Прогресс состоит не в замене неверной теории на верную, а в замене одной неверной теории на другую неверную, но утонченную.
В конце XIX века ученые были уверены, что им почти полностью удалось снять покров неизвестности с окружающего мира. Между тем, уже тогда некоторые прозорливые философы понимали, что это далеко не так. Еще Беркли писал, что «в обыденной жизни могут сохраняться те или иные фразы, пока они вызывают в нас надлежащие чувства или расположения к действию в таком направлении, которое необходимо для нашего благосостояния, как бы ложны они ни были в строгом и умозрительном смысле. Это даже неизбежно, так как, поскольку соответствие выражений определяется обычаем, речь подчиняется господствующим мнениям, которые не всегда бывают самыми верными».[32] Фридрих Ницше справедливо заметил, что «не победа науки является отличительной чертой нашего XIX века, но победа научного метода над наукой» («Воля к власти»).
В XIX веке произошел радикальный пересмотр всего прежнего мировоззрения, прежних теорий и гипотез. Напомним, что гипотеза – это предположение, которое носит вероятностный характер, и поэтому требует обоснования и проверки. Если в ходе проверки содержание гипотезы не согласуется с эмпирическими данными, то оно отвергается. Если же гипотеза подтверждается, то можно говорить о той или иной степени ее вероятности. Чем больше найдено фактов, подтверждающих гипотезу, тем выше ее вероятность. В этом случае гипотезы становятся теориями. Теория – это логически обоснованная и проверенная на практике система знаний, дающая целостное отображение закономерных и существенных связей в определенной области объективной реальности. Теория представляет собой систему истинного, уже доказанного, подтвержденного знания о сущности явлений, высшую форму научного знания.[33]
Сегодня объем наших знаний по-прежнему несравним с тем, чего мы не знаем. Мы не знаем даже размеров нашей Вселенной, поскольку, когда мы наблюдаем источники света, расположенные на большом расстоянии, количество получаемого света резко уменьшается, так как фотоны теряют энергию по мере того, как возрастает длина волны. Поэтому, как пишет современный физик и математик Дж. Р. Эллис, «на все более далеких расстояниях Вселенная как будто тает во мгле».[34]
Как справедливо замечают американские ученые А. Уиггинс и Ч. Уинн, «по мере расширения освещаемого наукой пространства увеличивается и обступающий его мрак».[35] В этой связи следует отметить, что западный стиль научного мышления коренным образом отличается от восточного. Индийский мыслитель Бхагаван Шри Раджниш, более известный как Ошо, полагал, что, в отличие от западного философского метода, «индийский путь рассуждения объявляет вывод в начале, затем обсуждает метод и порядок действий, сперва вывод, затем метод. Западный путь ставит метод на первое место, затем исследование и, наконец, вывод… Западный метод очень подходит для тех, кто ищет истину посредством думания о ней. Этот метод рассуждений подобен попытке найти нечто темной ночью с помощью маленькой лампы. Ночь черна как смоль, и лампа неясно освещает землю на три – четыре фута. Виден лишь небольшой клочок земли, большая часть остается невидимой. И вывод, к которому приходят относительно того, что видится, будет гипотетическим. Через некоторое время, по мере того как человек с лампой продвигается, он видит немного больше, и возникает необходимость пересмотреть или изменить вывод». Если истину приходится так часто пересматривать, то на каком основании их считают истинами? В противоположность этому индийский метод подобен вспышке молнии, которая на короткое время делает все видимым одновременно.[36]
XVIII и XIX века почти не были ознаменованы действительными научными революциями, поскольку все исследования велись в рамках механистического подхода. Если появлялась новая концепция, то она не «взрывала» всю науку, но продвигалась вперед постепенно и не без сопротивления. Как писал об этом М. Планк, «великая научная идея редко внедряется путем постепенного убеждения и обращения своих противников, редко бывает, что „Саул становится Павлом“. В действительности дело происходит так, что оппоненты постепенно вымирают, а растущее поколение с самого начала осваивается с новой идеей».[37] Подобной точки зрения придерживался и английский физик Эрнест Резерфорд: «Три стадии признания научной истины: первая – „это абсурд“, вторая – „в этом что-то есть“, третья – „это общеизвестно“».[38]
Лишь с начала XX века ученых стал волновать вопрос об объективности научного познания и о соответствии научных гипотез действительности. Отец конвенционализма, французский математик Анри Пуанкаре считал, что законы науки не относятся к реальному миру, а представляют собой произвольные соглашения между учеными – конвенции, которые должны служить наиболее удобному и полезному описанию соответствующих явлений. Каждый раз, когда опытные данные не согласовывались с предсказаниями существующей гипотезы, приходилось пересматривать гипотезу. Следовательно, как говорил Анри Пуанкаре, «наука – это кладбище гипотез».[39]
Бельгийский писатель Морис Метерлинк писал в тот период: «До сих пор острие вращения мира состояло, как нам казалось, из сил духовных; ныне мы убеждены, что оно состоит из энергий чисто материальных. Мы льстим себя надеждой, что в царстве истины свершился великий переворот. На самом же деле, в республике нашего невежества произошла лишь перемена эпитетов, так сказать, словесная революция, ибо термины „дух“ и „материя“ – лишь атрибуты того же неизвестного, могущие заменять друг друга. Но если и верно, что сами по себе эти эпитеты имели значение лишь словесное, ибо тот и другой, по всей вероятности, неточны и так же мало выражают реальное, как эпитет „Атлантический“ или „Тихий“, применяемый к океану, не представляет его сущности, – тем не менее, смотря по тому, привязываемся ли мы исключительно к первому или ко второму, они имеют огромное влияние на наше будущее, нашу мораль и, следовательно, на наше счастье. Мы блуждаем вокруг истины, имея проводниками лишь гипотезы, которые вместо костров зажигают несколько дымящих, но магических слов».[40]
Философы межвоенного Венского кружка сформулировали принцип верифицируемости, согласно которому истинность всякого утверждения о мире должна быть установлена путем его сопоставления с чувственными данными. Вслед за ними Карл Поппер (1902–1994) предложил принцип фальсификации, способ проверки истинности теоретических утверждений посредством их опровержения путем сопоставления с полученными в результате опыта эмпирическими данными. Теоретическое высказывание считается опровергнутым, если его отрицание логически следует из множества совместимых между собой утверждений наблюдателя. Согласно Попперу, статусом научности обладают лишь такие высказывания, которые в принципе могут быть фальсифицированными. Как писал философ в работе «Какой мне видится философия», «мы не можем одновременно быть интеллектуальными трусами и заниматься поисками истины. Стремящийся к истине должен осмелиться быть мудрецом – он должен осмелиться быть революционером в сфере мышления». Впрочем, Поппер сделал одну очень важную оговорку: «Я не требую, чтобы каждое научное высказывание было действительно проверено, прежде чем оно будет принято. Я требую только, чтобы каждое такое высказывание допускало проверку, или, иначе говоря, я отказываюсь принять точку зрения, согласно которой в науке существуют высказывания, которые нам следует покорно принять как истинные только потому, что проверить их представляется невозможным по логическим основаниям».[41]
Полемизируя со школой Пуанкаре, Поппер отметил, что «всякий раз, когда „классическая“ система сегодняшнего дня сталкивается с результатами новых экспериментов, которые, согласно моей точке зрения, можно интерпретировать как фальсификации, конвенционалист не будет считать эту систему поколебленной. Он либо объяснит возникшие противоречия нашим неумелым использованием системы, либо устранит их посредством принятия тех или иных вспомогательных гипотез ad hoc, либо, возможно, с помощью определенной коррекции наших измерительных инструментов».[42] Итак, «мы должны привыкнуть к мысли о том, что на науку следует смотреть не как на „корпус знания“, а как на систему гипотез, т. е. как на систему догадок или предвосхищений, которые в принципе не могут быть оправданы, и которыми мы пользуемся до тех пор, пока они выдерживают проверки. Мы никогда не имеем права сказать, будто знаем, что они „истинны“, „более или менее вероятны“ или хотя бы „вероятны“».[43]
К теории же подлинно «научных революций» обратился известный философ Томас Кун. Как он отмечает в своей работе «Структура научных революций», «нормальная наука основывается на допущении, что научное сообщество знает, каков окружающий нас мир. При этом наука часто подавляет фундаментальные новшества, потому что они неизбежно разрушают ее основные установки. Тем не менее, когда специалист не может больше избежать аномалий, разрушающих существующую традицию научной практики, – начинаются нетрадиционные исследования, которые в конце концов приводят всю данную отрасль науки к новой системе. Это называется научной революцией».[44] Интеллектуальный прогресс состоит из замены одной парадигмы, которая перестала находить объяснения новым или вновь открытым фактам, иной парадигмой, которая более удовлетворительно толкует эти факты. При этом, «принимаемая в качестве парадигмы теория должна казаться лучшей, чем конкурирующие с ней другие теории, но она вовсе не обязана (и фактически этого никогда не бывает) объяснять все факты, которые могут встретиться на ее пути».[45] «Столкнувшись с аномалией или кризисом, ученые занимают различные позиции по отношению к существующим парадигмам… Увеличение конкурирующих вариантов, готовность опробовать что-либо еще, выражение явного недовольства, обращение за помощью к философии и обсуждение фундаментальных положений – все это симптомы перехода от нормального исследования к экстраординарному».[46] При этом наиболее важно и актуально, что «во время революции, когда начинает изменяться нормальная научная традиция, ученый должен научиться заново воспринимать окружающий мир».[47] Как отмечают известные американские ученые-популяризаторы А. Уиггинс и Ч. Уинн в книге «Пять нерешенных проблем науки», «повременим с осмеянием представлений четырехсотлетней давности, представив, сколь наивными окажутся наши взгляды спустя четыре века».[48]
В этой главе мне также хотелось бы обратиться к оригинальной методологической теории немецко-американского философа Пауля Фейерабенда, изложенной им в книге «Против методологического принуждения» и ряде других работ. Концепция Фейерабенда, по сути дела, и лежит в основе этой книги. Ученый был убежден, что наука не является рациональной деятельностью, то есть, что ее можно подчинить некоторым разумным стандартам и нормам. Наоборот, он полагал, что наука носит анархический характер, поскольку ученые постоянно отбрасывают сложившиеся рационалистические правила, а конкурентная борьба несовместимых теорий служит источником подлинного научного прогресса. Наука может опираться на мифологию, религию, фантазию и суждения дилетантов, иначе говоря, не должна отказываться от знания, полученного «ненаучными» средствами. Поэтому Фейерабенд призывает развивать гипотезы, несовместимые с установленными фактами и обоснованными теориями. «Не существует идеи, сколь бы устаревшей и абсурдной она ни была, которая не способна улучшить наше познание. Вся история мышления конденсируется в науке и используется для улучшения каждой отдельной теории. Нельзя отвергать даже политического влияния, ибо оно может быть использовано для того, чтобы преодолеть шовинизм науки, стремящейся сохранить status quo», – пишет он.[49]
Философ убежден, что «разделение науки и не науки не только искусственно, но и вредно для развития познания. Если мы действительно хотим понять природу, если мы хотим преобразовать окружающий нас физический мир, мы должны использовать все идеи, все методы, а не только небольшую избранную их часть. Утверждение же о том, что вне науки не существует познания (extra scientiam nulla salus), представляет собой не более чем еще одну очень удобную басню. Первобытные племена имели более разработанные классификации животных и растений, чем современные научные зоология и ботаника, им были известны лекарства, эффективность которых изумляет медиков (в то же время фармацевтическая промышленность уже почувствовала здесь новый источник доходов), у них были средства влияния на соплеменников, которые наука длительное время считала несуществующими (колдовство), они решали сложные проблемы такими способами, которые до сих пор все еще не вполне понятны (сооружение пирамид, путешествия полинезийцев). В древнекаменном веке существовала высокоразвитая астрономия, пользовавшаяся международной известностью. Эта астрономия была как фактуально адекватной, так и эмоционально подходящей, ибо она решала и физические и социальные проблемы (чего нельзя сказать о современной астрономии) и была проверена очень простыми и изобретательными способами… Было осуществлено приручение животных, изобретен севооборот, благодаря устранению перекрестного оплодотворения выведены и очищены новые виды растений, сделаны химические изобретения; существовало поразительное искусство, сравнимое с лучшими достижениями настоящего времени. Правда, не было коллективных посещений Луны, но отдельные индивиды, пренебрегая величайшими опасностями для души и психики, совершали путешествия от одной небесной сферы к другой, пока не достигали наконец того, что могли лицезреть самого Бога во всей его славе, в то время как другие совершали превращения в животных и вновь превращались в людей. Во все времена человек смотрел на свое окружение широко раскрытыми глазами и старался понять его своим пытливым умом; во все времена он совершал удивительные открытия, из которых мы всегда можем почерпнуть интересные идеи».[50]
Фейерабенд доказал, что успех Галилея имел место не потому, что итальянец был единственно прав, но ввиду того, что он успешно рекламировал свои успехи и скрывал промахи. Он писал: «Государство и наука тесно связаны. На развитие научных идей расходуются громадные средства. Даже такая область, как теория науки, которая заимствует у науки ее имя, но не дает ей ни одной плодотворной идеи, финансируется далеко не соразмерно ее реальной ценности. В общеобразовательных школах изучение почти всех областей науки является обязательным. В то время как родители шестилетнего малыша могут решать, воспитывать ли из него протестанта, католика или атеиста, они не обладают такой свободой в отношении науки. Физика, астрономия, история должны изучаться. Их нельзя заменить астрологией, натуральной магией или легендами. В наших школах не довольствуются просто историческим изложением физических (астрономических, исторических и т. п.) фактов и принципов. Не говорят так: существовали люди, которые верили, что Земля вращается вокруг Солнца, а другие считали ее полой сферой, содержащей Солнце. А провозглашают: Земля вращается вокруг Солнца, а все остальное – глупость. Наконец, принятие или отбрасывание научных фактов и принципов полностью отделено от демократического процесса информирования общественности, обсуждения и голосования. Мы принимаем научные законы и факты, изучаем их в школах, делаем их основой важных политических решений, даже не пытаясь поставить их на голосование. Изредка обсуждаются и ставятся на голосование конкретные предложения, но люди не вмешиваются в процесс создания общих теорий и основополагающих фактов. Современное общество является „коперниканским“ вовсе не потому, что коперниканство было подвергнуто демократическому обсуждению, поставлено на голосование, а затем принято большинством голосов. Общество является „коперниканским“ потому, что коперниканцами являются ученые, и потому, что их космологию сегодня принимают столь же некритично, как когда-то принимали космологию епископов и кардиналов. Это слияние государства и науки ведет к парадоксу, мучительному для демократии и либерального мышления».[51]
П. Фейерабенд говорит о бесполезности многих ведущихся научных исследований. Они пишет, что «тратятся миллионы долларов, привлекаются тысячи высокообразованных сотрудников, отдаются годы напряженной работы – и все это для того, чтобы дать возможность некоторым весьма недалеким и неспособным к членораздельному выражению своих чувств современникам совершить несколько неуклюжих скачков в горячей, сухой безвоздушной каменной пустыне – в таком месте, куда вряд ли по собственной воле отправится человек в здравом уме и на трезвую голову». От себя добавим, что, к сожалению, эти скачки ученые совершают не только в относительно безопасной пустыне, но и на минном поле с ядерными зарядами, таща за собой при этом все человечество. Главная проблема науки в том, что она никогда не осознает последствий того, чем она занимается.
Ссылаясь на «Заявление 186 ведущих ученых» против астрологии, П. Фейерабенд заявляет: «Что удивляет читателя, воспринимающего науку, согласно обычному трафарету, как царство рациональности, объективности, надпартийности, так это религиозный тон, безграмотность „аргументации“ и авторитарная манера изложения. Ученые джентльмены уверены в истинности своих воззрений, используют свой авторитет для их распространения (зачем 186 подписей, если есть аргументы!). Им известно несколько фраз, звучащих как доказательство, однако они полностью невежественны в той области, о которой взялись судить».[52] В этой связи хотелось бы провести параллель с вышедшей в 1931 г. в Лейпциге книгой «Сто авторов против Эйнштейна», в которой отрицалась теория относительности. Узнав про эту книгу, Эйнштейн сказал: «Если бы я был неправ, хватило бы и одного возражающего специалиста».[53]
Нельзя не вспомнить следующий исторический факт. Однажды друг Сократа Херефонт обратился к дельфийскому оракулу с вопросом, есть ли на свете кто-нибудь более ученый, чем Сократ. Ответ оракула был отрицательным. Услышав об этом, Сократ, который считал, что знает мало, но и не сомневавшийся в словах Бога, пришел к выводу, что поскольку Бог – единственный, кто действительно мудр и все знает, то слова оракула должны означать, что самый умный человек тот, кто готов признать у себя отсутствие знания.[54]
Одной из форм общественного протеста против материализации жизни стал массовый уход людей в мистицизм. Он произошел на благодатной почве увеличения интереса к так называемым паранормальным явлениям. Явления эти традиционной механистической наукой не признаются, поскольку они «противоречат разуму». Как совершенно справедливо заметил К. Фламмарион, материализм – это лишь по видимости научная теория, «которая не желает подвергать анализу кое-какие вещи, проявляя тем самым свою беспомощность…»[55] Британский философ Дж. Беркли в свою очередь писал: «Находятся люди, которые недовольно морщатся, сталкиваясь с какими-либо непостижимыми тайнами у всех других, в то же время не видят ничего трудного в таких же непостижимостях у себя самих, которые подавятся комаром, но проглотят верблюда».[56] Наконец, американский психолог У. Джеймс констатировал, что мир мистических переживаний «представляет собой не менее сложное строение, чем наш мир. В нем есть свое небо и свой ад, свои искушения и свои освобождения; свои истины и свои иллюзии, как это встречается и в нашем мире, хотя он и несоизмеримо обширнее последнего… И если мы хотим приблизиться к совершенной истине, мы должны серьезно считаться с обширным миром мистических восприятий».[57]
Теперь, по мнению Т. М. Фисанович, необходимо «сделать смелый шаг, обратиться к своей интуиции и здравому смыслу, чтобы связать друг с другом различные факты, и, кроме того, быть готовым пожертвовать своей репутацией, чтобы отстоять теории, не устраивающие общественное мнение».[58]
К сожалению, ученые еще и сегодня избегают прямых дискуссий по поводу некоторых необъяснимых явлений, но отдельные исследователи к их чести все же не проходят мимо этой темы. Так, покойный профессор Е. А. Торчинов отмечал, что «научное описание различных паранормальных феноменов, засвидетельствованных авторитетными специалистами, могло бы сыграть важную роль в трансформации самой научной методологии и научной парадигмы, особенно в условиях начавшегося разложения старой парадигмы (прежде всего в теоретической физике)».[59]
Современный исследователь М. Карпенко пишет, что «сейчас необходим поворот от полемики в стиле „а кто ты такой?“ к рассмотрению всего множества гипотез, включая самые экзотические. Нужна спокойная, в рамках хотя бы элементарных приличий, дискуссия, где могли бы быть высказаны любые „еретические“ взгляды. И не надо никакой „непримиримой борьбы“, никому не надо „давать решительный отпор“ и никого не надо объявлять ничьим врагом».[60] При этом, как справедливо замечает С. Сперанский, «критика не должна напоминать известную миниатюру: „Ты – не кассир, ты – убийца!“ – „Но где же кассир?“ – „Закопал!“ – „Но вот мой паспорт!“ – „Подделал!“ – „Вот фотография!“ – „Вклеил! “ и т. д. Всегда можно предъявить такие требования к „доказательности“ эффектов, которые немыслимо соблюсти в принципе. На что, кроме научного подхода, можно надеяться, дабы отличить шарлатанов и лжепророков, которым несть числа, от людей, действительно имеющих доступ к необычным каналам информации? Как иначе понять, освоить, приумножить все то, что может помочь человеку?.. Высокое имя науки не должно отождествляться с агонизирующей научной парадигмой, которая без устали отшвыривает от себя неугодные факты. Науке настало время взглянуть на всю до недавнего времени запретную область не „боковым зрением“, а в упор. Пора ликвидировать позорный разрыв между требованиями времени и полнейшей неготовностью на них ответить».[61]
Мир переживаний напрямую связан с физиологическими особенностями человека, точнее, с его ощущениями. Зрение, слух, обоняние, осязание, вкусовые ощущения – вот что формирует представления индивидуума об окружающем его мире. Лишите его одного или нескольких из этих факторов, и окружающий мир для него полностью изменится. Но ведь не все виды живых существ обладают полным набором ощущений, представления крота отличаются от представлений рыбы или птицы. Поскольку человек не является вершиной животного мира (он сам голословно объявил себя таковым), то кто докажет, что он обладает всеми необходимыми видами ощущений для осуществления действительно объективного процесса познания окружающего мира? В области, где хозяйничает человек слишком много провозглашенного, но не доказанного. Едва столкнувшись с вещами, которые он объяснить не может, человек испытывает страх, или же вовсе старается предать их запрету и забвению, отрицая их существование.
Таким образом, как сказал основатель Римского клуба А. Печчеи, «впервые с тех пор, как христианский мир шагнул в свое второе тысячелетие, над миром действительно нависла реальная угроза неминуемого пришествия чего-то неотвратимого, неизвестного и способного полностью изменить судьбу огромных масс людей. Люди чувствуют, что наступает конец какой-то эпохи в их истории. Но никто, кажется, еще сегодня не задумывается над необходимостью изменить не только свой собственный образ жизни, но и жизнь своей семьи, своей страны. И именно в том-то, в сущности, и кроется причина многих наших бед, что мы не смогли приспособить к этой насущной необходимости свое мышление, мироощущение и свое поведение».[62]
Таким образом, в XX веке было положено начало великому интеллектуальному процессу, выразившемуся в научных революциях. Философами науки (Анри Пуанкаре, Карлом Поппером, Томасом Куном и Паулем Фейерабендом) было признано, что между «мифом» и «наукой» не так уж много различий. Оба они создаются с целью объяснить непонятные человеку вещи, вне зависимости от того, насколько эти объяснения соответствуют реальности. Мифы устаревают, когда в них перестают верить, и тогда они заменяются другими, но разве не то же самое происходит с научными теориями? Речь идет не о поиске правды, но лишь о временном успокоении стремления познать непознанное. В конечном счете, «научные данные» отражают не столько реальное положение дел в объективном мире, сколько уровень интеллектуальной фантазии конкретных ученых, пытающихся ответить на вопрос «как?» вместо «почему?». Происходит лишь смена научных парадигм, свидетельствующая о развитии интеллекта, но не о прояснении сущности явлений. Предмет падает на землю не потому, что существует сила тяжести, но чисто умозрительная концепция «силы тяжести» помогает ученому сделать вид, будто он понимает, почему предмет падает на землю.