Валерию Вороне, другу и однокашнику посвящается
Лето 2009-го. Душный вечер, июнь.
Уже на подступах к московскому крохотному театрику, тесно вжатому меж двух высоченных домов, толпятся люди. Спрашивают лишний билетик, негодуют (нет афиши!), волнуются: не будет ли отмены?
Здесь же только что выгрузившаяся киногруппа: двое парней в цветастых косынках, маленький, подвижный как обезьяна режиссер и вальяжная операторша – бритая наголо, с пригасшей сигарой во рту. Квелый ассистент, кляня жару, тащит в зал треногу и камеры. У киношников – вид загадочный, они что-то знают и поэтому посматривают на окружающих свысока. Зрителям же ничего толком не известно: представление готовили без огласки, на скорую руку.
Внезапно путь киногруппе пересекает выступивший откуда-то сбоку человек, одетый в джинсовую пару. Лицо – жестковатое, сохлое. В ноздре кольцо, по лицу ползет ухмылочка, взгляд добычливый, цепкий. Да и движется джинсовый необычно: мелким воробьиным шагом, бочком. Левую руку при этом держит, полусогнув, перед собой. На руке, под мешковиной, что-то вздулось горбом: шевелится, подрагивает.
Попугай? Мартышка? Ворон?
Человек с кольцом в ноздре подходит к театральной двери. Выбежавший навстречу служитель сразу пропускает его внутрь.
Тут новый всплеск разговоров: они то разгораются, перелетая от одной кучки собравшихся к другой, то медленной летней трухой оседают вниз.
В одной из кучек уверены: будет встреча со знаменитыми соотечественниками. И нарочно для них сыграют нечто необыкновенное, может даже – вновь открытое. В другой кучке твердо знают – предстоит обычный концерт: с оркестровыми увертюрами, ариями, отрывками из опер. Только вот петь и играть будут не москвичи, а петербуржцы. Ну а знаменитые соотечественники (где-то близ Кремля или даже в самом Кремле заседающие), глядь, на концерт и пожалуют!
Сквозь распахнутые, но плотно затянутые шторами створки театральных окон сочится слабый, дрожащий звук. Звук этот – лопающийся, вновь набухающий – словно капля влаги в раскаленном московском воздухе, в широкой московской бездне. Вместе со звуком растет едва уловимая и вроде ни на чем не основанная тревога.
Но мало-помалу и звуки, и хаотические движенья людей выстраиваются в некий порядок: чуть отступает жара, сквозь магнитную рамку в зал по одному проникают доставшие билет. Остальные, кто лениво-беспечно, кто резко-раздраженно, движутся взад и вперед, неотступно вглядываясь в зашторенные окна, пытаются хоть таким способом пробиться в театр.
Вдруг, в минутном отрезке тишины, со стороны метро – визг, скрип!
Приближается, пошатываясь – словно соскочив с подпорченного диска, – напрочь забытая старинная русская музыка.
Кое-кто из безбилетных оборачивается: отыскивая удобное для сбора милостыни место, но при этом ни на минуту не прерываясь, на старинной колесной лире играет какой-то приезжий. Лира, висящая на веревке поперек живота, корпусом своим схожа с утолщенной гитарой или, скорей, с виолончелью. Приезжий – в расшитой зеленым и красным рубахе, босой – с туповато-сладкой улыбкой глядит перед собой, что-то в такт музыке бормочет.
Присмотревшись, безбилетные видят: играющий на лире слеп. Его тут же начинают гнать взашей: вниз, в переход, к побирушкам немытым! Чего тут, близ оперы, отираться? Тут музыка другая!
Обхватив старинную колесную рылю (так сам слепец ее, бормоча, называет) для верности сразу двумя руками, прогоняемый уходит: мимо сталинской полувысотки, к виднеющейся неподалеку церкви.
Взгляды безбилетных вновь устремляются к театру.
А там, внутри, уже собрались (запущенные через служебный вход) знаменитые соотечественники. Прибывшие из Европы и двух Америк, из Африки Северной, Южной и даже из Австралии, они расположились в первых рядах: фраки, визитки, ковбойки, сарафаны. Снова визитка, опять фрак. Кто-то никак не хочет скинуть с головы неуместное в театре сомбреро.
Народец посиволапей – отечественного закваса – одетый без выдумки и вычур, томится в рядах задних.
Знаменитые ждут начала оперного концерта в позах свободных – но чинно, благостно.
Сиволапые прыскают, жужжат, едва ли не щелкают орешки.
А концерт все не начинается!
Гул недовольства, громок рукоплесканий…
Тут, стараясь не привлекать к себе внимания, без позерства и помпы, по одному, по двое – начинают проникать через зрительный зал, поднимаются на сцену и пропадают за кулисами персонажи будущего оперного спектакля.
Всё как принято, всё по моде!
Однако что-то на этот раз и по-иному.
Не праздничная расслаба – ясно угадываемое беспокойство рыщет по залу. А ведь в зале не одни случайные люди, которых можно вот так, запросто раздражать, тревожить! Чуть поодаль от велюровых пиджаков, в стороне от брильянтовых брошей и запонок видны блаженные лица, угадываются полураскрытые губы и легчайшие полуулыбки знатоков истинных.
Но истинные тоже начинают волноваться. Откуда оно, это волненье, взялось?
Может, слишком ладно сидят на героях предстоящего спектакля парики? Совсем уж безукоризненно подогнаны кафтаны в плечах, лифы в талиях?
Или причина в другом? И актеришки эти – никакие не актеры, а тайно вывезенные из питерского музея и современной наукой оживленные восковые куклы, лишь вообразившие себя в ладных костюмах живою плотью?!
А может, всё проще?
Взял да и разбрызгал из гигантского пульверизатора какой-то шустрый администратор невско-балтийский, еще не до конца слежавшийся воздух. Взял да и дал нюхнуть чего-то запретного, сладко тревожащего, только в этом полузабытом запахе и существующего! Вот запах и дурманит, вот и наркотизирует.
Сам же администратор спрятался. И теперь из-за кулис подсматривает за зрителями-недотепами и подсмеивается над ними, глуповато водящими в полутьме сырыми от ловли неуловимого носами…
Все, все возможно! Но только героям будущих оперных сцен ни всклокоченные мысли зрителей, ни обывательская тревога совсем не передаются: они идут себе и идут!
Бесшумной (едва ли не бесплотной) толпой проследовал хор.
Прошли оркестранты. Растворились в театральной мгле угрюмые статисты.
Вслед за статистами – одинокая дама: перегибаемая вперед шитым по покрою восьмидесятых годов XVIII века пышным платьем, с громадной корзиной волос на голове, с подозрительно узким, гневно-капризным ртом.
Плакальщица? Судьба?
За дамой – губернатор Державин, со звездой на груди, веселый.
За Гаврилой Романычем совсем молодой, однако ж уже и пышнотелый, некий провинциальный секретарь. Не Крылов ли Иван ли Андреевич ли? Он, он! Сочинитель комических опер и «Почты духов», о баснях пока и не помышляющий!
За Крыловым – растерзанный Княжнин: в бархатной алой накидке, мокроволосый. Княжнина волокут под руки два ката в мышиных балахонах, с узкими прорезями для глаз.
Далее следуют:
Его высочество Павел Петрович, наследник престола.
Супруга наследника (вторая).
Матушка Екатерина.
Матушке вослед машет истово, машет страстно, машет сдернутым с головы длиннохвостым, со змейками, париком – тайный советник Шешковский.
Чуть в отдалении Иван Иванович Бецкой – по настырному слуху, отец Екатерины Великой.
За ними:
– несравненная Алымушка;
– полковой священник отец Иоанн Лукин;
– великий полифонист падре Мартини; с ним – аббат Маттеи;
– чех Ванжура, музыкальный любимец государыни Екатерины;
– некая Езавель;
– Клаудио Антонио Гальвани, професс Ордена Иисуса;
– Филька Щугорев, «издевочный слуга».
От Фильки чуть поотстав, стеная и охая, – скрипач Соколовский, автор не им сочиненной оперы «Мельник – колдун, обманщик и сват».
И – наконец!
Не слишком рослый, к тому ж еще и сутулящийся, в каштановом растрепанном парике – музыкант. Скорей даже – музыкантишко. Под левой подмышкой скрипка, в правом кулаке намертво зажат смычок. Цепкостью ухватки схож с капельмейстером. Блаженной задумчивостью – с выжившим из ума подателем прожектов…
А вот с теми, что скрылись за кулисами, сутулящийся схож не слишком: уж он-то не опутан сетью капризов, не продернут томным изыском! Видно, что не трусоват, не хлипок. Не шаркун и не говорун, не доносчик, не бузотер! Одна беда – замкнут, угрюм.
Кое-кому из зрителей при виде капельмейстера наверняка приходит на ум: да ведь на таких-то (не бузящих, упертых) всегда и держалась Россия! При Чесме и Кагуле, у Рябой Могилы и под Измаилом, у Халхин-гола и под Сталинградом, на Зееловских высотах и близ Рокского тоннеля…
Пока музыкант шагает, некоторые из зрителей крепко ухватывают еще одно: не обязательно герою русской жизни галопировать на плацу! Греметь барабанами в Гатчине! Манерничать в Кремле или в Малом Зимнем! Вполне для некоторых героев достаточно дать озвучку музыке боя, еще лучше – музыке мысли…
Звук, зародившийся в гулком московском колодце, растет. Музыкант со смычком, зажатым в кулаке, движется к сцене неуклонно. Однако внезапно (на чей-то дерзкий смешок) оборачивается: грозно, гневно. Зеленоватые глаза его при этом вспыхивают, как у рассерженной кошки.
– Евс-стигней-й! – вскрикивает кто-то истошно, признав героя.
Звук и крик сливаются в одно. Музыкант быстрыми шагами взбегает на сцену. Еще миг – и, досадуя на шум и крики, скрывается он за занавесом.
Тут – снова неожиданность.
Вслед за Евстигнеем на сцену бочком выступает человек в джинсовой паре. Дойдя до середины, он останавливается, отводит в сторону полусогнутый локоть, сдергивает с шевелящегося горба мешковину…
Серо-коричневая, хищная, с белым горлышком птица, для которой на одном из театральных выступов загодя выложили кровавый кус мяса, слетает с руки. Однако вместо того, чтобы рвать и полосовать мясо, птица устремляется к растворенному окну и, отыскав едва заметный просвет меж шторами, вырывается наружу.
Птицелов, соря матюками, кидается к выходу. За ним – радуясь скандалу – бритоголовая операторша. Смех, шиканье, гул.
Кто-то из бывших соотечественников вскакивает и начинает ни к селу ни к городу поносить и мундир, и самого проследовавшего на сцену наследника престола Павла Петровича.
Начало спектакля, рассчитанное на уподобление музыки полету птицы, сорвано?..
Тем временем на улице некоторые из безбилетных резко вздрагивают: взмыв от окна вертикально вверх, потрепыхавшись меж проводов и рекламных перетяжек и лишь после этого широко расставив крылья, серо-коричневая, верней коричневато-серая, с белым горлышком птица устремилась не на окраину Москвы, не в поля, – устремилась в самое пекло, к центру!
Что делать птице в шумном городе? За каким чертом летит она в раскаленное пекло?..
Впрочем, даже самые упертые из безбилетных перестают вскоре об этом думать. Сизое московское предвечерье, затягиваясь новенькой вольфрамовой кожей, зарастает, как рана. И уже никто не обращает внимания на то, как, сделав несколько широченных кругов, малый городской сокол, сокол-чеглок, возвращается на прежнее место, к театру, взлетает на крышу полувысотки и там до вечера, почти до ночи – затихает…
Ну а в зале малый сокол, вчера уловленный сетью джинсового птицелова, а сегодня дерзко из театра упорхнувший, взбивает краткие пересуды:
– Учили его мало…
– Улизнул-таки, молодчага!
– Придавили б ему горло как след, глядишь, и сел бы, где положено.
Однако ни скомканным началом, ни разговорами музыку уже не остановить!
Гаснут светильники, плотная голубоватая ткань, укрывавшая сцену от досужих взглядов, разлетается в стороны. Вздрагивает, запускаясь всеми своими бесчисленными механизмами часа на два, на три, адская машина театра! Мощный удар литавр – и к потолку, к лепным плафонам летит вступительный аккорд: слитно-прозрачный, чистый.
Короткая пауза, и…