал развитие событий, описанное в газетах. Уставшая от измен или обид супруга опоила мужа и включила газ, чтобы расправиться с ним. Дабы не пострадать самой, она вышла на улицу, но дьявол кроется в мелочах – полотенце, подложенное, а затем найденное с внешней стороны двери. Не будь его, следствие едва ли нашло бы достаточное количество доказательств, чтобы предъявить обвинение в убийстве. И посему предстояло состояться суду, повестку на который я и держал сейчас в руках. Но смогу ли я стать судьей, пусть на некоторое время, но все же непредвзято вершить судьбу человека, с которым никогда не встречался, о котором лишь читал в газетах множество разрозненных и противоречивых фактов?

Я размышлял об этом всю дорогу до дома. И пока готовил ужин и поглощал пищу, я помнил о бланке, лежавшем в нагрудном кармане моего пиджака. Эта бумага приманивала все мысли, что приходили мне в голову, завершая любое умозаключение вопросом: стоит ли ввязываться в авантюру, на кону которой стояла человеческая жизнь? А затем я обрывал себя, находя доводы в пользу моего участие в слушании. Не для того ли созданы суды присяжных, дабы люди со стороны, вроде меня, могли чистым взглядом сопоставить факты и по-человечески, а именно на это и рассчитывает судебная система, предоставляя право голоса обычным людям – поварам и слесарям, не столько решить, а сколько почувствовать, виновен ли подсудимый.

В конце концов устав спорить сам с собою, я пошел спать. Наутро заполнив бланк, я отправил его по указанному адресу, втайне надеясь, что мне все же не придется идти, но эти молитвы не были услышаны. Вскоре пришел ответ: заявление принято, и меня ждут на процессе по делу мадам Габен. Дата и время указаны в конце письма.

Дело слушалось во Дворце правосудия, величественном здании с арочными окнами по фасаду. У входа толпились журналисты, я услышал несколько щелчков фотокамеры, направленных в мою сторону, и поежился, ступая по грубым ступеням, столь же вечным, как человеческое горе. И пусть совесть моя была чиста, все же на долю секунды я вообразил, что вхожу под почтенные своды не в качестве присяжного, а как подсудимый. А в общем-то почему нет? Человек едва ли может чувствовать себя в безопасности, когда на жизнь его влияет так много сторонних факторов. Не сегодня, так завтра может произойти пара тройка совпадений, и вчерашний благочестивец окажется под ударом судейского молотка. Даже я, не укравший за всю жизнь и кофейной ложечки, мог бы оказаться жертвой стечения обстоятельств, и тогда жадная на припадки толпа не преминет разделаться со мной!

Я нашел нужный этаж и пошел по коридору, затопленному полумраком, шаги мои звонко отзывались в мраморных стенах. Возле нужных дверей я остановился и постарался разглядеть остальных присяжных. В этом коридоре с тусклым светом дальнего окна они напомнили мне шестерку Кале2. До того призрачный и тревожный вид был у этих незнакомых между собой, связанных чужой судьбой и ответственностью странников, что мне стало не по себе.

Заседания французских судов обычно открыты для общественности, но дело Габен было слишком резонансным, и, не считая нескольких человек в официальной одежде в первом ряду, пары охранников и деловитой стенографистки за остроугольной машинкой, зал был пуст. Нас усадили на места, и секретарь судебного заседания обратился к нам с разъяснениями обязанностей, пригрозив тюремным заключением за разглашение состава присяжных и любой информации, полученной в зале суда или комнате обсуждений. Он объявил, что решение, которое мы вынесем, – окончательное, и не может быть обжаловано в апелляционном суде. От этих слов мне едва не стало дурно, и я мысленно осыпал проклятьями своего начальника, насылая на его лысую голову все небесные кары.

Вскоре в зал пригласили родственников жертвы: мать и сестру. На головах их были повязаны траурные платки, и я поспешил отвести взгляд, тронутый искренним горем на их лицах. Еще несколько человек вошли в зал следом и заняли места чуть поодаль от них. Я не смог понять, кем они приходились покойному или подсудимой.

А затем через боковую дверь ввели саму подсудимую. Ее сопровождали двое охранников и мужчина в темном костюме – я предположил, что это был адвокат. Лора Габен выглядела изможденной, что было неудивительно, но меня поразил контраст ее реальной внешности с фотографиями в прессе. Былой лоск начисто стерся с ее облика, она казалась маленькой, будто в одночасье уменьшилась, а привычная оболочка так не успела приладиться к новому образу. Ее волосы парили над кожей головы, одежда болталась, а обувь спадала при каждом шаге. Но даже с лицом цвета пыли, выступающими скулами и темными кругами, залегшими под глазами, она все еще была красива. Когда она села и обернулась, окинув печальным взором судебный зал, то на секунду мне показалось, что я слышу стон, который она с трудом сдерживала, стиснув зубы.

Судьей оказалась женщина, и я отметил, что это хороший знак для Лоры. Однако асессорами были мужчины, и по тому, с каким рвением оба они схватились за бумаги, я сделал вывод, что настроены они решительно. Процесс начался.

Первым выступил обвинитель. Обозначив детали дела, он передал слово экспертам по вещественным доказательствам, и я смог воочию увидеть полотенце, о котором так много слышал. Прошел не один час и состоялся не один перерыв, прежде чем мы услышали показания свидетелей, которых одного за другим вводили в судебный зал. Они подтвердили свои показания, и вскоре мне стало ясно, что дела для Лоры Габен складывались не лучшим образом. Слишком яростно наступал обвинитель и слишком вяло парировал адвокат, словно и сам не верил в невиновность своей подопечной.

Наконец, судья дала слово подсудимой. В судебном зале воцарилась тишина, и длилась она так долго, что я решил, этим все и закончится. Я был уверен, что Лора Габен не произнесет ни слова в свою защиту и мысленно распрощался с ней, сокрушаясь и не желая верить, чтобы кто-то, имея возможность защитить себя, не воспользовался ею. Это была полная резиньяция.

Но тут она заговорила. Ее губы разомкнулись, и слова с осторожным шелестом посыпались в строгое пространство зала судебных заседаний.

– Ваша честь, асессоры, присяжные. Если я виновна, судите меня по всей строгости закона. Но сначала выслушайте.

Глубоко вдохнув, при этом худые плечи ее содрогнулись, она начала:

– Я познакомилась с Седриком, когда мне было двадцать четыре, а ему – тридцать. Я жила в то время на самой окраине Сен-Жермен, ближе к западной стороне, на улице Сент-Пэр. Я носила брюки и свитера, без остановки курила и редко расчесывала волосы. Моя комната, она же и художественная студия, была небольшой, но гостеприимной. В ней редко бывало тихо. Моими гостями были обитатели Латинского квартала, сенжерменщики, экзистенциалисты. Подвальные крысы – так нас все называли. Но для меня это и была жизнь. Я не видела в ней ничего особенного. Денег хватало лишь на эту комнату, зато хватало сил рассуждать о философии, следовать новомодным течениям и творить искусство. А это всегда было главным для меня.

В тот день я оказалась на площади Сен-Жермен-де-Пре. Я стояла перед аббатством и, не отрывая глаз, рассматривала скульптуру, установленную прямо посреди площади. Ее выставляла молодая художница, конечно, я уже не вспомню ее имени. Она предлагала каждому зрителю, которых на площади в тот день собралось немало, отщипнуть кусочек от этого, созданного в натуральную величину, глиняного изваяния женщины. Я глядела, как один за другим, к ней подходили мужчины и смеясь, отщипывали то тут, то там, забавляясь этой неожиданной игрой, уродуя прекрасное творение, превращая его в жалкое подобие женщины.

В какой-то то момент, я почувствовала на себе чей-то взгляд. Я обернулась и увидела мужчину, стоявшего в тени каштанов справа от меня. Его приятное, загорелое лицо с крупными чертами привлекло мое внимание, а улыбка, открытая, почти простодушная, разбудила мое любопытство. Я украдкой бросала взгляд в его сторону, и гадала, почему он, как все остальные, не желает присоединиться к действу, захватившему прохожих в это жаркое утро. Как вдруг мужчина поднял руку и помахал, подзывая к себе. Подобная бесцеремонность удивила меня, но тут он встал на колени прямо на асфальт и протянул сложенные руки в мою сторону, шутливо умоляя подойти. Я рассмеялась, к тому же любопытство взяло верх, – и послушалась. Он был в одних носках и просил помочь найти обувной магазин, свои туфли он, как оказалось, отдал бездомному. Седрик сильно смущался, но я дала ему понять, что в квартале Сен-Жермен ему нужно беспокоиться лишь о том, чтобы не стать добычей воришек или ненасытных жриц любви. Так мы и познакомились.

Я отвела его в магазин, где он купил новую пару туфель. А затем мы пошли во «Вьё Коломбье»3 и, едва отсидев половину спектакля, отправились в «Либрери», держась за руки. Седрик погасил мой тамошний кредит и досыта накормил моих друзей, вызвав их моментальное обожание. Он не знал, что с доброй половиной этих мужчин у меня было несколько несерьезных романов. В основном замешанных на страсти и вдохновении, обменявшись которым, мы расходились каждый своей дорогой – напиваться во «Флоре», спорить до хрипоты в «Табу», уединяться в студии и создавать работы, на которые могли хотя бы какое-то время смотреть без отвращения.

Но с Седриком все было иначе. Когда я впервые взглянула в его глаза, я поняла, что он станет моим мужем. Это были не догадка и не желание. Это было знание, что человек, встреченный мной, создан для меня. Все в нем казалось притягательным и давно знакомым, словно мы уже были вместе когда-то очень давно и просто забыли об этом. С того дня мы не расставались. Он поразил меня цепким умом и глубиной познаний. Седрик мог часами рассуждать о поэзии или искусстве, в то же время он был непоседлив, словно школьник, сбежавший с уроков, стремился наполнить впечатлениями каждую минуту своей жизни. Будто неутолимый голод толкал его вперед, и я едва могла угнаться за ним.

Его волновали люди, море, звезды, огонь, камни, книги и цветы, он восхищался тем, как падали листья с деревьев, мог не отрываясь смотреть на уличных танцовщиков и разглядывать детали архитектуры. Он то тащил меня в Венсенский зоопарк, то на лодочную прогулку по Сене. Мы могли просидеть три часа во «Флоре», забывая поесть, рассматривая подписи Сартра, Симоны де Бовуар и Кено, цедя холодную водку в полном молчании – в этом я находила особенное блаженство. Мне чудилось, что я обрела недостающую частичку себя, ведь лишь наедине с собой человек не стесняется оставаться в тишине. Каждое его качество находило в моей душе отклик, я восхищалась Седриком, как только может восхищаться влюбленная женщина тем, кого не знает до конца.

Я познакомилась с его милыми друзьями, матерью и сестрой. Они приняли меня, пожалуй, слишком тепло, и уже тогда я должна была что-то заподозрить, но я оставалась в коконе иллюзий, сотканном образцовым миром, куда мы неожиданно для себя попали.

Впервые я стала подозревать, что с Седриком что-то не так, – наверное, во время медового месяца, когда мы отправились на остров Мадейра. Увидев величественные пики скал, обшитых набивным узором зелени, я внушила себе, что мы обретем здесь еще большее счастье. Оно ждало нас, и мы ждали момента, чтобы остаться наедине, позабыв предсвадебную суету, сам праздник и напутствия гостей, желавших любви и доброго ветра. Все они, конечно, завидовали раю, который мы обрели на земле благодаря друг другу, нашей молодости, стремлению быть вместе как можно дольше.

Мы заселились в бунгало у океана. Вдоль берега, куда хватало глаз, возвышались величественные скалы, они выступали вперед, споря за наше внимание, нависали и тут же скрывались, прячась вглубь острова, подставляя массивные вулканические подножья терпким брызгам океана. Остров окутал нас ленивой дремой, наши мышцы размягчились, будто мы ступили в горячую воду, а улыбка разлилась по лицам. Какой живительный воздух там, мне не описать его: чистый, волнующий, а что за дивные цветы там росли! «Лишь бы хватило красок», – волновалась я, глядя по сторонам. Опьяненные свободой, мы, наверное, походили на выпущенных на волю экзотических птиц.

Ненавязчивый сервис, который предлагал обслуживающий персонал, очень скоро показался нам излишним, и мы, наскоро разделываясь с завтраком, возвращались обратно в постель. Нежась под прохладными простынями, мы не могли наглядеться друг на друга, и прекрасный вид за окном едва ли мог отвлечь нас от созерцания любимых глаз. Казалось, не было силы, способной разделить наши руки, наши тела. Порой я ловила себя на мысли, что не верю в происходящее, слишком явным был этот сон, чтобы не усомниться в его реальности.

Две недели прошли как одно мгновение, и Седрик стал меняться. Поначалу я не могла уловить эти изменения. Он и раньше бывал задумчив, мог подолгу размышлять над какой-нибудь вкрадчивой мыслью, но стоило мне подойти, всегда встречал меня улыбкой. Теперь же я то находила его в молчаливой прострации у окна, то застывшим за столом с томиком Ронсара в руках, казалось, он спал на ходу и никак не реагировал на мое присутствие. Он выглядел рассеянным и, если я звала его, отворачивался или не отзывался. Я решила, что он захандрил. Островной синдром, так называли его туристы, которых мы встречали во время прогулок. Я решила, что в этом все дело. Но если Седрик устал, что мешало нам собрать вещи и вернуться домой во Францию? Я предлагала ему так и поступить, но он отмахивался от меня и отправлялся на очередную прогулку по острову в одиночестве.

Я все реже рисовала. Запасы красок подходили к концу, и, свернув в рулон готовые картины, я не торопилась начинать новые. Мне пришлось подружиться с женщинами, которые ухаживали за садом. Теперь я не стремилась избавиться от них, а стала приглашать в дом, вызывая смущение своими просьбами. Мне нужно было отвлечься, чтобы не признаваться себе в том, что стало очевидным: Седрик отдалился от меня. Казалось, он тоскует по кому-то, кого не было рядом. Но ведь я была его женой, неужели кроме меня в его сердце нашлось место для другой? Я гнала эти мысли, но чем больше я пыталась, тем более зловещим был голос неуверенности, сидящий во мне.

В конце концов я настояла на отъезде. Мне казалось неразумным проводить столько времени порознь, и я надеялась, что, оказавшись в привычной обстановке, все вернется на круги своя. За день до отъезда я собирала вещи и злилась на Седрика за его очередное отсутствие. Я помню, как складывала его рубашки и вдруг почувствовала незнакомый запах на одной из них. Мне показалось, что я узнаю его. Запах кокосового масла – приторный, затхлый, чужой. От подозрения у меня закружилась голова, ведь в ту минуту я осознала, что одна из девушек, работавших у нас, часто отсутствует в то же самое время, когда Седрик отправлялся гулять.

С опустошающей ясностью я поняла, что Седрик влюбился в прекрасную островитянку. Гибкая, загорелая, ей не было и семнадцати, она, конечно же, с легкостью отдала сердце в обмен на внимание богатого, привлекательного иностранца. И вот я уже не могла думать ни о чем другом, кроме того, что он изменяет мне с ней, и, возможно, прямо сейчас. Нацепив сандалии, я побежала по тропинке, обступленной густыми зарослями папоротника, не чувствуя жара солнца, оступаясь на подъеме и задыхаясь от волнения, воображая, как поступлю, увидев их вместе. Я кляла себя за слепоту.

Как вдруг я увидела Седрика. Он медленно брел, минуя тропу, наперерез, по направлению к неровному каменистому плато, заканчивающемуся обрывом, нависающим над бухтой. Что-то остановило меня от того, чтобы выкрикнуть его имя. Я ждала. Думала, что где-то прячется его возлюбленная, прекрасная туземка. А возможно, они только расстались. Как бы то ни было, я хотела знать. И кралась за ним, выжидательно, осторожно, чтобы не выдать себя, увидеть больше, чем хотела, чем была готова.

Люди всегда двигаются иначе, когда подходят к пропасти. Но он шел так, словно глаза его были закрыты, и он не видел, что впереди на расстоянии десяти шагов разверстывается свирепая пасть, готовая проглотить беззащитную фигурку. Внизу с шумом плескался океан, и я слышала его свирепое рычание, ударную мощь его волн, изголодавшихся по суше. Седрик шел, а я считала шаги, уверенная, что еще один – и он остановится. «Десять, девять, – глотала я горький воздух, а в горле застыл крик. – Пять, четыре, три, он будто заснул! Два, один…» Как вдруг океанский бриз нашатырем ударил мне в нос, приведя в чувство.

– Седрик! – прокричала я так громко, что птицы сорвались с ветвей и, испуганно крича, унеслись ввысь.

Он остановился. Не оборачивался. Будто окаменел. Я не знала, смеется он, что напугал меня, или не услышал из-за шума воды, а просто остановился, потому что и не собирался подходить ближе. Наконец, он повернулся, спустя, как мне показалось, целую вечность. А его лицо… До чего красиво было его лицо в тот момент! Словно лицо ребенка, созерцающего нечто прекрасное, доселе невиданное. Пронзительно чистое, удивленное.

– Любимый! Ты едва не упал, – я подбежала к нему и обняла, дрожа в ледяном ознобе, не чувствуя его дрожи, которая была едва ли меньше моей собственной.


Мы вернулись в Париж, и я вздохнула с облегчением. Мои опасения о неверности супруга оказались напрасными, и я была рада сбросить с себя тяжкое бремя подозрений. В то время я искренне считала, что измена – это самое страшное, что может случиться в браке, – Лора усмехнулась. – Да и Седрик снова стал прежним и по-прежнему любил меня, я видела это своими глазами тогда, над обрывом! И я тешила свое самолюбие этой мыслью, она придавала мне сил. Мы переехали в его квартиру, и жизнь встроилась в ритм, которого я так жаждала. Ритм любви, вдохновения и джазовых музыкантов, которые взошли на французском небосклоне: Виан, Ив Монтан. Мы слушали пластинки и танцевали посреди комнаты, взявшись за руки, забыв обо всем. Я много работала и приняла участие в нескольких выставках, на которые Седрик ходил со мной. Он стал частью художественного процесса: гулял со мной по улицам в поиске вдохновения, помог с ремонтом студии и мог часами наблюдать, как я рисую. Он согревал натурщиков чаем, который заваривал сам, и приносил из булочной свежее печенье. А иногда и сам позировал. Это были чудесные дни!

Меня смущало лишь то, что его мама стала приезжать все чаще, и я не могла понять, что кроется за ее возросшим интересом и желанием непрерывно находиться рядом с сыном. А потом она и вовсе перебралась в нашу квартиру и хоть старалась не мешать, от ее молчаливого присутствия мне становилось не по себе. Когда ей все же приходилось уезжать, она подолгу мешкала на пороге, не желая прощаться, задерживая взгляд на Седрике, силясь найти ответы на какие-то неведомые мне тревоги и предчувствия.

Я не могла понять причину ее беспокойства и списала его на обыкновенную материнскую заботу. Но вскоре Седрик исчез. Был выходной день, стояла чудесная погода, и мне очень хотелось прогуляться по осеннему парку вместе с мужем. Уверенная в том, что он на кухне или в гостиной, я обошла пустую квартиру и решила, что он вышел в магазин. Но шли часы, а Седрик не появлялся. Приехали мать и сестра, и мы несколько часов просидели в напряженной тишине, слушая отрывистые вздохи друг друга, стараясь успокоиться придуманными нами оправданиями его отсутствия. Мы прождали так до самого утра, едва помня себя от усталости, а когда взошло солнце, в дверь постучал полицейский. Он сказал, что Седрика выловили из озера, он пытался покончить с собой.

Я помню дорогу до госпиталя, взволнованные лица матери и сестры и свое изумление, граничащее с неверием. Я не могла соотнести страстную живую натуру с этим жутким, подлым поступком, думая, что произошла нелепая ошибка, и Седрик просто случайно упал в воду. Я знала, что у моста Бют Шомон дурная слава, но привыкла думать, что самоубийцы – это несчастные, покалеченные люди. Как среди них мог оказаться мой муж? Ведь у него было все, чтобы чувствовать себя счастливым!

Помните, в «Одиссее»:

Перед тобой распахнулось новое море:

Память человека, жаждущего умереть…4

Вопреки моему желанию, мне тоже открылся новый мир, мир самоубийцы, только был он столь пугающ и чужд, что я могла лишь смотреть в приоткрывшуюся щель, едва сдерживая крик ужаса… Когда мы приехали в госпиталь, мать Седрика побежала в палату и впала в истерику: она то плакала от страха за жизнь сына, то смеялась от счастья, что он остался жив. Я же стояла поодаль, оторопев, разглядывая бесцветное, решительное лицо своего супруга. В тот момент я поняла, что глубоко заблуждалась, считая, что он прост и понятен. Я не знала Седрика и боялась узнать его по-настоящему.

Мы приехали домой, и романтическая пелена стала спадать с моих глаз. Вдруг в ином свете стали вспоминаться его нередкие замечания о скоротечности жизни и судорожная жажда впечатлений. Мне даже стало ясно, почему он выбрал меня в спутницы жизни. Ведь больше, чем Седрика, я любила жизнь, возможности, которые она предлагала. Я любила людей, считая каждого из них могущественным творением природы, единством тела, разума, красоты. Индуисты называют такую любовь тришной. Говорят, что она живет в каждом человеке и нужно лишь только разбудить ее. И если это было правдой, то я должна была помочь Седрику осознать то, что чувствовала сама, остановить убийственный механизм, запущенный в его сознании. И я решила, что остановлю его, чего бы мне это не стоило. Я задумала посвятить этому всю свою жизнь, если понадобится. И я приступила к действиям. Мольберты были убраны, картины проданы, я закрыла студию, она больше не была мне нужна. Вдохновение послушно покинуло меня, а следом и друзья, которые приняли мой поступок за предательство. Мне было все равно. Жизнь мужа была важнее любого творчества, деятельности и соратников.

Седрик хорошо обеспечен, и мы могли жить не работая долгое время. «Мы не настолько бедны, чтобы чистить горячий картофель», – так, кажется, говорила его мать в таких случаях. Мы могли бездействовать сколько бы ни пожелали, и я приняла на себя бремя заботы о моем муже так же безропотно, как монахини принимают подброшенного, забытого миром, дитя. Я перестроила весь ход нашей жизни, чтобы создать условия для отрадного существования, в котором не было бы тревог и волнений, присутствовали лишь самые близкие и приятные люди и несли бы в дом только радость. Я считала, что теперь стоит лишь подождать, и дьявольская одержимость, нависшая над его душой, просто исчезнет. Какое-то время моя методика действовала. Седрик постепенно возвращался к жизни, чаще улыбался, и временами мне казалось, что мы и вовсе выдумали весь этот ужас, но вдруг новый всплеск меланхолии затягивал горизонт его души, и тогда он становился угрюм и раздражителен. Я понимала, что с каждой такой переменой его засасывает все глубже в пучину безнадежности, и осознала, что нужно что-то менять.

В один из дней я увезла Седрика в Авиньон, в их фамильное шато. Стройные ряды виноградников и ужин в одно и то же время должны были благотворно подействовать на нас обоих. Плодоносная земля, свежий воздух и отлаженная деревенская жизнь просто не могли не выправить сбившийся ритм его сердца. Дом был очарователен. Высокие потолки, домашняя библиотека, конюшня и винокурня. Каждый вечер мы собирались у камина, пили молодое вино и болтали о том, о сем. «Было бы чудесно родить и вырастить здесь ребенка», – думалось мне. Седрик помогал бы с виноградниками, я ухаживала бы за садом, следила за домом. Но природа будто позаботилась о том, чтобы поврежденные, нацеленные на саморазрушение частицы Седрика не прошли дальше, не продолжили свое существование в новом человеке. «Почему во мне не зарождается новая жизнь, – спрашивала я себя. – Ведь мы муж и жена, и делаем все, что нужно!»

Я хотела надеяться на лучшее, но все равно жила со смутным предчувствием беды. Его не могла изгнать ни пестрая атмосфера театрального фестиваля, ни туристы, каждую неделю приезжающие в шато, ни сбор урожая. Я была словно лиса с обострившимся нюхом – всегда настороже, всегда наготове. Я научилась узнавать настроение Седрика по звуку его шагов, а по тембру голоса могла уловить расположение духа, я выучила наизусть микроскопические оттенки его мимики и жестов, стараясь выявить в них нервозность или тревогу. И если мне это удавалось, я не отходила от него ни на минуту. Как мать, впервые услышав крик своего младенца, в мгновение ока настраивается на эту частоту и навсегда запоминает ее, чтобы узнать из сотен других, я настроилась на ненадежную частоту своего мужа, ни одного трепетания которой нельзя было упустить, чтобы не случилось непоправимое. И беда не заставила себя ждать.

Тем утром мы нашли Седрика без сознания. Он не убрал бутылек со снотворным, из которого выпил все таблетки. Мы вызвали врача, по счастью он жил недалеко и смог приехать через пятнадцать минут. Он успел промыть желудок и спасти моего мужа, а я считала нерастворившиеся таблетки, глядя в желтую пенистую жижу, которая выталкивалась наружу из его желудка. И с каждым толчком я ощущала, что бессилие все больше завладевает моей сущностью.

Но я не умею бездействовать, мне был необходим враг, чтобы сразиться с ним. И я очень скоро нашла его в собственном лице. Ведь если женщина делает из мужчины лучшую версию, то я не справилась, а значит, вина за содеянное лежала и на мне тоже. Найдя виновного, я воспряла духом и принялась окутывать мужа заботой.

Теперь каждое утро я начинала с того, что подавала Седрику завтрак в постель. Я готовила его любимые груши, томленные в меду, для этого мне приходилось вставать на час раньше обычного. Запекала булочки с корицей и варила кофе. К обеду у меня уже была запланирована прогулка с собаками, а затем верховая езда. Вечером я зажигала свечи и подавала птицу с запеченным картофелем, провожая каждый кусочек взглядом, наслаждаясь аппетитом мужа, забывая поесть самой. Я думала, что чем больше любви я покажу ему, тем быстрее истреблю это инородное, страшное желание покинуть меня. Я глядела в его лицо, ища в нем признаки выздоровления. А он отворачивался и говорил, что я веду себя точь-в-точь как его мать. Каждый мой шаг был подчинен ему. Я старалась предугадать малейшую прихоть, лишь бы только он не думал, не вспоминал о страшном, так пугающем меня желании. Наверное, только сейчас я понимаю, что любовь – это лекарство, и что каждое лекарство вредно в переизбытке.

Одним из вечеров я застала Седрика с девушкой, это была одна из работниц виноградника, безымянная и очень миловидная. Я вошла в спальню, и они были там: раздетые, взволнованные друг другом, застигнутые врасплох той, которая каждую минуту своей жизни думала лишь о благополучии своего мужа. Я выбежала из комнаты, не помня себя. Слезы застилали мои глаза, и не видя ничего вокруг, я выбежала на улицу, где мать Седрика остановила меня. Я с трудом могла объяснить, что стряслось, так сильно была взволнована. Но она спокойно выслушала меня и попросила не предпринимать решительных шагов до вечера.

Не знаю, почему я осталась, наверное, мне и самой было нужно увидеть Седрика, услышать его объяснения. И когда он наконец спустился, мы не узнали его. На лице его сияла счастливая улыбка, та самая, которая поразила меня в первый день знакомства. Та, которой я не видела уже много месяцев. Мы переглянулись с его матерью, поняв друг друга без слов. Лекарство было найдено. В ту минуту ушла вся моя боль, страх и осталось осознание – Седрик обыкновенный мужчина. Какое облегчение я испытала, поняв это! От этой простой мысли за моей спиной выросли крылья, и я дала согласие на встречи Седрика с Матильдой.

Скромная, улыбчивая, она стала приходить к нему каждую ночь. Иногда они оставались в постели до позднего обеда, и я лично приносила им еду. Ставя поднос у закрытой двери нашей спальни, я не испытывала неловкости и убеждала себя, что исцеление бывает болезненным не только для больного. А то, что это и было исцелением, я даже не сомневалась.

Загрузка...