Министр внутренних дел империи орал на подчиненных. Над огромной страной уже много лет стоял ор. Заходились и надрывались в крике большие и малые начальники, или те, кто очень хотели ими казаться. Когда у человека нет нравственного стрежня и культура ниже низшего предела, всегда хочется орать.
Министр орал потому, что жандармы и полицейские в который раз халатно отнеслись к своим служебным обязанностям. Сатрапная сволочь должна была еженедельно проверять больницы империи, в которые поступали больные легочным туберкулезом, чахоткой. Ей болели многие революционеры, быстро зарабатывая чахотку в равелинах, казематах, на каторге и в ссылке, с помощью заботливого тюремного начальства. Медицинскую помощь в империи большинству подданных оказывали никак, и бежавшие из сибирских и северных тюрем больные борцы с самодержавием могли обратиться за помощью только к знакомым врачам или в больницы больших городов. Вместе с докторами их должны были везде, всегда, опять и снова и навсегда встречать жандармы.
В этот раз министр волновался не зря, хотя и не знал об этом, а только интуитивно догадывался. В одной из столичных больниц у известного пульмонолога несколько дней проходил курс лечения от чахотки настоящий гроза империи, вместе с товарищами по оружию создавший страшную Боевую Организацию Партии социалистов-революционеров, поднявшей грозное знамя “Народной воли” и объявившей себя ее наследницей. Министр приказал разослать во все охранные отделения и жандармские управления империи розыскные листы на этого человека. Он никак не мог вспомнить настоящую фамилию этого политического преступника из тайной организации, членов которой все чаще и чаще называли эсерами. Адъютант услужливо подсказал – Гершуни. Помощник главного имперского министра внутренних дел, конечно, не знал и никогда не мог даже предположить, что совсем скоро боевики этого Гершуни прямо в лоб застрелят его высокого начальника прямо в здании знаменитого Государственного Совета Российской империи и подобные террористические акты быстро станут доброй эсеровской традицией.
Благодаря своей бесеребническо-аскетической и отчаянно-отрешенной жизни, и, конечно, благодаря забавам властей, члены исполнительного Комитета «Народной воли» в конце XIX столетия стали идеалами настоящих людей и критерием чести и достоинства у многочисленной либеральной, оппозиционной и революционной молодежи империи. Рабочие уже почти сотен фабрик и заводов, студенты десятков университетов и институтов, журналисты и литераторы уже несколько лет спрашивали друг друга – кто поднимет залитое кровью боевое знамя «Народной воли» и под ним атакует монархию? В начале ХХ столетия они дождались ответа. С новым годом и с новым веком самодержавие поздравили новые революционные партии. В империи под грозное эхо «Народной воли» в атаку на монархию пошли социалисты-революционеры, анархисты и социал-демократы. Теперь это были опасные до жути и дрожи в коленках и неустрашимые до самозабвения профессиональные революционеры, не разговаривавшие с монархией, а просто стрелявшие в нее часто и много. И имя теперь им было легион.
Во время правления Александра III с 1881 года в первую очередь начались гонения на писателей и журналистов, чье творчество и деятельность всегда оставалась почти единственной трибуной имперского общества. Полосу 80-х и 90-х годов назвали сумеречной и хмурой, как книги великого Антона Чехова «В сумерках» и «Хмурые люди». Великий Лев Толстой назвал эпоху Александра III безвременьем и заявил, что «Так жить нельзя!» он писал, почему над Москвой все время гудят гудки фабрик и заводов. У рабочих не было часов и гудки сообщали и приказывали им, как жить – в пять часов утра за заводской станок, в восемь часовой перерыв, работа до двенадцати, обед, потом работа до четырех часов вечера, затем в подвал. Так, как думал и на всю империю говорил Лев Толстой, которого называли духовным царем России, думали многие и многие подданные. Он называл самодержавие «возрастающим злом, совершаемым в организованной форме, с помощью закона, безнаказанным, и поэтому считающим себя добром», а зависимых от монархии людей «несчастными, несчастье которых не во внешних условиях, а во в них самих». Толстой писал, что у народа почти исчез инстинкт самосохранения и необходимо срочно изменить мироощущение каждого человека. Антон Чехов говорил, что надо по капле выдавливать из себя раба, и заявлял, что «одно лишь убеждение, что восьмидесятые годы не дали ни одного писателя, может послужить материалом для пяти томов», а время Александра III считал «больным». Максим Горький ставший зеркалом эпохи, сказал, что «не знает в русской истории момента более тяжелого, чем этот». Не выдержал известнейший юрист и чиновник Анатолий Кони: «Всем самовольно и совершенно бесконтрольно управляют министры, случайные люди, без заслуг в прошлом, без достоинств в настоящем. Картина не привлекательная и ничего не обещающая в будущем. Безумнейшие и подлейшие деяния, лицемерие всех и фраза, фраза, фраза. Люди новой формации получали звания сенаторов за услужливость и почтительность. Они приносили с собой крайнюю узость взглядов, буквоедство и черствость. Мне приходилось сталкиваться то с безмерным самолюбием и самомнением, то с бездушием, то с коварством, то с двуличием, то с откровенной подлостью. Мы живем в серое время. Серые лишенные оригинальности люди действуют вокруг нас и своей массой затирают выдающихся людей. Отупелые в своем своекорыстии чиновники и пустые болтуны рассуждают об углероде и кислороде, когда в окне пожар. Мы переживаем странное и страшное время. Общество вырывается из пеленок, в которых его насильственно держали многие годы, усыпляя его ум и атрофируя в нем чувство собственного достоинства. Но, вырываясь, оно хочет сразу бегать, еще не умея не только ходить, но даже стоять на ногах».
Когда вражда между монархией и миллионами подданных перешла в кровавую резню, ее суть опять и опять выразил Лев Толстой, статью которого «Не могу молчать» в 1908 году перепечатали сотни европейских и американских газет, но совсем не российских:
«Семь смертных приговоров: два в Петербурге, один в Москве, два в Пензе, два в Риге. Четыре казни: две в Херсоне, одна в Вильно, одна в Одессе.
И это продолжается не неделю, не месяц, не год, а годы. И происходит это в России, в той России, в которой народ считает преступника несчастным и в которой до самого последнего времени по закону не было смертной казни. Помню, как гордился я этим когда-то перед европейцами, и вот второй, третий год не перестающие казни, казни, казни.
Нельзя так жить. Я, по крайней мере, так жить не могу и не буду.
Я буду всеми силами распространять то, что пишу, и в России, и вне ее, чтобы, одно из двух: или кончились эти нечеловеческие дела, или уничтожилась бы моя связь с этими делами, чтобы или посадили меня в тюрьму, где бы я ясно сознавал, что не для меня уже делаются все эти ужасы».
В 1910 году Анатолий Кони писал о деятельности подавлявшего первую русскую революцию председателя Кабинета министров империи Петра Столыпина: «Действия Столыпина не только беззаконны, не только компрометируют царя, но просто глупы, ввиду своих неудачных последствий. Это правительство использует одну статью закона для того, чтобы обойти другую, и создает соблазнительный пример для всех граждан государства».
В строящихся и строившихся тюрьмах умирали и умирали люди, опасные для самодержавия. Вера Фигнер писала о том, как сходил с ума в шлиссельбургских застенках один из руководителей Военной организации «Народной воли» Николай Похитонов:
«Все население тюрьмы, измученное проявлениями болезни Похитонова, скоро пришло в крайне нервное состояние. Все ждали, что вот-вот сам он сделает что-нибудь непоправимое или с ним сделают что-нибудь ужасное.
Дальнейшее пребывание Похитонова в общей тюрьме стало казаться невыносимым даже для самой жандармерии. Болезнь прогрессировала: мания величия, революционный бред, припадки буйства и стремление к самоубийству переплелись в самую острую угрожающую форму сумасшествия, когда для обуздания припадков уже нельзя было не прибегать к физической силе. Ему мучили галлюцинации, и он делал беспрестанные попытки к самоубийству, требовавшие неусыпного надзора. Он то пел псалмы, то неистово кричал и впадал в буйство, то умолял размозжить ему голову. Он перестал осмысливать окружающее, речь становилась бессвязной и состояла из бессмысленного набора слов. Положение, наконец, сделалось совершенно нестерпимым, и департамент полиции уступил и разрешил перевести в психиатрическое отделение Николаевского военного госпиталя в Петербурге.
Когда Похитонову сообщили о предстоящем отъезде, он не мог усвоить этого, хотя понял, что ему предстоит что-то хорошее, оно представлялось ему то в виде несметного количества миллиардов рублей, которые стекаются ему отовсюду; то в виде поклонения, которые воздадут ему все живущие и раньше жившие цари и короли; то в виде наступления царства божьего, о котором он все время бредил. Однажды при мысли об этом царствии он пришел в такой экстаз, что не хотел ждать и просил тотчас дать ему топор, чтобы раскроить черепа всем окружающим, тогда все сразу очутились бы в раю.
В феврале 1896 года Похитонова увезли из Шлиссельбурга. Двенадцать лет назад Николай Данилович вступил в каземат молодым, привлекательным человеком с любознательным и развитым умом, с живым и деятельным темпераментом. А теперь его увозили и даже обещали показать родным – в каком виде?! Это не был уже человек: разум погас, логика исчезла, ни мысли, ни чувства, ни даже правильных инстинктов».
В апреле 1897 года сумасшедший Похитонов умер.
До того времени, пока почти вся империя сошла с ума, оставалось менее десяти лет.