Утренняя Москва встретила прибывший из Владимира поезд чистым небом, ослепительным солнцем и гулким перезвоном колоколов. Громко кричали на привокзальной площади извозчики, и суетился народ.
В последние сентябрьские дни прозрачный и теплый воздух казался напоенным особенным и свежим ароматом. Среди трепещущей на ветру пряной зелёной листвы то там, то здесь проглядывали багряные и желтые листья. Москва была особенно хороша в этом щедром осеннем буйстве природных красок.
Ранним утром задолго до прибытия поезда приказчик Ефим Силыч Григорьев с двумя работниками приехали на вокзал встречать хозяев. Увидев выходящих из вагона фабриканта с женой и дочерями, поспешил к ним подойти.
– Здравствуйте, Ефим Силыч. Давно ли здесь? – поинтересовался Ухтомцев.
– Здравствуйте, Иван Кузьмич. Почитай, с пяти утра: как приехали, так и стоим, – охотно ответил Григорьев.
– А вы вчера отправляли экипаж за братом в гостиницу, как я просил?
– Отправляли, а как же. Да, только они сами вчера ехать наотрез отказались. Просили передать, что приедут, когда вы уже дома будете. Объяснили, что без вас им одним в вашем доме быть ни к чему, – пояснил приказчик, снимая картуз и вытирая вспотевший лоб.
– Узнаю брата. Хорошо. Как дела? От Александры Васильевны есть известия? Что, Гаврила Андреевич заезжал или нет? Пётр заходил?
Приказчик кивнул и принялся отчитываться:
– Матушки вашей дома нет, Архип передал, что они уехали в Архангельск. Гаврилу Андреевича видел вчера, – просил передать, что заедет к вам сегодня вечером. Да, забыл сказать… Архип, когда заходил, всё спрашивал, не знаю ли я, когда вы вернетесь? Говорит, что братец ваш Петр Кузьмич недавно чуть было не помер, сердце прихватило, а потом он куда-то и сам из дома скрылся.
Ольга Андреевна с тревогой посмотрела на мужа.
– Как скрылся? А сейчас-то он дома? – нахмурился Ухтомцев.
– Этого я уже и не знаю, Архип рассказал, что никто из соседей не видел, как Петр Кузьмич куда-то из дома выходил. Больше не знаю, – озадаченно развёл руками приказчик.
– А что Архип-то искал его? Не знаешь, у него хватило ума не заявлять в полицию?
Но Григорьев сразу же помотал головой:
– Нет, нет. Что вы! В полицию он не ходил, никуда не заявлял, он вас дожидается. Но может, Пётр Кузьмич скоро объявится? Архип ещё сказал, что обошел все кабаки и трактиры, куда Петр Кузьмич захаживать любил. Но никто из половых Петра Кузьмича не видел. Как корова языком слизала, – добавил он.
Ухтомцев хмыкнул:
– Слизала, говоришь. Это да…
Дело в том, что Петр Кузьмич имел среди братьев прозвище «коровье копыто», которое приклеилось к нему ещё в детстве. И хотя это прозвище почти забылось и никогда не произносилось вслух, когда все они выросли, нет-нет, а старшие иногда вспоминали его в разговоре между собой, когда действия непутевого брата особенно им досаждали. Будучи хилым и довольно болезненным ребенком, Петр тем не менее любил проказничать, как и все нормальные мальчишки. Однажды в деревне он улучил момент, когда доившая корову баба отлучилась по нужде, и сам полез к корове доить, зачем-то дернув бедную животину за хвост. Корова не стерпела и пнула обидчика так, что тот отлетел к стене, разлив два бидона с молоком. За эту проказу Александра Васильевна велела отодрать сыночка Петрушу розгами, «но не больно, а для острастки». Что и было исполнено под свист и смех подглядывавших за экзекуцией через щель в сарае обоих братьев, которые еще и выкрикивали:
– Эй, коровье копытце!
И хотя Петр после того случая не перестал озорничать, к коровам он никогда больше не лез, и за хвосты их больше не дергал. Но обидное прозвище так и пристало к нему.
Петр злился на братьев, когда те дразнили его. Сдачи дать не мог, трусил, поэтому бегал жаловаться к матушке. Ну а та наказывала, не слишком разбираясь, кто из них прав, а кто виноват. Кто попадался ей под горячую руку, тот и получал подзатыльник. Со временем в глаза его больше так не называли, ну а за глаза кто же запретит?
– Выгружайте багаж, – сказал Ухтомцев и вместе с женой отошёл от края платформы. Дочери с француженкой и Дашей с любопытством разглядывали снующих на второй платформе людей.
Ольга слушала щебетание дочерей и скучающим взором наблюдала за толпившимися на другой стороне платформы людьми. Обернувшись, заметила, как муж кому-то машет, подзывая к себе. Она посмотрела в ту сторону и увидела, как от черной ажурной решетки отошёл мужчина, одетый в модный светлый костюм, ладно подогнанный к его подтянутой фигуре, и стремительной энергичной походкой направился к ним сквозь толпу. И чем ближе он к ним подходил, тем её сердце билось всё сильней и сильней.
Это был инженер Яков Михайлович Гиммер.
Приблизившись, он остановился возле Ивана Кузьмича и Григорьева, поздоровался и заговорил с ними. А она так и замерла на месте, не в силах оторвать от него взволнованных глаз. Его появление на вокзале среди встречающих оказалось для неё полнейшей неожиданностью и подействовало просто ошеломляюще.
– Что же вы, Яков Михайлович, стоите возле ограды? Подпираете решетку, чтоб не упала? – спросил, улыбаясь, фабрикант, крепко пожимая протянутую ладонь инженера. Иван Кузьмич пребывал в прекрасном расположении духа.
– Не в моих привычках мешать, – ответил Гиммер и спросил: – Позвольте, поздороваться с вашей супругой?
Ухтомцев согласно кивнул. Яков Михайлович развернулся и направился к Ольге Андреевне. Она, помедлив, пошла ему навстречу.
– Здравствуйте, Ольга Андреевна. Рад видеть вас в добром здравии, – произнес Гиммер, подходя и приподнимая фуражку.
– Здравствуйте. Вы так любезны, пришли встречать, – сказала она и смущенно осеклась, увидев, с какой радостью и откровенной, ласкающей нежностью он смотрит на неё.
– Ваш супруг попросил меня приехать, – объяснил Гиммер, открыто любуясь её милым порозовевшим лицом, забыв про всякую осторожность.
– Вы, наверное, устали и не хотите сейчас видеть… посторонних? – спросил он.
– Нет, не устала. Вы не должны так думать, – сказала она, намеренно не договорив фразу и счастливыми сияющими глазами глядя на него.
– Вы правда так думаете? – с надеждой спросил он.
– О чем? – удивилась она.
– Что я не должен так думать, – объяснил он и улыбнулся.
Она не ответила.
– Вот и осень… Летом на даче хорошо, много солнца, света, работы, – проговорил Гиммер, вспомнив их счастливые мгновения в садовой беседке.
– Всему когда-нибудь приходит конец, даже лету, – ответила Ольга Андреевна, мягко улыбаясь.
Она посмотрела на мужа. Тот вроде бы слушал, что говорит Григорьев, а сам незаметно следил за женой и инженером: «Эге-ге. А ведь немчик этот с моей Ольги глаз не сводит… Неужто приударить задумал… Да нет же. Мерещится. Вот же какая, братец ты мой, чертовщина на свете. А у Ольги-то, у Ольги! Как будто бы и лицо взволнованное, да что же это с ней, черт побери! А если уже успели поладить?»
Иван Кузьмич не выдержал, нетерпеливо махнул рукой недоговорившему фразу приказчику и направился к жене и инженеру.
– Позвольте отвлечь вас. Доложите, господин Гиммер, что на моем заводе. Много заказов на исполнении? – спросил Ухтомцев у инженера.
– На сегодняшний день тридцать. Когда вы будете на заводе, я покажу, какая номенклатура.
– Хорошо. Мы завтра приедем, – произнес Ухтомцев, испытывая раздражение.
Гиммер хотел добавить, что не все цеха ещё работают из-за нехватки станков и рабочих, однако взглянув на Ухтомцева, ограничился вопросом:
– Какие будут указания, Иван Кузьмич?
– Возьмите вот эти бумаги, – ответил Ухтомцев, раскрывая свой портфель, с которым не расставался в дороге, и достав оттуда папку. – Это чертежи какой-то совершенно новой плавильной печи. Французы предложили нам их закупать и утверждают, что на сегодняшний день эти печи – самый лучший образец для любых металлургических заводов. Составьте о них свое мнение и завтра доложите, что вы об этом думаете. На всякий случай напомню, что для меня в вопросе приобретения оборудования главное – приведет ли установка новых печей к увеличению прибыли. И последнее… – он умолк и многозначительно посмотрел на инженера. – Завтра, когда мы будем разговаривать в присутствии брата, попрошу вас придерживаться только моей точки зрения. Надеюсь, вы понимаете, о чем я толкую, Яков Михайлович?
– Да, – кивнул инженер. – Это печи Мартена?
– Да.
Гиммер оживился и с воодушевлением стал рассказывать:
– Я присутствовал на заседании Технического общества. Там как раз говорили об этих печах. Считается, что они получат в ближайшее время большое распространение на крупных металлургических заводах Европы, потому что имеют хороший коэффициент выработки. Даже на Урале у Демидова заинтересовались их приобретением. А дело в том, что в них используются совсем иные принципы работы, которые основаны на химическом взаимодействии огня и металлов…
– Вы решили прочитать нам с супругой лекцию по металлургии? Боюсь, что время вы выбрали неподходящее. А может, решили блеснуть перед нами своею ученостью? Так это тоже излишне, – язвительно прервал его речь Ухтомцев.
Обескураженный неприязнью в его голосе, Гиммер умолк.
Ухтомцев отвернулся и подозвал к себе приказчика. Когда тот подошел, приказал ждать его в коляске. После чего снова повернулся к инженеру и сухо продолжил:
– В Нижнем я был на заводе у Рукавишникова, и своими глазами видел, что это за печи. Когда мне понадобится освежить свои знания, я вас спрошу. Я знаю, что к приобретению печей Мартена проявляют интерес мастерские Камско-Волжского буксирного пароходства. Но мне кажется, что для нашего завода они не подходят. Если мое мнение о данном вопросе не соответствует истине, поправьте меня. Но судоремонтные мастерские работают с большими заказами, и ремонтируют на верфях суда, а мы никогда не будем делать такие крупные заказы.
– Такие мощные и прогрессивные мартеновские печи нам понадобятся, если вы решите расширить свое производство в Москве и возьметесь за изготовление больших паровых котлов, печей и прокатных станов. Железнодорожное строительство развивается, и их можно будет направлять в другие города по железной дороге, – сухо объяснил инженер, про себя решив не обращать внимания на раздражение Ухтомцева. «И чего он на меня вдруг взъелся? Не понимаю».
– Завтра представите нам свое заключение, – напомнил Ухтомцев.
– Слушаюсь. С вашего позволения я вас покину, – ответил с достоинством инженер.
– Не буду задерживать.
Гиммер кивнул и повернулся к стоящей в отдалении Ольге Андреевне. Он заметил её растерянные глаза и мягко произнес:
– Извините, но срочные дела вынуждают меня покинуть ваше семейство. Буду рад, ещё раз увидеться, – он ещё раз вежливо кивнув Ухтомцеву, развернулся и пошел к вокзалу.
– Ишь ты, черт, какой! Не понравилось. А нечего спесь показывать. Рад он будет… А мы-то будем? – раздраженно пробурчал Иван Кузьмич ему вслед и повернулся к жене. – Видала гуся? Такого на хромой козе не объедешь…
– Ты был с ним груб, Иван, – укоризненно сказала Ольга Андреевна.
– Заступаешься? – угрожающе произнес тот и взглянул на жену.
– Не понимаю, о чём ты? – пожала Ольга плечами.
– Всё понимаешь, не прикидывайся. Я видел, какими глазами ты его ела, как кошка на сметану облизывалась. Ты смотри, не доводи меня лучше до греха, – хмуро предупредил Ухтомцев и направился к выходу.
Ольга гневно посмотрела на его удаляющуюся спину.
Она вышла вместе с детьми на залитую солнечным светом площадь, заполненную снующей толпой, остановилась внизу возле лестницы и поискала взглядом мужа.
Тот стоял в середине толпы громко орущих извозчиков, назойливо и нагло хватающих его за рукава и выкрикивающих: «Барин, а барин! Хороший, пошли туда, туда…» Заметив, какое у того раздосадованное выражение лица, она вздохнула и отвела взгляд.
В этот момент к толпе орущих извозчиков подъехал экипаж. Сидящий на козлах Григорьев резво спрыгнул с подножки. Подбежав к толпе, он громко выкрикнул:
– А ну, разойдись живо, а то задавлю!
Столпившиеся мужики неохотно расступились. Когда возле Ивана Кузьмича никого не осталось, Ольга Андреевна, держа обеих дочерей за руки, подошла и села в коляску. Муж залез следом и уселся на кожаное сиденье рядом с ней. Когда они уже отъехали от привокзальной площади и повернули на близлежащую улицу, она решила не думать о раздраженном муже и с тихой радостью и каким-то восторженным, почти детским любопытством стала разглядывать хорошо знакомые ей улицы и лепившиеся вдоль них с обеих сторон домовладения, добротные и неказистые, бедные. Не все тихие и уютные дворы были окружены заборами, но обязательно рядом был разбит садик с хозяйственными пристройками.
Она слушала неторопливый стук лошадиных копыт по неровной булыжной мостовой и улыбалась чувству нетерпеливой радости, ощущению счастья, которое возникает у всех путешественников, подъезжающих после долгого отсутствия к своему любимому дому.
По обеим сторонам улицы шли московские пешеходы: купцы и мещане, крестьяне и ремесленники, кто пешим ходом, кто на телеге, несли и везли корзины, узлы, баулы. Вот проехала навстречу им по мостовой, грохоча и подпрыгивая на ухабах телега, запряженная тощей лошадёнкой и нагруженная мешками с картошкой, впереди, свесив ноги, сидели двое мужиков, явно направляясь с товаром на расположенный недалеко отсюда базар.
И глядя на эту знакомую и близкую сердцу картину и как будто незаметно для себя открывая что-то совершенно новое и в этих домах, и в булыжной мостовой, Ольга вдруг представила, что она как тот самый первооткрыватель, который вдруг оказался в незнакомом городе и которому всё кажется необыкновенно интересным, видит всё свежим и чутким взглядом.
По пути их коляска обогнала неспешно идущего по обочине тротуара широкоплечего разносчика в серой поддевке, подпоясанной веревкой, через плечо у него на широком ремне висела плетеная корзина, из которой торчали кувшины и хлеб. А потом, грохоча и подняв тучу пыли позади, их также на повороте обогнали дрожки.
Впереди появилась постепенно вырастающая и уносящаяся ввысь белая колокольня, залитые солнцем позолоченные купола величественного Новоспасского монастыря. Дорога, идущая под горку, наполнялась бредущими в сторону церкви людьми, среди которых были простые прихожане, странники и богомольцы; сидели в придорожной пыли у обочины нищие и калеки, спившиеся алкоголики и бродяги, увечные и здоровые.
И это тоже была родная и привычная взгляду картина: слоняющиеся по улицам попрошайки всех мастей, калеки и нищие. Возле церквей их всегда было много. Порой они занимали всю паперть, сидели на земле, подложив под себя рогожи, тряпьё или доски, копошась в грязных лохмотьях.
«Подайте, Христа ради!» – висел в воздухе страдальческий стон, находя отклик в отзывчивых душах православных русских людей.
Нищие суетливо крестились щепотью, заученно и хрипло выкрикивали: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй и сохрани грешных! Спаси, матерь Божья и сохрани». Бродяги, сидевшие в пыли у черной железной ограды, увидев проезжающий мимо экипаж, вскочили с земли и, тряся лохмотьями, бросились следом. Они протягивали к сидящим внутри людям худые дрожащие руки и жалостливо клянчили:
– Кормильцы родимые, подайте на пропитание, Христа ради… Голубушка барыня и барин-голубчик, ради Христа, подайте на хлебушек!
Иван Кузьмич посмотрел на жену и ехидно заметил:
– Надо же… С какими вас почестями встречают и провожают.
– Погоди же. Прикажи ему остановиться, – попросила Ольга Андреевна. – Просят же. Для неё было унизительным просить его остановиться, как будто бы это она, а не нищие и беспомощные старухи взывала к милосердию.
Она часто посещала и эту церковь, и приют Никольской общины, и хорошо знала его настоятельницу, в миру княгиню Шаховскую. Она всегда была для матушки игуменьи желанной гостьей и щедрой благодетельницей.
– Останови за углом, – подумав, распорядился Ухтомцев.
Экипаж остановился. Их тотчас же окружила подбежавшая толпа грязных побирушек и нищих. Иван Кузьмич, откинувшись на спинку сиденья, со скептическим выражением стал наблюдать за тем, что будет делать жена.
Вот она наклонилась через борт коляски, подавая деньги, и ее усталое лицо как будто разгладилось, приобретя задумчивое и отчего-то виноватое выражение. Жена участливо глядела на стоящих внизу бродяг и нищих, и как будто не замечала ни одутловатых, красных от беспробудного пьянства лиц, ни мутных масляных глаз, не слышала невнятной речи. Она что-то ласково и заботливо приговаривала, как будто вся растворяясь в чужом человеческом горе.
И Ухтомцев вдруг с досадой подумал, что его жена потому так заботливо смотрит на всех этих маленьких и жалких людей, что понимает их скверную жизнь больше, чем он. И это открытие поразило и неприятно задело его.
«Откуда в ней это? Неужели она не видит, кто стоит перед ней? А если не видит, то она ещё глупей, чем я думал, а все эти жалкие бездельники и никчемные люди, коптящие небо… Я знаю, им, что ни подай, они всё пропьют. А она как будто не видит в их лицах ничего гадкого и омерзительного. Наоборот, она сострадает и подает так, как будто перед ней раскаявшиеся грешники и страдальцы за веру», – с недоумением думал он. И вдруг припомнил, что так было всегда. Когда жена подавала нищим и пьяницам, её лицо каждый раз становилось виноватым, как будто она перед ними оправдывалась за свою безбедную жизнь. «Лицемерка, а ведёт себя, как монашка, – отчего-то сердясь, думал он, но ведь и я тоже жалею нищих и тоже им подаю», Ему вдруг захотелось разобраться, почему его злят её действия. Он просто устал с дороги и хочет домой, хочет скинуть с себя этот узкий и тесный сюртук, сесть под яблоню и выпить огромную кружку холодного квасу. Бог мой, как же хочется квасу! Он представил себе, как подносит кружку к губам и пьёт, даже ощутил вкус холодного кваса. И с сожалением вздохнул. Потом достал из кармана сюртука деньги и неловко сунул их в чью-то дрожащую потную руку, испытав брезгливость и отвращение. Ольга ведет себя так, как будто сама вышла из этой низкой среды, и поэтому понимает их лучше, чем он, но это не так. В гостинице его ждет брат, а из-за лицемерия жены он вынужден стоять посреди дороги и смотреть на эти спившиеся лица. Иван Кузьмич все больше раздражался.
Наконец все имевшиеся в карманах наличные мелкие деньги раздали, и кучер лихо подстегнул лошадей. Те застоялись и сразу поехали резво.
– Ты, поди думаешь, что облагодетельствовала их? – сухо поинтересовался Ухтомцев и прибавил: – Довольна? А ведь ты сейчас загубила в этих людях стремление к другой, лучшей жизни.
– Ты не прав, – сказала она, догадавшись, куда он клонит.
– Прав. А знаешь, почему?
Она пожала плечами, решив дать ему возможность выговориться.
– Да потому, что давать пьяницам и бродягам деньги, значит испортить их и развратить ещё больше, – снисходительно пояснил Иван Кузьмич. И добавил поучительно: – Хорошо, если они твою помощь до дома-то донесут. А нет, так ведь в кабак побегут и там всё пропьют. Потом такой изверг вернётся к себе домой и начнёт дебоширить: посуду побьет, мебель сокрушит, не дай бог, свою жену изобьет, а если бедная увернется, то начнет ее гонять по двору. И заметь, несчастная баба, не зная имени своего «благодетеля», позволившего её извергу напиться, станет тебя на чем свет стоит проклинать. А не дала бы ты ему денег, глядишь, и вернулся бы он трезвый. А в итоге именно ты, благодетельница, и окажешься виноватой в её страданиях. Вот она, цена твоего благодеяния, – язвительно заключил он.
Муж глядел с видом торжествующего превосходства, и Ольга с горечью заметила:
– Ты жесток и высокомерен к этим людям. Не думай, что я не понимаю тебя. А для меня благодеяние не нуждается в оправдании. Вот ты миллионер, а так злобно рассуждаешь сейчас о бедных, потому что сам сидишь в хорошем экипаже, одет в дорогой костюм, на ногах у тебя добротные кожаные сапоги, имеешь в банке миллионы. А если бы ты оказался на их месте, на дне, то понял, как унизительно любому бедняку, и тем более нищему, просить подаяние.
Она замолчала, взволнованно переведя дыхание.
– Разжалобить меня хочешь или хочешь, чтобы я тоже стал бедным? – с сарказмом спросил он.
– Ну, зачем ты так…
– Да кто ж тебя знает, – пожал он плечами. Подумал и уверенно прибавил:
– Запомни: я никогда не окажусь на дне, хоть ты это мне и желаешь. А вот тебе я, пожалуй, урежу со следующего месяца сумму на всякие твои дамские штучки: ленты и шляпки. Избавлю, так сказать, твою совесть от тяжёлого денежного обременения. Ну что? Съела? – и довольно хохотнул.
– Как хочешь. – спокойно сказала она.
Ее невозмутимость и уверенность в собственной правоте только ещё больше разозлили его.
– Ты жалеешь людей за мой счет. Ты мне скажи, зачем Петьке моему деньги давала? Думала, не узнаю? – спросил он, пристально глядя на неё.
Она смутилась и опустила голову. Он ждал.
– Тебе Архип доложил?
– Отвечай, – снова потребовал Ухтомцев.
– Я давала ему на еду, совсем немного. Да и как не дать, когда просит, – призналась она, опять испытывая неловкость и вину.
– Ты меня, мужа своего ослушалась! За моей спиной воду мутила с братом. Знаешь ведь, что я с ним в ссоре, – голос его накалился от гнева.
– Иван, как же я могла ему не дать. Он пришел, голодный, больной…
Иван Кузьмич ещё больше распалился.
– Да он актер! Разыграл перед тобой сцену, изобразил из себя несчастного и страдальца. А ты и поверила, дура баба. Да он над тобой потешается, и надо мной. И ведь вцепился в нас как клещ и кровь пьет, деньги то с матери тянул, теперь, вот с тебя, дуры! – он замолчал.
Ольга тоже молчала, боясь неосторожным словом или оправданием ещё больше его распалить.
– Ну ладно, ты глупая баба. Но мать моя, она-то куда смотрит? Носится с ним, как курица с золотым яйцом… И ладно бы хоть прок был, а то ведь тольок пшик, – с горечью констатировал он.
– Для матери дети все любимые. А тот, кто больше других страдает, того и жальче, – сказала Ольга.
– Да… Это из-за него, балбеса и пьяницы, она по дальним обителям ходит, всё грехи его замаливает. Да только ведь ему хоть бы хны! Мать – за порог, а он и рад, что один остался и над душой никто не стоит. Знаешь, из-за чего я с ним осенью-то сцепился?
– Знаю, рассказывал, – кивнула она.
– Вот и вот. А до этого я его со службы из своей лавки выгнал знаешь, за что?
– Знаю, – Ольга грустно вздохнула.
– Деньги надумал своровать у меня из кассы, – воскликнул Ухтомцев, вновь распаляясь. Его и сейчас охватывало бешенство, как только он вспомнил тот случай.
– А ведь я тогда матери ничего об этом не сказал, пожалел её. Думал, догадается и поймет. Так он матери на меня стал тайком наговаривать, какой я плохой человек и бессердечный. А та Петьку пожалела. Меня-то что жалеть? Я на ногах крепко стою. А все равно обвинила, что я так возгордился, что уже и брату родному помогать отказываюсь и чураюсь его. Это я то? – возмутился он. Подумал и добавил:
– Ладно, я смолчал, все ее упреки стерпел. А мог рассказать… Ну, думаю, пускай лучше меня обвиняет, чем из-за этого дурака ещё больше сердце рвет. Петька ведь для неё как гнойный нарыв в душе. А я ещё раз убедился, нельзя делать добро, чтобы не получить зло. Вот и получил я от него. Как он у меня пять тысяч-то взял и не отдал, пропил. А ты говоришь – пожалей, опёку над ним оформи, мать от страданий освободи. Нет, пускай Петька сам несет свой крест. Мне его, как брата, конечно, жалко, все ж таки родная кровь. Но и нянчиться с ним до гробовой доски я не собираюсь. Каждый сам за себя. Никогда ему не прощу распутство и материны слезы, – зло скрипнул зубами Иван Кузьмич.
– Он болен, Иван, – тихо промолвила Ольга, – ты вспомни, в прошлый раз, когда я с ним говорила, он мне сказал, что хочет остановиться, а не может.
Хотя она активно защищала Петра, в глубине души не могла не признать правоту мужа и железную логику его слов.
– Такие пьяницы, как он солгут – недорого возьмут. Вот и тебе солгал, – отрезал Ухтомцев. Бросил искоса взгляд на жену:
– Что молчишь? Жалеешь пьяницу?
Ольга грустно кивнула.
– Плакать хочется от твоих слов, – промолвила с горечью.
– Так поплачь. Вот мать моя, не тебе чета, зубы сцепила и тащит. Кремень человек, не то что ты, – прищурившись, Ухтомцев смотрел на жену.
– А может нам всем миром на него навалиться? Тогда и удержим человека от погибели. Брат ведь он тебе родной. Ты вот суровый какой, твердый человек, любого под себя подстроишь и подомнёшь. Если бы поговорил с ним, может, он бы тебя послушал. А? – взволнованно спросила она.
Иван Кузьмич скептически усмехнулся, процедил сквозь зубы:
– Ещё раз узнаю, что ты за моей спиной с Петькой якшаешься, тебе не поздоровится! Ты поняла, что я сказал?
Ей ничего не оставалось, как только согласно кивнуть. Заметив, что дочери, сидящие напротив них, заерзали и начали перешептываются, спросила:
– А вы о чем там шепчетесь? Расскажите.
– Просто так, – ответила Наташа.
– Устали, наверно?
Девочки отрицательно покачали головами.
– Хорошо. Скоро уже приедем. Соскучились по дому?
Те дружно закивали.
Колесо коляски попало в яму, и сидящие в ней пассажиры смешно подпрыгнули, девочки весело запищали, и всё их внимание переключилось на дорогу, по которой они проезжали. Сестры принялись оживленно осуждать, что они видели.
В это время их кучер повернул лошадь направо и оказался на узкой плохой дороге. Они проехали мимо заросшего тиной и ряской, дурно пахнущего застоявшегося пруда, в который с соседних дворов и улиц по земляным канавкам и желобам стекали канализационные нечистоты. Стойкий запах гниющего болота отравлял воздух. Но домашние и дикие утки и селезни радостно крякали, барахтаясь и плавая возле берега в буро-зеленой воде, весело золотящейся в лучах осеннего солнца.
Вдоль тротуара лепились деревянные дома с мезонинами, огороженные заборами, не всегда ровно державшимися. Из печных труб в небо вился белый дымок, за заборами слышались неторопливые разговоры людей, кудахтанье кур. Играли в траве и пыли босоногие ребятишки. На лавочках возле ворот грелись в лучах солнца, слезшие с печей старики и старушки. Прогрохотала, проехав по улице, водовозная телега, и вновь воцарилась пронизанная солнцем и пылью сонная тишина.
Экипажи выехали на площадь, миновали небольшую деревянную будочку городового, окруженную зеленым забором. Внутри такой будочки все было приспособлено для проживания человека: стояла печь, лавка и стол. Во дворе разбит небольшой огород, и висело на протянутой от забора до забора веревке сохнущее белье, бродили в песке куры с цыплятами. Но самого городового было не видно, наверно, спал внутри.
В Китай-городе движение стало ещё более оживленным: загромыхали железными шинами по неровным мостовым кабриолеты. Это была знакомая, как будто ещё средневековая торговая столица, с её неровными и короткими улицами, извилистыми коленчатыми переулками, разросшимися одичавшими садами, родниками, бьющими из-под камней в какой-нибудь рощице, и прудами. Но уже то там, то здесь становились заметны приметы стремительно наступающего нового времени. Камер – Коллежский вал интенсивно застраивался современными и красивыми зданиями из камня и стекла.
Но в центре этой новой капиталистической Москвы уже появились большие колониальные магазины, рестораны и кондитерские с красивыми выставками разных деликатесов. Великолепные зеркальные витрины ярко сверкая огнями, манили проходивших мимо зевак вызывающей роскошью.
В вечернее время центральные улицы освещались керосиновыми или газовыми фонарями. Но на окраинах, в глухих переулках всё ещё горели подслеповатые фонари, заправляемые конопляным маслом.
Промышленные предприятия города, нуждаясь для технических нужд в воде, строились вдоль берегов рек Москвы и Яузы. За Преображенской, Крестьянской, Калужской заставами, на Воробьевых горах также возникали рабочие слободки и кварталы.
Дворянской, чиновничьей стороной считалась та часть Москвы, которая простиралась от Москвы-реки до Малой Дмитровки и Каретного ряда, и находившимися на ней Остоженкой, Пречистенкой, Арбатом, Поварской, Большой и Малой Никитской. На улицах возвышались дворянские особняки, дворцы с колоннами и фронтонами в стиле ампир. Между ними попадались и дома поскромней, с антресолями и мезонинами, на которых красовались гербы с княжескими шапками и мантиями, с дворянскими коронами, рыцарскими шлемами и страусовыми перьями. Улицы Москвы тогда ещё не имели вида двух высоких, смотрящих друг на друга фасадов. Граничившие между собой владения усадеб с садами, были отделены друг от друга невысокими деревянными заборами. Ворота на которых почти ни у кого не запирались днём на засов и были открыты для проезда с улицы к парадному домашнему крыльцу.
Дом Ухтомцевых находился на правом берегу Москвы-реки на удице Малая Якиманка в Замоскворечье. Соседние с ними улицы: Пятницкая, Ордынка, Полянка и Якиманка с большим количеством переходов и переулков были застроены купеческими домами. В этой части города с давних пор царил патриархальный и строгий семейный уклад, который можно охарактеризовать очень выразительной чертой. Когда глава семейства – «сам» или «тятенька» возвращался домой из лавки, он требовал, чтобы вся семья собиралась на ужин под его председательством. Затем ворота тщательно запирались дворником на ключ и приносились «самому». Если же ловкий и сметливый купеческий сынок хотел закатиться на ночь кутить, ему приходилось пролезать под воротами, если это пространство от земли до нижнего края ворот по особому договору с дворником не было заложено доской, называвшейся «подворотней». Возвращение в родительский дом ранним утром совершалось тем же способом.
Двухэтажный каменный дом из фигурного светло-розового кирпича, с мезонином, в котором жили Ухтомцевы, окнами смотрел на Малую Якиманку, скромно прятался за каменным забором, раскидистыми яблонями и вишнями в тихом зеленом переулке.
За главным домом стоял ещё один флигель, на первом этаже которого располагалась контора, а на втором жилые комнаты, сдаваемые внаем приказчику Григорьеву с семьей.
Внутреннее расположение комнат в этой усадьбе было почти таким же, как в деревенском доме. На втором этаже правого крыла расположились три гостевые комнаты, за ними большая и малая гостиные. На первом этаже слева – комнаты для работников: управляющего и ключника Тимофея Сергеевича, бойкой девицы Ариши, горничной и стряпухи, и дворника Серафима.
Направо по коридору располагалась столовая, зимняя кухня, буфетная и кладовые.
Сами хозяева с детьми и француженка проживали на втором этаже.
Слева от комнаты Ольги Андреевны находилась горница девочек, рядом с ней – комната гувернантки, справа спальня и кабинет хозяина. Из всех окон в комнатах открывался замечательный вид на восточную окраину Москвы и Малую Якиманку, на сады, разросшиеся за каменными стенами и тесовыми заборами, куда с утра слетались стаями вороны и галки. Сквозь густую темную зелень кое-где видны были крыши и верхние этажи домов, круглые крыши летних беседок. А дальше как будто в небеса устремлялись золотые купола церквей, открывалась панорама из зданий, высоких каштанов и лип. Слева как на ладони – Кремль с башнями, соборами и дворцами. В праздники и царские дни слышалось, как палят с Тайницкой башни пушки, были видны клубы дыма.
За жилыми комнатами на втором этаже размещался зал, предназначавшийся для приемов, который почти всегда пустовал. В зале стояли замечательные английские часы с механикой, фасад которых представлял собой сельский пейзаж с ветряной мельницей и водопадом. Несколько раз на дню часы перед боем играли незамысловатые мелодии, мельница вертела крыльями, и струился водопад.
В шкафах за стеклом теснились красиво расписанные лаковые табакерки и шкатулки, позолоченные чашки, маленькие флакончики на цепочках, которые носили дамы на мизинце левой руки, веера из слоновой кости, бронзовые курильницы, хрустальные кубки, узкие, с позолотой, для цветов и букетов и множество других, милых сердцу безделушек и предметов.
Через следующий зал, называемый малой гостиной можно было попасть в оранжерею, за которой в отсутствие хозяйки ухаживали девушки.
В середине оранжереи находился небольшой круглый бассейн, а посредине – скульптура амура с кувшином, из которого выбивался фонтан для поддержания постоянной влажности воздуха. В зеленых кадках вдоль стен росли семь больших пальм. Драцены и юкки занимали почетные места в глиняных вазонах причудливой формы. На подоконниках красовались горшки с бальзаминами и красной геранью. Росли здесь и гвоздичные деревья, и фикусы в больших вместительных горшках, померанцы и лимонные деревья. Летом домашние растения выносили в сад и красиво расставляли на траве и вдоль садовых дорожек.
Гордостью Ольги Андреевны стала королевская бегония, которой московское общество придумало необычное название «Ухо Наполеона», а также цветок с другим не менее странным названием – кротон, который ей подарил Федор Кузьмич.
В оранжерее Ухтомцевых в художественном беспорядке располагались бархатные голубые диванчики на две персоны для отдыха. Зимний сад выходил окнами на полукруглый балкон. Белые плетеные кресла-качалки, в которых можно сидеть тихими летними вечерами и наблюдать за прохожими, стояли возле парапета, украшенного рельефной лепниной.
Парадная лестница вела на второй этаж и украшена цветными изображениями лесных птиц и пастушек, овечек и оленей. Под лестницей находилась закрытая холодная галерея, открывающаяся в ещё одну залу на первом этаже. В ней хранятся припасы на зиму: банки с вареньями и повидлами, компоты.
В просторном кирпичном амбаре на заднем дворе был сложен садовый и огородный инвентарь. Возвышается аккуратная дровня, ответственность за пополнение которой целиком лежла на кучере Степане Хлыстове. В огромных добротных амбарах, двери которых запираются на огромные висячие замки, хранились солидные запасы муки и круп, завезенные из деревни. Под потолком на крючках висела солонина: зимой ее держали вне холодного погреба. Конюшня прочная и теплая, без сквозняков, сделана так, словно там должны жить люди. Лошадей в хозяйстве шесть: самые выносливые, для поездок с товаром в другие уезды и губернии; другие – для возможной охоты; третьи – красивые и породистые, для выездов, чтобы щегольнуть на прогулке или в театре, на ярмарках.
Скрипя колесами по гравию, экипаж остановился возле широкого крыльца, на котором в ожидании застыл управляющий домом Тимофей Сергеевич, цветущего вида представительный лысоватый мужчина с плотным животиком. Всё его жизнерадостное и безусое лицо с пушистыми рыжеватыми бакенбардами, здоровым румянцем на гладких щеках, расплывшаяся на губах добродушная улыбка, радостный взгляд выражали в эту минуту искреннюю готовность услужить. За ним к двери жалась Аринушка, бойкая молодайка из-под Полтавы, с веселыми вишневыми глазами, разлётными дугами чёрных бровей и очаровательными ямочками на белых щеках.
По обеим сторонам от подъезда возвышались аккуратные белые вазоны с нежно-сиреневыми и розовыми флоксами. Вдоль дорожки за кустами поникших роз на клумбах красовались осенние пионы и глицинии, наполняющие пространство вокруг одуряющим сладковатым ароматом.
Девочки вылезли из колясок и побежали за дом, посмотреть, что изменилось за время их отсутствия. Даша с гордым и независимым лицом сама стащила с коляски свой тяжелый чемодан и отошла с ним подальше, волоча по траве, чтобы никому не мешаться. Она закинула косу на спину и с любопытством оглядела дом и уютный палисадник, разбитый с обеих сторон от подъездной дорожки. К ней подошла француженка, поставив саквояж возле ног. Не глядя на Дашу и не разговаривая, она с подчеркнуто отчужденным видом ждала, когда вернутся её воспитанницы, чтобы вместе с ними пойти уже в дом.
– С прибытием, Иван Кузьмич, дорогая хозяюшка, Ольга Андреевна, – радушно улыбаясь, проговорил Тимофей Сергеевич, подходя к фабриканту.
Ариша тоже подошла и остановилась за широкой спиной управляющего. Она радостно и загадочно улыбалась, переводя блестящий задорный свой взгляд то на хозяина, то на хозяйку.
Тимофей протянул было руку, чтобы принять сюртук, переброшенный у хозяина на руке. Но так как тот сразу не отреагировал, не придумал лучшего, как ухватиться за его воротник и потянуть на себя.
Но хозяин сюртук не отдал. И между мужчинами состоялось шутливое состязание, заключавшееся в том, кто ловчей и быстрей перетянет сюртук. Иван ухмылялся, наблюдая, как раздосадовано пыхтит Тимофей. Тот покраснел от натуги, чувствуя оплошность, озадаченно крякнул и отступил с растерянной улыбкой.
– Неужто сил маловато? – съехидничал фабрикант.
– Да вроде бы нет, – бодро отвечал Тимофей и, поднапрягшись, с силой дернул сюртук на себя. Рукав разодрался, но сюртук оказался у него.
– Это вы в деревне так раздобрели, что он порвался, – неуклюже пошутил Тимофей.
Но хозяин шутку не понял, сердито хмыкнул. Спохватившись, Тимофей смущенно продолжил:
– Извините, Иван Кузьмич. Поторопился, не подумавши. Хотел, как лучше, чтобы руки вам освободить. Да видно перестарался…
– И кто мне его теперь починит?
– Так я и починю, если больше некому, – отозвался работник.
– Да ну, – не поверил Ухтомцев.
– Мне бы только иголку с ниткой найти, мигом исправлю.
– Ну гляди. А наперед все же спрашивай, не угодно ли отдать, а то сразу тащить… Ну да чего уж теперь: бери, зашивай. Сам напросился. Есть ли известия от моей Александры Васильевны? Архип заходит, что говорит? – расспрашивал Ухтомцев работника. Он выглядел заметно повеселевшим, стоило ему вылезти из коляски и поставить ноги на землю.
– Александра Васильевна ещё не вернулись. Про брата вашего есть известия.
– Какие?
– Воротился больным. Сейчас дома сидит как сыч в норе, и нос не высовывает, – отвечал Тимофей, не краснея. Дело в том, что этим утром Петр Кузьмич пришел к ним за молоком вместо Архипа. И Тимофей Сергеевич лично его лицезрел и провел с ним за работой все утро. Мало того, Петр Кузьмич как раз в данный момент находился на заднем дворе, укрывшись в сарае возле курятника. Но об этом Тимофей Сергеевич не мог признаться хозяину, иначе навлек бы на себя его гнев.
– Понятно, – кивнул Иван Кузьмич.
– У Филимоновых три дня назад бабушка померла. Вчера хоронили. Хлыстов, Степан Феоктистыч, дочку меньшую замуж выдавать собрался. Уже и сватов заслали, гуляли два дня.
– Давно пора. Их Настюхе уже, почитай, восемнадцатый годок пошел. А кто же посватался?
– Щекачев Юрий, который вместе с отцом у нас рыбой в рядах торгует. Да вы его поди, знаете?
– Знаю. Сам-то Матвей Степанович в лавку часто заходит. Юрий хороший парнишка. Сызмальства вместе с отцом ездит, шустрый, толковый. Повезло Хлыстовым, дочку хорошо пристроили.
– А мы без вас всех скучали. Как ваше семейство уехало, так и заскучали. А сейчас снова будет весело, – добродушно говорил Тимофей.
– Что же ты? Хозяин за дверь, ты – гуляй не хочу, – пошутил фабрикант и хитро подмигнул.
– Нам это ни к чему, – с некоторой даже обидой промолвил Тимофей. – Мы по нашим маленьким барышням скучали.
– Дядя Тимофей, а мы не скучали, – влезла в разговор Танюшка, крутившаяся рядом.
– Ещё бы вы скучали в деревне, милая барышня, – поддакнул ей Тимофей. – Да будь я на вашем месте, я бы оттуда ни ногой. Жил бы и жил, по грибы и ягоды ходил, да на речке купался. – Он протянув руку, потрепал девочку по волосам.
– Если нужно куда-то поехать, вы мне скажите, я отпущу, – сказал Ухтомцев.
– Один не поеду… А вот когда женюсь, так сразу и поедем к родне, вместе с женой, – добавил он, хитро подмигивая.
– Неужто поладили? – догадавшись о ком речь, ухмыльнулся хозяин. В доме все знали о давней сердечной привязанности Тимофея к Арише, которая стояла около Даши и что-то ей объясняла.
Круглое розовощекое лицо Тимофея расплылось в счастливой глупой улыбке.
– Куда она денется, уговорил, – самодовольно промолвил он.
– Вот это правильно. Справите свадьбу и поезжай, – сказал Ухтомцев и одобрительно похлопал Тимофея по плечу.
И эта намечающаяся свадьба его работника оказалась еще одной приятной новостью, порадовавшей Ухтомцева после того, как он вступил на собственный двор.
– Мы баньку для вас истопили. Не изволите ли принять с дороги-то?
– Уже нет, скоро брат должен приехать. Вы нам ее лучше завтра изобразите. И принесите мне чистую пару, пойду сполоснусь, – сказал Иван Кузьмич, останавливаясь с Тимофеем возле крыльца.
Ольга Андреевна приказала Даше идти в дом и дожидаться дальнейших распоряжений. Та кивнула, подобрала поставленный на песок туго набитый чемодан и корзину с домашней провизией и пошла вслед за Аришей.
А Ольга Андреевна направилась по дорожке к летней кухне, желая поскорее узнать, что там готовится на обед. Когда она уже возвращалась оттуда, её вдруг окликнула Ариша, выглянувшая из-за кустов сирени с заговорщическим лукавым видом.
– Ой, Ольга Андреевна, голубушка. Можете подойти? Дело есть, очень важное, – быстрой взволнованной скороговоркой затараторила она. Мягкий южный акцент сразу выдавал её малороссийское происхождение. Вишнёвые выразительные глаза Ариши блестели от возбуждения, вызванного значимостью и таинственностью происходящего.
– Что случилось, Аришенька? – Ольга Андреевна остановилась.
– Петр Кузьмич – здесь! – выпалила та припасённую для хозяйки страшную новость и замерла на полуслове.
– Хозяин видел? – моментально сориентировалась та.
Ариша помотала головой:
– Пока нет.
– А где же он?
– В сарае. Он к нам сегодня вместо Архипа за молоком пришел. А как узнал, что вы возвращаетесь, решил дожидаться. Мы его пытались выпроводить, да разве же выставишь. Сказал, что ему нужно срочно вас повидать по какому-то важному делу, – Ариша замолчала, перевела дыхание и вновь зачастила: – Ой, Ольга Андреевна! Вы бы его видели, какой он стал худющий, страшный, не приведи Господь! Да вы и сами увидите, поймёте.
– Трезвый? – сухо прервала Аришину речь хозяйка.
– Да.
– Это хорошо. А теперь ступай к нему и скажи, что я приду, как только смогу. Пускай подождет и никуда не выходит. Только бы сам его не увидел, – озабоченно прибавила она и удивленно приподняла бровь. – Ну, и чего стоишь?
– Уже бегу, Ольга Андреевна! – радостно кивнула Ариша и сорвалась с места. Мелькнула цветной косынкой и скрылась за кустами сирени.
Петр Кузьмич дожидался Аришу, пребывая в страшном нетерпенье. Это был ещё довольно молодой человек, но выглядевший старше своих тридцати лет. Ночные кутежи и запои сделали черное дело, оставив на его одуловатом от пьянства лице характерные следы. Ростом он был очень высок, но тощ, как жердь. В плечах Петр Кузьмич был узок, в спине – сутул. Весь его суетливый дергающийся облик с беспокойным блуждающим перед выпивкой взором, заостренным носом, сухими губами, которые он постоянно облизывал, прилипшие к костлявому лбу волосы и жиденькая неопрятная поросль на маленьком подбородке при первом же взгляде выдавал в нём сильно пьющего человека.
Они уже неделю брали в долг в доме у брата Ивана молоко. Свою корову Белобочку доить было нельзя – через два месяца она должна отелиться.
Забирая молоко и узнав из разговора с работниками, что хозяин с семьей уже сегодня возвращается с дачи, он неожиданно для себя почему-то обрадовался этой новости и почувствовал облегчение. Хотя и был сильно обижен на брата.
Была ли тому причина, что он уже давно не видел родни, невестки, к которой относился тепло и по-дружески, впрочем, как и она к нему, или же эта радость возникла в нём из-за того, что после сердечного приступа, едва не отнявшего жизнь, и приступа белой горячки он как-то по-особенному ценил теперь жизнь, а особенно тех людей, что всегда принимали искреннее участие в его судьбе. Или же он вдруг почувствовал себя совершенно другим человеком: обновленным, свободным от алкоголя, – об этом он в этот момент не рассуждал, не искал причин и объяснений. Но собравшись порвать с прошлым и висящими на нем долгами, он намеревался, не откладывая в долгий ящик, просить Ольгу Андреевну в последний раз дать ему денег взаймы, чтобы успеть до приезда матери рассчитаться с кредиторами. И поэтому, пока он возвращался домой с молоком, все больше хотел повидать свою невестку, услышать её ободряющие слова, произнесенные тихим грудным и ласковым голосом, которым могла говорить только она. Как будто бы в этом голосе Ольги Андреевны скрывалась для него обетованная земля, его Палестина, до которой ему обязательно нужно было добраться и прикоснуться, ощутив под ногами твердую почву, и вдохнуть в себя их силу, крепость и волю. Но главное, к чему он неосознанно стремился и что могла подарить ему Ольга Андреевна, – это безоговорочное и щедрое материнское сострадание и утешение.
На мать в поисках утешения и денег рассчитывать Петр не мог, та на него была сильно обижена. На брата Ивана по тем же причинам – тоже, и из-за ссоры. Брата он подло обманул, одолжив у него две тысячи якобы под покупку у купца Фирсова выездных лошадей в подарок для матери, а сам их бессовестно пропил.
Он отнес молоко и вернулся обратно, и в ожидании приезда брата с семьей, стал помогать Тимофею Сергеевичу. Наколол дрова, помог растопить баню. Потом стоял на огороде и сжигал собранные в кучу сорняки и пожухлую свекольную и морковную ботву, вспоминая, из-за чего поссорился с братом.
– На лошадей для матери я тебе деньги дам. Хотя, Петька, ты и вышел у меня из доверия. Деньги когда мне вернешь? – спросил у него Иван.
– В полгода рассчитаюсь, – заверил он его.
Спустя месяц брат заехал к матушке. Его не было дома. И за самоваром брат узнал от матери, что Петр так и не купил лошадей, а вместо этого безбожно пил целый месяц.
– И откуда он только деньги нашел, просто ума не приложу! Уж я от него и сейф запираю, а все равно находит. Боюсь, как бы его кто-нибудь из той компании в какое худое дело не втянул. Такие вещи, сам знаешь, происходят быстро. Да и охочие до чужого добра люди всегда найдутся, – посетовала огорченная Александра Васильевна.
– Это я ему, дурак одолжил. Не ожидал, что снова надует. Хотел, как лучше, да видно не в этот раз… А ведь сказки-то какие он мне рассказывал, что хочет тебе лошадей на выезд новых купить! – возмущался Иван.
– Может и хотел… Он меня про этих лошадей спрашивал, да я ему запретила. Не хотела тратиться. Вот он и решил, коли не нужно, то почему бы на эти деньги ему не погулять, То-то он от тебя в прошлый раз воротился довольный. За ужином про этих лошадей спросил и все про тебя да про внучек сказки мне баял. Пил-то он на них… Эх, Петр, Петр! Что же мне с тобой делать? – негодуя, покачала головой Александра Васильевна.
– Чего-то я его не вижу. Дома или ушел? – спросил Иван.
– Ушел. С утра нет. Да ты его не жди. Не нужно, сынок. Тебе, поди, и домой уже пора. Ты, голубчик, езжай домой. А мы тут сами как-нибудь разберемся. А те деньги, которые он у тебя взял, я тебе, сыночек, сейчас все отдам. Посиди немножко, схожу принесу, – мать встала, но Иван удержал ее за руку.
– Не беспокойтесь о деньгах. От вас я их все равно не приму. Петька взял, пускай и отдаст. Ничего! Он мне сполна их выплатит, да ещё и с процентами, – холодно усмехнулся он. – Когда домой-то вернется, не говорил?
Александра Васильевна отрицательно покачала головой.
– Так он, может, и завтра утром только придет, – ей хотелось, чтобы Иван уехал от греха подальше.
– Вечером приеду, – согласился Иван.
Вечером он вернулся и ждал брата. Тот пришел поздно, сильно навеселе. И между ними случилась та самая ссора, закончившаяся дракой и разбитым лицом Петра.
Петр собирал лопатой золу в отдельное ведро. Она потом пойдет на удобрение. Пока работал, вспоминал боль, которую причинил ему во время драки Иван и болезненно кривился.
После случившегося Иван Кузьмич прекратил с ним общение и запретил своим домочадцам и работникам принимать его в своем доме без его ведома. Матушку он тоже из-за этого долго не навещал. И той приходилось самой ездить к нему. На Рождество Иван Кузьмич с женой и детьми приехал к ней в гости. И хотя они все сидели за общим столом, с ним ни брат, ни родня не разговаривали. Брат демонстративно отворачивался, делая вид, что не замечает. Это больно задело Ухтомцева. Он встал из-за стола и ушел. После этого Петр во время его визитов старался не попадаться ему на глаза. За общий обеденный стол они также вместе с тех пор не садились.
Коляски с дачниками одна за другой вкатились во двор, и работники, побросав дела, побежали к воротам и входу, встречать хозяев.
Воспользовавшись суматохой, Петр укрылся в низеньком дощатом сарайчике, примыкающем сзади к курятнику. Здесь хранился кое-какой инструмент, стояли ящики с гвоздями, лежало пересушенное прошлогоднее сено. Спустя время к нему заглянула Ариша и спросила, как доложить хозяевам, что он здесь.
– Вы, Аришенька, только ничего не говорите Ивану Кузьмичу. Ольге Андреевне скажите и попросите, чтобы она ко мне пришла. Мне поговорить с ней нужно, – попросил Петр.
Ариша убежала, а он как маятник принялся ходить туда и сюда по своему вынужденному крошечному убежищу, изнывая от жажды и тошноты, и задыхаясь от смешанных запахов навоза, пыли и сопревшего сена. Его поэтическая душа, которую сам он считал тонкой субстанцией, маялась, раздираемая противоречиями, переходящими от гнетущей тоски к радости. Но если тоска его была связана с болезненной тягой к алкоголю и с осознанием того, что он преступник, то радость, которая не менее сильно волновала его, появлялась из-за безудержного желания стать другим человеком и начать новую жизнь.
В последнее время он сильно сдал: периодически возникали сильные головные боли, бессонница. Окружающие могли заметить в нем резкие перепады настроения, переходящие от внезапных вспышек неуправляемой ярости к странному веселью и глупой дурашливости. Иногда у него появлялись галлюцинации. И это последнее обстоятельство особенно сильно пугало его.
Ехал ли он в экипаже или шел пешком, ему вдруг могло показаться, что он находится в каком-то незнакомом ужасном месте. Отчего это место представлялось ужасным, он и сам толком не мог потом объяснить. Но всё вокруг него становилось вдруг зыбким и неустойчивым, с постоянно меняющимися очертаниями: дома, улицы и закоулки удлинялись и расплывались перед глазами. Если же в поле его зрения появлялись люди, то вели они себя как-то подозрительно. Он настойчиво вглядывался в гримасничающие лица, двигающиеся очертания домов. Неуверенность и почти животный страх накрывали его с головой, ноги же становились ватными. Он останавливался и стоял как вкопанный. Ему становилось то жарко, то холодно, лоб покрывался потом, начиналось сильное сердцебиение. Его могло «повести», голова кружилась, и он как будто попадал в какой-то глубокий ватный мешок. Уличные звуки приглушались и словно отдалялись, дневные краски становились такими яркими, что резали глаза, а здания и лица прохожих, сочувственно спрашивавших, не нужна ли помощь, расплывались и причудливо искажались.
В такие минуты он мог остановиться и долго простоять посреди тротуара или на площади как соляной столб, вызывая удивление и насмешки обходящих его стороной прохожих. Какой-нибудь сердобольный человек доводил его до скамейки, где он мог посидеть и прийти в себя, отпаивал водой.
Иной раз ему вдруг могло померещиться, что из-за поворота появляется и бежит в его сторону огромная черная собака. И по тому, как она двигается, заваливаясь набок, или же ковыляя на трех лапах, поджав одну заднюю, с низко опущенной мордой и высунутым языком, с которого стекала слюна, он понимал, что она бешеная. Тогда охваченный ужасом он бросался от нее прочь, петляя, как заяц, стараясь поскорей найти укрытие, запутать следы и своим обезумевшим видом пугая случайных прохожих. А потом также внезапно он останавливался будто вкопанный перед какой-нибудь уродливой, с облупленной краской, коричневой дверью с нечитаемой, искаженной или перевернутой вверх ногами вывеской – все эти странности, похожие на фантомы, которые видят, как он где-то слышал, сумасшедшие, страшно его пугали. Но стоило ему выпить, как он тут же забывал о своих кошмарах и странных видениях. Окружающий мир преображался и становился миролюбивым. А сам он приходил в приподнятое настроение, в энергичное и радостное возбуждение, смешанное с совершенно непонятным безрассудным лихачеством и дурашливостью.
Петр понимал, что серьезно болен. Но он никому не мог рассказать об этом и ни с кем не мог посоветоваться. А втянувшие его в преступные сделки аферисты, хотя и замечали странности в его поведении, из корыстных соображений делали вид, что ничего не происходит, так как это им было на руку.
В моменты просветления, если ему удавалось остаться одному в квартире Жардецкого, он спешил, как и дома, улечься на диван и бесцельно смотреть в потолок. В такие минуты он мог заниматься бесполезным самоедством, грязно матерился или же вслух едко высмеивал Жардецкого, которому в душе завидовал.
Обвиняя окружающих в своем падении и терзающем его пьянстве, он не видел собственной вины.
Мать свою он бессовестно обокрал. А зная ее твердый и решительный характер, особенно если дело касалось сохранения честного имени сыновей и семьи, он теперь даже помыслить не мог, чтобы она его простила и приняла по-хорошему после всего, что он сделал.
Но куда ему было возвращаться из своих скитаний, как не в родительский дом. И проскитавшись все лето, он вернулся домой, сгорая от стыда и позора. Крадучись, пробрался как вор по чужим огородам в потемках к себе на двор, трусливо хоронясь за чужими сараями и хлевами, лишь бы никто не заметил.
Для возможного объяснения с матерью он придумал – в качестве оправдания своего воровства, что его принудили к этому воровству обстоятельства: лишение его со стороны семьи всякой финансовой поддержки, ее отсутствие в этот момент дома, а также угрозы и шантаж преступников. А уйти ему пришлось из-за того, что она сама своими увещеваниями, да тем, что держала в «ежовых рукавицах», вынудила его так поступить. Со свойственной всем эгоистам легкостью он запросто переложил ответственность за свои бесчестные поступки на мать. А не имея мужества нести свой крест до конца, быстро свыкся с надуманными им же лживыми и бессовестными выводами о вине посторонних в его падении на дно. После чего довольно быстро успокоился. Морально продолжая оставаться под влиянием Массари, закоренелого преступника, сознавая собственную ничтожность и свою зависимость от него, Петр Ухтомцев в душе и его тоже обвинял, ненавидя; себя же только мягко укорял.
Провернув аферу с подложными векселями, Петр явственно осознал, что теперь впереди у него маячит не слава великого русского поэта, о которой он грезил, а суд и ссылка в Сибирь за финансовые махинации. С тоской глядел он в разверзнувшуюся перед ним бездну и в ужасе замирал на краю, балансируя и не в силах сам от него отступить.
Порой переходя в своем настроении от уныния к какому-то безрассудному и почти безумному лихачеству, он с мрачной решимостью думал: «Эх! Да пропади всё пропадом, катись всё к чертям собачьим». И если бы у него в этот момент был в руках револьвер, не задумываясь и выстрелил бы в себя.
Но револьвер под руку не попадался. Впрочем, он его и не искал, продолжая, как будто со стороны обреченно наблюдать за собственным грехопадением. Да и в глубине души он точно знал, что ничего худого над собой не сотворит из-за малодушия и страха перед болью и смертью. Но была тут еще и эстетическая составляющая, которая удерживала его: когда он представлял себе, как отвратительно и неприглядно будет выглядеть его уже мертвое окоченевшее тело, черное распухшее лицо и вывалившийся наружу сине-красный язык, душа его, еще сохранившая в себе ростки былого вдохновения и признаки творческого начала, немедленно восставала, отвергая для себя столь уродливый конец. «Если уж умирать, то хотя бы красиво», – рассуждал он и на этом успокаивался.
«Дьявол их мне послал в искушение, чтобы заставить ещё больше страдать. Бог дал крест, который, хоть и тяжел, а надо нести. Меня одолел сатана. Бог меня защитит, я не опущу перед ним свою голову. Но почему именно я? У меня так хорошо начиналась жизнь, я был наивен, доверчив и верил в счастливое будущее, а что теперь? Мать меня прогнала, братья отвернулись, никого не осталось, я один», – с горечью думал он.
Он знал, что совершил преступления: обокрал купца, мать, и наконец, того, кто вызвал при знакомстве уважение, Давида Абрамовича Стольберга. Мучаясь угрызениями совести, Петр представлял себя отвратительной мухой, завязнувшей в паутине и беспомощно барахтающейся там, пока ее не сожрет паук. А прогрессирующий психоз незаметно подтачивал его и без того слабое от рождения здоровье, вызывая напряжение всех душевных сил и последующее истощение.
Прекратив как одержимый бегать по сараю, Петр остановился возле грязного оконца. Напротив него был огороженный металлической сеткой птичник. Внутри по песку медленно бродили куры, с другой стороны от сетки на травке лениво дремали две кошки. Погода с утра казалась упоительной и манила своим уходящим последним теплом. Петру страшно хотелось пить. Он не догадался попросить Аришу принести ему воды и теперь жестоко об этом жалел. В горле было сухо, губы потрескались, а сердце стучало с перебоями. «Эх, выпить бы немножко, хотя бы губы смочить, враз бы полегчало», – с тоской думал он и представлял себе, как огненная жидкость льется ему в рот, струиться по горлу, обжигает нутро, одновременно наполняя его энергией. Страдальчески наморщив лоб, он вздохнул. Выйти бы и подышать. Но выйти во двор и ждать прихода Ариши на лавке он не решался. «Да когда же она придет! Долго ли еще ждать!»
В песчаной выемке внутри выставленной на лето оконной рамы близко прополз муравей. Понаблюдав за тем, как ловко и быстро ползет крошечное насекомое, Петр неуклюже обхватил его пальцами и выбросил наружу.
«Иди на волю, глупенький. А мне нельзя… на волю. Я преступник и вор», – с горечью думал он.
Их знакомство с отставным штаб-ротмистром Святославом Ивановичем Жардецким случилось два года назад в ноябре в ресторане «Эрмитаж». Однажды он проводил там время в веселящейся кампании. Жардецкий, сидевший за соседним столиком, что-то спросил у него. Быстро завязался оживленный разговор, окончившийся тем, что Жардецкий пригласил его и остальных за свой столик.
Столы сдвинули, и веселье продолжилось с новой силой. В конце вечера, когда у Петра не хватило денег на оплату выставленного счета, Жардецкий неожиданно проявил любезность и добавил недостающую сумму.
Это уже сейчас, стоя в сарае и вспоминая тот самый момент их знакомства, он был более чем уверен, что Жардецкий с Массари давно его заприметили в этом ресторане. Но в тот вечер он об этом не подозревал.
Выйдя с Жардецким и Массари из ресторана, будучи уже сильно пьяным, Петр отправился вместе с ними к Жардецкому, в его квартиру на Тверской. Там он и провел остаток той буйной ночи, играя и все время проигрывая деньги в карты своим новым приятелям.
На следующий день ему нужно было отправляться на службу в магазин, куда его недавно приняли по рекомендации матери, но он туда не пошел и продолжил кутить. Гулянка затянулась на две недели. А когда он вернулся домой, матушка отругала его, но потом успокоилась, взяв с него честное слово, что он не будет пить и возьмется за ум. Утром она вместе с ним съездила в магазин и выхлопотала, чтобы сыну простили прогулы на службе. Владелец магазина, купец Афонин пошел навстречу и определил Петру месячный испытательный срок. И на какое-то время Петр затих, безвылазно сидел дома вечерами, приходя со службы.
Зато Жардецкий его не забыл. И в один из дней подкараулил Петра на выходе из магазина, в угрожающей форме потребовал вернуть ему долг за тот ресторанный счет, в противном же случае угрожая обратиться к его родственникам за возмещением.
Испугавшись позора, Петр тогда не придумал ничего лучше, чем вытащить из сумки заглянувшего в магазин покупателя кошелек.
В торговом зале, где он стоял за прилавком, никого кроме него не было. Он стремительно пересек зал и с оглушительно бьющимся сердцем приблизился к лежавшей у входа на стуле чужой сумке. Воровато оглядевшись и напрягши весь свой слух, он стремительно открыл сумку и вытащил набитый деньгами кошелек. После чего скрылся из магазина через черный ход, прихватив с собой свои вещи, так как уже знал, что обратно он в этот магазин не вернется.
Раздумывая сейчас, как могла ему вообще прийти в голову подобная мысль о краже, он поражался своему легкомыслию, с которым совершил эту кражу. «В моей душе гнездятся пороки, о которых я не подозревал, как такое возможно? Как я мог украсть?» – спрашивал он себя и не находил ответа.
Направившись к Жардецкому и имея намерение расплатиться, а после отвязаться от такого приятеля, Петр, отдав деньги, вновь прокутил с ним до вечера. А ночью катался с Жардецким и приятелями на санях по сонной заснеженной Москве, оглашая громкими пьяными воплями окрестности. Полная белая луна, и сама застывшая от холода, с изумлением глядела вниз на их пьяную молодую кутерьму. Мороз крепчал и трещал, полозья саней скрипели по хрусткому снегу, как по железу. Где-то по дороге Петр потерял свою шапку. Он хвастался перед приятелями, что мороз ему нипочем, и в подтверждение слов даже скинул с себя теплое пальто. В результате уже на следующий день он слег на квартире Жардецкого. Питье чая с малиной и медом не помогало, ему стало хуже, он кашлял, краснея и обливаясь потом от натуги, голос сел и охрип. Петр стал задыхаться. Необходимо было срочно вызывать доктора. Но денег на оплату у него уже не было. Тогда Петр попросил Жардецкого съездить в дом к его матушке и попросить у той денег.
Жардецкий поехал. А когда вернулся, рассказал, что матушка на него сильно сердится и хоть дала денег, но велела передать, чтобы домой больше сына не ждет.
Такие слова Жардецкого показались Петру странными, ведь он знал, мать любит его и должна простить. И он принял решение, что когда выздоровеет, обязательно заедет к ней, попросит прощения и объяснится.
И конечно же, ему в тот момент даже в голову не пришло, что Жардецкий может ему лгать в каких-то своих корыстных целях. А о том, что Жардецкий лгал, можно было сразу догадаться по тому, что тот не смотрел в глаза и путался в ответах, когда он рассказывал о своем визите к Александре Васильевне.
Выздоровев и вновь оказавшись затянутым в омут кутежей и картежных игр, Петр скоро позабыл о принятом решении съездить к матери, и продолжал проживать на квартире у Жардецкого.
В этот момент у него вдруг хорошо пошло сочинительство простеньких стихов, которые оказалось возможным переложить на музыку. И как-то раз, находясь в каком-то трактире, он вышел на сцену и исполнил один свой романс, без музыкального сопровождения. Ему бешено зааплодировали сидящие за столиками загулявшие посетители. После такого, пусть и не слишком заметного для окружающих успеха, он сочинил ещё пару-тройку романсов. И в том же трактире, где состоялся первый дебют, он передал романсы тамошнему артисту. Тот взял стихи, подобрал к ним музыку. Исполнил романсы перед автором и получил от того самое горячее одобрение. И теперь всякий раз, когда Петр со своей компанией вваливались в этот трактир, он просил исполнять свои романсы. Их исполняли. Посетители аплодировали. Петру же льстило повышенное внимание пьяной публики и минуты, пусть кратковременной, но все же славы.
И даже такие редкие, но светлые мгновения, случающиеся в его жизни, не могли оттянуть его от пагубной, высушивающей нутро тяги. Окружавшие его уголовные преступники сознательно толкали молодого купца к погибельной пропасти, пьяное забытье всё чаще обволакивало его угнетенный разум, подавляло и так слабую волю. И лихие дрожки без удержу несли его по скользкой дороге. Игры в карты на деньги и беспробудное пьянство с утра до вечера, по ночам, теперь постоянно сопровождали его. Однако в то время такая жизнь в трактирном чаду и тяжелом беспамятстве почему-то казалась ему притягательной и расцвеченной яркими красками.
Порой, как будто очнувшись от отупляющего забытья и обнаружив себя сидящим за залитым вином и заставленным грязными тарелками столом, в самом центре пьяного круговорота, среди орущих, галдящих и плюющих на пол людей, в табачном дыму, Петр на какой-то миг трезвел и как будто прозрев, замирал от ужаса и ощущения одиночества, видя вокруг чужие и пошлые рыла таких же кутил и пьяниц, как он сам. И тогда пьяно роняя голову на замызганный стол, он рыдал крокодиловыми слезами, вызывая удивление и скептические усмешки у собутыльников.
В другой раз, опомнившись, он спрашивал у Жардецкого, не нужно ли заплатить за стол и проживание. Тот лицемерно его успокаивал, отвечая: «Не нужно, мы же друзья, свои люди – сочтёмся, дружба превыше всего…» и что-то в таком же духе.
После рождества Петр без ведома Жардецкого сдал в ломбард одолженные им дорогие швейцарские часы. Он надеялся выкупить их попозже, перезаняв или выручив где-то денег, однако не вышло, и часы оказались в сломке. Жардецкий, узнав о судьбе своих часов, в ультимативной форме потребовал от него расписку, в которой Петр обязывался бы ему уплатить 500 рублей за часы. Но денег Петру было негде взять. И в один из дней он трусливо сбежал из квартиры Жардецкого, вернувшись домой к матери.
Та долго ругала его, выла, как по покойнику, потом плакала и даже оттаскала за волосы. Но Петр стерпел. Матушка же, видя его показное смирение, приняла всё за чистую монету и взяла с него торжественную клятву встать на путь истинный и богоугодный – замаливания смертных грехов, после чего прослезилась, перекрестила торжественно и… простила.
До масленицы Петр безвылазно находился дома, ходил с матерью в церковь на службу и избегал присутственных мест, где мог повстречать Жардецкого.
Тот про него не забыл. И в одно из воскресений перед Масленицей Петр, выходя с матерью из церкви, увидел того в одежде нищего на паперти.
Жардецкий бросился к ним и стал попрошайничать:
– Подайте, люди добрые, на пропитание…
Петр Кузьмич остановился, как вкопанный, переменившись в лице. От матери не укрылось его состояние.
– Что такое, друг мой? Не случилось ли чего? Деньги дать? Сейчас, погоди… На-ка вот, милушка, возьми двугривенный, да подай ты этому охломону, – засуетилась она. Достала из кошелька монетку и передала сыну.
– Уж не твой ли знакомый? – встревожено расспрашивала Александра Васильевна, когда нищий от них отошел, а сами они уже усаживались в сани.
– Нет, маменька, что вы! Этот лицом только маленько похож, а так не он, – успокоил ее Петр.
– Да кто он-то? – еще больше растревожилась Александра Васильевна. У нее от намеков сына на каких-то незнакомых товарищей голова кругом пошла. – Ох, смотри, Петр! Ты от матери лучше ничего не утаивай! А то ведь вляпаешься, да поздно будет…
Их сани заворачивали за угол, Петр оглянулся и отыскал глазами Жардецкого. Тот смотрел вслед. Заметив, кивнул и многозначительно постучал варежкой по запястью, напоминая про сданные в ломбард часы.
Спустя еще неделю на выходе из той же церкви они вновь повстречали его. Заметив купчиху с сыном, Жардецкий осклабился и поспешил перегородить им путь, хватая за рукав.
– Что за манер людей хватать? – сердито воскликнула Александра Васильевна. Тот посторонился, но идущему следом за матерью Петру дорогу не уступил. Обернулся вслед и с наглой ухмылкой сказал:
– Зря брезгуете, госпожа хорошая. От тюрьмы и от сумы не следует зарекаться. Я, смею заметить, раньше служил писарем в канцелярии, да видите, как обнищал… Не судите, да не судимы будете, – назидательно заключил он и выразительно поглядел на стоящего рядом с матерью Петра.
– Да уж не мне ли угрожаешь, сума переметная? Ступай прочь, пока не позвали квартального, – воскликнула, сильно осерчав, Александра Васильевна, для которой странные переглядывания ее сына и нищего не остались незамеченными.
Жардецкий, не обращая никакого внимания на ее грозные слова, остался демонстративно и развязно стоять перед Петрушей, не отрывая от него своего наглого взора. Александра Васильевна переполошилась еще больше и уже начала оглядываться в поисках городового.
Петр согласно кивнул. Жардецкий многообещающе хмыкнул и отошел в сторону.
Всю дорогу до дома Александра Васильевна не могла успокоиться. Расспрашивала сына, кто это был. Но тот угрюмо молчал. Рассердившись на него, мать чуть не плюнула и обиженно замолчала. Приехав домой, вызвала к себе Архипа. Посовещавшись, оба пришли к выводу, что Петр с нищим явно знаком. И чем-то обязан.
– Как пить, деньги должен своим дружкам, – вынесла Александра Васильевна свой вердикт.
Через два дня Петр снова встретил Жардецкого, тот стоял напротив его дома.
– Что вам нужно, Святослав Иванович? – нервно спросил Петр, подходя к приятелю.
– Думаешь, сбежал и тебе долг простили? Нет. Никто не простил. На тебе висят еще пятьсот рублей за часы и сто за мой испорченный фрак. Не отдашь до пасхи, заявлю на тебя в полицию, что ты меня обворовал, – пригрозил Жардецкий.
Тогда Петр и решился на кражу денег и векселей у матери, о которой сейчас вспоминал с содроганием. Дождавшись, когда матушка после масленицы уедет с Гаврилой Андреевичем в Тулу по наследственному делу своего умершего брата, он молотком разбил дубовый сейф в ее комнате и вытащил оттуда все хранившиеся там деньги и ценные бумаги, после чего поспешно скрылся из дома.
Он долго и безудержно пьянствовал, пропивая сворованные деньги, живя на квартире Жардецкого в маленькой комнатушке, смежной с одной из комнат. В этой же квартире окружающие его приятели не только кутили, но и проворачивали свои грязные делишки с подделками подписей на векселях.
А в середине лета произошло событие, окончательно лишившее его надежды на возвращение к прежней жизни.
– Петр, проснись! Да проснись же ты, ехать пора, – с силой тряс за плечо спящего Петра Ухтомцева Жардецкий. Ладонь на правой руке у Святослава Ивановича была перевязана. Он уже ничем не напоминал оборванного и грязного нищего, который перегораживал дорогу Александре Васильевне возле церкви.
Отставному штабс-ротмистру Святославу Ивановичу Жардецкому недавно исполнилось тридцать семь лет. Это был мужчина плотного телосложения, с крупным белым лицом, выступающим массивным твердым подбородком, прямым длинным носом, светлыми бакенбардами и сведенными к переносице глазами.
– В такую рань? Куда? – страдальческим охрипшим голосом пробормотал Петр. Он открыл мутные глаза и вгляделся в нависающее над ним цветущее здоровьем лицо приятеля.
– Опять не помнишь? Надоело… Давай, поднимайся. Пока оденешься, да чаю попьешь, уже и ехать. Давай, я жду, – прибавил он и отошел от Петра с брезгливой гримасой на лице. Уселся на стул возле окна, заложив ногу на ногу.
– Голова болит, – жалобно произнес Петр, болезненно морщась и опуская ноги на пол. Комната, в которой они находились, была недорогим номером в гостинице «Крым». И повсюду в ней виднелись следы вчерашней бурной попойки: на столе стояли грязные тарелки с засохшими остатками пищи, на полу валялись разбросанные куски хлеба, колбасные шкурки и обглоданные кости. На скатерти с пятнами от красного вина лежал опрокинутый пустой графин из-под водки.
– Кажется, неплохо вчера посидели, – заискивающе протянул Петр и неуверенно посмотрел на приятеля.
– Неплохо? – насмешливо фыркнул тот и прищурился. – Ты да, неплохо погулял и много накуролесил, – с иронией прибавил Жардецкий.
– Хоть убей, не помню! И что я натворил на этот раз? – спросил Петр, приготовившись услышать про себя что-то особенно скверное, если судить по брезгливому выражению лица Жардецкого.
– Хм, да все, как обычно. Но если интересно, изволь! Вчера ты зачем-то полез с Кушнарёвым в драку, разбил ему губу, едва вас развели. За это ты зачем-то укусил меня за руку. И зеркало в коридоре разбил, видишь? – с вызовом спросил Жардецкий и демонстративно помахал перед лицом Петра правой перевязанной ладонью.
– Это я всё сделал? Я дурак, – виновато пробормотал Петр. – Прости, я не хотел. В беспамятстве был, не соображал, – торопливо объяснял он. Он глядел на лицо Святослава преданными глазами, как глядит на хозяина наделавшая лужу маленькая собачонка.
– Чего ж не понять. Мы всё понимаем про ваше беспамятство, – с иронией протянул Жардецкий, – да только рука-то у меня, понимаешь, болит! А ведь сколько я для тебя, дурака, уже сделал! Ты сам-то понимаешь? Порой говорю себе, и чего ты с ним, Святик, возишься? Ведь не ребенок, взрослый мужик. Ты был вчера отвратителен. А все потому, что перемешал водку с цимлянским. Вот и опьянел, как извозчик, – брюзжал Жардецкий, качая ногой в начищенном до блеска сапоге.
– За зеркало, поди, попросят заплатить, – неуверенно пробормотал Петр Кузьмич, думая, где раздобыть теперь денег.
– А как ты хотел? За всё надо, братец, отвечать, и за зеркало тоже, – заключил Жардецкий.
Петр взглянул на него, опустил голову и, обхватив ее руками, в отчаянии застонал. На какое-то время в комнате установилась гробовая тишина. Слышно было, как на стене тикают часы-ходики.
– Что? Совесть мучает? Это хорошо, что она тебя мучает, – ехидно заметил Жардецкий.
– Ты бы не ерничал, а лучше подсказал, где мне денег еще раздобыть?
– А то ты не знаешь… Взять тебе их без нас, братец, неоткуда. Но это дело поправимо. Что ты сидишь, как дед на завалинке? Долго мне тебя еще ждать? – ответил Жардецкий. Он вытянул вперед свою левую руку и стал пристально изучать ухоженные ногти. Не удовлетворившись осмотром, поднялся и пошел к комоду. Достал несессер с маникюрными принадлежностями, и снова грузно плюхнулся на стул.
– Куда поедем-то? – деловито спросил Петр, поправляя одежду перед зеркалом.
– У тебя, братец, память, ну чисто как решето: вчера объяснили, а сегодня ты ничего уже и не помнишь, – с укоризной отозвался Жардецкий и вздохнул.
– Не ругайся, сделай уж одолжение, ты лучше напомни, – сказал Петр.
– Ну что с тобой делать, – вздохнув, ответил Жардецкий. Выждал паузу и торжественно объявил: – К Массари, к Дмитрию Николаевичу Массари!
Петр с недоумением взглянул на него.
– Позавчера же ездили. Сегодня зачем?
– Ну что ты заладил, зачем, да зачем…Ты разве не собираешься со своими долгами расплачиваться? – задумчиво поинтересовался Жардецкий.
– Но я же весной отдал тебе и Массари векселя и ценные бумаги, аж на семнадцать тысяч рублей! Вы оба заверили меня, что долги после этого считаются погашенным, – растерянно переспросил Петр приятеля.
– А зеркало? Лошади, которые ты в начале лета купил у Фирсова? Тебе брат денег дал и мы. Забыл? А Фирсов, между прочим, недавно заходил и спрашивал. Кстати, сколько ты ему еще должен?
– Меня обвиняешь, а сам тоже как будто не помнишь… У тебя же на квартире отдавал векселя в счет доли за лошадей, – напомнил Петр.
Жардецкий расхохотался. Лицо его покраснело от удовольствия.
– Эка! А зачем мне помнить о твоих долгах? Я чужих пустяков в голове не держу, – он с веселой усмешкой взглянул на Петра. – Сколько ты еще ему должен?
– За этих лошадей я лично тебе передал вексельных бланков на шестнадцать тысяч рублей. Это только часть долга. Мне брат Иван еще дал денег. А потом при Массари я еще попросил у Фирсова взаймы пять рублей, но он предложил мне дать только десять, потребовав с меня ещё один вексель на сумму триста семьдесят пять рублей от имени брата Ивана на имя купца Першина. Ты, Святик, и Массари посоветовали мне не спорить и выдать. Я послушал вас и сделал так, как вы мне сказали. А теперь ты утверждаешь, что не помнишь, и не имеешь привычки «держать в голове таких пустяков»… Как же так? Выходит, вы оба, прикрываясь нашей дружбой, попросту обманули меня! – в голосе Петра прозвучала неподдельная обида, хотя он прекрасно помнил, что большую часть из полученных денег сам же и прокутил в ресторанах.
– Купец Фирсов на прошлой неделе виделся с твоим братом Иваном Кузьмичом. Оказывается, твой вексель на триста семьдесят пять рублей, поддельный. Теперь Фирсов считает себя опозоренным в глазах купеческого сообщества и обещает в случае невозврата долга, обратиться в суд за принудительным взысканием, – объяснил Жардецкий.
– Но ты же прекрасно знаешь, я не брал этих денег, он дал мне только пятнадцать рублей в твоем присутствии! Вспомни же, Святослав! Прошу тебя, – воскликнул Петр, чувствуя, как противно похолодели ладони.
Жардецкий отрицательно покачал головой.
– Ну это с твоих слов, а Фирсов уверяет обратное: триста семьдесят пять рублей и плюс те пятнадцать, которые он тебе потом еще добавил.
– Но это же ложь! Ему ты поверил, а мне нет, – ошеломленно пробормотал Петр. Он чувствовал себя преданным.
Несколько мгновений Жардецкий изучающее глядел на него. После чего холодно напомнил:
– За всё надо платить, ты это знаешь. И за мой черный фрак, и за дорогие швейцарские часы, которые я тебе одалживал прошлой зимой… Помнишь?
Петр сглотнул застрявший сухой комок в горле и согласно кивнул. Он был раздавлен. Стоял, униженно опустив голову.
– Я знаю, что заслужил твое презрение, – выдавил он из себя наконец.
– Хм… Ну предположим, фрак ты мне потом вернул. Правда, он оказался грязный, и рукав был оторван. Мне пришлось отдавать его в починку и самому заплатить за ремонт, хотя это твоя вина. А вот швейцарские часы, память о моем отце и его подарок, которые я тебе одолжил по дружбе, а ты не вернул, да еще и без моего согласия заложил у Ашера, вот этого я тебе не могу простить! Я к нему пошел, думал, что успею их выкупить, но было уже поздно: они были в сломке. А эти часы мне были дороги, как никак, подарок моего покойного отца. Они и по деньгам дорогие. Да что тебе это объяснять, ты же не дурак. Я, кстати, заметил, что у тебя память на деньги, которые тебе одалживают, почему-то короткая. Но я подстраховался и взял за часы расписку. Где же она… а вот! – с этими словами Жардецкий пошарил в кармане жилета и вытащил оттуда какую-то бумажку, торжествующе помахав ею перед лицом Петра. – Узнаешь свою расписку?
– Нет. Дай-ка, я погляжу, – хмуро попросил тот. – Однако ты тогда обещался ее порвать…
– Не в моих принципах уничтожать ценные предметы. Да ты сам посуди! Как я мог тебе такое пообещать, если расписка должна храниться как музейный экспонат до тех пор, пока ее можно будет со спокойной совестью выкинуть в мусор, – напыщенно воскликнул Жардецкий. Он аккуратно свернул листочек и с ухмылкой спрятал его в нагрудный карман.
Петр задумался, потом с обидой заметил:
– Какой же я глупец! Поверил… Вы с Дмитрием воспользовались моим положением. А ведь я к вам искренне привязался, думал, вы мне товарищи, а оказывается…
– Да брось ты. К чему эти обиды. Всё это пустое! Вот матушка твоя умная женщина. Я это сразу понял, как только она со мной заговорила, – сказал Жардецкий. Заметив, что Петр с недоверием глядит на него, потребовал: – Ты всё же поясни, почему так думаешь про нас.
– Так я отдал вам свои векселя на четырнадцать тысяч рублей, и вы заверили меня, что они с лихвой покроют все мои долги. А теперь оказывается, что векселя у вас, долги при мне так и остались, – пробормотал Петр. Он растеряно смотрел на Жардецкого. Тот едва сдержался, чтобы не расхохотаться и расплылся в слащавой лживой улыбке.
– Бланки твои на месте, за них даже не беспокойся. Все хранятся у Массари. Сейчас сам в этом убедишься. Да ты же сам просил их оставить. А Дмитрий Николаевич, как порядочный и ответственный человек, никого еще не подводил, за это я ручаюсь головой. К тому же у него есть определенное положение в юридическом департаменте! Вчера мы объяснили тебе предстоящее дело, и ты согласился участвовать. А сегодня бац! Даешь задний ход… Право, не понимаю, чего тебе еще нужно? Бумаги должны быть в деле, чтобы приносить доход. И в твоем положении я бы не артачился. Мы с Дмитрием относимся к тебе по-товарищески: вспомни, сколько для тебя уже сделали… И зря ты на меня нагородил черт знает что! Обвинил в обмане, выставил в неприглядном виде. Нехорошо, брат, как же нехорошо, ведь я за тебя перед Дмитрием Николаевичем поручался, – в голосе Жардецкого проскользнула обида.
– Хорошо, я поеду, – кивнул головой Петр, поддавшись на его уговоры.
Но Жардецкий солгал, уверенный, что Петр, будучи мертвецки пьяным, на следующий день уже ничего не вспомнит о каком-то своем согласии.
Поселившись на квартире Жардецкого после кражи векселей, Петр сначала никому не собирался их отдавать на хранение, рассчитывая распорядиться ими по своему усмотрению, но живя как и прежде. Однако в один из дней, пребывая в сильном подпитии, проговорился. Мошенники вцепились в него мертвой хваткой и в конце концов убедили отдать векселя на хранение Массари, пообещав за это, что так он покроет свои долги, а заодно заработает проценты на финансовых операциях.
Петр нуждался в деньгах. Надеялся спустя время вернуться домой с повинной головой, просить прощение, объяснив кражу шантажом и угрозой убийства со стороны дружков. А так как матери в тот момент дома не было, то ему и пришлось без спроса взять деньги, чтобы спасти свою жизнь и прочее, прочее. Так представлял он себе свой разговор с матерью, в глубине души и страшась его, и понимая, что прощения не будет.
Выйдя на улицу и подозвав извозчика, они поехали на Тверскую. Расплатившись, вошли в подъезд и поднялись на второй этаж, где позвонили в квартиру, занимаемую губернским секретарем Дмитрием Николаевичем Массари.
Их уже ждали. Денщик сразу же отворил им дверь и проводил в небольшую, скромно обставленную гостиную, которая явно давно не проветривалась, отчего в воздухе держался стойкий запах терпкого французского парфюма и крепких сигар.
Отсутствие в обстановке любых предметов, которыми обычно принято украшать жилища, чтобы придать им уютный обжитой вид, не считая сразу же бросившегося в глаза искусно черненого серебряного ящичка, стоящего на комоде, явно указывало, что здесь проживает прирожденный холостяк.
– Ну вот, куда-то прибыли, а как всегда, приходится ждать, – промолвил Жардецкий и весело подмигнул. Он стащил с себя шляпу и принялся ею театрально обмахиваться, как будто ему вдруг стало жарко. После чего подошел к низкому громоздкому дивану и со вздохом облегчения плюхнулся на него.
Предчувствуя нехорошую развязку, Петр то присаживался, то подскакивал. Нервно ходил по комнате взад и вперед, подошел к окну. Прохожих в полуденный час на улице было мало. Проехал мимо окон один экипаж, за ним другой, спустя несколько минут прошли два мужика, один из них нес на спине мешок. Из подворотни следом выскочила маленькая кудлатая собачонка, остервенело залаяла. Второй обернулся и сердито цыкнул на нее. Та для вида еще полаяла, покрутилась вокруг хвоста и понуро потрусила обратно в темную подворотню.
Казалось, что время замедлило бег. Петр нетерпеливо переступил с ноги на ногу и обернулся к Жардецкому, который уже полулежал на диване, расслабленно запрокинув голову и закрыв глаза.
– Святик… Прояви снисхождение к старому и больному, расскажи, что вы там за дело придумали, – неловко пошутил Пётр, но голос его прозвучал как у просителя, неуверенно и униженно. Петр это понял и смутился.
– Да я бы с удовольствием, но не могу. Дмитрий Николаевич не разрешает вмешиваться, когда он ведет какое-то дело. Да погоди ты! Сейчас он придет, и ты всё узнаешь, – лениво отозвался Жардецкий и зевнул. Он приподнял голову, потом снова поудобнее уселся и, вытянув руку на подлокотнике, принялся пальцами выбивать ритмичную дробь.
Продолжая испытывать стыд и конфузясь от ощущения собственной ничтожности, Петр грустно вздохнул. Постоял у окна, отошел и, не зная что делать, присел на другой край дивана подальше от самоуверенного Жардецкого.
Но и диван сразу же показался ему неудобным из-за низко расположенного сиденья. Петр как будто провалился, чуть не уткнувшись носом в свои колени. Поерзав, чтобы устроиться поудобней, он рывком вытянул вперед свои длинные худые ноги, но и так ему было неудобно. Из-за этого неудобства, а больше из-за нарастающего в душе беспокойства, он заерзал и вдруг почувствовал знакомый шум в ушах. Перевел вопросительный беспомощный взгляд на Жардецкого, потом на дверь, в которую должен войти Массари.
Но сидящий на другом конце дивана Жардецкий, казалось, не замечал его судорожных движений. Он делал это намеренно, стремясь подавить свою жертву и показать «той» собственную ничтожность и зависимость от благодетелей.
Прошло ещё несколько томительных минут. Наконец колыхнулась бархатная темно-зеленая портьера, и в комнату молодцевато вошел невысокий приятный мужчина лет тридцати пяти, Дмитрий Николаевич Массари.
При виде его обрадованный Петр подскочил с дивана и пошел к нему навстречу, протягивая руку для приветствия.
– Рад, очень рад видеть вас, Петр Кузьмич, – растягивая губы в холодной улыбке, сказал Массари, пожимая руку молодому купцу. Одновременно он поверх его головы бросил молниеносный взгляд на сидящего в расслабленной позе Жардецкого. Тот кивнул.
Губернский секретарь Дмитрий Николаевич Массари обладал любопытнейшей, можно даже сказать, занимательной внешностью. Его утонченное, гладко выбритое лицо состояло как будто из двух совершенно различных половин: верхней и нижней. И сочетание этих половин придавало лицу Массари неправильность и в то же время совершенно удивительную притягательность. Верхняя часть лица – небольшой белый лоб, рыжеватые, тщательно уложенные назад волосы, дерзкие презрительные глаза, была самой обычной. Зато нижняя часть казалась более выразительной из-за расплющенного носа с горбинкой, как у хищной птицы, и крупными крыльями, которые чувственно трепетали или гневно раздувались при смене эмоций с положительной на отрицательную. Прямые тонкие губы, на которых появлялась и как будто змеилась коварная иезуитская улыбка, и треугольный твердый подбородок завершали портрет этого чрезвычайно опасного, предприимчивого и безжалостного человека.
– Привет, Дмитрий. Понимаешь, этот фрукт снова ничего не помнит из вчерашнего, но я не стал ему объяснять. Лучше ты объясни, – откликнулся Жардецкий и заговорщически подмигнул.
Он быстро пересек комнату и остановился рядом с Массари, напротив Петра. Теперь они оба, похожие на двух изголодавшихся хищников, нагло и в упор разглядывали Ухтомцева.
– Надеюсь, Петр Кузьмич, вы не собираетесь отказываться от наших договоренностей и ваших обязательств? Признаюсь, что я не жду от вас подобного шага, иначе даже не знаю, к чему это может привести впоследствии, – вкрадчиво произнес Массари.
– Я ни в коем случае не собираюсь отказываться от своих перед вами обязательств, Дмитрий Николаевич. Вы не должны так думать. И вы, и Святослав Иванович так много сделали для меня, когда я оказался в трудном положении, – поторопился ответить Петр, смешавшись под их пристальными холодными взглядами.
– Хорошо, что вы это помните. А сейчас прошу вас, присядем, и я расскажу о предстоящем деле, – сказал Массари.
Он остановился возле стола, заложил пальцы правой руки за борт жилета и, глядя только на Петра, заговорил:
– Часть векселей, которые вы отдали мне на хранение, Петр Кузьмич, уже пошли в оборот. Деньги должны делать деньги, это закон. Надеюсь, мы с них получим хорошие проценты, часть которых – ваша законная доля. Другая часть вырученных денег уйдёт на взятки и погашение вашего долга перед нами.
– Но вы же раньше утверждали, что если я отдам вам векселя на хранение, то могу рассчитывать, что долг погашен?
Массари пожал плечами и удивленно ответил:
– Не помню, чтобы я такое говорил…
Петр растеряно покачал головой.
– Позвольте, Дмитрий Николаевич, я хорошо помню, при каких обстоятельствах вы это утверждали, это было…
Массари остановил его.
– Вы иногда забываете, что было вчера. А сейчас так хорошо все помните? Ну, знаете ли… – протянул он насмешливо.
Петр смешался, пробормотав:
– Но мне и правда, так показалось… Впрочем, господа, сделайте же одолжение, возможно, я вас просто не понял…
В глазах Массари промелькнуло удовлетворение, он снисходительно кивнул и продолжил:
– Итак. Оставшаяся часть ваших бумаг в целости и сохранности лежит в сейфе. – Массари показал на комод у стены, на котором, притягивая взгляд Петра, стоял тот самый сейф.
– Хотелось бы уточнить, на какую сумму осталось векселей? Могу ли я об этом что-то узнать? – робким голосом поинтересовался Петр.
Лицо Массари тотчас же оживилось. Кивнув, он сказал:
– Десять тысяч.
– А остальные? – упавшим голосом спросил Петр, с ужасом глядя на Массари.
– Как плохо, когда у такого молодого человека, как вы, наблюдаются провалы в памяти. Может быть, вы больны? – с лицемерным участием поинтересовался Массари. – Чтобы вас не смущать, давайте я сначала закончу говорить о первом деле, а потом мы поговорим по другим вопросам. Вы не против? – Крылья носа Массари угрожающе раздулись.
Петр кивнул.
– Не стану скрывать, мы все хотим поправить наше общее пошатнувшееся положение. Вы нам рассказывали, что имеете доверенность от вашей матушки Александры Васильевны Ухтомцевой на подписание векселей. Верно ли я повторил ваши слова? – Массари замолчал в ожидании, вперив хищный взгляд в побледневшее лицо Петра.
– Я… Право теперь уже и не знаю, мог ли я так говорить, мне кажется, я был тогда не в себе… Сейчас я такой доверенности не имею, – неуверенно заключил тот и с беспокойством посмотрел на Жадецкого, как будто ожидая от того подтверждения. Но Жардецкий пожал плечами.
– Нет, имеете! – безаппеляционно заявил Массари, переглянувшись с Жардецким. Оба мошенника прекрасно были осведомлены, что никакой доверенности у Петра Ухтомцева не существует, и что между ним и матерью тянется давняя ссора, из-за которой тот в итоге и оказался на квартире Жардецкого.
Петр вздохнул и понурился. В душе у него в этот миг происходила борьба. Желание жить по-прежнему беспечно и разгульно, иметь деньги победило над совестью, и он вскинул голову:
– Что нужно делать?
Массари с облегчением выдохнул, наклонился и покровительственно похлопал его по плечу.
– Я был уверен, что мы обо всем договоримся. Сейчас вы выпишете на мое имя два векселя по две тысячи рублей, а один на шесть тысяч. Потом мы с вами отправимся к одному состоятельному лицу, которое нас уже ожидает. А дальше просто стойте рядом и учитесь, как легко можно получить деньги прямо из ничего, из воздуха, – воскликнул Массари и весело рассмеялся.
Ухтомцев хотел было возразить, что не из «ничего», а с помощью подлога и использования его имени, но посмотрел на самодовольное хищное лицо стоящего перед ним Массари и смолчал.
– Ну что ж. Время не ждет. Я договорился с господином Стольбергом о встрече на час дня.
– А кто он? – поинтересовался Ухтомцев.
– Да так. Богатый купчик, еврей, недавно овдовел. Занимается продажей зерна и хлеба, а также собирает картины и скупает антиквариат. Богат, как персидский падишах, – рассказывал Массари, направляясь к полированному секретеру.
Он открыл дубовый сейф и вытащил оттуда перевязанную бечевкой черную пухлую папку. Прихватил чернильницу и разложил всё на столе. Потом достал из папки бланки векселей и стал внимательно их просматривать. Выбрав из пачки несколько штук, он положил их на стол, остальные убрал обратно в папку и завязал ее. Потом пододвинул стул к столу и с плотоядной улыбкой взглянул на Ухтомцева.
– Подойдите сюда, Петр Кузьмич. Я покажу вам, где нужно поставить подпись.
Пётр встал и с каким-то жалким выражением лица приблизился.
– Здесь, здесь и вот здесь, – деловито объяснял Массари, тыча пальцем в незаполненные строчки на бланках. Петр кивал головой, но мешкал, раздумывая:
«Как ловко он подводит меня под монастырь… Если что-то случиться, поди, от всего откажется, это с его-то связями в свете и департаментах. Видел бы брат Иван или Федор, чем я занимаюсь… О чем это я! А что же мне теперь делать? Под суд не пойду! Голову в петлю вставлю и дело с концом. А может, встать и уйти? Удерживать-то они меня ведь не станут. А куда мне идти? К матери, брату – не могу, не примут. Пропал я, дурак, совсем пропал…»
– Сомневаетесь? – насторожился Массари.
– Да нет… А мне не будет потом, после того, как это дело вскроется, худо? – пробормотал Петр, чувствуя себя попавшим в капкан. Он затравленно взглянул на Жардецкого, а тот кивнул на Массари.
– Вы хотите быть уверенным в том, не будут ли подписанные вами векселя считаться подложными, и не пойдете ли вы за это потом под суд, и в ссылку в Сибирь? – снисходительно уточнил Массари.
Петр кивнул.
– Уверяю вас, совершенно излишне на этот счет беспокоиться! Было бы худо, если бы вы подписали векселя не по доверенности вашей матери, а от нее самой. В таком случае векселя считались бы подложными. А так – все в порядке, – заверил его мошенник.
И хотя в душе Петра Ухтомцева еще оставались сомнения, он кивнул и, наклонив голову, принялся сосредоточенно расписываться в тех местах на бумагах, куда указывал ему перст ушлого губернского секретаря.
Подготовив бумаги к сделке, Массари и Ухтомцев вышли на улицу. Дождались проезжавшего мимо извозчика, сели в коляску и отправились на Пятницкую, где жил богатый московский купец и меценат Давид Абрамович Стольберг.
Подъехав к воротам и огороженному невысоким деревянным забором саду, окружающему уютный белый особняк, Массари и Ухтомцев вылезли из коляски. Калитка во двор оказалась приотворена. Внутри подворья не было никого из работников. Швейцар отворил им дверь на звонок и пригласил войти.
Они оказались в ярко освещенной полукруглой передней, обстановка в которой не выглядела монументальной и тяжеловесно, что было бы более свойственно для купеческого дома.
Большая хрустальная люстра на фигурном с лепниной белом потолке заливала светом небольшое пространство, прибавляя дополнительной яркости естественному солнечному освещению через окно. Закругленная мраморная лестница напротив входной двери, украшенная резными деревянными перилами с позолоченными набалдашниками, поднималась на второй этаж. На стенах красовались удлиненные вставки синей шелковой ткани, обрамленные позолоченными рамами, как зеркала. Прихожая выглядела изысканно, и ее интерьер явно был именно так и задуман хозяевами – для особенной торжественности.
Убранство гостиной было выдержано в роскошных золотисто-зеленых оттенках. Стены оклеены темно-зелеными шелковыми обоями с восточным узором. Изящная мягкая мебель с дорогой обивкой и позолотой стояла на выпуклых маленьких ножках на дубовом, начищенном до блеска красном паркете. На низеньком полированном столике красовалась изящная персидская ваза. На шатровом потолке красиво был выложен инкрустированный позолотой деревянный узор. Узкие длинные окна, обрамленные красиво задрапированной светло-зеленой тканью и золотистыми в тон мебельной обивки ламбрекенами, подчеркивали изысканность и вызывающую роскошь убранства. На стенах висели две картины с осенним пейзажами.
Внимание Петра Ухтомцева привлекла картина, на переднем плане которой уверенной рукой мастера была изображена стоящая на фоне реки девушка в белом платье, с улыбкой на одухотворенном лице. Темные воды реки были усыпаны опавшими пожелтевшими листьями. На другом берегу темнел лес, пронзенный яркими красными и желтыми красками ясного осеннего дня.
Девушка стояла вполоборота. Тонкие черты ее удлиненного прекрасного лица, блестящие черные глаза и выступающий с горбинкой нос притягивали взгляд. Эта девушка, ее милая и немного смущенная улыбка, упавшие на траву жухлые листья, река и просвеченный солнцем лес на заднем плане картины создавали единое и гармоничное целое, прославляющие торжество и бесконечную радость жизни.
Пока Массари и Ухтомцев в ожидании хозяина скучали, изредка переговариваясь, распахнулась дверь, и они увидели вошедшего в комнату темноволосого худощавого мужчину приятной наружности лет сорока пяти. Это был хозяин дома Давид Абрамович Стольберг. Энергично пожав руки гостям, он широким уверенным жестом предложил присесть в кресла.
То, как он держал себя, как двигался и решительно пожимал руки выдавало в нем уверенного и знающего себе цену человека. Черты его благородного приятного лица с небольшими черными усиками, умный взгляд, ловкие и точные движения небольших крепких рук более указывали на образованного дворянина, чем на купца. И это сразу бросалось в глаза. Массари, не без основания считавший себя опытным физиогномистом и неплохим психологом, сразу определил, что Стольберг – достойный и серьезный противник, которого не так-то просто провести. Когда все расселись, и закончился привычный обмен любезностями, на губах у Массари проскользнула и быстро исчезла та самая, знакомая Петру Ухтомцеву, иезуитская улыбка.
– Итак, господа, чем обязан вашему визиту? – вежливым, но довольно равнодушным голосом поинтересовался он, почему-то сразу взглянув на Массари и выделяя его, как главного.
Когда все расселись, и закончился привычный обмен любезностями, на губах у Массари проскользнула и быстро исчезла та самая знакомая Петру Ухтомцеву, иезуитская улыбка. И как только Стольберг заметил эту змеящуюся улыбку, он интуитивно догадался, что человек, сидящий напротив, – мошенник, который ведет себя нахально, открыто давая этим понять, что всё заранее просчитал, ничего не боится и привык достигать своих целей. Гость понял, что Стольберг его раскусил. В глазах Массари загорелся нехороший хищный огонек, который тут же погас, и на его лице вновь заиграла фальшивая, как будто приклеенная улыбка.
Давид Абрамович Стольберг увлекался игрой в шахматы, и в своем узком кругу считался опытным игроком. По роду обширной предпринимательской деятельности ему также приходилось порой разгадывать различные психологические задачки. Оценивая своих неожиданных и таких разнящихся между собой посетителей, он вдруг решил разгадать намерения «этих мошенников», как он их про себя сразу же окрестил. Решив, что не откажет себе в удовольствии сыграть в хорошо известную всем деловым людям игру в поддавки, он ради того, чтобы выставить мошенников в невыгодном и унизительном положении, а главное, вывести на чистую воду, был готов даже расстаться с некоторой суммой денег. А когда он об этом подумал, то про себя презрительно усмехнулся.
– Я представляю интересы сына вдовы, купчихи Ухтомцевой Александры Васильевны, Петра Кузьмича, – напыщенно заговорил Массари, указывая на помятую и обмякшую фигуру сидящего в кресле молодого Ухтомцева.
– Как же… Имею честь быть хорошо знакомым с Александрой Васильевной Ухтомцевой и ее старшим сыном Иваном Кузьмичом. А вы, стало быть, младший сын и брат Ивана Кузьмича? – благожелательно обратился к Петру Стольберг. Тот привстал и охотно кивнул.
– У вас имеются рекомендации, господа? – продолжил Стольберг, быстро взглянув на Массари.
– Вот письма от нотариуса Подковщикова Алексея Сергеевича, а это от коллежского регистратора Шпейера Павла Карловича. Извольте взглянуть, – откликнулся Массари и с ловкостью фокусника достал из папочки на коленях два сложенных листа.
Пока Стольберг тщательно просматривал поданные бумаги, Массари рассказывал:
– Имею честь служить губернским секретарем Горбатовского уезда, также имею от родительницы госпожи Массари Елены Давыдовны доверенность на управление родовым имением в триста душ.
– Понятно. Надеюсь, что бумаги, которые вы предоставили, не поддельные, – с легкой иронией в голосе заметил Стольберг и прямо взглянул на гостя.
На лице Массари не дрогнул ни один мускул. Пожав плечами, он спокойно ответил:
– Нет.
– Почему вы пришли ко мне? – спросил Стольберг.
– Потому что у вас безупречная репутация в деловых кругах, и о вас хорошо отзываются в департаменте, вы честный и порядочный человек, которому можно доверять. Поэтому мы посмели прийти к вам с одним интересным деловым предложением. Мы надеемся, что предложенное нами дело заинтересует вас. Вы не останетесь в накладе, да и мы тоже извлечем пользу, – признался Массари, демонстрируя искренность намерений.
– А еще я богат, имею дело с наличными, вы предположили, что они всегда есть в моем доме, и по-видимому, это и есть главная причина вашего прихода, – с иронией поддел его Стольберг.
Массари подумал и рассмеялся:
– Всегда приятно иметь дело с умным человеком. Вы точно угадали, нужны деньги. И поэтому мы к вам пришли.
После этого обстановка в комнате разрядилась, и Стольберг вместе с Массари оживленно заговорили об одном из последних принятых законов.
И пока они разговаривали, Петр, сидевший рядом с ними с безучастным видом, испытывал стыд и растерянность, занимаясь самоедством, свойственным некоторым творческим и малодушным натурам, когда и хочется что-то изменить, но не хватает решимости. Он понимал, что участвует в преступлении, и что он только что поставил личную подпись на векселях, не имея на это никакого морального и юридического права. Он безуспешно пытался себя убедить, что к этому его вынудили сложившиеся обстоятельства, и что он ни в коей мере не виноват в происходящем, и уж тем более он не является зачинщиком, а в душе всё больше нарастало отвращение к себе. И вдруг ему страстно, до дрожи захотелось увидеть, какой будет реакция Стольберга, а особенно Массари, какие ошеломленные и возмущенные лица сделаются у них обоих, если он сейчас встанет и выплеснет им всю правду.
«Этот подлец как пить дать потом откреститься от всего, а меня-то уж он точно утопит… А хорошо было бы глянуть, как он станет юлить и изворачиваться перед Стольбергом, лишь бы спасти свою шкуру», – думал он, с ненавистью глядя на самодовольно разглагольствующего Масссари.
Потом его мысли перескочили на размышления о том, не заявит ли последний в полицию, когда откроется правда. А если заявит, и слухи дойдут до матери и Ивана, то что те предпримут? Откажутся от него? И подаст ли матушка к уже открытому в связи с этим преступлением уголовному делу еще и свое заявление о краже у них дома? Что же он натворил… Да разве мог ли он еще три года назад подумать, что такое случиться! А все из-за слабости к вину. А матушка… неужели она от родного сына откажется и даже нисколько не пожалеет?! А что скажет брат Иван… Они, поди, его и так уже презирают. А теперь и вовсе возненавидят…Что же он натворил? Как мог?!
– А вы что же молчите, Петр Кузьмич? – С теплой отеческой улыбкой обернулся Стольберг к младшему Ухтомцеву. Тот приподнялся, снова присел и с торопливой неловкостью пояснил:
– Да я ведь, собственно говоря, передал ведение своего дела в руки Дмитрия Николаевича. У него и опыта в подобного рода делах побольше, чем у меня.
– Понимаю. Хотелось услышать еще и вашу точку зрения. На вас никто не давил, когда вы передавали бумаги? – прямо спросил Стольберг. Голос его прозвучал вкрадчиво, прищурившись, он вопросительно глядел на Петра.
«Похоже, что он нас давно раскусил. Но почему не выгоняет?» – думал Массари.
«Он видит, что я стыжусь, и жалеет…» – Петр был потрясен. Всё больше волнуясь, он сбивчиво начал рассказывать:
– Видите ли, я начал свое дело недавно, решив продавать рыбу. И мне, пользуясь моей доверчивостью и неопытностью, большую часть партии подсунули тухлой. Деньги все разошлись на оплату товара, рабочих и аренду морозильников и переработку. Я израсходовал всё, что у меня было. Обратился к посредникам, и те свели меня уже с архангельскими купцами. Те предложили купить у них еще одну партию рыбы на выгодных для меня условиях. Я подумал и согласился, оставил им задаток, забрал рыбу и развез ее по торговым лавкам. Договорился с архангельскими купцами доплатить оставшуюся сумму уже после продажи всей партии. А у них неожиданно поменялись планы, собрались на родину, и они попросили меня полностью расплатиться. Но рыба-то вся не продана. И денег взять мне негде. К родным я, по понятным причинам, обращаться не хочу. Обратился к Дмитрию Николаевичу, и он пообещал посодействовать…
– Когда Петр Кузьмич пришел ко мне неделю назад в поисках помощи и содействия его делу, на нем и лица-то в тот момент не было. Молодой, порядочный и неопытный в наших торговых делах человек, Петр Кузьмич впервые столкнулся с обманом заезжих торговцев из Астрахани, – подтвердил Массари.
– Ну не знаю, не знаю, про астраханских купцов никогда плохого не слышал. Обычно они честно ведут торговые сделки и полностью отвечают по денежным обязательствам. Не слышал, чтобы хоть кто-то из них кого-нибудь надул. Можете сказать, кто из них имел с вами дело?
– Купец Ехануров Николай Иванович, – отвечал Петр.
– Не слышал о нем, наверное, это какой-нибудь нечестный посредник или мошенник. Но если желаете, наведу справки через своего поверенного.
– Спасибо, не нужно вам хлопотать. Дмитрий Николаевич уже всё разузнал про него, – ответил Петр и опустил глаза. Ему был неприятен этот разговор: приходилось выкручиваться и оговаривать совершенно незнакомого человека, имя которого он сегодня услышал впервые от Массари, когда подписывал в его доме свои векселя.
– Если позволите, Давид Абрамович, дополню по нашему делу. У нас имеется доверенность, выданная Александрой Васильевной Ухтомцевой на имя ее младшего сына Петра Кузьмича. Можем показать, если пожелаете, – прибавил Массари, изображая на лице готовность немедленно приобщить доверенность в подтверждение своих слов.
– Это потом… Итак, господа, вы хотите получить от меня деньги в обмен на подписанные по доверенности векселя господина Ухтомцева? Верно?
Оба мошенника почти одновременно кивнули головой.
– А есть ли еще какие-нибудь доказательства вашей искренности? – вдруг спросил Стольберг.
– Ну, знаете ли! Уж если вам недостаточно предъявления доверенности и подписанных накладных на получение рыбы, то уж и не знаю, что еще может понадобиться для подтверждения наших честных намерений! – негодующе произнес Массари и поднялся с места. Весь его облик выражал оскорбленное самолюбие.
– Не считаем себя вправе вас больше задерживать. Позвольте откланяться, Давид Абрамович, мы уходим, – сухо добавил он и выразительно посмотрел на Петра, который продолжал сидеть с рассеянным видом, углубленный в собственные переживания. Как будто очнувшись, Ухтомцев поднялся и направился к двери, где остановился в ожидании Массари, и ещё раз напоследок оглянулся на хозяина дома, чтобы попрощаться. Взгляд его показался Стольбергу каким-то растерянным, жалким. Внезапно нахмурившись, он повелительно произнёс:
– Что же вы так заспешили, господин Массари? Я кажется, еще и не дал вам свой окончательный ответ. Или вам не нужны деньги? Я имею полное право подвергать сомнению действия любых неизвестных мне людей, неожиданно заявившихся в мой дом с деловым предложением, – он намеренно сделал ударение на последних словах, подчеркивая, что не верит им. – Считаю, что ваша поспешность похожа на бегство. Вы почему-то не довели дело до конца и сдались без боя, Дмитрий Николаевич, – в голосе хозяина дома слышались неприкрытая ирония, легкая насмешка и вызов.
И Массари поднял брошенную перчатку. Подумав, он кивнул головой и сказал:
– Вы правы, – вернулся и с вызывающим видом развалился в кресле. – Я деловой человек и готов продолжить беседу.
– Вот и хорошо. Деньги любят рассудительных людей и обдуманных действий. Ну а нам, деловым людям, нужно подчиняться и сдерживать гонор, не правда ли, Дмитрий Николаевич? – в голосе Стольберга, получавшего искреннее удовольствие от разговора, проскользнула ироничная насмешка. К тому же где-то в глубине души у него уже разыгралось любопытство дельца, почуявшего близкую наживу.
– Вы правы, – холодно согласился Массари, испытывая ненависть к выскочке купцу, перед которым ему, потомственному дворянину, приходилось унижаться. Ну что ж, ради денег придется потерпеть.
– Вам нужны деньги, и вы готовы идти на жертвы, которые, как вам кажется, могут вас унизить. Но если с вашими желаниями, господа, всё понятно, то что нужно мне? Вот в чем вопрос… – будто прочитав его мысли, протянул Стольберг и задумчиво взглянул на страдающее лицо Петра Ухтомцева.
– У нас есть доверенность от Ухтомцевой на ее младшего сына на право подписи и есть векселя. Два на две тысячи рублей и один – на шесть тысяч. Нужны наличные. Необходимо расплатиться с архангельскими купцами до вечера сегодняшнего дня. Они уже завтра уезжают. А от оплаты векселями эти люди отказываются, просят деньги, – напористо продолжал говорить Массари. Он угодливо заглядывал в лицо Стольберга, выражая всем видом готовность предоставить любые доказательства для подтверждения своих слов.
– Понятно, что денег просят, кому их не надо… Петр Кузьмич, а какую вы рыбу купили? – обратился Стольберг к Ухтомцеву.
– Лосось, судак, омуль, черная икра, – дрожащим голосом перечислял тот, проклиная себя в душе за ложь и желая как можно скорей убраться из гостеприимного дома и от внимательного взгляда его хозяина.
– А где можно посмотреть на нее?
– Да за вашу доброту, любезный Давид Абрамович, даже не беспокойтесь об этом. Завтра же утром доставим вам на дом рыбу, – вмешался Массари, изображая на лице готовность угодить.
– Спасибо. Позвольте дать вам совет, Петр Кузьмич?
Тот согласно кивнул.
– Скоропортящимся товаром, птицей, мясом и рыбой лучше заниматься зимой, когда затраты на хранение ничтожны. Занялись бы вы лучше как ваши старшие братья металлом, или же на худой конец продажей зерна и хлеба. Могу в этом деле вам посодействовать. Это сразу принесет вам прибыль, ваш брат занимается хлебом. И вы возьмитесь, хлеб всегда будет нужен и будет иметь постоянный спрос у всех сословий.
– Я думал об этом. Просто случай с рыбой подвернулся, вот и попробовал, – не без самоиронии пояснил Петр. Стольберг понимающе улыбнулся:
– Ничего страшного. Все мы с чего-то когда-нибудь начинаем. Любой опыт полезен. Я выдам вам нужную сумму, но удержу для себя комиссию. Вы согласны, господа?
Массари бросил взгляд на Ухтомцева и утвердительно кивнул. Ухтомцев тоже кивнул. А Давид Абрамович в ответ вздохнул и добавил:
– За три ваши векселя в сумме десять тысяч я могу вам выдать на руки четыре цибика чая и тысячу двести пятьдесят рублей. Если вас устроят такие условия. Если нет, другого предложения для вас у меня не будет, – спокойно заключил хозяин дома и откинулся на спинку кресла.
– Позвольте нам с моим клиентом немного посовещаться, Давид Абрамович, – попросил Массари.
– Пожалуйста. Там за портьерой есть глухая комната, специально для переговоров. Дверь открыта, ключ – с внутренней стороны, стены там оббиты двойным слоем войлока и завешены коврами. Вас никто не услышит, – ответит тот.
– За 10 тысяч он нам дает тысячу рублей и чай! Но это же грабеж. Согласитесь, что он предлагает нам маленькое возмещение, – закипятился Ухтомцев, когда они остались одни.
– Да ты что? – накинулся на него Массари. И тут же осекся, воровато оглядевшись вокруг. Затем подступил к Петру, приблизив свое перекошенное лицо и сердито процедил: – Твои фальшивые бланки сейчас гроша ломаного не стоят без настоящей доверенности твоей матери! Благодари бога за то, что он с нас ее не спрашивает! Даже подозрительно, почему… Может, собирается нам навредить? Мы уйдем, а он сразу побежит в полицейский участок? Впрочем, нет, не побежит. Чую, что дело нечисто. С этого напыщенного гуся хоть бы что-то взять. Как говорят, с драной овцы да шерсти бы клок.
Помрачнев, прибавил:
– Он мог нас выгнать без разговоров. И был бы прав. Я бы на его месте так и поступил с неожиданными просителями. Но он слишком жадный, желает с нас выгоду свою поиметь, потому и не прогнал. Любопытство взыграло. А потом, видно, решил, что обвел нас вокруг пальца. Пускай так думает. Деньги возьмем и уйдем. Нет, ты послушай, у нас снова появятся деньги, – в радостном предвкушении добычи крылья его носа задрожали и хищно раздулись. В этот момент он глубоко презирал стоящего перед ним молодого Ухтомцева, ненавидел Стольберга, завидуя ему. Массари почему-то казалось, что тот козыряет перед ним, дворянином, богатством, ставя это себе в заслугу, и всем видом показывая, что имеет право благодаря могуществу денег диктовать любые условия. Он же, Дмитрий Николаевич Массари, потомственный дворянин и владелец обширного родового поместья, пускай даже и находящегося сейчас под управлением опекунского губернского совета, вынужден унижаться перед купчишкой и выскочкой, и просить у того денег.
Не слушая больше Массари, Петр, как потерянный, рухнул на диван, ошеломленно уставившись в пол. Зияющая пропасть разверзлась перед ним, и он явственно увидел ее. Из этой пропасти для него уже не было обратного выхода к честной жизни, впереди маячили суд и Сибирь. Происходящее могло бы показаться ему страшным сном. Но даже в этот момент вряд ли он думал, что череда совершенных им же поступков как раз и привела его к краху. Нет, он снова как закоренелый неудачник стал обвинять в происходящем кого угодно: мать, опекавшую его, брата Ивана, Массари и Жардецкого, втянувших в аферу. А ведь он давал себе зарок рассчитаться с долгами и начать жить честно. Как же так получилось, что он еще больше запутывается, как муха в хитро сплетенной специально для него ловкими мошенниками паутине, и не может ничего поделать? Внезапно ему подумалось, что он может решиться, встать и спокойно уйти из этой комнаты и из дома Стольберга. И этот возможный и простой шаг в его глазах не будет выглядеть как трусливое бегство, наоборот, это будет тот самый решительный поступок, которым он будет гордиться, который приподнимет его в собственным глазах и станет для него тем самым спасением, пускай даже ценой позора в глазах Массари и Стольберга.
«Но какое мне дело до того, что они об этом подумают? Рушится-то моя жизнь, не их… А то, что я думаю об этом, – мой ложный стыд», – здраво размышлял он.
Он поднял голову, предполагая исполнить задуманное, но в этот момент Массари, как будто догадавшись о его намерениях, подошел к двери и остановился, сложив руки, как Наполеон. И когда Петр представил себе, что ему придется подойти к нему и, возможно, даже ударить, чтобы тот его пропустил, он смешался и отвел глаза в сторону. Свойственная его натуре трусость и нерешительность, а скорее всего привычка подчиняться влиянию другого, более сильного характера, удержали его и на этот раз от спасительного шага.
Ухтомцев не знал, что все его колебания отражаются на его лице. Массари, наблюдавший за ним, заметил, что он замешкался, и презрительно усмехнулся. Отойдя от двери, он присел на диван рядом с Петром.
– Когда я распишусь на всех бланках, не зевай, предложи ему еще три векселя, по стоимости бумаг на двенадцать тысяч рублей. И мы сшибем с него еще денег. Он жадный и обязательно поведется, тут мы его и примем, тепленького, – поучал он Петра. Увидев промелькнувшее на лице Петра сомнение, холодным тоном напомнил:
– Ты должен отдать мне деньги через три дня. Не отдашь, я обращусь к твоему старшему брату. Теперь мы с тобой крепко повязаны.
«Как пошло и гадко всё закончилось. И как легко этому мерзавцу удалось выманить у меня матушкины векселя, он захлопнул капкан… и поделом мне, дураку», – обреченно рассуждал Петр.
Они вернулись в кабинет и сказали Стольбергу, что согласны с его условиями. Тот удовлетворенно кивнул и позвонил в колокольчик. Вошедшему человеку он велел принести письменные принадлежности и бумагу из кабинета. Когда всё принесли, Массари по приглашению хозяина пересел за стол и вынул из заветной папочки векселя. На одном из двух тысячных векселей он написал свой безоборотный бланк, а на двух других – оборотные бланки.
Внимательно изучив подписи и сами векселя, Стольберг аккуратно сложил их. Затем он молча вышел из комнаты с векселями. А когда вернулся, то держал в руках небольшой продолговатый ящичек из полированного красного дерева. Поставив ящичек на стол, он вынул оттуда пачку ассигнаций. Отсчитал необходимое количество и передал деньги стоящему возле стола Петру Ухтомцеву.
Петр взял деньги, бормоча слова благодарности, но не поднимая головы. Ему казалось, что едва только он взглянет в лицо хозяина дома, непременно выдаст себя.
– Иду вам навстречу ради вашей матушки Александры Васильевны, очень ценю ее и уважаю. Передайте ей от меня самые наилучшие пожелания, когда завершите дело. Брата вашего Ивана Кузьмича я надеюсь скоро увидеть на заседании нашего общества. Коробки с чаем, господа, вам выдадут в моем магазине в Гостином дворе, – Стольберг написал записку приказчику и также передал ее Ухтомцеву.
Тот снова стал горячо благодарить его, про себя желая только одного: чтобы эта постыдная преступная сделка как можно быстрей завершилась.
Давиду Абрамовичу же по-отечески было жаль молодого Петра Ухтомцева. Он хорошо разбирался в людях и видел перед собой запутавшегося слабохарактерного юношу, по каким-то причинам попавшим под чужое сильное влияние. Видел он и то, что к нему пришли проходимцы, которые только что передали ему фальшивые векселя или же не имеют на руках доверенности на право подписи. Всё это Стольберг явственно видел и понимал, однако осознанно пошел на эту сделку, отдав деньги и заранее зная, что не вернет их никогда. Но делал это он ради Петра Ухтомцева, который по возрасту годился ему в сыновья. В лице молодого человека сквозь черты явно проступающего на нем порока видны были простодушие, открытость и беззащитная прямота. «Бедолага заблудился в трех соснах и попал в переплет… Если мои деньги хоть как-то облегчат его положение, я их дам. А вот того, другого хорошо бы упечь на каторгу, чтобы не повадно было молодежь с дороги сбивать», – сердито подумал он про Массари, решив как можно скорей встретиться со старшим братом Петра Иваном Ухтомцевым для выяснения всех обстоятельств дела.
– Не робейте, – ободряюще проговорил он, обращаясь к Петру, – деньги не должны становится той целью, ради которой нужно от всего отказываться, а самое главное, ради них нельзя отказываться от того, что для вас важней всего. Деньги – средство для достижения цели, но не сама цель…
«Когда у самого-то их куры не клюют, почему бы не поучить других», – с сарказмом подумал Массари, поднимаясь и подходя к картине с девушкой. Картина висела возле окна. Лучи солнца, попадая на нее, вызывали игру света и тени и как будто оживляли плывущую по воде листву, примятую траву, пожелтевшие листья и лицо девушки.
– Я не стол ревностно служу золотому тельцу, как может показаться с первого взгляда. Продажи зерна приносят мне твердый постоянный доход. Торговая деятельность связана с математикой, а это волей неволей будоражит мой ум и заставляет анализировать, ставить и достигать какие-то цели. Это важно: поставить перед собой цель, преодолеть себя, достичь ее и увидеть результат, – Давид Абрамович сделался задумчив и умолк. Потом добавил: – Зарабатывание денег, прибыль – важно, но для меня это не главное. Иногда я даже думаю, что всё это суета, которая отрывает меня от чего-то более важного и необходимого, от того, что сидит во мне, от юношеской мечты. Я, знаете ли, с детства люблю рисовать, и к счастью у меня был хороший учитель – мой отец. Кстати, этот пейзаж с девушкой, на который сейчас смотрит Дмитрий Николаевич, я сам написал, – не без гордости заметил он, указывая на картину.
– Картина великолепная. Чувствуется рука хорошего мастера. У вас есть талант, Давид Абрамович, – обернулся к нему Массари.
– Благодарю, я очень польщен. Мне как художнику-самоучке приятно, что и на мою работу нашлись настоящие ценители, – Стольберг широко улыбнулся. В глазах его загорелся огонек неподдельного удовольствия.
– Согласен с Дмитрием Николаевичем, я тоже обратил на неё внимание, когда вошел. Очень красивая картина и девушка тоже. А кто она, если не секрет? Ведь вы писали её с натуры? – спросил Петр.
– Да. Это моя жена. Такой я увидел ее спустя неделю после нашей свадьбы, – охотно пояснил Стольберг и подошел к портрету. – Я хотел передать ее праздничное настроение. Как вам кажется, господа, получилось?
– Да, получилось. Очень хорошо, – сказал Петр.
– Спасибо. Это были очень счастливые мгновения жизни, и когда мы поженились, и когда я писал ее портрет… Но у кого их нет? Дай бог их каждому пережить. В последнее время я заметил, что стал хуже рисовать. Порой даже кисть не хочется брать в руки, как будто что-то погасло. Да и Софья Яковлевна недавно скончалась, а без нее как-то не так. Наверное, это всё признаки усталости и старости, господа, – признался Стольберг. Он грустно вздохнул. Лицо его в этот момент стало по-детски беззащитным и трогательным.
– Ну не будем больше о грустном, господа! Кстати, у меня есть еще кое-какие картины. Могу показать.
– С удовольствием посмотрим. А вы как на это смотрите, Дмитрий Николаевич? – воскликнул Петр и взглянул на Массари. Мгновенье поколебавшись, тот тоже кивнул.
Хозяин дома оживился.
– Спасибо. И все же я рад, господа, что могу вам помочь. Сам ведь был когда-то таким, как и вы, Петр Кузьмич. Вы молоды и находитесь в начале пути, и возможно, не знаете, куда следует двигаться. Послушайте мой добрый совет, идите туда, куда ведет ваша совесть. И будьте уверены, что ваша семья никогда от вас не откажется, – добавил Стольберг и как-то странно поглядел на него.
– Извините, я, наверно, вас отвлекаю? Петр Кузьмич, мне помнится, вы хотели что-то еще узнать у господина Стольберга, – напомнил Массари, который оставался сидеть за столом с безразличным высокомерным видом, вычерчивая на листочке какие-то каракули.
– Да, – спохватился Ухтомцев и нерешительно добавил: – Позвольте просить вас еще об одном одолжении, – он слышал свой голос и понимал, как жалко выглядит со стороны.
Стольберг ободряюще кивнул.
– Есть еще три векселя на сумму четырнадцать тысяч рублей. Я могу их вам передать по номинальной бумажной стоимости.
– Хм, – пробормотал Стольберг, впиваясь глазами в побледневшее лицо Ухтомцева. – Я подумаю. И вы поставите свои бланки на векселя? – спросил он у Массари. Тот кивнул.
– Если так, господа, я согласен помочь Петру Кузьмичу. Но на моих условиях, – произнес Стольберг.
Заметив промелькнувший в прищуренных глазах Массари хищный огонек, он окончательно укрепился во мнении, что предложенные ему векселя все до единого поддельные. Но ничем не выдал свою догадку.
Петр судорожно отвернулся, чувствуя себя раздавленным. Он стыдился себя, понимая, что не заслуживает со стороны Стольберга ни малейшего сочувствия и участия, потому что сам его в этот момент подло и бессовестно обманывал.
Покончив с денежными вопросами, Масссари и Ухтомцев поднялись и вслед за хозяином прошли на застекленную мансарду на втором этаже, выходящую широкими обзорными окнами на разросшийся сад сзади дома. Обстановка в мансарде оказалась скромной: никакой лишней мебели, только воздух и свет, пронизывающий в этот солнечный ясный день всю ее насквозь. Посередине мансарды стоял мольберт и высокий вращающийся стул без спинки. В углу притулился кожаный диван, на котором лежал сложенный шотландский плед. На круглом столе у стены горой лежали свернутые исписанные холсты, коробки с красками и кисти.
– Моя берлога, господа. Проходите, рассаживайтесь, где хотите, – проговорил Стольберг. Подойдя к окну, он распахнул его настежь, чтобы проветрить помещение.
Петр приблизился к окну и поглядел вниз. Вид сверху на сад был красивый, и ему даже показалось, что мансарда, а вместе с ней и он, как будто плывут над верхушками качающихся под ветром деревьев. В открытом окне щедро буйствовал жаркий июль, ослепительно сверкало солнце. Где-то внизу послышался возглас работника, кто-то ответил, потом в отдалении прогрохотали колеса телеги по неровной булыжной мостовой.
Пока он размышлял, вслушиваясь в звуки с улицы, хозяин дома вышел и распорядился насчет закуски. Вернувшись, он присел на высокий вращающийся стул и о чем-то тихо заговорил с Массари.
Петр не поворачивался. Стоял возле окна, погруженный в тревожные раздумья.
Спустя несколько минут к ним в комнату вошел человек и внес небольшой столик. За столиком принесли напитки и кое-какую еду. Хозяин предложил гостям присесть за стол и перекусить. И пока они пили и ели, он рассказывал историю, как однажды поддержал бедного молодого художника, не родственника, приехавшего в Москву из провинции. И тот жил у него в доме все время, пока учился в Академии художеств.
Это почему-то не удивило Петра. Чем больше он разговаривал со Стольбергом, тем больше понимал, что тот необыкновенный человек.
Заговорили о живописи, русских и зарубежных художниках. Массари охотно поддерживал разговор. К удивлению Петра он высокопарно и непонятно рассуждал о различии во взглядах и восприятии западных европейцев и русских «азиатов», как он назвал соотечественников, на искусство, и как это отражается на современных произведениях, высказывался он и о картинах, которые демонстрировал перед ними хозяин дома.
Петр же, пока они разговаривали, молчал. В беседу он не вступал, не желая выдавать свои чувства. В тот момент его мучили сомнения, нужно ли ему продолжать жить, как раньше, безвольно плывя по течению, или же укоротить гордыню и помириться с матерью, а главное с братом Иваном. Про старшего Федора он даже не думал, так как тот проживал далеко и не мог оказывать на его жизнь никакого влияния. Представив себе, как хорошо будет, если он помириться с братом Иваном, и тот станет воспринимать его как ровню, Петр оживился и даже высказался об одном из пейзажей, мол, картина мрачноватая, а было бы хорошо, если бы нанести на холст еще белой краски.
Однако было еще одно обстоятельство, которое мешало ему быть искренним и думать о картинах Стольберга. Дело в том, что Петр, будучи сам, как он считал, творческим человеком, ревностно относился к чужому творчеству и совсем не терпел рядом с собой более успешных художников, писателей, журналистов, а особенно поэтов… И если в каком-то журнале он видел часто мелькавшую фамилию какого-нибудь автора, которого он считал весьма посредственным в сравнении с собой, то обычно с кислым и скептическим выражением лица говорил матери, что дескать напечатали этого автора N, только потому что тот или дал взятку, или же сделал подарок издателю, или имеет связи, приходясь тому кумом, сватом или братом, но уж никак не талантом.
Они вышли от Стольберга уже под вечер и встали на обочине в ожидании, когда мимо проедет извозчик. На улице в этот час было совсем мало прохожих.
И вдруг над их головами в теплом и пыльном воздухе величественно поплыл колокольный перезвон. Это на московских звонницах гулко и весело зазвенели колокола, приглашая на вечернюю службу. Колокола торжественно гудели и гудели, звуча в унисон, и перекликаясь на все лады. Глубокие чистые звуки отражаясь от строений, создавали в воздушном пространстве неповторимый и мелодичный музыкальный ряд. Можно было заслушаться этим бесконечно родным и созвучным всякой русской душе перезвоном.
Наверху улицы появился извозчик. Массари помахал рукой. В этот момент мимо них по тротуару проходили две девушки. Когда они с ними поравнялись, Петр заметил, какое у одной было красивое и строгое лицо: она улыбалась и кивала, внимательно слушая, что говорит подруга. Как в тумане промелькнули перед Петром ее выразительные удивительные глаза, обдало нежным запахом духов. Замерев, Петр посмотрел ей вслед, как будто стараясь обнять взглядом всю ее изящную стройную фигуру.
– А ты чего замер-то? Смотри, не умри… Если хочешь, давай сядем на извозчика и догоним, – отвлек его Массари.
– Нет. Это ни к чему. В другой раз я бы, пожалуй, поехал. А сейчас нет, – помотал головой Петр.
– Хм, а почему не сейчас? Дело сделано, деньги в кармане. Можно развлечься…
– Поедем. Ни к чему это…
Массари хмыкнул и первый полез в остановившуюся возле них коляску.
– Завтра накуплю много рыбы и отнесу Стольбергу. Не знаешь, куда лучше поехать? – расспрашивал Петр дорогой.
– Откуда ж мне знать. Это ведь, не я беру рыбу у астраханских купцов, – с ухмылкой отвечал Массари, намекая на придуманную ими легенду. Он отвернулся и со скучающим видом поглядел в окно.
– Купи ему черной икры и побольше. Этому он точно обрадуется. Тем более, пошел нам навстречу и выкупил все векселя. Да и к тебе отнесся по-отечески, – ухмыльнулся Массари и добавил с иронией: – Похоже, твой запойный вид побудил в этом сердобольном чудаке желание делать добро.
– Смею вам заметить, что с вашей стороны непорядочно за спиной так уничижительно отзываться о хорошем человеке, – бросил Петр, чувствуя себя униженным от брошенного в лицо издевательского намека на его болезненную зависимость.
– Почему, поясни, – спокойно прищурился Массари.
– Вы, Дмитрий Николаевич, привыкли судить о людях в унизительной и высокомерной манере. А господин Стольберг – порядочный и честный человек. По нему сразу видно, что имеет совесть. Это не он, а мы заявились в его дом и насочиняли с три короба. При нем вы себе не позволяли так ерничать… Вы относитесь к людям, как вам выгодно и в зависимости от того, могут ли они принести вам пользу, – в сердцах заключил он и замолчал. Ему не сразу удалось подобрать нужные слова, и он почувствовал, что окончательно запутался. Ему всегда было проще изъяснять свои мысли пером на бумаге, много раз поправляя и переписывая написанные фразы и предложения, достигая отточености слога. А когда приходилось пускаться в решительные доказательства, язык частенько отказывался ему повиноваться и закостеневал.
– Оставьте для других эти высокопарные художественные сентенции. В нашем случае они выглядят смешно. Вы, впрочем, тоже, – оскалился в ухмылке Массари.
– Когда вы хотите чего-то добиться, вам не смешно. А когда уже и использовали, как тряпку, то можно и выбросить. Так по-вашему получается? – возмутился Петр. Он был рад возможности выплеснуться своему накопившемуся раздражению и высказаться.
– Думайте, что хотите, мне как-то это все равно. И, кстати, зря за него заступаетесь и напрасно выслуживаетесь перед этим субъектом… Уж он-то точно не оценит ваших стараний. У этого господина, смею напомнить, денег куры не клюют, в отличии от нас с вами. И чего ж тут плохого, что он с нами ими немножко поделился? Да, мы между прочим, просто прибегли при вашем, так сказать участии к небольшой уловке, чтобы этого добиться, – заключил Массари и весело подмигнул. Его начинала забавлять горячность Ухтомцева.
– Противно… Мы поступили подло, обманули хорошего человека, художника, – угрюмо пробормотал Петр спустя некоторое время.
– Да, да… мы такие дурные люди. Да и какой он художник? Обыкновенная посредственность, возомнившая себя гением. А как перед нами распинался. Наверно, хотел загнать нам свои картины втридорога. Но мы люди умные, не купились. Хм, постойте-ка! С чего это вы взяли, что он такой уж хороший? У него это что, на лбу написано? – с издёвкой поинтересовался Массари.
Петр сердито молчал.
– Поставить ногу в дерьмо и не испачкаться… Ну так, братец мой, не бывает. Любишь кататься, люби и сани возить, – заключил Массари и покровительственно похлопал Ухтомцева по плечу.
На следующий день рано утром Петр поехал в Гостиный двор и купил целый мешок рыбы: осетров, омуля, вяленой корюшки и черной икры. Отвез к дому Стольберга и передал дворецкому, отворившему дверь.
В десятых числах августа, во время отсутствия Жардецкого, он наконец-то решился вернуться домой и сбежал с квартиры Жардецкого. Вечером того же дня, задворками и чужими садами, огородами уже в темноте пробрался к родительскому дому. Пролез в как будто специально оставленную для него дыру в заборе и прошмыгнул к небольшому флигелю позади дома. Рядом с флигелем был дровяной навес. Там всегда стояла широкая лавка, на которой Петр и намеревался устроиться на ночь. Их дворовый пес Полкан, почуяв чужого, как призрак бесшумно и неожиданно возник перед ним из-за кустов и грозно зарычал. На ночь собаку отвязывали, чтобы стерег двор и дом.
Но узнав хозяина, Полкан заливисто обрадовано залаял.
– Ну будет тебе, будет. Ах ты, как распрыгался-то. Рад? Да? И я тоже рад, собака ты моя глупая, – ласково приговаривал Петр, отворачиваясь от пса, норовившего лизнуть хозяина в нос.
Петр присел на корточки и стал ласкать перевернувшегося на спину и задравшего лапы кверху Полкана. Пока он гладил мягкое теплое брюхо и чесал за ушами, притихший довольный пес блаженно жмурился, раскрыв пасть.
Загремел отворяемый засов. Полкан напрягся и повернул на шум морду. Петр вскочил и метнулся в густо растущие кусты сирени. На пороге флигеля выросла долговязая фигура Архипа, державшего горящий фонарь в левой руке. Он был бос, в распущенной исподней рубахе.
– Кто здесь? – настороженно спросил он в темноту.
– Я, – глухо вымолвил Петр Ухтомцев, выходя из-за кустов.
Казалось, Крутов видел его только вчера и ничуть не удивился его появлению. Прикрыв фонарь рукой, он спокойно и добродушно объяснил:
– А я на вас сразу подумал. Мы только вчера с бабами о вас говорили. А тут раз, и вы появились! Значит, будете жить богато. А вы, Петр Кузьмич, к нам теперь как? Насовсем или… – он не договорил.
– Насовсем.
– Ну, и правильно. Чего у чужих-то жить, когда свой дом простаивает, – согласно кивнул головой Крутов.
– Матушка дома?
– Нет. Как уехали на троицу в Архангельск, так до сих пор и не вернулись. Меня вот тоже с собой звали, да я не поехал. За домом-то надо кому-то присматривать. На баб нельзя положиться, – рассказывал Архип, светя впереди себя фонарем и уступая Петру дорогу к дому (к флигелю, куда?). Войдя, он достал из берестяного короба мягкие чувяки и подал их хозяину.
Петр снял сапоги, переобулся. Зачерпнул кружкой воды из ведра, припал с жадностью усталого путника, долго скитавшегося по раскаленной пустыне. В горле у него прояснело и посвежело, а грызущий внутренности червяк ненадолго притих.
Пока Крутов на скорую руку собирал ужин, он уселся за стол и осматривал родную обстановку. В горнице было тепло и привычно покойно.
– Я вам сейчас щец подогрею, – заботливо проговорил Архип. Он пошевелил кочергой разгорающиеся головешки, загремел ухватом, ставя в печь чугунок со щами.
Темнота за окном нависала, как тяжелая ночная портьера. В углу в круглом дубовом бочонке тянулся к окну огромный фикус.
– Ужинать буду подавать, готово, – проговорил Архип.
– Подавай, – кивнул Петр. Он сидел за столом и наблюдал, как Крутов передвигается по горнице, здоровой рукой вынимает из буфетных ящиков и расставляет перед ним столовые приборы, хлеб и кувшин с топленым молоком. Затем он ловким движением вытащил ухватом из печи горячий чугунок и поставил на стол. Сам уселся напротив, подождал и спросил:
– Может, вам еще кваску холодненького из погреба принести?
– Принеси. – Петр торопливо и с аппетитом хлебал наваристые жирные щи.
– Вы пока ешьте, а я схожу разбужу Степаниду, пускай, вам в доме постелет, – поднимаясь из-за стола, говорил Архип.
– Не нужно. Если вы не против, я переночую у вас?
– Как я могу быть против? – удивился Архип. – Вы, Петр Кузьмич, тогда на мою постель ложитесь, а я в сарай пойду спать. У меня там для таких случаев тюфячок припасен. Ночи сейчас еще теплые, чай, не замерзну.
Пока Архипа не было, Петр доел щи и налил ещё. И снова он хлебал с жадностью, стремясь заглушить противную тошноту и сосущее ненасытное чувство в животе. Вскоре почувствовал, что наелся, в теле появилась сонливость и приятная расслабленность.
– Расскажи про матушку. Как она поживает? Поди, уже думает, что я помер, – попросил он, кладя ложку на стол. Только сейчас он понял, как соскучился по дому, простым и обыденным вещам, хозяйственным новостям, сколько у самих прибытку в коровах или телятах, сколько доится молока и делается масла, почем нынче зерно, кто у соседей женился, кто помер.
– Слухи ходили, скрывать не буду, – со вздохом сожаления, рассказал Архип, что происходило, когда он ушел из дома весной, – но вы же знаете свою матушку, она не поверила. Сказала, мол, вы сперва мне его труп покажите, а потом и говорите, что сын мой помер. Он, ведь, когда с Гаврилой Андреевичем из Тулы вернулись и увидели, что их сейф вскрыт, сначала на нас с Лукьяновной подумали. Ругаться начали, кричать… А разве мы на такое способны? – Архип укоризненно покачал головой и вздохнул. – Упаси господи, чтобы мы хозяйское добро в руки взяли! – с нескрываемым отвращением и презрением к неизвестному вору воскликнул Архип. – Стыдила нас, дескать мы виноваты, не уследили за их имуществом, ну и за вами тоже, что вы скрылись из дома. А потом ничего: помаялась бедная и успокоилась.
Петр сидел, опустив глаза в тарелку, и угрюмо молчал.
– А теперь разве узнаешь, кто эти деньги взял? – проговорил Архип и испытующе посмотрел на сосредоточенно хлебающего щи хозяина. Тот охотно кивнул в знак согласия, не поднимая глаз от своей тарелки.
– Матушка ходила в участок? – выдавил Петр, машинально отодвигая подальше тарелку, как будто та мешала ему задать давно беспокоивший вопрос. Поднял голову и напряженно вгляделся в лицо Крутова. Но тот отрицательно покачал головой:
– Какая же мать пойдет и заявит в полицию на родного сына? – воскликнул тот и осекся, опомнившись, что сболтнул лишнее.
– Значит, она меня винит… я так и думал. Хоть ты тут и заливаешь мне. Да ведь не я это сделал, не я! – запальчиво выкрикнул Петр, чувствуя, что слова его звучат неубедительно.
– Да откуда же мне знать, что Александра Васильевна про вас думают, Петр Кузьмич? Они ведь нам про это не докладывали, – заюлил Архип, – за себя и за баб могу сказать: не мы украли. Да и чтобы кого-то обвинить, нужны доказательства, а их-то как раз и нет! Верно ведь, Петр Кузьмич? – придумал он на ходу отговорку и лукаво подмигнул. И хотя поведение и слова Архипа ясно показывали, что он просто уходит от прямого ответа, Петр очень хотел верить его словам и заметно повеселел.
– Да, если бы и нашлись такие доказательства, да разве ж пойдет какая мать на родного сына в полицию заявлять? Ни в жизнь не пойдет, уж, я это точно знаю! – продолжал разглагольствовать Архип. Он пытливо вглядывался в лицо молодого хозяина, как будто всё ещё искал подтверждения, что не он украл те деньги.
– И то правда, Архипушка. Матушка-то моя, – женщина правильная, золотой души человек: последнюю одежонку с себя поснимает, и чужому отдаст, лишь бы тому стало тепло и хорошо…, – нахваливал Пётр свою мать.
Уже когда Архип направлялся к дверям, намереваясь идти в сарай, Пётр, сидя на разобранной для него постели, спросил вдогонку:
– Как думаешь, простит…?
– Отчего же не простит, конечно же простит… Мать, всё ж таки, а вы – родной сын…, – успокоил Архип, и тихонько прикрыл дверь.
Крутов был родом из астраханской губернии и в молодости работал деревенским кузнецом. Женившись и обзаведясь тремя ребятишками, он как-то раз посредине зимы пошёл на охоту и угодил в полынью. Ноги сильно не пострадали. А вот, на правой рабочей руке началась гангрена, и руку пришлось ампутировать. Хирург ему попался хороший и сделал всё аккуратно. Так сильный и молодой мужик стал увечным калекой. Левую руку доктор тоже ему подлечил, хотя она потом долго заживала. Хирург хотел и её отрезать. Но Крутов сбежал из земской лечебницы, стал молиться. И свершилось чудо. В незаживающей гниющей ране появились белые червячки. В страхе он снова пришел к тому доктору. А тот успокоил его, объяснив, что если появляются червячки, то это значит, что кровь не заражена, и рана скоро заживет. Так и случилось: рана зажила. А пальцы хотя и потеряли былую чувствительность, но остались рабочими. После спасения левой руки Крутов, будучи и ранее набожным, ещё больше уверовал в могущество божьей силы и благодати. Правда, с кузнечным делом ему пришлось распрощаться. Став калекой, и не желая быть обузой своей семье, он подрабатывал, где только было возможным: нанимался к зажиточным хозяевам пасти скот, караулил по ночам церковный двор, собирал деньги на церковные нужды, ходил по деревням, научился колоть левой рукой дрова и ходил по дворам, предлагая рубить их, да и вообще, помогал в чужих хозяйствах. Но денег, которые перепадали за такую кратковременную и непостоянную работу, едва хватало на собственное пропитание. А что говорить о том, чтобы прокормить большую семью. А тут ещё жена его затяжелела четвертым ребенком. Где-то надорвавшись, умерла, – рожая раньше срока и не смогши разродиться. Так Архип в одночасье стал вдовцом с тремя ребятишками на руках. Помыкавшись, он подошел к волостному старосте и попросил отпустить его из общины на заработки в Москву. По его вопросу собрался сельский сход и постановил отпустить, пристроив его детей в чужую семью. Попрощавшись с деревенской жизнью, Крутов пешим ходом, а где и обозом добрался до Астрахани. Какое-то время подрабатывал в порту и на ярмарках. А когда надоело перебиваться случайными заработками, прошёл с бурлаками вдоль Волги до Нижегородской ярмарки, а дальше уже пошёл пешком в Москву.
Недалеко от Рязани он прибился, подобно заблудившейся щепке к плывущей плавным ходом лодке: возвращавшихся из долгого пешего паломничества в Киево-Печорскую лавру богомольщикам, с которыми шла и купчиха Александра Васильевна Ухтомцева. Пока паломники добирались по российским дорогам, она всю дорогу присматривалась к нему. Расспрашивала, а разузнав, что тот ищет себе постоянный заработок, решила, что непьющий и сильный мужик, пускай инвалид, но пригодиться в небольшом хозяйстве, и позвала его к себе истопником, дворником и печником. Крутов обрадовался.
А поселившись у купчихи во флигеле и привыкнув к своим хозяйственным обязанностям, Архип теперь и не помышлял уходить, решив служить в доме купчихи, пока та его не прогонит.
Через щель в приотворенных ставнях сияющий солнечный луч торжествующе пробивался внутрь горницы, просвечивая ее насквозь.
Петр поднялся и вышел во двор. Направился к бане, где была умывальня. Блаженно щурясь на солнце, он чувствовал радость, как будто заново народился на свет или же в мороз окунулся в сугроб после бани. Когда он был еще маленький, у него с братьями была такая любимая зимняя забава: выбегать наперегонки из парной на улицу и окунаться с разбега в обжигающий снежный сугроб. Потом они долго весело барахтались в колючем снегу и галдели как воробьи, и кидались друг в друга снежками. Высокие снежные сугробы сгребали лопатами перед баней заранее специально для этого.
Умываясь, все время улыбался, вспоминая ту детскую забаву. Потом пошел по двору искать Крутова. Обнаружил сидящим возле сарая и латающим валенки.
– С добрым утром, Петр Кузьмич! – вскинул тот голову, отрываясь от своего нехитрого занятия. Щурясь от солнца, он смотрел на молодого хозяина снизу вверх. Петр почувствовал неловкость за вчерашний разговор.
– Доброе утро, Архипушка. Вижу, что ты уже к зиме загодя готовишься, – похвалил он, усаживаясь рядом с работником на лавку.
– Пора, Петр Кузьмич. Дела-то свои я на сегодня все переделал. Сейчас шить закончу и пойду за молочком к вашему братцу.
– А Белобочка?
– Так она уже тельная.
– Вроде рано?
– Вроде того. Уж так получилось. Не углядели, – добродушно согласился Крутов.
Петр с интересом наблюдал, как тот, зажав между колен валенок, здоровой левой рукой приноравливается и сосредоточенно втыкает длинную цыганскую иглу в твердый как камень, натоптанный войлок.
Пока они сидели и разговаривали, во двор зашел пастух, который привел с утреннего пастбища корову Белобочку и быка. Петр сам завел скотину в хлев. Налил свежей воды в поильники и вернулся обратно к сараю. Архип латал уже второй свой валенок.
– Пастух вроде не наш. Откуда такой? – спросил Петр, плюхаясь снова на лавку.
– Можайский мужик. Работал в типографии Кушнерева, да уволился из-за тамошних тяжелых порядков.
– А что там за порядки, расскажи.
– Рабочих ни в грош не ставят, эксплуатируют, обманывают в заработке, да и условия проживания – в аду получше будет…
– Эка… А что он хотел-то? Приехал из деревни в Москву на фабрику и думал, в райские кущи попал. Это же производство! – самодовольно произнес Петр. Он правда и сам не знал, как рабочие работают на фабриках или заводах.
– А что еще говорил? – спросил с любопытством.
– Всякое, – коротко ответил Архип и умолк. Было видно, что ему не хочется больше распространяться на эту тему.
– Понятно.
– Да вы у него сами спросите, если хотите узнать, – предложил Архип.
– А ты, Архип, тоже думаешь, что моя матушка вас, как это… эксплуатирует? – ляпнул Петр и осклабился.
Архип задумчиво поглядел на него и вновь уткнулся взглядом в валенок.
– Не думаю, – спустя несколько мгновений сказал он, – хозяйка наша – душевный человек, характер твердый, но золотой. Таких, как она на свете еще поискать. Да и ума в ней побольше, чем в некоторых, – многозначительно усмехнулся Архип.
Петр наслаждался солнечным теплом и состоянием охватившей его душевной невесомости, безмятежности и блаженного тихого покоя. Прозвучавшее напоминание о матери хотя и навеяло на него некоторую тревогу из-за свойственной ему неуверенности, но все же не смогло поколебать хорошего настроения. «Ну не выгонит же она меня из дома! Хоть и обещалась, а не выгоняла. Не может она меня выгнать, любит! Вон и Архип ее хвалит», – уговаривал он себя. Он с детских лет привык подчиняться ей, признавая ее верховенство. И хотя это состояние было для него естественным, подспудно ему всегда хотелось вырваться из-под этой опеки. Первоначально он и свое воровство представлял как вызов и протест против установленной над ним ее власти. Это позволяло ему на какое-то время заглушить голос совести. Но постепенно уродливая суть истинных причин совершенного им самим преступления все больше обнажалась перед ним, вгоняя в краску стыда и позора.
Ему хотелось избавиться от гнета прошлой жизни, и он невольно подгонял время, желая, чтобы тяжелый разговор с матерью как можно скорей состоялся, чтобы она его простила, и все стало, как прежде.
Он сходил на огород и посмотрел, как там обстоят дела. Сухая коричневая ботва лежала вповалку вокруг вылезших к свету и солнцу из земли картофельных кустиков. Через три недели картошку можно уже копать. С любопытством обошел рабочий двор, амбары, заглянул в погреб и ледник, где еще с прошлого года хранились съестные припасы, привезенные из деревни обозом. Зашел в застольную и обнаружил тетку Аграфену, которая доставал из печи только что испеченный ржаной хлеб. Лукьяновна суетилась в другом конце кухни. Он поздоровался. И обе женщины тут же засуетились, накрывая завтрак. И вскоре перед сидящим за столом Петром появился кувшин с топленым молоком, скворчащая глазунья на масле, миска с рассыпчатым творогом, нарезанный сыр, колбаса.
Пока он завтракал, работницы суетились возле него, готовые выставить на стол всё, что только его душенька пожелает. Дождавшись, когда молодой хозяин поест, Лукьяновна с сердечным простодушием протянула ключ от его комнаты, объяснив, что его матушка после той кражи от греха подальше врезала замок в его дверь, но внутри ничего не трогала.
Войдя в свою комнату, Петр жадно огляделся, чувствуя себя гостем, попавшим в знакомые, но чужие стены. В воздухе пахло пылью и непроветренным помещением. Он стремился вернуться сюда, пока скитался по чужим квартирам. Как будто возвращение в родные стены поможет ему откатить время назад. И вот он здесь.
Пропасть разделила его жизнь на до и после позорного бегства из этой комнаты, в которой он жил в детстве со старшими братьями. После того, как те уехали из родительского дома, комната полностью перешла в его владение. Из нее вынесли их кровати, осталась стоять только его кровать у окна, застеленная ярким стеганным одеялом, с горкой белоснежных подушек под кружевной накидкой.
Сразу припомнилось, как он в лихорадочной спешке, как безумный, закидывал вещи в сумку, на дне которой уже лежали завернутые в тряпицу украденные им у матери деньги и векселя. И как потом он выбежал из дома и быстро пошел на задний двор, воровато оглядываясь вокруг, лишь бы никто из работников не увидел его. «Как же я подло и гадко поступил. Испортил себе жизнь и матери», – на душе у него было мерзко.
Всё размещалось на старых местах: предметы, вещи, стулья, кровать и комод стояли там, где им и полагалось всегда стоять. И даже шелестящая листвой старая скособоченная вишня росла, как и прежде, за окном на том же месте, загораживая свет. Живя у Жардецкого, он был уверен, что мать в его отсутствие обязательно спилит вишню. Александра Васильевна не любила ее, считая, что та только свет загораживает.
«Ишь как… оставила. Эх, мама, – подумал он с умилением. Запоздавшая благодарность проснулась и теплой волной залила ему сердце.
На столе аккуратной стопочкой лежали исписанные листы со стихами. Он взял в руки листок, прочитал. В душе ничего не дрогнуло. Подумал, сгреб остальные бумаги вместе с синей детской тетрадью и пошел с этим ворохом в гостиную. Там положил бумаги на пол возле печи. Разжег огонь и стал бросать листы в огонь, один за другим. Равнодушно глядел, как съеживаются и чернеют, превращаясь в пепел, его стихи. Заветную синюю тетрадь с самыми первыми детскими и подростковыми стихами, которая казалась ему бесценным сокровищем, ибо в ней хранилась его оголенная душа, он задумчиво подержал в руке. А потом с каким-то бесшабашным азартом закинул в огонь.
Все стало ненужным, казалось по-детски глупым и трогательным. Да и был ли смысл хранить это все? Не жаль было давнего счастливого прошлого, которое уже не вернешь. Он сам от всего отказался. Пришел черед держать ответ перед матерью, собой и Богом. Но все равно надо думать о будущем, надо было решить, как жить с тяжелым грузом преступления. Ждать, когда его найдут, как преступника и соучастника преступления вместе с Массари и его шайкой или же решиться и самому пойти в участок, признавшись во всем… А потом? Потом каторга, позор на честное имя семьи, матери, братьев…Те его за этот позор никогда не простят.
Он был рад тому, что матери нет дома. Можно свыкнуться, осмотреться. Нужно время, чтобы подготовиться к разговору с родными: матерью, старшим братом.
Дождавшись, когда догорит последний листок, он загасил огонь и закрыл заслонку.
Выйдя во двор и обходя все хозяйственные постройки, он по-хозяйски осмотрел их, проверяя, что необходимо подправить в полках или навесах, как постелена на служебных строениях крыша, нет ли дыр в свинарнике или хлеву, не нужно ли их заделать.
После чая он снова пришел к птичнику и там тоже долго сидел, мечтая, как заживет, и поглядывая, как вольготно разгуливают по песку за вольером материнские хохлушки, пеструшки и горделивый красавец петух Карлуша, любимец матери, важно расхаживающий по двору среди кур и не сводящий с них глаз. Кудахтали куры, петух наклонял голову с алым гребешком, зорко следил за подопечными, взмахивал крупными крыльями, как будто собираясь взлететь. Утки лениво копошились возле корыта с водой, установленного посредине загона, или же сонно дремали в теньке под раскидистыми ветками яблони.
Петр бродил по двору, таская с собой в своей холщовой котомке, переброшенной через плечо, холодный квас в глиняной бутылке. Припадал, когда накатывала тошнота или жажда к фляге. Опорожнив, спешил в холодное темное подгребье и наливал очередную порцию напитка из высокой пузатой темно-зеленой бутыли с широким горлом.
После обеда он мирно дремал, греясь на солнышке возле сарая. В четыре часа его разбудил Архип, позвавший отогнать коров снова на пастбище. Он пошел. Вернувшись, растопил баню, помылся и после ужина отправился спать.
На московских улицах воцарилась глухая сонная тишина: не было слышно ни единого звука, ни скрипа деревьев, ни ветра, ни дежурного тявканья дворовой собаки.
Петр битый час ворочался на постели, не в силах заснуть. Пребывание в парной не пошло ему на пользу. Ноги и руки ломило, как при сильной инфлюэнции, в пересохшем рту стойко держался металлический противный привкус.
Алкогольный червяк ожил и требовал положенную дозу. В затылке и висках Петр ощущал давящую боль. Он намеренно не закрыл окно ставнями. И теперь к нему в комнату настырно и страшно заглядывала полная белая луна.
Он отвернулся от нее на левый бок и сразу почувствовал, как левую половину груди опоясала острая боль. Покрывшись испариной, он почему-то решил, что это пришел его смертный час и испытал почти животный страх. Подождал и осторожно перевернулся на спину. Так и лежал, боясь шевельнуть ногой или рукой.
«Смерть за мной пришла, глядит», – тоскливо думал он, чувствуя, как холодеют от страха ступни ног, торчащие из-под одеяла. Он отвернулся от страшной луны. Тихонько всхлипнул, остро чувствуя одиночество, свою ненужность и жалкость.
«Хлебнуть бы водички, а еще лучше бы полштофа найти. Тогда и сон бы сморил. Уснуть, а завтра как огурец»! – он перевернулся и потянулся к графину с водой на тумбе.
Опять грудь опоясала жгучая боль, и он упал навзничь.
«Архип утром увидит, как я лежу, мертвый в бесстыжем виде с задранной до подбородка исподней рубахой…» – представив себя в таком жалком виде, он содрогнулся. Мучаясь от запоев, он раньше звал смерть освободить его от страданий. А теперь, когда она пришла по его зову, он отказывается помирать, потому что, оказавшись дома, снова желает жить.
Так он и лежал в темноте, больной и беззащитный, не в силах пошевелить рукой, на скомканных и липких от пота простынях, взмокший и распластанный, как на плахе, в ожидании завершающего разящего удара.
Когда боль отпустила, он попробовал повернуться на бок, но она снова безжалостно проколола его грудь, будто шилом. Испугавшись, он замер и всмотрелся в черный угол за шкаф. Там стояла смерть в черной одежде. Он силился разглядеть ее лицо и не мог.
– Уйди. Я хочу жить, – прошептал Петр.
Но смерть не пошевелилась. Он стал думать, как будет мертвым лежать в гробу. И эта нарисованная воображением картина показалось ему нелепой бессмыслицей. Только что жил, дышал, ходил, разговаривал – и вдруг его нет? А что там, за страшной чертой? Небытие и вечный сон? И когда он вдумывался, вглядывался в темную пустоту, вся душа его восставала против такой несуразицы. Душа, но не отравленное алкоголем тело.
Шепча пересохшими губами одну за другой молитвы, он глядел на луну и мысленно клялся Всевышнему, что если тот даст еще пожить, он бросит пить. «Зачем же я жил? – с тоской вопрошал он себя. – Не родил детей, зато написал полсотни глупых и пошлых стишков, из которых ни одно не издали. Я жалкий воришка, обокравший родную мать. И я заслужил смерти, потому что именно такого конца я и достоин, бездарно промотав то, что имел… Я вор и бездарность. И эта боль – расплата за мое высокомерие и гордыню. Жил гнусно и гнусно помру. И пускай! Значит, так судит Бог… И если это конец – то пусть он придет».
Сердечные приступы чередовались один за другим до самого утра. И лишь когда через щель в закрытых ставнях просочилась полоска серого света, боль отпустила его.
Чувствуя слабость во всех членах, не отходя от постели, он сходил в туалет в ночной горшок. Задвинул его ногой под кровать, расплескав мочу на полу. И поплелся в комнату матери. Опустившись там на колени перед иконостасом, с благоговейным страхом вглядывался Петр Ухтомцев в лики Богородицы и младенца на Ее руках:
«Помилуй мя, – шептали с мольбой его потрескавшиеся сухие губы, червяк внутри корчился. Петр исступленно теребил худой рукой ворот исподней рубахи.
Стукнувшись костлявым лбом о дощатый пол, всхлипнул. В душе царила смертная тоска. Сердце бухнуло, ухнуло. В глазах потемнело, бешено завертелись стены, мебель… В голове что-то лопнуло, рассыпалось на тысячи разноцветных пронзительных осколков, и он провалился в кровавую глухую темноту.
Архип обнаружил рано утром молодого хозяина лежащим на полу без сознания. Подхватив под мышки, волоком дотащил его до кровати и кое-как уложил.
Очнулся Петр от всхлипываний и причитаний сморкающейся в засаленный передник Лукьяновны. Та сидела на табурете и жалостливо глядела на него, подперев щеку рукой. Глаза ее были мокрыми.
– Чего же вы плачете, Степанида Лукьяновна? – спросил ее Петр.
– Да как же мне не плакать, голубчик мой! Петр Кузьмич, родненький, как же вы нас всех напугали. Что же это такое, как же… – отозвалась та и по-матерински заботливо поправила в ногах одеяло.
– Покушали бы вы, батюшка наш! Может, что-то хотите? А то ведь отощали совсем. Даже матушка ваша не узнает, как увидит. Что вам подать, Петр Кузьмич? – деловито спросила она, приподнимаясь, и уже готовая бежать по первому слову больного на кухню.
– Воды принеси попить. Больше ничего не надо, – попросил Петр и сбросил со лба на пол мокрую тряпку.
Лукьяновна наклонилась, молча подняла ее и, сокрушенно покачивая головой, вышла. Быстро вернулась и поставила возле кровати стул, на него графин с водой. Налила в кружку и бережно подала. Напившись, Петр опустил худые длинные ноги на пол и задумался.
– Спасибо, Степанида Лукьяновна. Вы идите отдыхать, мне уже лучше, – сказал он.
Петр подошёл к заветному иконостасу. Опустился на колени, начал молиться. А когда закончил, ощутил в душе победное торжество над своей слабостью. «Я жив, жив! Спасибо, Господи и Пресвятая Божья матерь», – ликуя, думал он.
Желание бросить пить созревало в нем с прошлой зимы. Но только в это августовское утро окончательно утвердилось Ничто не могло теперь помешать исполнить его. Он убедил себя, что стоит ему только броситься матери в ноги и вымолить прощение, объяснив воровство шантажом и угрозой жизни, как она простит, и жизнь снова наладится. И эта надежда на скорые изменения, состояние подъема, появившаяся решительность и целеустремленность так ему понравились, что он снова и снова с облечением крестился на иконы, шепча слова благодарности. «Я другой, мне по плечу это сделать. Я начну жить заново, я сильный, преобразился. Я убил в себе червя». И от этой блаженной мысли впервые за месяцы пьяного угара в нем как будто воссияла тихая светлая радость, гордость собой, надежда на помощь Бога и будущую праведную жизнь. Вечерело, после самоварных посиделок в обществе Лукьяновны он снова пошел бродить по двору. Все приготовлялись ко сну: люди и живность. Напоенная и накормленная скотина стояла в хлевах и свинарнике, калитки в птичники заперты. Спавшие в низких сарайчиках куры с утками, гусями и индюшками тоже досматривали десятый птичий сон. Из круглого темного зева курятника раздалось хлопанье крыльев петуха, вскрик, в ответ квохтанье. И все снова замолкло.
Где-то на другом конце улицы послышалась игра на гармошке, звучный мужской голос вытягивал протяжную песню, которая то ширилась и разрасталась, подхваченная женскими стройным голосами, то взлетала вверх, в сумеречное догорающее поднебесье. Со стороны заставы, где поле и лес, тянуло ночной прохладой и сыростью.
Архип стоял у сарая и точил косу. У его ног лежал Полкан. Вскочил, как только завидел хозяина, подбежал и завилял хвостом. За воротами послышался оживленный разговор. Уже где-то близко с их домом раздвинулись меха гармони, кто-то лихо и весело заиграл, но быстро прервал мелодию.
– Не слышали, что старуха Старикова учудила? – спросил у него Архип.
– Нет. А что?
– Она ходила в лес за грибами. Потом встала их у дороги продавать и сцепилась с Анной Осиповой.
– Как сцепилась? Обе старушки! – изумился Петр.
Крутов усмехнулся в усы.
– Так я о том и говорю. Лукьяновна рассказала. Встали обе они у дороги: у Осиповой грибы люди берут и берут, а у Стариковой точно такие же – нет. Ну Стариковой, видно, обидно стало, она подошла к Анне Сидоровне, да и пнула ногой ее корзину. Грибы все на дорогу и рассыпались. Во как… Бывает! Но Осипова бабка умная, не стала с полоумной связываться. Обругала, грибы собрала, да и ушла.
– И правильно сделала. Так они теперь, поди, надолго разругались, – предположил Петр.
– Понятное дело. Помирятся… А я у вас, Петр Кузьмич, на завтра хочу на целый день отпроситься.
– Какое-то дело?
– Да, я нанялся к помещику Бодягову, он у себя возле рощи лен собрался на следующую весну посеять. И пригласил мужиков березняк на том месте срубить. Вот я и хотел пойти, поработать. Мне ведь деньги нужно в деревню каждый месяц отсылать. Матушки вашей нет, и денег не стало.
– Но тут уж я вам помочь не могу.
– Да, я это знаю, Петр Кузьмич. Потому и отпрашиваюсь. Отпустите, Христа ради.
– Я не против. Только как же ты одной рукой-то будешь деревья рубить?
– А я рубить не буду, стану сжигать и золу собирать.
Они продолжили обсуждение новостей. Когда Петр поделился, что решил бросить пить, Крутов одобрительно кивнул.
– Это вы хорошо придумали, батюшка. То-то матушка ваша обрадуется, когда вернется. Это ж какая радость узнать, что сын избавился от бесовского наваждения. А то ведь она, бедная, за вас уже сколько заздравных заказывала. Добрая весть, – вновь повторил он и добродушно прищурился.
Работал Архип Васильевич, быстро и ловко двигая точилом по острию. Правая культя, спрятанная в рукаве, завернута за пояс. Звенящий звук точила резко отдавался в ушах Петра Ухтомцева.
– Только вам надобно отходить помаленечку, а то неровен час белочку словите, – по-дружески посоветовал Архип. На своем веку он видел много случаев, когда человек, резко бросавший пить, на третий день заболевал белой горячкой.
– Вы уж совсем обо мне плохо думаете. Неужто я совсем пропащий?! – вспылил неожиданно Петр.
Архип отрицательно покачал головой.
– А чего же тогда… – Петр поднялся и направился к дому.
Но дома в душной комнате ему тоже не сиделось. Походив по пустым темным комнатам, он снова вышел во двор.
Как и предсказывал Крутов, ночью у него случилась горячка. В беспамятстве он выскользнул во двор, дошел до сарая и там зачем-то взял топор. Затем долго ходил кругами с ним по спящему дому и двору, останавливался возле запертых комнат, кладовых, к чему-то прислушивался, вглядывался обезумевшим взором в притаившуюся в зарослях кустов ночную темноту.
Архип входную дверь в ту ночь почему-то не запер. И Петр беспрепятственно прокрался к нему во флигель. Остановился посередине горницы, дико озираясь по сторонам и что-то бессвязно бормоча.
Архип проснулся почти сразу, как только тот вошел. Сперва всматривался в темноту, а когда сообразил, подскочил, как ужаленный и ухватился здоровой рукой за топор. Настойчиво потянул на себя, мягко приговаривая:
– Отдайте мне топор, Петр Кузьмич. Вам его тяжело держать…
Петр не сопротивлялся долго и выпустил топор из ослабевших рук. Архип живо засунул топор под кровать. Зажег свечу и подошел к хозяину.
– Крысы… Гляди, вон же они бегут, – задыхаясь, бормотал Петр, оглядываясь и указывая на стены и потолок, – глянь, как много! Вон же, вон, бегут, окаянные! Бей их, бей их! – дико закричал он и подскочил к окну. Задергал штору, пытаясь стряхнуть только ему видимых тварей.
– Вон они, вон! – возбужденно восклицал он.
Архип крестился, глядя на мечущегося хозяина. «Белочку словил, будь она неладна. Было бы у меня две руки, я бы его сейчас быстро угомонил, лежал бы тихо, как бревнышко. Говорил же, помаленечку надо, осторожненько», – досадовал он, думая, что теперь ему уже не удастся сходить на заработки, как намечал.
Всю ночь ходил он как привязанный за ничего не соображавшим хозяином, куда тот направится, туда и он: во двор или же в огород, или на улицу и мимо спящих домов по темной улице пойдет. Кружили до рассвета. Иногда на них из-за чужого забора брехали собаки. Архип, тяжело дыша, догонял распаленного алкогольной горячкой хозяина и ласково убеждал воротиться домой, что там, мол, того ждет сухая и теплая постель, и что надобно бы отдохнуть, не бродить по улицам, как бездомному. Петр внимательно выслушивал, шевелил губами, бормотал бессвязно и снова бросался сломя голову бегать по спящей быстро светлеющей улице.
Наконец Петру Кузьмичу пришло на ум воротиться. Но и дома продолжилось хождение по комнатам, попытки залезть на чердак. Архип предусмотрительно запер все двери на ключ. И больной, подергав за ручку и, убедившись, что открыть не может, рассердился. Стал кидаться на дверь, пытаясь вышибить ее. И вдруг внезапно он затих.
«Притомился болезный, вот и слава Богу», – с облегчением подумал Крутов. Подошел к присевшему на диван хозяину и стал ласково уговаривать прилечь. А когда тот послушался, накрыл его теплой кошмой в надежде, что больной быстро согреется и уснет. Сам же, сидя у изголовья на стуле, по слогам читал больному молитвы из Евангелия, а потом и сам заклевал носом, не заметив, как уснул.
Проснулся засветло от прогремевшей за воротами водовозной телеги. Убедившись, что хозяин спит, сходил в умывальню, умыл лицо. Взял бидон для молока и пошел к дому Ивана Кузьмича. А когда вернулся обратно, обнаружил, что хозяин исчез.
К этому времени на улице вовсю разошелся дождь. Солнце скрылось, как будто и не светило. И по небу мутной тяжелой грядой ползли серые низкие облака.
Передав кухарке молоко, Архип бросился вон. Обежав двор, заглянув в сарай, на чердак и даже в колодец, он выскочил за ворота. Но на улице никого не было, усилившийся дождь разогнал людей по домам. Сбегав в оба конца улицы, он никого не нашел, чтобы спросить о пропашем хозяине. Расстроенный, он вернулся домой, раздумывая, где искать Петра.
А в это время выскользнувший через задний двор Петр Кузьмич, выйдя за городскую заставу, брел по полю в беспамятстве куда глаза глядят, зачерпывая домашними войлочными туфлями грязь в глубоких, залитых дождевой водой рытвинах, что-то бормоча под нос. Куда он направлялся, он и сам не понимал и не чувствовал, что его ноги попадают в лужи и спрятанные под влажной травой ямы с грязной жижей. Но его всё время подстегивало непреодолимое желание куда-то бежать, мчаться. Он быстро промок, но не чувствовал этого. Происходящее он ясно не воспринимал, и то, что видели его глаза, не совпадало с действительностью.
То вдруг ему казалось, что за ним кто-то гонится, и оглядываясь на ходу, он остервенело начинал от кого-то невидимого отмахиваться руками и даже пытался лягнуть, как это делает бык или корова, недовольные тем, что на них нападают оводы, подпрыгивая и вскидывая задние ноги. Иногда он останавливался как вкопанный и что-то бессвязно выкрикивал, начинал ожесточенно жестикулировать, кому-то пытаясь что-то доказать, приводя в изумление наблюдавших за ним редких прохожих. Но он был далеко от дома, и в этом конце Москвы не встретил ни одного своего знакомого, который мог бы ему помочь. В таком состоянии он пребывал до ночи. Очнулся под утро на другой день на берегу Яузы, лежа среди буйно разросшегося молодого ивняка и водяной травы. Как он здесь оказался, он вряд ли мог объяснить.
Поднявшись, доковылял до ближайшей лесной опушки, как подкошенный рухнул в траву и сразу уснул. Ночью проснулся, дрожа от холода. Вскочил и стал озираться. Долго не мог понять, где находится. А когда сориентировался, тяжело побрел вдоль реки. Домой вернулся под утро. Прокрался тем же путем, которым и вышел.
До полудня пролежал на постели, вытянувшись в длину, закрыв глаза, мертвенно бледный, как покойник. Есть и пить не мог, в желудке ничего не задерживалось, извергалось наружу. Архип отпаивал его водой из чайной ложечки.
– Попейте, Петр Кузьмич, – жалостливо говорил Архип, суетясь возле него, как нянька.
Петр Кузьмич в ответ приоткрывал мутные, ничего непонимающие глаза, мычал что-то нечленораздельное и опять засыпал. Его худые и серые ноги, вылезавшие из-под кошмы, были в синих кровоподтеках.
Спустя день ему стало лучше. И сваренный Лукьяновной куриный бульон похлебал с аппетитом.
Прошло два дня. И вот он сидит в сарае у брата, дожидаясь, когда к нему зайдет Ольга Андреевна.
Иван Кузьмич, не подозревая, что младший брат прячется у него в сарае на заднем дворе, вытер платком вспотевший лоб и направился в огороженную досками летнюю умывальню, где был проведен душ и стояли бочки с водой. Раздевшись, он вошел внутрь и заперся на щеколду. Долго и с удовольствием плескался в нагретой на солнце воде, поливая на себя из лейки.
Возле забора разрослась малина, на смородиновых кустах еще кое-где висели переспевшие ягоды. Над головой у Ивана Кузьмича тяжело свисали ветки яблони с спелыми плодами.
Не удержавшись, он поднял руку, нагнул одну ветку и сорвал яблоко. С удовольствием вонзил в его спелую сочную мякоть крепкие зубы, и в разные стороны брызнул кисло-сладкий сок. Выйдя из купальни, он стал яростно растираться махровым полотенцем. Закончив, огляделся и почувствовал, как в душе у него ширится, дрожит и нарастает счастье от ощущения полноты жизни и долгожданного возвращения домой.
Как мальчишка взбежал по лестнице и прошел в свой кабинет. В дверь заглянул Тимофей:
– Не изволите ли, батюшка, помочь одеться?
– Не нужно, ступай, – ответил хозяин.
Ухтомцев достал из шкафа аккуратно сложенную домашнюю косоворотку, плисовые штаны, переоделся, выдохнул и с облегчением проговорил: «Слава Богу, дома», – после чего ещё раз радостно оглядел привычную обстановку.
Мягко ступая по ковру, обошел стеллажи, приоткрыл дверцы и потрогал расцвеченные позолотой кожаные корешки редких антикварных книг, прикупленных при случае на Смоленском рынке у букиниста Ивана Андреевича Чихирина.
Сам он был равнодушен к книгам, их читала Ольга и дочери. Дотронулся до знакомой поверхности потертого коричневого дивана и оббитого зеленым бархатом стола. Потом перешел в малую гостиную и расслабленно уселся там на диване. Налил из кувшина мятного квасу с лимоном и выпил. Раскрыл газету «Московские ведомости», но читать не стал.
«Тихо, ох, как же хорошо…» – лениво размышлял он, прислушиваясь к знакомому скрипу полов где-то за стеной и доносившимся снизу монотонным голосам прислуги. Опустил голову на грудь и незаметно задремал.