Путь Августина, ехавшего из Милана в Рим, в 387 году, креститься, шел по дремуче-лесистым холмам и долинам Умбрии, не минуя, вероятно, и той долины, у подножья Ассизской горы, где в глухом скиту Портионкулы (имя это от двух латинских слов: portiuncula terreni, значит: «Кусочек», «Частица Земли») спасались в четырех бедных, сплетенных из древесных ветвей, мазанных глиной и крытых соломой хижинах-кельях четыре старца, посланных из Св. Земли в Италию, с драгоценным даром св. Кирилла папе Либерию – частью Святейшего гроба Матери Божьей. Тут же, в дремучем лесу, находилась и малая, шагов десять в длину, семь в ширину, почти такая же, как телесные хижины, бедная церковка, где хранили старцы великую святыню.[1]
Церковка эта, хотя и полуразвалившаяся, уцелела, так же как имя скита, «Портионкула», от дней Августина до дней Франциска, отстроившего ее своими руками заново. Жители окрестных гор и долин, простые, бедные люди, пастухи, дровосеки и угольщики, верили, что Ангелы, сходя с неба по ночам, поют, возвещая людям великую радость, такую же, как там, в Вифлееме. «Вот почему дано той церкви имя: „Богоматерь Ангелов“, Maria Angelorum», – вспоминает легенда св. Франциска Ассизского.[2] В долгую-долгую ночь варварства Ангелы пели и здесь, в Портионкуле, так же как там, в Вифлееме, в зимнюю ночь Рождества, возвещая людям солнце великой радости: там, в яслях, на соломе, в нищете и наготе, родился Сын Божий: а здесь, в такой же наготе и нищете, царство Божие родится.
И то, что возвещали Ангелы, исполнилось: через восемь веков родился св. Франциск на Ассизской горе и основал в долине, у подножья горы, в Портионкуле, первую обитель Нищих Братьев, которой суждено было сделаться «главою и матерью», caput et mater, бесчисленных, рассеянных по всему лицу христианского мира таких же обителей.[3] «Места этого, братья, не покидайте никогда: свято оно!» – скажет Франциск, умирая.[4]
Истинно Господь присутствует на месте сем… Это не иное чтó, как Дом Божий – Врата Небесные, —
мог бы сказать Франциск, видя, что здесь, в церковке Марии Ангелов, исполнился древний сон Иакова:
лестница стоит на земле, а верх ее касается неба, и Ангелы Божии восходят и нисходят по ней (Быт. 28, 12–17).
Здесь же, в Портионкуле, исполнилось и слово Господне:
будете отныне видеть небо отверстым и Ангелов Божиих, восходящих и нисходящих к Сыну Человеческому (Ио. 1, 51).
Если гора Блаженств, где было сказано: «блаженны нищие», – первая на земле точка царства Божия, а вторая – гора Хлебов, где сделаны были нищие блаженными, то третья точка – здесь, в Портионкуле, где это снова было сказано и сделано так, как нигде, никогда, за двадцать веков христианства.
Если бы знал Августин, что это будет, что отсюда, из этой «Частицы Земли», «Портионкулы» – третьей на земле точки, – людям суждено, через восемь веков, снова устремиться к его, Августинову «Граду Божию», Civitas Dei, то, может быть, проезжая через Портионкулу, он сошел бы с коня, снял обувь с ног своих, как Моисей при Купине, преклонил бы колена и поцеловал, плача от радости, эту Святую Землю.
«Утренней Звездой», Stella matutina, назовет св. Франциска легенда.[5]
Миру новое солнце здесь родилось, —
скажет Данте в «Раю».[6]
Так же как там, в Вифлееме, над яслями Бога Младенца, – путеводная звезда волхвов засияет и здесь, в Портионкуле, утренняя звезда Франциска, возвещая людям после долгой ночи – Варварства солнце нового дня – Возрождения.
Первая вестница ночи, Звезда Вечерняя, – св. Августин; первая вестница дня, Утренняя Звезда, – св. Франциск. Умирая в лучах восходящего солнца, играет она, переливается всеми цветами радуги. Как бы играя, «с песнью умер», – «пел, умирая», mortem cantando suscepit, скажет о св. Франциске легенда;[7] можно бы сказать: «с песнью жил и умер»; живя и умирая, пел, играл, как утренняя звезда – в лучах восходящего солнца.
Небо «Утренней Звезды», Франциска, – XIII век.
Чтобы понять душу человека, надо войти в душу времени, в котором жил человек. Но в душу людей XIII века очень трудно, почти невозможно войти людям XX века, потому что те для этих, как обитатели нижней гемисферы на старинных географических картах земного шара, – «антиподы», «люди, ходящие вниз головой»: все, что у тех, – наоборот всему, что у этих; потому что те для этих, как тот акробат, «жонглер» Парижской Богоматери, который хождением на голове перед изваянием Царицы Небесной так утешил Ее и весь Ангельский сонм, что, будучи великим грешником, спасся.[8]
Но обитателям верхней гемисферы, прежде чем судить обитателей нижней, надо бы вспомнить, что «верх» и «низ», в смысле космическом и метафизическом, относительны, так что если бы люди XIII века могли увидеть нас, людей XX века, то, может быть, и мы показались бы им «ходящими вниз головой», «безумствующими», а кто действительно безумствует, это еще вопрос, на который мы уже отчасти ответили таким безумным делом, какого во всяком случае не могло быть в XIII веке, – Великой Войной, и готовимся, может быть, ответить еще большим безумием – будущей войной.
Но если бы мы поняли первое, сказанное людям, слово Господне «обратитесь», на греческом языке, strafête, что значит «перевернитесь», «опрокиньтесь», и другое, «незаписанное» слово Господне, agraphon:
если вы не сделаете… вашего верхнего нижним и нижнего – верхним, то не войдете в царство Мое;[9]
если мы поняли и слово рабби Иозия Бен-Леви, Иудейского книжника времен Иисуса: «Царство Божие есть опрокинутый мир»;[10] если мы все это поняли, то, может быть, узнали бы, что нам нужно сделать, чтобы войти в душу людей XIII века – увидеть небо «Утренней Звезды» – Франциска.
Лучшие люди тех дней, ученики св. Франциска, – «люди духа», viri spirituales, как сами себя называют они,[11] а лучшие из лучших могли бы назвать себя «людьми Духа Святого»; люди же XX века, если не лучшие, то и не худшие, – «люди вещества», «материалисты», как тоже сами себя называют они, а худших можно бы назвать «людьми Духа Нечистого»: вот один из двух очевиднейших признаков нашей с людьми XIII века «антиподности», «обратности», а другой, столь же очевидный, – то, что в планетно-круговом движении человечества по орбите всемирной истории крайняя точка приближения к солнцу. – Христу, перигелий, достигнута, после двух первых веков христианства, в XIII веке, а точка отдаления, такая же крайняя, апогелий, – в XX веке.
Крайности сходятся: в этих двух столь противоположных веках, двух полушариях земли, один и тот же центр земного притяжения, вокруг которого движемся, ходим мы, как нам кажется, «вверх головой», а люди XIII века – «головою вниз», – этот единый центр – Собственность, как первый и последний вопрос: быть или не быть человечеству? Мы и они отвечаем на этот вопрос хотя и в противоположнейших смыслах, но с одинаково бесповоротной решимостью; разгадываем для нас и для них одинаково роковую загадку: что такое Собственность, – высшее ли благо или крайнее зло? утверждение или отрицание человеческого общества и личности? нужно ли разделение на «мое» и «твое» или не нужно; «разумно» или «безумно», говоря на языке XX века, а на языке XIII: «свято» или «грешно»? нужно ли «раздать все, что имеешь, чтобы спастись» или не нужно; «блаженны ли нищие или несчастны», говоря опять-таки на том языке, а на этом: «частная ли собственность или общая?», «капитализм» или «коммунизм»?
Смешивать два «коммунизма» – наш и XIII века – все равно что смешивать невинную девушку с блудницей, детскую улыбку св. Франциска – с дряхлой усмешкой Ленина, утреннюю звезду – с тускло-светящей гнилушкой.
Но не случайно, конечно, основное понятие, в этих двух «коммунизмах», выражается одним и тем же словом «коммуна», «община», очень древним, идущим от первой Апостольской Общины, а может быть, и от самого ее божественного Основателя.
Все же верующие имели все общее. И продавали имение (свое) и всякую собственность, и разделяли всем (поровну), смотря по нужде каждого… Было же у них одно сердце и одна душа (Д. А. 2, 44–45).
«Общее», koinia, по-гречески, а по-латыни, communa – вот как будто один и тот же центр земного притяжения в обоих противоположных полушариях земли, – в обоих веках, XX и XIII; как будто одна движущая воля в этих двух, столь противоположных «коммунизмах». Но если бы мы поняли, что значит слово «верующие» в том свидетельстве Деяний Апостолов: «имели все общее», то мы увидели бы, что в этих двух «коммунизмах» – не одна, а две воли, непримиримые, как жизнь и смерть, как абсолютное «да» и абсолютное «нет». Воля, заключенная в этом одном слове: «верующие», и есть тот архимедов рычаг, которым все «опрокидывается», «переворачивается» так, что ходящие как будто «вверх головой» оказываются ходящими «головою вниз», и наоборот, по слову рабби Иозия Бен-Леви: «царство Божие есть опрокинутый мир».
Здесь-то, между двумя веками, – может быть, уже не нашим и XIII, а нашим и каким-то будущим, – и совершается всемирный переворот, «всемирная революция», по-нашему, но совсем не та, которой ждет коммунизм XX века, а гораздо более похожая на ту, которой ждал «коммунизм» XIII века.
«Вся жизнь Града Божия будет общинной, socialis»; «лишним владеть – значит владеть чужим»; «общая собственность – закон божественный, частная – закон человеческий»: вот путеводная нить, по которой шел св. Августин ко «Граду Божию», в V веке, а в XIII – поднял ее и пошел по ней дальше св. Франциск.[12]
Двух более противоположных святых, чем эти, трудно себе и представить. Что такое «восхищение», «экстаз», Августин, как будто вовсе не знает, а Франциск, можно сказать, ничего не знает, кроме этого; Бог для Августина – в «разуме», а для Франциска – в «безумии»; тот распят на кресте мысли, а этот – на кресте чувства. Только в одном, – в утверждении «противособственности», «общности имения», – «блаженного нищенства», – сходятся оба. К святости начинает путь свой Августин раздачею бедным всего, что имеет; так же начинает и Франциск. Оба затем основывают «Братства нищих», строят для них пустыньки, один – на «Частице Земли», в Тагасте, а другой – на такой же «Частице» в Портионкуле, и оба умирают «блаженными нищими».
Очень вероятно, что Франциск знал немногим больше об Августине, чем тот – о нем; но в одном движении Духа к «Царству» – «Граду Божию», – в разрешении того, что мы называем так плоско и недостаточно «социальной проблемой», – у них обоих, так же как у первых учеников Господних в Апостольской Общине, – «одно сердце и одна душа».
«Я хочу, чтобы все братья, не покладая рук, работали и заработок отдавали в Общину – Коммуну», – скажет Франциск;[13] то же как будто мог бы сказать, заменив только слово «братья» словом «товарищи», честный коммунист наших дней (если только есть коммунисты честные) и даже сделать как будто мог бы то же, но, на самом деле, совсем не то, и даже «антиподно-обратное» тому, что здесь говорит и делает Франциск: тот отнимает у других для себя, а этот – у себя для других; тот явно отрицает чужую собственность и тайно утверждает – свою, а этот свою – отрицает и утверждает чужую.
«Я не хочу воровать, а если бы я не отдал того, что имею, беднейшему, то был бы вором», – отвечает Франциск одному из братьев, когда тот убеждает его не отдавать полуголому нищему последней теплой одежды в зимний холод.[14] «Я не хочу воровать», – это и значит «собственность есть воровство». Это говорит св. Франциск; говорят и все «блаженные нищие» тех дней, но опять-таки совсем, совсем не так, и даже обратно тому, как это будет некогда сказано.
«Будем грабить богатых», – говорят коммунисты сейчас, а тогда говорили: «Бедных грабить не будем». – «Воры вы!» – говорят бедные богатым сейчас, а тогда говорили богатые бедным: «Мы – воры!»
«Мы ничего не имеем – всем обладаем», nihil possidentes, omnia habentes, – могли бы сказать «блаженные нищие» тех дней, а наших дней богачи несчастные, в том числе и ограбившие богачей коммунисты, должны бы сказать: «Всем обладаем – ничего не имеем», omnia habentes, nihil possidentes.
Всякому просящему у тебя давай, и от взявшего у тебя не требуй назад (Лк. 6, 30).
«Этого сделать нельзя», – говорят не только коммунисты, но и почти все христиане наших дней, или молча про себя думают и делают; «этого нельзя не сделать», – говорят «коммунисты» XIII века, или тоже молча делают.
Равенство против свободы утверждают коммунисты сейчас, а тогда утверждали свободу в равенстве. «Будет общность труда – будет и свобода», – говорит Августин, и могли бы сказать «коммунисты» XIII века;[15] «Будет рабство – будет и общность труда», – могли бы сказать коммунисты наших дней. Свободы, а значит, и личности даже не отрицают, не убивают они, а просто не видят их, проходят мимо них, как мимо пустого места; личность, можно сказать, только и видят «коммунисты» XIII века, только и утверждают личность в обществе и общество – в личности; одного – во всех и всех – в одном.
Надо ли говорить, какие из этого следуют необозримые выводы, вплоть до различия высшего человеческого космоса от хаоса, или, говоря на языке Августина, – «Града Божия», civitas Dei, от «Града Диавола», civitas diaboli?
«Всякую зависть изгнал он из сердца своего, кроме одной: видя беднейшего, чем он, завидовал ему и, соперничая с ним, боялся, как бы не быть побежденным», – вспомнит о Франциске один из его учеников.[16]
Наш коммунизм – нищий Лазарь, который завидует богачу, «пирующему каждый день блистательно», а «коммунизм» XIII века – богач, который завидует нищему Лазарю. Двигался мир и тогда, как теперь, вечною завистью бедных к богатым, но к ней прибавлялась тогда непостижимая для нас, как будто противоестественная, зависть богатых к бедным: точно в действие земного притяжения вмешивалась сила притяжения какой-то иной планеты, нарушая законы нашей земной механики, – пусть только в одной, почти геометрической точке, но ведь и этого достаточно, чтобы все на земле перевернуть вверх дном.
Этою противоестественной как будто завистью богатых к бедным, великих – к малым, «наименьшим», minores, как назовет Франциск учеников своих, «блаженных нищих», – этою завистью одержим король Франции, св. Людовик, «худенький, тоненький, как хворостинка», subtilis et gracilis, «с лицом ангельской прелести», вышедший точно из легенды или раззолоченной заставки молитвенника, невозможный как будто в истории, но вот все же действительный. Только об одном, кажется, и думает он, – как бы сойдя с престола, сделаться нищим; выронив скипетр из руки, протянуть ее за милостыней.
В 1248 году, идучи в Крестовый поход, покидает он великолепное шествие вельмож своих и рыцарей, сходит с коня, снимает доспехи и идет по дороге один, «более похожий на нищего монаха, чем на рыцаря», – вспоминает очевидец, тоже нищий монах. «Где-то на юге Франции зашел однажды король в сельскую, бедную, немощеную церковку, сел на земле и сказал нам так: „Братья мои сладчайшие, придите ко мне, послушайте слов моих!“ И нищие братья уселись вокруг нищего короля, чтобы послушать слов его, должно быть, о „блаженстве нищих“.[17]
Странствуя таким же нищим паломником по многим христианским землям, пришел он в одну обитель у города Перуджии, где жил по смерти св. Франциска один из его любимых учеников, брат Эгидий; постучался в ворота и, когда вышел к нему привратник, попросил его вызвать брата Эгидия. Тот, хотя и не знал, кто стоит у ворот, и не мог бы узнать короля, потому что никогда лица его не видел, тотчас угадал сердцем, что это он; кинулся к нему со всех ног из кельи, пал перед ним на колени, пал и король так же; молча обнялись они, поцеловались и разошлись молча. «Как же не сказал ты ни слова такому гостю!» – укоряли Эгидия братья. «Что ж говорить? – ответил тот. – Когда мы обнимались молча, я увидел сердце его и он – мое».[18]
В этом безмолвном объятьи нищего монаха с нищим королем, – весь XIII век – светлеющее небо Утренней Звезды Франциска.
Нищий король и папа, св. Целестин V, – тоже нищий;[19] два «коммуниста», «противособственника», во имя Христа: один – во главе государства, другой – во главе Церкви. Этого одного, пожалуй, достаточно, чтобы измерить всю глубину переворота, или, по-нашему, «революции», которая могла бы тогда свершиться, если бы не была остановлена чем-то, может быть, не внутренним, в ней самой, а внешним, в косности мира.
Что наверху, то и внизу. «Братства нищих» – Альбигойцы, Катары, Вальденцы, Патерины, Бедняки Лионские, Umiliati, Униженные, и множество других, до Францискова «Братства Меньших», minores, вместе с ним и после него, – возникают по всему «христианскому Западу, от Венгрии до Испании, самозарождаясь независимо друг от друга, вспыхивая одновременно, как молнии и в противоположных концах неба, или языки пламени в разных местах загорающегося дома.[20]
Воля у всех одна: жить по образцу Апостольской Общины, так, чтобы «никто ничего не называл своим, но все у всех было общее» (Д. А. 4, 32). Движущая сила и цель у всех одна: «противособственность», «общинность», по исполненной с точностью (в этом для них главное) евангельской заповеди:
если хочешь быть совершенным… раздай нищим имение твое… и следуй за Мною (Мт. 19, 21).
Все они (кроме Катаров, еретиков нераскаянных, еще с V века) начинают с того, что идут в Церковь, а кончают тем, что бегут из Церкви, как из «места нечистого», где, по слову Данте, —
каждый день продается Христос,[21] —
и тысячами идут на костры Святейшей Инквизиции, умирая почти так же свято, как христианские мученики первых веков, за будущую Церковь – «царство Нищих Святых».
В их-то крови и будет потушен великий пожар, едва не охвативший весь христианский Запад, – то невообразимое для нас, для чего нет слов, кроме наших, недостаточных: «всемирная социальная революция».
Что нечто подобное могло произойти, видно по опыту Арнольда Брешианского, в середине XII века, в Риме. Бедных возмущает он против богатых, «тощий народ» – против «жирного», popolo grasso; изгоняет папу, отдает имущество Церкви государству – «Римской общине», «коммуне»; венчает народ на царство земное, во имя Царя Небесного; объявляет Республику, где все будут жить «в нищете и простоте евангельской». Возмущает народ и против императора: хочет угасить оба «великих Светильника» – Кесаря и Первосвященника, – потому что ночь прошла, наступает день Христов, когда не нужно никаких светильников, кроме солнца – Христа. Между базиликой Петра и Капитолием, между белыми колоннами древнего Рима и черными башнями феодальных владык, основать «Град Божий», Civitas Dei, по видению св. Августина, – вот замысел этого пророка или «безумца».
Но уже сходит с Альп, чтобы угасить пожар, могущественнейший из римских императоров, после Карла Великого и Оттона I, – Фридрих Барбаросса, и соединяется с изгнанным папой, Адрианом IV, против общего врага. Буйная чернь восстает на Арнольда и хочет выдать его императору. Он бежит в долину Орчио, скрывается в крепостных башнях тамошних баронов, последних верных своих друзей; но, осажденные, принуждены они выдать его императору. Где-то в темном углу задушен Арнольд потихоньку; тело его сожжено, и пепел развеян по ветру.[22]
Так соединились пальцы римского Первосвященника с пальцами римского Кесаря на горле мятежника, чтоб его задушить и под пеплом костра его погасить великий пожар.
«Частная собственность – закон человеческий, общая – закон божественный», – вот искра, брошенная в V веке св. Августином, от которой едва не вспыхнул пожар в XII–XIII веке, от Арнольда до Франциска. Если бы это знал Августин, то не ужаснулся ли бы? Или, вспомнив, Кем сказано:
огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтоб он уже возгорелся (Лк. 12, 49), —
не обрадовался ли бы, что уже «возгорается»?
Главный поджигатель пожара, опаснейший для Церкви, «ересиарх», действительный или только мнимый для государства, «возмутитель», величайший «мятежник» – «революционер», по-нашему, после тех двух, Иисуса и Павла, – «с ангельским лицом человек», «кротчайший из людей на земле», увиденный Данте в Раю, «Калабрийский аббат, Иоахим».[23]
Внешняя жизнь Иоахима нам почти неизвестна, может быть, потому, что ее почти и не было, – вся его жизнь была только внутренней, и еще, может быть, потому, что жизнь его так же забыта и презрена людьми, как он сам.
Иоахим родился в 1132 году, в городе Челико (Celico), близ Козенцы, в Калабрии, земле между тремя материками – Европой, Африкой и Азией, откуда снежные вершины Студеных Альп смотрят на два моря – Латинское, Ионическое, Западное, и Греческое, Эгейское, Восточное.[24] Воздухом всемирности дышалось здесь, в Калабрии, во дни Иоахима, так, как, может быть, ни в одной земле христианского Востока и Запада.
Иноки здешних горных обителей, или, как назывались они по-гречески, «лавр», могли видеть не только одну из двух половин христианского мира, Западную, но и другую, Восточную; не только бывшее, но и будущее единство христианского человечества в Церкви Вселенской.
Воздухом всемирности будет дышать и Калабрийский монах, Иоахим; одной из главных мыслей его будет соединение Церквей «от моря до моря», от Востока до Запада.[25]
Первое забытое имя Иоахима, «Иоанн» (Jiovanni loachino), в память Иоанна Предтечи, – как бы вещий знак того, что будет и он Предтечей, но уже не Сына, а Духа.[26]
Родом Иоахим – не итальянец, а норман, из древнего благородного и богатого дома.[27]
Первые, в новой, христианской Европе, всемирные завоеватели, норманские викинги, дикие лебеди Севера, на крепко сколоченных, как лебяжьи груди, выгнутых ладьях своих, вспенивают воды всех европейских морей, от ледяно-серой Балтики до огненно-синих ионических волн; первые соединяют они Северо-восток Европы, где основывают Русь-Россию, с Юго-Западом, где основывают королевство Обеих Сицилий – Иоахимову родину.
Кровь норманских викингов недаром течет в жилах Иоахима: будет и он завоевателем всемирным, но уже не морей и земель, а духа.
Жизнь начинает, как все: после школы в Козенце, шестнадцатилетним отроком, поступает на службу в королевскую курию. Но жить, как все, не может или не хочет: что-то манит его в неизвестную даль. В двадцать пять лет едет на Восток путешествовать с разрешения отца, как богатый вельможа; хочет насладиться жизнью при блестящем дворе византийского императора Михаила Компена.
Чтó с ним здесь произошло, останется навеки тайной между ним и Богом; но вдруг уходит от мира, делается из богатого нищим и продолжает путь смиренным паломником в св. Землю.[28]
Сорок дней постится и молится в пещере на горе Фаворе, где в Пасхальную ночь, «восхищенный в Духе», так же как Иоанн на Патмосе, видит
…Ангела, летящего посредине неба, который имеет Вечное Евангелие, Evangelium Aeternum, дабы благовествовать его живущим на земле, всякому племени и колену, и языку, и народу (Откр. 14, 6).
Долго странствует еще по Востоку, посещая лавры и скиты великих тамошних подвижников, где понял, может быть, то, о чем говорили ему снеговые вершины Калабрийских гор, смотрящие «от моря до моря», – что в судьбах христианского мира совершится «Вечное Евангелие» только тогда, когда две разделенные Церкви соединятся в одну, Вселенскую.
Вернувшись на родину, остается еще многие годы мирянином, потому что, после сурового пустынножительства греческих лавр, латинские аббатства, где иноки живут иногда в большем довольстве, чем бедные люди в миру, – ему не по душе. Но так как слово Божие легче проповедовать иноку, – постригается, наконец, в одной Цистерианской обители, где, вопреки многим отказам и даже бегству его, братья избирают его настоятелем. Через несколько лет снова бежит и долгие годы странствует нищим по всей Италии, возвещая людям то, что открылось ему на горе Преображения, – «Вечное Евангелие Духа Святого», Evangelium Aeternum, Sancti Spiriti, – «близкое обновление Церкви пришествием Духа».[29]
За эти годы пишет он четыре главных книги свои: «Согласие Нового и Ветхого Завета», «О четвертом Евангелии», «Истолкование на Апокалипсис» и «Десятиструнная Псалтырь».
Когда возвращается на родину, в Калабрию, столько учеников сходится к нему, что он принужден волей-неволей соединить их в братство, с уставом, утвержденным в 1196 году папою Целестином III, и основывает обитель св. Иоанна Предтечи, Сан-Джиованни-ин-Фиоре, в вековом сосновом бору, на плоскогорье Силайском (Sila), окруженном снеговыми вершинами Студеных Альп, где святая тишина пустыни нарушается только утренним воркованьем горлиц и полуденным клекотом орлов, шумом далеких потоков и гулом далеких лавин.[30]
Здесь, в 1200 году, за два года до смерти, в Пасхальную ночь, глядя на белые в темно-лиловатом небе Калабрии снеговые вершины, снова, как тогда, сорок лет назад, «восхищен был в Духе», и сердце его пронзило, как молния, Число Божественное: Три.
Людям наших дней Иоахим так же неизвестен, как Тот, чей он пророк и благовестник, потому что из трех Лиц Божиих самое неизвестное людям, неузнанное, неузнаваемое, – Дух.
Имя Его на греческом языке Евангелия, Pnéuma, так же как на арамейском, родном языке Иисуса, Ruach, имея два смысла, – внутренний, тайный, метафизический, – «Дух Божий», и внешний, явный, физический, – «дух, дыхание всей живой твари», – имя Его соединяет не только всех людей, но и все дышащее, с Духом – Дыханием Божиим.
Дух Твой пошлешь, – созидаются… отнимешь… умирают (Пс. 103, 30, 29).
Если жить – дышать, значит, быть соединенным с Духом Божьим, получая от Него что-то в рождении, с первым вздохом, и что-то Ему отдавая, с последним вздохом, в смерти, то человек, вместе со всею живою, дышащей тварью, не может чего-то не знать о Духе; а если все-таки не знает ничего, то потому, что один из всей живой твари не хочет знать. Почему же не хочет?
Дух-Свобода: в этих двух словах – весь религиозный опыт Иоахима; в них же, если бы мы поняли их в соответственном опыте, открылась бы нам и главная причина его неизвестности.
Воля к Духу есть воля к свободе: люди не хотят знать Иоахима, потому что воля к свободе ими потеряна, и там, где она была, родилась иная воля – к рабству.
Первое, естественное, физическое условие всякой жизни, дыхания, – свобода: к воздуху, свободнейшей стихии мира, – простейшему и яснейшему символу Духа, – приобщается все, что живет, дышит.
Дух дышит, где хочет, и голос Его слышишь, и не знаешь, откуда приходит и куда уходит.
Это значит: внутреннейшее, во всей полноте непознаваемое, но в какой-то одной исходной точке, начале безграничных возможностей, – не только человеку, – всей живой твари доступное, существо Духа – Свобода.
Так бывает со всяким, рожденным от Духа (Ио. 3, 8).
Только во втором, сверхъестественном «рождении свыше» так бывает во всей полноте; но в какой-то, опять-таки одной исходной точке, начале безграничных возможностей, не только человек, – все живое, дышащее, рождаясь от Духа – Дыхания Божия, получает, уже в первом, физическом рождении, вместе с жизнью – дыханием – божественный дар – свободу, и как бы говорит, исповедует каждым мгновением жизни, каждым дыханием: Дух – Свобода.
Если «дыхание – дух» есть простейший, физический символ свободы, то стеснение дыхания – удушие есть такой же физический, простейший символ рабства: жить – дышать значит быть свободным; поработиться значит задохнуться – умереть. Это так чувственно-просто, что и животные, и даже растения, чья жизнь есть тоже дыхание, – если бы имели человеческий разум, – могли бы это понять.
Ибо вся тварь совокупно стенает доныне… в надежде, что освобождена будет от рабства тлению (смерти) в свободу детей Божьих (Рим. 8, 22, 21).
Если же этого не понимает из всей живой твари только один человек, то опять-таки потому, что не хочет понять, а не хочет потому, что произошел в нем какой-то метафизически-чудовищный вывих, извращение воли, – тягчайшее, может быть, следствие того, что в религиозном опыте христианства испытывается глубже и вернее всего как «первородный грех». Если человек в грехопадении своем увлек за собою всю тварь, то пал сам ниже всей твари, в этой именно точке, – в приобщении всего живого, дышащего, к Дыханию, Духу Божию, – в Свободе.
Ненавидит рабство, любит свободу вся живая тварь, так же физически-естественно, как любит жизнь и ненавидит смерть; только один человек может любить рабство метафизически-противоестественно. Птица свободна в воздухе, рыба – в воде, зверь – в лесу; и каждый лист на дереве, каждая былинка в поле дышит, растет и цветет, насколько ей дано Духом – Дыханием Божиим, свободно; только один человек, мнимый «царь творения», – действительный и безнадежный, неосвободимый, потому что вольный – раб.
Вся тварь покорилась суете (рабства-смерти) не добровольно, но по воле покорившего ее (Рим. 8, 20), —
свободоубийцы – «человекоубийцы исконного» – диавола; только один человек покорился добровольно. В рабстве «доныне стенает и мучится вся тварь»; только один человек поет и наслаждается, или хотел бы насладиться рабством.
Выправить этот чудовищный вывих человеческой воли могло лишь чудо; павшую природу человека поднять, исцелить ее от этого извращения противоестественного можно было только сверхъестественно, тем, что опять-таки вернее и глубже всего испытывается в религиозном опыте христианства как «Благодать», charis, gratia.
Дух… послал Меня… проповедовать пленным освобождение… отпустить измученных (рабов) на свободу (Лк. 4, 18).
Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете (Ио. 8, 36).
Начатое Сыном, в Духе, освобождение человека от тягчайшего, потому что внутреннейшего, ига, – следствия первородного греха, – воли к рабству, продолжалось в христианстве одиннадцать веков и достигло высшей точки в Иоахимовом «Вечном Евангелии», в откровении Сына в Духе – исполнении Второго Завета в Третьем, – в царстве Свободы.
Но с этой высшей точки – не принятого и не отвергнутого, а лишь молча обойденного Церковью Иоахимова опыта-догмата восходящая линия христианства медленно, в течение семи веков, падает. После того, что мы называем на языке не религии, а лишь истории слишком неопределенно «Возрождением», но что на самом деле было возрождением только язычества и вырождением христианства, – западноевропейское человечество, много раз пытаясь освободиться, в «политических» и «социальных революциях», помимо и против Христа, и все больше и больше отчаиваясь в свободе, впадало снова, все глубже и глубже, – вывих за вывихом, извращение за извращением, – в «первородный грех» – волю к рабству, пока, наконец, в строящейся на месте Церкви абсолютной государственности наших дней, на всем ее протяжении, от диктатуры кесарей до диктатуры пролетариата, эта воля к рабству не усилилась так, как еще никогда за память всемирной истории, – ни даже в древних абсолютных монархиях Египта, Вавилона и Рима. Люди сами в цепи идут, жаждут рабства неутолимо; чем иго тяжелее, тем ниже и мягче гнутся шеи рабов, так что, наконец, самым мертвым и холодным из всех человеческих слов сделалось в наши дни некогда самое живое, огненное слово Духа: Свобода