По химии и физике у меня в школе были стабильные тройки, которые ставились мне исключительно из уважения к моим успехам по гуманитарным предметам. Поэтому еще до того, как мне удалось разлепить веки, я на полном серьезе прикидывал, может ли гранитная плита быть жидкой внутри. Выходило, что может. Первой мыслью, которая прорвалась сквозь плотный туман неопределенности, окутавшей мозг, было понимание того, что я умер и представляю собой гранитный памятник самому себе. И чем же еще я мог быть, если и руки, и ноги, и голова – все, из чего я состоял, было каменно-тяжелым и неподвижным. А внутри плескалась боль, пронзительная и жгучая, как приправленный острым перцем кипяток. Ее нельзя было тревожить, ибо при малейшей попытке шевельнуть веками или губами она взвивалась упругими волнами, словно старалась вырваться наружу, распирая мой череп изнутри. Я старался сохранять неподвижность и одновременно придумать способ обмануть эту хитрую и коварную жидкую боль внутри гранитно-неподвижного тела. Ну ладно, пусть не обмануть, но хотя бы понять, что случилось. Я ехал в магазин, в большой супермаркет, чтобы набить багажник машины продуктами и на несколько недель плотно осесть в одиночестве на даче и поработать без помех. Настроение было премерзким, это я помню точно, и даже помню, почему именно. А больше не помню ничего. Ехал по Садовому кольцу, по внешней стороне, направлялся к Комсомольской площади, чтобы выехать на Русаковскую улицу, где и находился вышеупомянутый супермаркет, оттуда по прямой собирался выскочить на Щелковское шоссе и без приключений доехать до дачи. Приключение, однако, все-таки случилось, но убей меня бог, если я помню, какое именно, где и почему.
Я, конечно, писатель, и, по определению, у меня с фантазией должно быть все хорошо, но ничего, кроме аварии, я придумать так и не смог.
– Вы меня слышите? – донесся откуда-то издалека едва слышный голосок, больше напоминавший шелест сухих листьев.
Я сделал над собой усилие и шевельнул губами. Хотел сказать «да», но что получилось на самом деле – не знаю. Зато неловкая попытка вступить в контакт с внешним миром была немедленно наказана бурным всплеском боли, буквально ударившей изнутри по глазам и затылку.
Шелестящий голосок еще что-то спрашивал о моем самочувствии, но я счел за благо больше не рисковать, потому что понял: битву с болью на данном этапе мне все равно не выиграть, так что лучше затаиться, уйти в тину и прикинуться водорослью. Потом я почувствовал укол в руку и через некоторое время уснул.
Второе пробуждение оказалось куда более приятным и в очередной раз подтвердило старую истину об относительности всего в этом мире. Я по-прежнему оставался надгробным памятником самому себе, заполненным изнутри тяжелой жидкой болью, но боль эта была уже не такой сильной и вполне позволяла потихоньку шевелить губами. Конечно, разговаривать в полный голос я еще не мог, первый же изданный мною звук, резонируя в черепной коробке, напрочь пресек эти глупые помыслы, но если шепотом – то все получалось. И уже одно это вселяло оптимизм и поднимало настроение. Более того, я осмелился открыть глаза, но почти ничего не увидел. В комнате было темно, лишь слабая полоска света пробивалась откуда-то со стороны окна.
– Как вы себя чувствуете? – очень тихо спросил кто-то, чьи очертания я лишь смутно угадывал рядом с кроватью.
– Не очень, – честно прошептал я. – Голова сильно болит. Где я? Что со мной?
– Вы в больнице. Вы попали в аварию.
– Не помню…
– Как вас зовут?
– Андрей Михайлович Корин. Документы…
– Что?
– В машине были документы, паспорт, права… Разве их не нашли?
– Нашли, не волнуйтесь.
– Тогда почему вы спрашиваете мое имя?
– Так надо. Вы устали?
– Нет… Да… Где это случилось?
– А вы сами не помните?
– Нет… Я ехал по Садовому, перестраивался, чтобы свернуть к трем вокзалам… Где-то там, да?
– Когда это было?
– Не знаю… сегодня, наверное… может быть, вчера… Около восьми вечера. Сколько времени я здесь нахожусь?
– Сутки. Авария произошла вчера. Какое было число? Вопрос показался мне глупым, но я сообразил, что меня проверяют. Раз так сильно болит голова, значит, я получил травму черепа, и теперь доморощенным эскулапам необходимо убедиться, что у меня крыша не слетела. Благодаря родителям-медикам кое-какие осколочные знания из области врачевания у меня были.
– Вчера было восемнадцатое июля, – добросовестно вышептал я, стараясь как можно активнее шевелить губами.
– Какого года?
– Тысяча девятьсот девяносто девятого. Почему здесь так темно? Почему нет света?
– Вам нельзя ни света, ни громких звуков. Отдыхайте, Андрей Михайлович, постарайтесь уснуть.
Особо стараться не пришлось, я действительно ужасно устал за время этого короткого разговора. Уже почти заснув, я вдруг вспомнил, что так и не выяснил, что это за больница и где находится. Интересно, они уже связались с кем-нибудь, сообщили обо мне? Лина, конечно, вряд ли будет рвать на себе волосы, у нее своих проблем выше крыши, бизнес занимает все ее время и внимание. Наверняка даже ездить ко мне в больницу будет не чаще раза в неделю. А вот Муся по-настоящему расстроится, станет переживать, поднимет на ноги всю медицинскую общественность страны, чтобы как можно быстрее привести меня в форму. Что ж, вполне понятно, мое здоровье – это быстрейшее завершение новой книги, которую я намеревался закончить, сидя в дачном затворничестве, мои книги – это мои гонорары, а мои гонорары – ее проценты. Я не льщу себя надеждой, что Муся так активно ведет мои дела, потому что любит меня как друга и восхищается моим талантом. Ха-ха! Талантом, если он вообще есть, она восхищается ровно настолько, насколько этот талант делает книги продаваемыми, а вовсе не потому, что ей самой эти книги нравятся. Но мне все равно, меня это не обижает и не задевает. Главное, что Муся сняла с меня практически все заботы и хлопоты, в том числе и неприятные, а я добросовестно плачу ей за это деньги. Как только Муся узнает о том, что я попал в больницу, сразу же все завертится, закрутится, встанет на место и образуется в самом лучшем виде. Когда проснусь, надо будет первым делом попросить, чтобы связались с ней.
Девушка в белом халатике ловко перестелила простыни, поворачивая меня с боку на бок, и помогла мне немного приподняться.
– Тошнит? – заботливо спросила она.
– Кажется, нет.
– Попробуем покушать?
Мне стало смешно. Как с ребенком разговаривает, честное слово, а ведь мне уже сорок четыре.
– Рискнем, – согласился я.
Чувствовал я себя куда лучше, уже мог разговаривать вполголоса, хотя попытки встать и пройтись по палате ни к чему хорошему не привели, голова кружилась так сильно, что я и двух шагов сделать не сумел. Но зато в положении лежа я был вполне коммуникабелен.
– Какая сегодня погода? – поинтересовался я, без энтузиазма глотая жидкую безвкусную манную кашу.
– Ой, погода замечательная, – защебетала сестричка по имени Анечка, – для конца апреля вообще шикарная, тепло, солнышко!
При чем тут апрель? Сейчас июль. Я попал в аварию восемнадцатого, прошло три дня, сегодня должно быть двадцать первое июля. А никакой не апрель. Наверное, у сестрички такой юмор. Что ж, покажу, что сумел его оценить.
– Ну что ты, Анюта, в апреле должны быть морозы и горы снега, вот это считается шикарным. А солнышко и тепло – это непорядок.
Она испуганно посмотрела на меня, алюминиевая ложка с жидкой кашей дрогнула в ее руке.
– Вы это серьезно?
– Абсолютно. Я же понимаю, что если три дня назад было восемнадцатое июля, то сегодня должен быть конец апреля, иначе и быть не может. Что ты на меня так смотришь?
– Андрей Михайлович, но сегодня действительно тридцатое апреля. Две тысячи первого года. Вы мне не верите?
– Аня, твои шутки перестают быть смешными, – я раздраженно поморщился. – Всему надо знать меру, особенно когда имеешь дело с больными.
– Это не шутки, – голосок ее задрожал, на глазах появились слезы, – вы попали в аварию в пятницу, двадцать седьмого апреля. Сегодня понедельник, тридцатое. Вы ехали в Талдом на встречу с читателями, в вашу машину врезался какой-то наркоман на джипе. И сейчас вы лежите в Талдомской больнице.
– Прекрати!
Я начал не на шутку сердиться. Что себе позволяет эта девчонка? Хочет показать, какие у нее способности к шуткам и розыгрышам? Меня никогда не приглашали в Талдом, я вообще там сроду не бывал, знаю только, что есть такой городок на севере Московской области.
– Я ехал к себе на дачу, а не в Талдом, это совершенно другое направление. И перестань валять дурака!
Слезинка выскользнула из глаза и медленно поползла по гладкой упругой щеке. Алюминиевая ложка с влажным чмоком плюхнулась в миску с кашей.
– Не верите? Я вам покажу сейчас… Подождите. – Анюта выскочила из палаты и через минуту вернулась, держа в руках газету.
– Вот, читайте. Это наша талдомская газета, здесь все написано.
Да, здесь действительно было все написано. И про то, что двадцать седьмого апреля, в пятницу, в Доме культуры состоится встреча с «нашим любимым писателем, автором многочисленных бестселлеров Андреем Кориным». И даже про то, что эта самая пятница, двадцать седьмого апреля, имеет место быть в две тысячи первом году. Если это розыгрыш, то он зашел слишком далеко, ведь такую газету, пусть и в единственном экземпляре, надо было придумать, сверстать и напечатать. Меня хотят свести с ума. Но кто? Зачем? О чем-то подобном я читал у Себастьена Жапризо, кажется, книга называлась «Дама в очках, с ружьем и в автомобиле». Меня хотят заставить поверить, что я свихнулся вследствие аварии, не помню, что происходило в моей жизни, путаю даты. Меня хотят выбить из колеи, сделать нетрудоспособным, помешать мне писать книги. Кто? Кому это может быть нужно? Черт возьми, почему до сих пор здесь нет Муси? Я же еще утром дал все ее телефоны и просил сообщить ей, где я нахожусь. Видно, дисциплина персонала в этом провинциальном лазарете еще хуже, чем медицинская подготовка.
Я аккуратно (насколько сумел плохо слушающимися руками) сложил газету и сунул ее под подушку. Глубоко вдохнул и задержал дыхание, чтобы не дать прорваться клокочущей во мне ярости, смешанной со страхом.
– Я больше не хочу есть. Позови, пожалуйста, врача.
– Вы плохо себя чувствуете? – переполошилась сестричка.
– Я сказал: позови врача, – холодно повторил я. Анютка молча собрала на поднос миски и кружку, расставленные на тумбочке возле кровати, и, не глядя на меня, вышла.
Через два часа, после разговора с врачом и безуспешной борьбы с действительностью, мне пришлось констатировать факт, приведший меня в ужас: у меня украли почти два года жизни. Сегодня тридцатое апреля две тысячи первого года, в аварию я попал двадцать седьмого апреля, и никакими интеллектуальными усилиями сей прискорбный факт отменить не удается. А последнее, что я помню, – это поездка на дачу восемнадцатого июля девяносто девятого года. Один год, девять месяцев и десять дней исчезли из моей жизни и из моего сознания, растворились, растаяли. Я пытался слабеньким своим умишком охватить эту истину, но не мог и оттого чувствовал себя растерянным, слабым и беспомощным, как несмышленый малыш, волею случая заброшенный в мир взрослых и вынужденный понимать и принимать их правила жизни, так отличающиеся от его собственных. Я не мог и не хотел смириться со страшными словами «посттравматическая амнезия», несмотря на уверения доктора по имени Василий Григорьевич, что все не так страшно и что если амнезия действительно является следствием травмы черепа и шока, то она очень скоро пройдет, буквально за несколько дней.
Мне нужно было пережить это новое понимание действительности, и пережить в одиночестве. Единственный человек, которого я хотел видеть, была Муся – мой литературный агент Мария Беловцева. Перед ней мне не стыдно выглядеть растерянным и слабым – она меня и не таким видала, знавали мы и худшие времена. По крайней мере, когда хоронили мою сестру Веру, я был, что называется, «в грязь», плакал, бился в истерике, жить не хотел, а ведь мне было почти сорок. Так что Мусю я не стесняюсь. А вот всех остальных, включая жену Лину и закадычного друга Борьку Викулова, видеть мне пока не хочется.
Однако доктор Василий Григорьевич внес коррективы в мои эгоистические желания. Муси нет в Москве и вообще в России, она уехала с ребенком на десять дней на море, в Египет. Так сказала ее мама, ответившая на телефонный звонок. Лины тоже нет, она, оказывается, уже две недели как находится в Шотландии и предполагает пробыть там еще почти месяц: решила довести до полного совершенства разговорный английский, который просто необходим ей в бизнесе. Наш десятилетний (хотя нет, теперь ему уже двенадцать) сын Женька остался на попечении бабушки, моей мамы, которая ввиду длинных майских праздников тут же радостно схватила любимого внучка и отправилась в Самару пообщаться с подругами юности. После того, как доктор по моей просьбе отработал все номера телефонов, которые я ему дал, выяснилось, что в Москве в данный момент находится только моя дочь от первого брака Светка, которая, услышав о том, что я попал в больницу, тут же вызвалась немедленно приехать. И как выяснилось, добрый дядя доктор такое разрешение ей уже дал, меня не спросив. Надо отдать должное Василию Григорьевичу, он и в самом деле сделал все, что мог: оказалось, что за последние два года многие номера телефонов изменились, в том числе и номер Мусиного мобильного, но я их уже не помнил…
Справедливости ради следует отметить, что Светкино рвение навестить попавшего в аварию папеньку меня немало удивило. Когда мы с ее матерью развелись, ей было семь лет, и ее жизнепонимания оказалось более чем достаточным, чтобы расставить все точки над i: папа плохой, потому что бросает маму с дочкой, а мама святая. То обстоятельство, что папа ушел от мамы, потому что ему надоело терпеть ее бесконечные любовные похождения на стороне, ребенка никак не смутило, ибо было ему неизвестно. У мамы хватило ума, а у папы совести не афишировать сей нелицеприятный факт. Светка все последующие пятнадцать лет относилась ко мне холодно, с презрительным снисхождением принимая деньги, которые я им привозил, и отказывая мне в нормальном общении. И вдруг такой порыв… Повзрослела, что ли? Или мать наконец-то соизволила поведать ей правду о причинах нашего развода?
Меня раздирали противоречивые чувства. С одной стороны как хорошо было бы, пользуясь ситуацией, наладить отношения с дочерью! Но с другой – ни один нормальный отец не захочет, чтобы ребенок увидел его в подобном состоянии – подавленным, расстроенным, напуганным. Да-да, вот это и есть самое главное: я был напуган. Я боялся неизвестности, я не знал и, как ни силился, не мог вспомнить ничего из того, что произошло после поворота с Садового кольца к Комсомольской площади. Может быть, мы со Светкой за это время нашли общий язык и подружились, а я не помню? Может быть, мы напрочь рассорились с Мусей и она больше не является моим агентом, а я, как дурак, жду ее помощи и надеюсь только на нее? Может быть, Лина развелась со мной и уехала в Шотландию с новым мужем? Или это я с ней развелся? Может, я уже и жениться на ком-нибудь успел? Хорошо бы выяснить, на ком… Может быть, я уже перестал быть самым известным и самым издаваемым писателем России? Я все еще мню себя героем, а на самом деле я давно уже никто. Я не мог понять, чего хочу больше: узнать правду, даже если она убийственно неприятна, или еще какое-то время пребывать в счастливом неведении. И узнать страшно, и не знать страшно. Кажется, в психологии это называется когнитивным диссонансом. Или я что-то путаю? В психологии я не особенно силен, так, кое-чего нахватался по верхушкам, когда писал книгу о ребятах из службы спасения. Она называлась «Последний шанс» и до сих пор устойчиво сидит в десятке бестселлеров, несмотря на то что первое издание было четыре года назад, а суммарный тираж перевалил за три миллиона экземпляров. Впрочем, почему четыре года назад? Не четыре, а шесть, я все еще продолжаю мыслить категориями девяносто девятого года. И находится ли «Последний шанс» до сих пор в списке бестселлеров, мне неизвестно. Черт возьми, как трудно привыкать к этому новому мышлению!
Наверное, это все-таки хорошо, что все случилось накануне Длинных праздников и никого из моих близких нет в Москве. К тому времени, когда они вернутся, я справлюсь с ужасом и растерянностью, преодолею слабость и наберусь сил для того, чтобы узнать… А может быть, мне повезет и слова доктора окажутся пророческими. Пройдет несколько дней, и я все вспомню. Сам.
Светка ворвалась в палату как ураган. Несмотря на то что мне все еще был противопоказан яркий свет и зашторенные окна поддерживали полумрак, появление дочери оказалось для меня сродни карнавалу – так много красок и блесток было на ее одежде и на ней самой. Блеклая больничная палата тут же расцветилась яркими пятнами оранжевых апельсинов, бордовых гранатов, красочных пакетов с соками и пестрых фантиков шоколадных конфет. И среди всего этого тропического многоцветья махал крылышками и летал по сумрачной палате яркий веселый попугайчик – моя дочь Светлана. Интересно, какой у нее сейчас цвет волос? Когда-то был радикальный зеленый, потом розовый, потом бордовый, а в последний раз ее головка напоминала яичный желток. Но последний раз, как я теперь понимаю, был два года назад. Изменилось ли что-нибудь? Да нет, не похоже, света недостаточно, чтобы точно определить, во что теперь выкрашен мой попугайчик, но то, что волосы у нее не русые, каковыми наградила ее природа, это точно. Ну, почти точно. И блестящие точки – это, несомненно, те самые металлические шарики, которые торчали и раньше у нее в ушах и на крыльях носа.
– Пап, а ты что, правда, ничего не помнишь? – начала она с места в карьер.
Признаться, я почувствовал себя оскорбленным. Ни «здрасьте», ни «как ты себя чувствуешь», ни слов сопереживания и ободрения. Но откуда она узнала? Неужели Василий Григорьевич ей сказал о моей амнезии? Ну да, наверное, он, ведь я не успел предупредить его, что хотел бы пока сохранить это в тайне.
– Кто тебе сказал? – строго спросил я, пытаясь сесть на кровати, дабы не выглядеть совсем уж беспомощным инвалидом.
– Мне – доктор, когда звонил. А вообще-то все знают. Ты что! Там внизу знаешь, что делается? Толпы!
– Где – внизу? Какие толпы?
– Твои поклонники из числа местных, на встречу с которыми ты не доехал. Дежурят по очереди, они мне сами сказали, я с ними только что разговаривала. Волнуются, как ты да что ты. Им кто-то из медсестер сказал, что ты потерял память, так они уже два дня возле больницы тусуются, все обсуждают, как ты теперь жить будешь и сможешь ли книжки писать. Друг другу «Просто Марию» пересказывают и гадают, у тебя так же, как у Марии, или как-то по-другому.
– Какую Марию? – не понял я.
– Ну сериал такой был, мексиканский, что ли, или бразильский. Вот, а еще там журналисты пасутся, им тоже кто-то сообщил и про аварию, и про потерю памяти, и они ждут, когда можно будет урвать кусочек информации. Врачи-то молчат как партизаны, и сестры тоже, им, видно, внушение сделали после того, как поклонники начали больницу осаждать. В общем, пап, во всех газетах уже про тебя написали, но без подробностей. Теперь ждут деталей.
Светка говорила быстро и возбужденно, и даже в сумраке мне было видно, как блестят ее глаза. Как только она выйдет отсюда, на нее набросятся журналисты, она ведь не медик и тайну хранить не обязана. И я точно знал, что она ее хранить не будет.
– Как твои дела? – как можно спокойнее спросил я, пытаясь увести разговор от проблем моей провалившейся памяти.
– А, какие там дела! – она беззаботно махнула рукой. – За неделю ничего существенного не произошло, а все остальное ты и так знаешь.
Выходит, я виделся с ней неделю назад. Интересно, при каких обстоятельствах? Приходил к ним домой, давал очередную порцию денег? Или встречался с дочерью отдельно?
– Ну, всякое бывает, – осторожно ответил я, в полном тумане нащупывая ногой тропинку. – За неделю ты и замуж могла выйти, и институт бросить.
– Пап, ты что?
Глаза у Светки расширились, потом внезапно сузились и превратились в щелочки, сквозь которые едва пробивался блеск светлых глаз. Попугайчик сел на веточку и склонил набок пеструю головку, обдумывая ситуацию.
– Ты что, – медленно произнесла она, – и в самом деле ничего не помнишь?
Я счел за благо промолчать. Пусть думает, как хочет.
– Может, ты удивляешься, что я к тебе примчалась? Не понимаешь, почему это я столько лет на тебя дулась, а тут вдруг прилетела?
Я продолжал молчать, потому что вопросы моя дочь ставила абсолютно правильные, и это наглядно свидетельствовало о том, что она вовсе не так глупа, как я о ней думал.
– Все ясно, – она вздохнула. – Ты действительно не помнишь. Ну хотя бы как мы с тобой встречались в Александровском саду, ты помнишь?
– Нет, – наконец признался я. – Когда это было?
– Осенью, в октябре. Я сама тебе позвонила и попросила, чтобы ты со мной встретился один на один, без мамы. Мне нужно было с тобой посоветоваться.
– И как, посоветовалась?
– Да. Я тебе все рассказала, объяснила, почему не могу рассчитывать на маму, на ее понимание. Ты обещал мне помочь. И я тогда вдруг поняла, что ты мне очень близкий и родной человек и что я была такая дура, когда отворачивалась от тебя. Мама меня не понимает, а ты понял сразу. Ты пообещал все устроить. Я так надеялась… Мы надеялись… А ты, выходит, все забыл.
– Ну так напомни мне, – предложил я.
Оказывается, моя дочь действительно бросила институт, тут я попал в точку, хотя тыкал пальцем в небо. Уже на четвертом курсе она вдруг ни с того ни с сего поняла, что выбранная профессия ей не интересна, она больше не хочет быть экономистом, а мечтает найти себя в продюсировании музыкальных проектов. И она теперь любит некоего Гарика, безумно талантливого музыканта, за которого собирается выйти замуж. Но для настоящей раскрутки этого дивного самородка необходимо поехать в Англию и там на хорошей студии записать два его диска. То есть для начала надо бы написать песни и композиции, чтобы хватило на два часа звучания, для чего нужно создать условия для творческого процесса. А потом уже договариваться с англичанами, оплачивать студию и работу технического персонала и записывать диски. Потом нужно сделать клип и пропихнуть его на телевидение. Клип надо заказывать у хорошего клипмейкера, а хороший – значит, дорогой. Я с пониманием отнесся к творческим исканиям любимой дочери, пожелал ей счастья в личной жизни и успехов на новом поприще и пообещал, во-первых, ничего не говорить ее матери, а во-вторых, дать денег. Много. Чтобы хватило на жизнь в период творческих исканий, на запись дисков и на создание клипа. И в-третьих, когда клип будет готов, использовать свои многочисленные связи на телевидении и пристроить клип на один из телеканалов. Ну застрелите меня, если я помню хоть что-то из рассказанного Светкой!
– И сколько денег я тебе уже дал? – поинтересовался я.
– Пока нисколько. То есть ты дал штуку баксов, чтобы мы с Гариком пока перекантовались, и сказал, что в январе ты сдашь в издательство новую книгу, получишь гонорар и дашь все остальное.
– Дал?
– Нет.
– Почему?
– Не знаю, – Светка жалобно вздохнула.
– Может, я книгу не сдал? Не дописал ее?
– Да ты что, пап, она вышла уже, на всех лотках продается.
– «Время дизайна»? – уточнил я на всякий случай, чтобы понимать, о какой книге идет речь.
– Ну пап, ну ты что? «Время дизайна» еще в девяносто девятом году вышла. А после нее ты новую книгу написал, про риэлтеров, которые квартиры продают. Забыл?
Забыл. Вот ужас-то! Помню, что писал книгу про дизайнеров, и как раз хотел ударными темпами ее закончить, потому и решил уединиться на несколько недель в загородном доме. Оказывается, я ее дописал, и она уже давно вышла, а я после этого успел сваять еще что-то, и это что-то тоже вышло. Боже мой, в каком кошмаре я оказался!
– Как называется новая книга?
– «Треугольный метр».
Значит, «Треугольный метр»… Это словосочетание не пробудило во мне ни малейших движений памяти. Клетки мозга даже не шевельнулись. Да полно, вправду ли я написал эту книгу? Неужели так бывает, что можно работать над чем-то многие месяцы, собирать материал, обдумывать, выстраивать интригу, вникать в души героев, страдать и радоваться вместе с ними и потом даже не вспомнить ни одного слова из написанного? Меня внезапно зазнобило.
– Все равно не понимаю, – я поежился и поплотнее закутался в одеяло, – почему я сразу не дал тебе денег, если уж обещал? Зачем мне нужно было ждать гонорар? У меня же есть эти деньги. Может, ты не все мне рассказала?
Светка явно смутилась, глаза снова сузились, как всегда бывало, когда она собиралась говорить о неприятном.
– Ты сказал, что это должно быть нашей общей тайной. Что, мол, женщинам доверять нельзя и, если твоя Лина узнает, что ты дал мне такую кучу денег, она, во-первых, будет недовольна и устроит тебе скандал, а во-вторых, она обязательно скажет моей маме. Они же знакомы. Если ты возьмешь эти деньги из дома или снимешь со счета, Лина сразу увидит. Ты сказал, что тебе проще сказать ей, будто за новую книгу ты получил меньше, потому что переходишь с издателем на новую систему расчетов, сначала маленький аванс, а потом потиражные. Дескать, Лина все равно тиражи отследить не сможет, у нее своих забот хватает. Ну, может, я что-то не так поняла, я в ваших издательских делах не разбираюсь, но ты определенно сказал, что деньги дашь, когда сдашь рукопись, иначе Лина узнает. Пап…
– Да, доченька?
– Мы с Гариком очень надеялись, ты же нам твердо пообещал. И Гарик тебе так понравился.
– Что, я и с Гариком знаком?
– Ну конечно! Ты сказал, что должен сам сначала послушать его музыку, чтобы понять, действительно ли он так талантлив или мне любовь глаза застилает. Я вас познакомила, Гарик сыграл тебе несколько композиций, тебе страшно понравилось, и ты сказал, что обязательно поможешь нам с этим проектом. Ты что, передумал? Я стеснялась тебе напоминать, но ты в январе денег не дал, и в феврале тоже, и в марте.
– Света, мне трудно ответить на твой вопрос.
– Но почему?
Я начал злиться. Что значит «почему»? Откуда я знаю, почему не дал ей денег, которые обещал! Да не помню я почему! Может, у меня были какие-то причины, какие-то обстоятельства, но выяснить это я смогу только тогда, когда восстановлю в памяти последние год, девять месяцев и десять дней, сложу по кирпичику, соберу всю конструкцию до мельчайшего атома. Или по рассказам очевидцев, или сам вспомню. Пока этого не произойдет, я не смогу ответить ни на один вопрос дочери.
– Я не знаю, – жестко ответил я. – Я не помню. Не спрашивай меня о причинах моих поступков, я их забыл. Если я обещал тебе деньги, я тебе их дам. Извини, что с опозданием.
– Не сердись, – Светка присела рядом со мной на постель, прекратив наконец энергичные перемещения взад-вперед по тесной палате. – Спасибо, что не подвел нас. Чем тебе помочь? Что я могу для тебя сделать? Врачей каких-нибудь организовать, лекарства? Или продукты, может, нужны? Ты только скажи, я все сделаю.
– Ничего не нужно, ты и так всего понавезла, мне за неделю не съесть. От тебя нужно только одно: не трепаться насчет меня. Я могу на тебя положиться?
– Ну а то!
Дочь прижалась ко мне, и в нос ударил запах духов, которые я терпеть не мог, они отчего-то напоминали мне дешевый освежитель воздуха в общественном сортире. Я невольно поморщился и отстранился. Светка тут же вскочила.
– Я побегу, ладно? Электрички редко ходят, если я сейчас опоздаю, то следующая только через два часа.
– Конечно, беги, – произнес я, стыдясь самому себе признаться, что испытываю облегчение. Панический ужас и чувство полной беспомощности перед неизвестным и оттого таящим множество опасностей миром снова охватило меня, и мне хотелось только одного: быть одному и ни с кем не общаться. Пока я один, я могу тешить себя иллюзией, что все в порядке, что сейчас июль девяносто девятого года, и ничего нет такого в моей жизни, о чем я не знал бы. Каждый человек, входящий в мою палату, был потенциальным источником страха, особенно если это не чужой человек, а кто-то, кто хоть что-то знает о моей жизни в течение последних без малого двух лет. Он знает то, чего не знаю я сам о себе. Только тот, кто побывал в моей шкуре, поймет, до какой степени это неприятно.
Я довольно быстро приходил в себя и восстанавливал силы, голова все еще побаливала, но уже почти не кружилась, тошнота прошла окончательно. Мне повезло, я отделался ушибом головного мозга, сильным, но не опасным, все кости черепа целы. Дважды ко мне приходили сотрудники ГИБДД и следователь, но их визиты можно было считать чистой формальностью, ведь обстоятельств столкновения с джипом, равно как и самого джипа, я не помнил. Мою разбитую машину они при помощи эвакуатора сначала приволокли на какую-то платную стоянку, но потом, проникнувшись значимостью моей персоны, сказали, что денег не возьмут.
Василий Григорьевич с большим энтузиазмом следил за моим быстрым выздоровлением, и мне все время казалось, что он хочет затеять какой-то разговор со мной, но стесняется. Так и вышло. Разговор состоялся, но не с ним, а с главврачом больницы, полной немолодой дамой со злыми глазами. Странно, мне всегда казалось, что полные люди обязательно должны быть добрыми… Своим рыхлым бесформенным телом она отчего-то напоминала мне медузу, колышущуюся на тихих волнах холодного моря. Любое проявление злости всегда вызывало во мне ощущение холода.
– Андрей Михайлович, вы нуждаетесь в более квалифицированном уходе, чем мы можем обеспечить вам в условиях нашей больницы, – заявила главврач. Я слушал ее пока еще спокойный и уверенный голос и мысленно представлял себе одноцветную медузу, такую серо-голубую, матовую, без всяких переливов. – Вы сами понимаете, у нас и аппаратуры нет диагностической, и лекарств. Мы вас лечим на глазок, а это чревато тем, что мы чего-то не увидим, что-то пропустим. Вам нужно подумать о том, чтобы лечь в хорошую клинику в Москве.
Вот этого-то мне как раз и не хотелось! Вернее, я ничего не имел против хорошей клиники, но совершенно не знал, как это организовать. Была бы рядом Муся – и я давно уже лежал бы в каком-нибудь платном отделении, и над моей пострадавшей головой изо всех сил трудились бы самые лучшие врачи. Но Муси не было. И жены Лины не было тоже. Правда, был Борис, друг детства, энергичный, оборотистый, имеющий всякие связи, но по тем телефонам, которые я помнил, его не нашли, а прилагать усилия к тому, чтобы разыскать его или кого-то еще, означало бы так или иначе обнародовать свое беспамятство. Почти два года – это много, это очень много, и в разговорах с людьми я непременно выдам себя. Можно было бы обратиться к моему издателю, он бы наверняка все устроил, но и это не казалось мне безопасным: а вдруг за эти два года я испортил с ним отношения до такой степени, что обращаться с какими бы то ни было просьбами просто неприлично? Может быть, у меня вообще уже другой издатель? О ком бы я ни подумал, рассуждения неизбежно приводили меня к одному и тому же результату: я не знаю, могу ли обратиться к этому человеку, могу ли ему доверять? Даже в Мусе я уже не был уверен, все-таки два года – это и впрямь немало. Поэтому я решил отлежаться в этой богом забытой больничке, пока все как-то не устаканится и не прояснится само собой.
– Меня вполне устраивает и уход, и лечение, – возразил я.
– Вас – возможно, – медуза приобрела серо-стальной оттенок, отливающий чем-то ледяным, видно, злости в главвраче прибавилось. – Но для нас ваше пребывание здесь создает большие проблемы. Вы сами должны понимать, Андрей Михайлович, для нас, конечно, большая честь оказать посильную медицинскую помощь такому известному человеку, но это становится для нас неподъемным бременем. В том числе и бременем ответственности. У нас устаревшее оборудование, нет необходимых препаратов. На приобретение всего этого просто нет средств. Вы сами понимаете, в каком состоянии сейчас государственная медицина. Без спонсорской помощи невозможно существовать…
Ну да, естественно, залечить до смерти деревенского пенсионера им не так страшно, все равно никто разбираться не будет и жаловаться не станет. А если со мной что не так выйдет, им головы не сносить. И про спонсорскую помощь она не зря ввернула. Намекает, стало быть. А что я могу сделать, чем ответить на этот намек? Я ведь понятия не имею, есть ли у меня деньги, и если есть, то сколько. Светке-то я денег не дал, и, очевидно, не без причины. Может, я сейчас банкрот. Может, Лина затеяла какой-нибудь бизнес-проект, вложила в него все, что у нас было, да еще подзаняла, и прогорела, а в Шотландию укатила не английским заниматься, а от кредиторов прятаться. И я теперь не могу никому даже трех рублей пообещать, ибо у меня их просто нет.
Но чего она так боится, эта толстая тетка в очках? Ведь я иду на поправку, осложнений у меня никаких нет. Или она чего-то недоговаривает? И травму я получил куда более серьезную, чем мне объявили?
– Со мной что-то не так? – озабоченно спросил я. – Вас беспокоит мое здоровье?
– И здоровье тоже. Но не только это.
– Что еще? – нахмурился я.
– Андрей Михайлович, для того, чтобы обеспечить вам отдельную палату, нам пришлось положить в коридор восьмерых тяжелых больных. И то только потому, что перед праздниками многие выписались, ведь начинаются посадки на участках, людям нужно позаботиться о своих огородах. С десятого мая снова начнется наплыв больных, и без палаты, которую вы занимаете один, нам уже не обойтись. У нас четыре палаты в аварийном состоянии, и, если бы могли их отремонтировать и задействовать, появилась бы возможность оставить вас одного. Но денег на ремонт нет. Кроме того, перед больницей постоянно толпятся люди, пристают к персоналу, пытаются проникнуть внутрь, пробраться к вам в палату. Нам это мешает.
Н-да, нажим на мой кошелек ощущается все явственнее. Серо-стальной цвет медузьего тельца начал постепенно разбавляться розовыми и салатовыми полосками более теплых оттенков, вероятно, оттого, что главврач искала аргументы, которые убедили бы меня, и поэтому забыла о жестком тоне, переключившись на доводы разума или, на худой конец, эмоции.
– Короче говоря, вы хотите, чтобы я освободил вас от своего присутствия, – сухо констатировал я.
– Это грубо по форме, но верно по смыслу, – одобрительно кивнула главврач, после чего моя медузка запереливалась всеми цветами радуги. Однако оттенки пока еще были в основном холодными. – Первую помощь мы вам оказали, и теперь вам пора перебираться в более подходящее место.
– Но вы не имеете права меня выгонять, я болен.
– Ну что вы, Андрей Михайлович, – ее голос чуть смягчился, на медузкином теле проступили пятна теплого терракотового отлива, – никто вас не выгоняет. Я всего лишь прошу вас принять во внимание, с какими трудностями мы сталкиваемся в связи с вашей госпитализацией. Если вы хотите остаться здесь, вам придется лежать в одной палате с пятнадцатью другими больными. Вас это устроит?
Хороший вопрос. Хотел бы я посмотреть на человека, которого это устроило бы. Они не хотят со мной возиться, они боятся скандала, если вдруг что не так, но готовы пойти на риск, если я окажу спонсорскую помощь. А коль не окажу, то и они забесплатно рисковать не хотят. Что ж, разумно. Во всяком случае, я Медузу понимал.
– Давайте договоримся так: я полежу у вас еще несколько дней, пока не начнут возвращаться с огородов ваши пациенты. За это время, я надеюсь, объявится кто-нибудь из моих близких и все устроит.
– Я сама могу все устроить, – с готовностью отозвалась главврач. – Обзвоню московские клиники, узнаю, где самые лучшие невропатологи, где хорошие условия. Мы дадим вам транспорт, чтобы вы могли доехать до места. Нужно только, чтобы вы мне сказали, о какой сумме может идти речь. Сколько денег вы можете потратить на клинику? Я так понимаю, что в бесплатном отделении вы лежать не захотите, там и уход куда хуже, и условия, и питание, и отдельных палат нет. Назовите мне сумму, и уже завтра вы будете лежать в прекрасной больнице и есть на завтрак бутерброды с икрой.
Назовите сумму… Легко сказать. Я даже не знаю, что у меня сейчас происходит с деньгами. Если я действительно сдал в январе новую книгу, то должен был получить гонорар, но ведь я не дал денег Светке, значит, возникли какие-то проблемы. Какие? Деньги понадобились на что-то другое, более важное? Возможно. Но на что? И сколько? Я понятия не имею, что делается сейчас с моими счетами и с наличными, которые хранятся дома. И не узнаю до тех пор, пока либо сам не вспомню, либо не появится человек, который в курсе моих финансовых дел. А кто может быть таким человеком? Жена Лина? Да, если она у все еще моя жена. Муся Беловцева? Да, если она все еще мой литагент. Слишком много «если». И слишком много неизвестности. А эта толстая баба, сидящая на стуле напротив моей койки, не желает этого понимать. Может быть, она вообще не понимает, что такое амнезия, что такое пропасть, в которую провалились два года твоей жизни? Она думает, что мне легко принять решение. Если бы так!
– Поймите меня правильно, – я выбирал слова осторожно и боязливо, чтобы не обидеть главврача и не нарваться на суровую отповедь, – я буду с вами откровенен, потому что вы врач. Вы знаете, что я потерял память. Постарайтесь встать на мое место и вам сразу станет очевидным, что я не могу принимать никаких решений, ибо не знаю, во что превратилась моя жизнь за последние два года. Скажу вам честно, я даже не знаю, сколько у меня денег и есть ли они вообще. Я искренне сожалею что мое пребывание в вашей больнице приносит вам одни проблемы, но я прошу вас не выгонять меня хотя бы еще несколько дней. Люди, которые могут нам с вами помочь, появятся сразу после десятого мая, и тогда, я уверен, мы решим все вопросы. Но если говорить совсем честно, я не могу быть полностью уверен, что такие люди есть. За два года много всякого могло случиться. Сегодня я рассчитываю на помощь одних людей, а на самом деле ее окажут совсем другие, и я даже не догадываюсь, кто это может быть. Если бы память вернулась, все было бы намного легче и проще. Я обещаю вам, что, если с моим здоровьем что-то не так, если ваши доктора что-то просмотрели или упустили, я никогда и никуда не буду жаловаться, я даже словом не обмолвлюсь об этом. Я вам твердо это обещаю.
– Ну хорошо, – она вздохнула, и жест, которым она поправила прическу, недвусмысленно показал, что на голове у нее парик. Медуза в парике. Классно. Просто классно! Помнится, лет эдак пять назад я написал пьесу, ужасно смешную комедию, но никак не мог придумать к ней подходящего названия. Мучился, мучился, так и не придумал, а потом и вовсе забросил мысль о публикации пьесы, увлекся созданием очередного бестселлера. Теперь название есть, можно будет предложить издателю. «Медуза в парике». Я на несколько мгновений даже отвлекся от того, что талдычила мне толстуха-главврач, и с некоторым усилием вновь включился в разговор. – Допустим, вы меня убедили. Но что делать с людьми, которые осаждают больницу? Они действительно мешают работать. Кроме того, среди них есть не только местные журналисты, из Талдома, но и московские. Они хотят написать о вас, но, поскольку никакой информации о знаменитом Корине они получить не могут, а оправдать свое пребывание здесь им нужно, вы понимаете, о чем они будут писать?
– О чем?
– О том, что писатель Корин лежит в талдомской больнице, в которой… и далее везде. Понимаете? Мы бедны, да, об этом знают все местные жители и мирятся с тем, что в палатах по шестнадцать человек, что туалет один на этаж и что не хватает санитарок, чтобы поддерживать все это в чистоте, и нет сантехников и электриков, чтобы все работало, и нет краски, чтобы все выглядело, не говоря уже о хотя бы пластиковых панелях на стены. Ну, а уж о том, что нет лекарств и оборудования, вообще никто не заикается. Но я не хочу, чтобы во всех газетах поливали грязью нашу больницу просто потому, что надо что-то написать о вас. И что с этим делать?
Действительно, что с этим делать? Я не знал. Но позицию главврача в этом пункте понимал и полностью разделял.
– У вас есть предложения? – аккуратно поинтересовался я.
– Я предложила бы вам впустить в палату журналистов и дать интервью. Ответить на все их вопросы, дать им пищу для писанины, и пусть уезжают отсюда.
Ага, конечно. Впустить их сюда, рассказать, что я потерял память, оповестить об этом всю общественность. А если скрыть амнезию? Светка сказала, что о потере памяти и так все знают, но ведь можно заявить, что память восстановилась и теперь все в порядке. Соблазнительно, конечно, но вряд ли выполнимо, ведь я ни на один вопрос толком ответить не смогу. Господи, какая же огромная дырища – один год, девять месяцев и десять дней! Все в нее проваливается, буквально все, любая попытка что-то понять, принять элементарное решение, ответить на простейший вопрос. А может быть, я зря паникую? В конце концов, что страшного случится, если все узнают, что я потерял память? Амнезия – не сифилис и не СПИД, не наркомания и не некрофилия, почему я должен ее стесняться? Это несчастный случай, следствие травмы и шока. Может, я излишне горожу огород?
Нет, не хочу я афишировать проблемы с памятью. Я вдруг понял почему. Я боюсь оказаться смешным. Боюсь выглядеть нелепым. Ведь я действительно не знаю, во что превратилась моя жизнь за эти два года. И буду разговаривать с журналистами как Корин девяносто девятого года издания. А каков он, Корин две тысячи первого года выпуска? Ведь я даже не знаю, как пресса приняла «Время дизайна» и этот… как его… «Треугольный метр», из которого я не помню ни единого слова, ни одной мысли. Может, меня на протяжении двух лет громили в пух и прах и смешивали с грязью, может быть, я огрызался, или, наоборот, отмалчивался, или снисходительно комментировал происходящее. В любом случае я не могу встречаться с журналистами до тех пор, пока не узнаю, какой выбрать тон, чтобы не выглядеть совершенно по-идиотски.
– К сожалению, я не могу дать интервью, – грустно признался я. – Это совершенно невозможно. Может быть, вы сможете покривить душой, поговорить с ними и что-нибудь придумать?
– Что, например?
– Ну, что состояние у меня очень тяжелое, пускать ко мне никого нельзя, но память полностью восстановилась, как и прогнозировал лечащий врач. Добавьте какие-нибудь подробности о том, как я общаюсь с персоналом, какой я душка, как меня обожают медсестры, как мужественно я держусь и как мне здесь нравится. Так сильно нравится, что я даже перебираться в другую больницу не хочу.
– А вы потом не станете это опровергать и говорить, что это все вранье? – она глянула подозрительно, но, вместе с тем, напряженные мышцы лица заметно расслабились. Видно, такой вариант ей показался вполне симпатичным. У моей суровой медузищи явно наличествует чувство юмора, во всяком случае, рыхлая желеобразная поверхность ее вдруг стала полосатой, а по краям – в прелестный провинциальный горошек. Развеселилась, видать.
– Обещаю, – твердо сказал я. – Если хотите, могу заявить это в присутствии всего персонала и подтвердить в письменном виде.
– Надеюсь, это не понадобится, – скупо улыбнулась главврач и унесла мою славную медузочку, к которой я уже почти привык.
Определенно, сложившаяся в детстве привычка видеть и слышать людей при помощи образов из мира флоры и фауны сильно помогает в жизни. Во всяком случае, мне.