В один из январских вечеров начала семидесятых на сцене нью-йоркской Музыкальной академии[1] в «Фаусте» пела Кристина Нильссон.
Хотя уже ходили слухи о возведении – в отдаленном столичном районе, «за Сороковыми улицами» – нового оперного театра, который должен был посоперничать стоимостью строительства и великолепием с операми прославленных европейских столиц, высший свет довольствовался пока тем, что каждый зимний сезон собирался в обшарпанных красных с позолотой ложах доброй старой Академии. Консервативно настроенная публика ценила ее за скромные размеры и некоторое неудобство, которые отваживали от нее нуворишей, коих начинал пугать, но в то же время и манить старый Нью-Йорк; те, кто был склонен к сентиментальности, хранили преданность ей в силу исторических ассоциаций, а меломаны воздавали должное ее превосходной акустике – качеству, столь редко встречающемуся в новых зданиях, предназначенных для исполнения музыки.
Это было первое в нынешнем сезоне выступление мадам Нильссон, и те, кого пресса уже привыкла называть «избранной блистательной публикой», съехались послушать ее, преодолев скользкие заснеженные улицы в своих каретах, просторных семейных ландо или более скромных, однако более удобных «купе Брауна»[2]. Прибыть в оперу в «купе Брауна» было почти так же престижно, как в собственном экипаже, а отъезд после спектакля тем же способом давал огромное преимущество, позволяя (с шутливым намеком на демократизм убеждений) занять первую же в очереди коляску, вместо того чтобы ждать, когда заложенный, побагровевший от холода и джина нос твоего собственного кучера замаячит под портиком Академии. Блестящая интуиция подсказала какому-то смекалистому конюху с извозчичьего двора, что американцы жаждут убраться с места развлечения даже с большим нетерпением, чем прибыть на него.
Когда Ньюланд Арчер открыл дверь клубной ложи, занавес только-только поднялся, явив зрителям декорацию сцены в саду. Ничто не мешало молодому человеку приехать раньше, однако, пообедав в семь с матерью и сестрой, он весьма неторопливо выкурил сигару в готической библиотеке с застекленными книжными шкафами черного орехового дерева и стульями с острыми навершиями – единственной комнате, где миссис Арчер позволяла курить, и сделал это прежде всего потому, что Нью-Йорк был столицей, а в столицах «не принято» приезжать в оперу к началу; понятия же «принято» и «не принято» в жизни общества, в котором вращался Ньюланд Арчер, были так же важны, как тысячелетиями ранее были важны внушавшие непостижимый ужас тотемы, правившие судьбами его предков.
Другая причина его задержки носила личный характер. Он тянул время, попыхивая сигарой, еще и потому, что по сути был дилетантом и предвкушение удовольствия зачастую приносило ему более волнующее ощущение, нежели само удовольствие. Особенно когда речь шла об удовольствиях утонченных, каковыми, впрочем, большей частью они у него и являлись. В данном случае предвкушавшийся момент был настолько редким и изысканным, что, даже согласуй он его с режиссером, его появление в зале не могло бы случиться в более знаменательный момент, нежели тот, когда примадонна, гадая и разбрасывая по сцене лепестки ромашки, пела чистым, как роса, голосом: «Он любит – нет – он любит меня!»
Пела она, разумеется, «M’ama!», поскольку непреложный и неоспоримый закон музыкального мира требовал, чтобы немецкий текст французской оперы исполнялся шведской певицей по-итальянски, чтобы было понятней английской аудитории. Это казалось Ньюланду Арчеру таким же естественным, как все прочие условности, на которых зиждилась его жизнь, например, что причесываться надлежит двумя щетками в серебряной оправе с личной голубой эмалевой монограммой и никогда не появляться в обществе без цветка (предпочтительно гардении) в петлице.
«M’ama… non m’ama… – пела примадонна и в заключение: – M’ama!» – в любовном ликовании прижимая к губам растрепанную ромашку и возводя очи к искушенному лику маленького смуглого Фауста-Капуля[3], тщетно пытавшегося – в своем тесном фиолетовом камзоле и берете с пером – выглядеть таким же невинным и искренним, как его простодушная жертва.
Прислонившись к стене в глубине ложи, Ньюланд Арчер отвел взгляд от сцены и стал изучать противоположные ярусы. Прямо напротив располагалась ложа старой миссис Мэнсон Минготт, которой чудовищная тучность давно не позволяла присутствовать в опере, но которую на фешенебельных спектаклях всегда представлял кто-нибудь из более молодых членов семейства. На сей раз в первом ряду ложи красовались ее сноха миссис Ловелл Минготт и дочь миссис Уелланд; позади этих двух затянутых в парчу матрон, устремив восторженный взгляд на сценических возлюбленных, сидела юная девушка в белом. Когда «M’ama!» мадам Нильссон взмыло над затихшим залом (разговоры в ложах всегда прекращались на время сцены гадания по ромашке), нежный румянец озарил щеки девушки, покрыл лоб до основания светлых волос и даже залил покатость юной груди в вырезе платья, целомудренно прикрытом тюлевой шемизеткой, скрепленной цветком гардении. Она опустила взор на огромный букет ландышей, лежавший у нее на коленях, и Ньюланд заметил, как она нежно коснулась цветов затянутыми в перчатку пальцами. Со вздохом удовлетворенного тщеславия он снова перевел взгляд на сцену.
На декорации не поскупились, их высоко оценили даже знатоки, посещавшие оперные театры Парижа и Вены. Авансцена, вплоть до самой рампы, была затянута изумрудно-зеленой тканью. В средней части сцены симметрично расположенные бугорки, как бы покрытые мохнатым зеленым мхом и соединенные дугами, напоминающими крокетные воротца, огораживали сад из невысоких деревьев, похожих на апельсиновые, но усеянных крупными розовыми и красными розами. Гигантские – гораздо крупнее роз – анютины глазки, напоминавшие перочистки в форме цветов, какие прихожанки делают для своих любимых священников, вырастали из мха позади деревьев, а на ветвях розовых кустов там и сям цвели роскошные «привитые» ромашки, пророчески предвосхищавшие будущие чудеса мистера Лютера Бёрбанка[4].
Посреди этого волшебного сада мадам Нильссон в белом кашемире с бледно-голубыми шелковыми вставками, с редикюлем, свисавшим с синего кушака, и толстыми желтыми косами, аккуратно разложенными по обе стороны муслиновой шемизетки, потупив очи, слушала страстные признания мистера Капуля, изображая простодушное непонимание его намерений каждый раз, когда он словом или взглядом настойчиво указывал ей на окошко в нижнем этаже аккуратного кирпичного особняка, косо выступавшего из правой кулисы.
«Милое дитя! – подумал Ньюланд Арчер; его взгляд порхнул обратно, на юную особу с ландышами. – Она даже не догадывается, чтó все это значит». Он созерцал ее трогательно увлеченное лицо с трепетом обладания, в котором смешались гордость собственной мужской посвященностью и нежное благоговение перед ее бездонной чистотой. «Мы будем читать “Фауста” вместе… на берегах итальянских озер…» – думал он, и в его воображении смутно сливались сцены из его предстоящего медового месяца и литературного шедевра, открыть невесте смысл которого должно было стать его мужской привилегией. Только сегодня днем Мэй Уелланд дала ему понять, что она к нему «неравнодушна» (единственно возможная согласно нью-йоркской священной традиции фраза, означающая согласие девушки), а его воображение уже гнало его впереди помолвки, обручального кольца и поцелуя и под звучащий в голове свадебный марш из «Лоэнгрина» рисовало картину, на которой он вел ее под руку по какому-то заповедному уголку старушки Европы.
Он ни в малейшей мере не желал, чтобы будущая миссис Ньюланд Арчер была наивной простушкой. Он хотел, чтобы она (благодаря его просветительскому руководству) развила в себе навыки светского общения и остроту ума, которые позволят ей уверенно держаться в кругу самых популярных замужних дам «молодого поколения», где признанным обычаем было умение снискать мужское уважение, игриво обескуражив любого. А если бы он прозрел свое тщеславие до самого дна (куда порой почти добирался), он бы обнаружил там и желание, чтобы его жена была столь же искушенной в стремлении доставить ему удовольствие, как та замужняя дама, которая владела его фантазиями в течение двух довольно бурных лет, – но, разумеется, без малейшего намека на болезненность, которая едва не омрачила жизнь этого несчастного существа и расстроила его собственные планы на целую зиму.
Как подобное чудо из льда и пламени сотворить и как ему выстоять в грубом окружающем мире – об этом Арчер никогда не давал себе труда задуматься, он довольствовался тем, что придерживался такого взгляда, не анализируя его, поскольку знал: именно так должны думать все тщательно причесанные джентльмены в ослепительно-белых манишках и с цветками в петлицах, которые сейчас сменяли друг друга в клубной ложе, по-приятельски обмениваясь приветствиями и критически обращая свои театральные бинокли на дам, представлявших собой продукт системы. В интеллектуальном отношении и в понимании искусства Ньюланд Арчер ощущал свое превосходство над этими избранными особями старой нью-йоркской знати; он, вероятно, больше читал, больше думал и даже мир повидал гораздо больше, чем любой другой из их числа. Каждый из них в отдельности явно уступал ему, но вместе они олицетворяли «Нью-Йорк», и по обычаю мужской солидарности Арчер принимал их жизненную доктрину во всем, что входит в понятие морали. Он интуитивно чувствовал, что было бы чревато осложнениями – и, упаси Господь, сочтено дурным тоном – проявлять независимость в этой сфере.
– Быть не может! – воскликнул Лоуренс Леффертс, резко отведя бинокль от сцены. Лоуренс Леффертс в целом был признанным нью-йоркским авторитетом по части «хорошего тона». Он больше времени, чем кто бы то ни было другой, посвящал изучению этого замысловатого и увлекательного вопроса, однако изучение само по себе еще не объясняло его исчерпывающей компетенции и свободного владения предметом. Достаточно было окинуть взглядом его стройную элегантную фигуру от покатого гладкого лба и светлых усов идеальной формы до лакированных штиблет с узкими длинными мысами, чтобы понять, что знание «стиля» есть неотъемлемое свойство этого человека, умевшего носить очень дорогую одежду столь небрежно и при весьма высоком росте двигаться с такой непринужденной грацией. Как однажды сказал о нем некий юный почитатель: «Если кто и может точно сказать, когда следует надевать черный галстук к вечернему костюму, а когда нет, то это Ларри Леффертс». А уж по части выбора между бальными туфлями и лакированными «оксфордами»[5] его авторитет был непререкаем.
– Не может быть! – повторил он, передавая бинокль старому Силлертону Джексону.
Проследив за взглядом Леффертса, Ньюланд Арчер с удивлением увидел, что его восклицание было вызвано появлением в ложе старой миссис Минготт новой персоны – стройной молодой дамы, чуть пониже ростом, чем Мэй Уелланд, с темными густыми локонами на висках, подхваченными узкой лентой, расшитой бриллиантами. Намек на «стиль Жозефины», как принято было его называть, содержавшийся в этом головном украшении, подкреплялся покроем темно-синего бархатного платья, весьма театрально подхваченного под грудью поясом с большой старомодной пряжкой. Носительница столь необычного наряда, которая, казалось, совсем не замечала, какое привлекла внимание, постояла посреди ложи, обсуждая с миссис Уелланд, уместно ли ей занять место в первом ряду справа от последней, но сдалась и с едва заметной улыбкой села в кресло, противоположное тому, в котором сидела миссис Ловелл Минготт, невестка миссис Уелланд.
Мистер Силлертон Джексон вернул бинокль Лоуренсу Леффертсу. Весь клуб инстинктивно обратил взоры на старика в ожидании того, что он скажет, потому что старый мистер Джексон был таким же непререкаемым авторитетом по части «родословных», каким Лоуренс Леффертс – по части «стиля». Он знал все разветвления нью-йоркских родственных связей и мог разъяснить такие сложные вопросы, как, кем приходятся Минготты (через Торли) южно-каролинским Далласам и как старшая ветвь филадельфийских Торли связана с Чиверсами из Олбани (ни в коем случае не путать с Мэнсон Чиверсами с Университетской площади), но и перечислить основные характеристики каждого семейства – например, легендарную скупость младшей линии Леффертсов (тех, что с Лонг-Айленда) или роковую склонность Рашуортов заключать дурацкие браки, или сумасшествие, проявляющееся в каждом втором поколении олбанских Чиверсов, с которыми нью-йоркские кузены и кузины всегда отказывались вступать в матримониальные отношения – за катастрофическим исключением бедной Медоры Мэнсон, которая, как всем известно… впрочем, ее мать сама была из Рашуотов.
В придачу к этому лесу генеалогических древ мистер Силлертон Джексон хранил между своими узкими впалыми висками, под копной мягких серебристых волос полный реестр скандалов и тайн, тлевших под невозмутимой поверхностью нью-йоркского высшего света за последние пятьдесят лет. Его осведомленность простиралась так широко, а память была настолько крепкой, что он, пожалуй, был единственным человеком, который мог сказать вам, кем на самом деле был банкир Джулиус Бофорт и что сталось с красавцем Бобом Спайсером, отцом старой миссис Мэнсон Минготт, который столь загадочно исчез (с крупной суммой денег трастового фонда) менее чем через год после собственной женитьбы, в тот самый день, когда красивая испанская танцовщица, которая восхищала переполненные залы старой Оперы в Бэттери[6], села на пароход, следовавший на Кубу. Однако эти и многие другие тайны были надежно заперты в памяти мистера Джексона не только потому, что обостренное чувство чести не позволяло ему повторять то, чем с ним поделились в частном порядке, но и потому, что репутация человека, умеющего держать язык за зубами, увеличивала его возможности узнавать то, что ему хотелось узнать.
Вот почему клубная ложа застыла в напряженном ожидании, пока мистер Силлертон возвращал бинокль Лоуренсу Леффертсу. Несколько секунд старик молча внимательно вглядывался в своих одноклубников подернутыми старческой пленкой голубыми глазами с набрякшими веками, испещренными синими венами, потом задумчиво подкрутил усы и сказал всего одну фразу:
– Не думал, что Минготты решатся на такое.
Этот короткий эпизод поверг Ньюланда Арчера в неприятное состояние неловкости.
Его раздражало, что единодушное внимание всей мужской части Нью-Йорка привлекла ложа, в которой между матерью и теткой сидела его нареченная. Какое-то время он не узнавал даму в платье стиля ампир и недоумевал, почему ее появление вызвало такой ажиотаж среди посвященных. Потом его осенило, и в груди вскипело негодование. И впрямь, кто бы мог подумать, что Минготты решатся на такое!
Но они решились, никаких сомнений. По приглушенным замечаниям у него за спиной Арчеру стало очевидно, что молодая дама действительно была кузиной Мэй Уелланд, той, которую в семье всегда называли не иначе как «бедняжка Эллен Оленская». Арчер знал, что она внезапно приехала из Европы дня два тому назад, и даже слышал (и отнесся к этому благосклонно) от мисс Уелланд, что та навестила бедняжку Эллен, которая остановилась у старой миссис Минготт. Арчер безоговорочно одобрял семейную солидарность, и одним из качеств, которые его больше всего восхищали в Минготтах, было следование обычаю решительно вставать на защиту «паршивых овец», если таковые обнаруживались в их безупречном стаде. Злоба и жестокосердие не были свойственны молодому человеку, он радовался, что его будущая жена лишена ханжества и по-доброму (при личном общении) отнеслась к своей кузине; но принимать графиню Оленскую в семейном кругу – одно, совсем другое – представлять ее публике, тем более в Опере и тем более в одной ложе с девушкой, о помолвке которой с ним, Ньюландом Арчером, должно было быть объявлено через несколько недель. Он чувствовал то же, что и старый Силлертон Джексон: кто бы мог подумать, что Минготты зайдут так далеко!
Разумеется, ему было известно, что миссис Мэнсон Минготт, матриарх рода, позволяла себе поступки, дозволенные разве что мужчине (в пределах Пятой авеню). Он всегда восхищался бесстрашной и властной старой дамой, которая, несмотря на то что была всего лишь Кэтрин Спайсер со Стейтен-Айленда, дочерью скомпрометировавшего себя и таинственно исчезнувшего отца, не имевшей ни денег, ни достаточно высокого положения, чтобы заставить людей забыть об этом, сумела выйти замуж за главу состоятельного рода Минготтов, выдала обеих дочерей за «иностранцев» (итальянского маркиза и английского банкира) и в довершение своих дерзостей выстроила огромный дом из светло-кремового камня (в то время, когда строить дома из темного песчаника было так же обязательно, как облачаться в сюртук после полудня) в труднодоступной глуши возле Центрального парка. «Иностранные» дочери старой миссис Минготт стали легендой. Они ни разу не приехали навестить мать, а она, как многие люди живого ума и сильной воли, став тучной и малоподвижной, философски смирилась с этим и почти не выезжала. Однако кремовый дом (предположительно спроектированный по образцу особняков французской аристократии) являл собой наглядное доказательство силы ее духа; в нем она царила в окружении дореволюционной французской мебели и памятных вещиц из Тюильри времен Луи-Наполеона (где она блистала в свои зрелые годы) так безмятежно, словно не было ничего особенного в том, чтобы жить за Тридцать четвертой улицей и иметь французские окна, открывавшиеся, как двери, вместо поднимающихся оконных рам.
Все (включая мистера Силлертона Джексона) сходились в том, что старая Кэтрин никогда не отличалась красотой – даром, который в глазах Нью-Йорка обелял любой успех и служил оправданием некоторым провалам. Недоброжелатели утверждали, что, подобно своей царственной тезке, Кэтрин пробила себе путь к успеху благодаря силе воли, жесткосердию и высокомерной наглости, которые, впрочем, в некоторой степени оправдывались безупречной порядочностью и достоинством ее частной жизни. Мистер Мэнсон Минготт умер, когда ей было всего двадцать восемь лет, и в завещании наложил определенные «ограничения» на пользование наследными деньгами, поскольку не доверял Спайсерам в целом; но его отважная молодая вдова бесстрашно пошла своей дорогой, свободно вращалась в обществе иностранцев, выдала дочерей замуж в одному богу известно какие – то ли коррумпированные, то ли фешенебельные – круги, водила дружбу с герцогами и послами, якшалась с папистами, принимала у себя оперных певцов и являлась близкой подругой мадам Тальони; и тем не менее (Силлертон Джексон первым провозгласил это), никогда ни малейшей тени не упало на ее репутацию – и это единственное, как он всегда добавлял, что отличает ее от венценосной Екатерины.
Миссис Мэнсон Минготт давно успешно избавилась от ограничений, наложенных мужем на наследство, и вот уже полвека жила в достатке, но память о стесненных обстоятельствах молодости сделала ее излишне бережливой, и хотя, покупая платье или предмет мебели, она заботилась о том, чтобы они были лучшими из лучших, заставить себя щедро потратиться на преходящее удовольствие чревоугодия она никак не могла. Поэтому – хоть происходило это и по совершенно разным причинам – еда в ее доме была так же дурна, как у миссис Арчер, и даже хорошие вина положения не спасали. Родственники считали, что скудость ее стола дискредитирует фамилию Минготтов, которая всегда ассоциировалась с жизнью на широкую ногу, но люди продолжали бывать у нее, несмотря на «готовые блюда» и выдохшееся шампанское, а она в ответ на реприманды своего сына Ловелла (который пытался восстановить семейный престиж, наняв лучшего в Нью-Йорке шеф-повара), смеясь, отвечала: «К чему держать двух хороших поваров в одной семье теперь, когда дочерей я выдала замуж, а сама не могу есть соусов?»
Размышляя обо всем этом, Ньюланд Арчер снова посмотрел на ложу Минготтов и увидел, что миссис Уелланд и ее невестка демонстрируют критикам в противоположном полукруге лож типично минготтиансий апломб, который старуха Кэтрин привила всему своему племени, и одна лишь Мэй Уелланд не сумела скрыть понимания серьезности ситуации – ее выдавал сгустившийся румянец (вероятно, вызванный тем, что она видела, как он смотрит на нее). Что же касается виновницы поднявшегося волнения, то она с безмятежной грацией сидела в своем углу ложи, устремив взор на сцену и подавшись вперед, ее плечи и грудь были обнажены чуть больше, чем полагалось в Нью-Йорке, по крайней мере, среди дам, у которых были причины не привлекать к себе внимания.
Мало что было для Ньюланда Арчера ужасней, чем оскорбление божества «Хорошего тона», зримым посланцем и наместником которого являлся «Стиль». Бледное и серьезное лицо мадам Оленской представлялось ему подобающим случаю и ее общему положению, но то, как ее платье (безо всякой шемизетки) оголяло ее худые плечи, шокировало и тревожило его. Ему была ненавистна мысль, что Мэй Уелланд беззащитна перед влиянием молодой дамы, столь легкомысленной по отношению к требованиям «Хорошего тона».
– В конце концов, – услышал он позади себя голос одного из молодых членов клуба (во время дуэтов Мефистофеля с Мартой разговоры допускались), – в конце концов, что уж такого случилось?
– Ну, она его оставила, этого никто не отрицает.
– Но ведь он – чудовищная скотина, разве нет? – продолжал вопрошавший, простодушный юноша из рода Торли, явно претендовавший на место в списке защитников дамы.
– Отъявленная, я знавал его в Ницце, – подтвердил Лоуренс Леффертс со знанием дела. – Полупарализованный аристократ-зубоскал, весьма красив, но с похотливым взглядом. Если он не с женщиной, то коллекционирует фарфор. За то и за другое платит любую цену, насколько мне известно.
Все рассмеялись, и молодой защитник произнес:
– Ну, если так…
– Если и так, то она-то удрала с его секретарем.
– О, понимаю. – У молодого человека вытянулось лицо.
– Хотя продолжалось это недолго: я слышал, что уже несколько месяцев спустя она жила в Венеции одна. Похоже, Ловелл Минготт съездил за ней. Он говорил, что она была в отчаянии. Это все куда ни шло, но выставлять ее напоказ в Опере – совсем другое дело.
– Возможно, – рискнул предпринять еще одну попытку юный Торли, – она слишком убита горем, чтобы оставлять ее дома одну.
Его замечание было встречено язвительным смехом, и молодой человек, густо покраснев, постарался сделать вид, будто имел в виду то, что понимающие люди называют «двусмысленностью».
– В любом случае привозить ее сюда одновременно с мисс Уелланд было сомнительной затеей, – сказал кто-то, понизив голос и покосившись на Арчера.
– О, это – часть кампании: Бабуля, несомненно, приказала. – Леффертс рассмеялся. – Когда старая дама что-то замышляет, она идет до конца.
Действие заканчивалось, и все в ложе зашевелились. Ньюланд Арчер внезапно испытал потребность в решительных действиях: первым из мужчин войти в ложу миссис Минготт, объявить застывшему в ожидании свету о предстоящей помолвке с Мэй Уелланд и поддержать ее в затруднительной ситуации, сложившейся из-за рискованного появления ее кузины. Этот порыв перевесил все колебания и этические соображения и погнал его по красным коридорам в противоположную часть зала.
Войдя в ложу, он встретился взглядом с мисс Уелланд и увидел, что она мгновенно поняла побудительный мотив его появления, хотя женское достоинство, которое они оба почитали высшей добродетелью, никогда не позволило бы ей в этом признаться. Люди их круга жили в атмосфере скрытых подтекстов и утонченной деликатности, и то, что они с Мэй без слов поняли друг друга, как показалось молодому человеку, сближало их больше, чем любое открытое объяснение. Ее глаза сказали: «Вы понимаете, почему мама привезла меня сюда», а его ответили: «Я бы ни за что на свете не оставил вас одну».
– Вы знакомы с моей племянницей графиней Оленской? – спросила миссис Уелланд, протягивая руку своему будущему зятю. Арчер поклонился графине, не протягивая руки, как было принято при знакомстве с дамой, а Эллен Оленская лишь слегка склонила голову, сжимая затянутыми в светлые перчатки руками огромный веер из орлиных перьев. Поприветствовав миссис Ловелл Минготт, крупную блондинку в шуршащих шелках, он сел рядом со своей суженой и тихо произнес:
– Надеюсь, вы сообщили мадам Оленской, что мы помолвлены? Я хочу, чтобы все знали… я хочу, чтобы вы позволили мне объявить об этом сегодня вечером на балу.
Лицо мисс Уелланд заалело, как утренняя заря, и она посмотрела на него сияющими глазами.
– Если вам удастся уговорить маму, – сказала она. – Но зачем нам менять то, о чем уже договорено? – Он ответил ей только взглядом, и она добавила, улыбнувшись еще доверительней: – Сообщите это моей кузине сами: я вам разрешаю. Она говорит, что вы с ней играли вместе, когда были детьми.
Она немного отодвинулась, чтобы дать ему пройти, и Арчер, не мешкая, даже немного нарочито, желая показать всем, что именно он делает, уселся рядом с графиней Оленской.
– Мы ведь и впрямь вместе играли детьми, не так ли? – сказала та, обращая на него серьезный взгляд. – Вы были несносным мальчишкой и однажды поцеловали меня за дверью; но я была влюблена в вашего кузена Вэнди Ньюланда, который на меня даже не смотрел. – Она обвела взглядом подковообразно изогнутый ярус лож. – О, как это все напоминает мне о прошлом – я вижу всех этих людей в коротких штанишках и панталончиках, – добавила она с чуть заметным протяжным акцентом, снова оборачиваясь к нему.
Какими бы любезными ни были при этом выражения их лиц, Арчера передернуло от мысли, что они в столь неуместно легкомысленном виде представляют себе этот августейший трибунал, прямо сейчас рассматривающий ее дело. А ничто не противоречит хорошему тону больше, чем неуместное легкомыслие. Поэтому он ответил довольно сдержанно:
– Да, вы долго отсутствовали.
– О, целую вечность, – согласилась она. – Настолько долго, что мне кажется, будто я уже умерла и похоронена, а это старое доброе место есть рай. – По причине, которую он и сам не смог бы сформулировать, это покоробило Ньюланда Арчера как даже еще более неуважительное описание нью-йоркского светского общества.
Все шло своим неизменным чередом.
Миссис Джулиус Бофорт в день своего ежегодного бала никогда не пропускала посещения Оперы, более того, она всегда назначала свой бал на день, когда в Опере давали спектакль, чтобы подчеркнуть, что она не снисходит до хозяйственных забот и имеет вышколенный штат прислуги, способной тщательнейшим образом организовать прием даже в ее отсутствие.
Дом Бофортов был одним из немногих нью-йоркских домов, в которых имелись бальные залы (он был старше даже домов миссис Мэнсон Минготт и Хедли Чиверсов), и в те времена, когда начинало считаться «провинциальным» перед балом затягивать пол в гостиной суровым полотном и сносить мебель наверх, безусловное преимущество обладания бальной залой, которая не использовалась ни по какому иному назначению и триста шестьдесят четыре дня в году покоилась в темноте за закрытыми ставнями, с позолоченными стульями, сдвинутыми в угол, и зачехленной люстрой, искупало все, что было достойно сожаления в прошлом Бофортов.
Миссис Арчер, любившая излагать свою философию общества в чеканных аксиомах, как-то изрекла: «У нас у всех есть любимчики-простолюдины…», и, хотя фраза была рискованной, она нашла отклик во многих аристократических душах. Однако Бофорты были не совсем «простолюдинами», хотя кое-кто считал, что они даже хуже. Миссис Бофорт на самом деле принадлежала к одной из самых почтенных американских фамилий, она была очаровательной Региной Даллас (из южно-каролинской ветви), красавицей без гроша, введенной в нью-йоркское общество ее кузиной, опрометчивой Медорой Мэнсон, вечно совершавшей неловкие поступки из лучших побуждений. Любой, кто принадлежит роду Мэнсонов или Рашуортов, имеет «droit de cité»[7] (как выражался мистер Силлертон Джексон, бывший завсегдатаем Тюильри) в нью-йоркском свете, но разве Регина Даллас не утратила это право, связав себя узами брака с Джулиусом Бофортом?
Вопрос состоял в том, кто такой сам Бофорт. Он считался англичанином, был приятен в общении, красив, вспыльчив, гостеприимен и остроумен. В Америку прибыл с рекомендательными письмами от английского зятя миссис Мэнсон Минготт, банкира, и быстро завоевал весомое положение в деловом мире, однако был склонен к разгульной жизни, злоязычен, и истинное происхождение его оставалось тайной, так что, когда Медора Мэнсон объявила о помолвке с ним своей кузины, это было сочтено еще одним безрассудством в длинном списке неосмотрительных поступков бедной Медоры.
Но безрассудство так же часто приводит своих «детей» к успеху, как и мудрость: спустя два года после памятного бракосочетания дом молодой миссис Бофорт был признан самым изысканным домом Нью-Йорка. Никто не понимал, как свершилось это чудо. Регина была ленива, пассивна, злые языки даже называли ее тупой, однако, разодетая, как богиня, увешанная жемчугами блондинка, становившаяся с каждым годом словно бы моложе и красивей, она царила во дворце мистера Бофорта, построенном из тяжелого коричневого песчаника, и приманивала к нему весь высший свет, даже не пошевелив унизанным кольцами пальчиком. Судачили, будто Бофорт сам школит слуг, учит шеф-повара приготовлению новых блюд, говорит садовникам, какими выращенными в теплицах цветами украшать обеденный стол и гостиные, составляет списки гостей, готовит послеобеденный пунш и диктует жене записки, которые та рассылает своим друзьям. Если так действительно и было, то вся эта домашняя жизнь свершалась втайне, а свету он являл образ беззаботного гостеприимного миллионера, входящего в собственную гостиную с отрешенностью гостя, вопрошающего: «Эти глоксинии моей жены восхитительны, не правда ли? Кажется, она заказывает их из Кью[8]».
Секрет успеха мистера Бофорта, по общему мнению, заключался в том, как он ко всему относился. Можно было сколько угодно шептаться о том, что международный банковский дом, где он служил, «помог» ему убраться из Англии, он игнорировал этот слух с той же легкостью, что и все прочие слухи, и, несмотря на то, что деловое сообщество Нью-Йорка было не менее щепетильно в отношении профессиональных репутаций, нежели общество в целом относительно моральных стандартов, весь Нью-Йорк толпился в гостиных Бофортов, и вот уже двадцать лет люди произносили: «Сегодня мы у Бофортов» таким же безмятежным тоном, каким сообщали, что собираются в гости к миссис Мэнсон Минготт, да еще и с оттенком удовольствия – в приятном предвкушении горячей запеченной утки и винтажных вин вместо тепловатой «Вдовы Клико» без указания срока выдержки и разогретых ресторанных тефтелей.
Итак, миссис Бофорт, как обычно, появилась в своей ложе перед «Арией с жемчугом», а когда, опять же как обычно, она встала в конце третьего акта, накинула манто на свои великолепные плечи и исчезла, для нью-йоркского света это было сигналом: бал начнется через полчаса.
Ньюйоркцы с гордостью демонстрировали дом Бофорта иностранцам, особенно в вечер бала. Бофорты одними из первых в Нью-Йорке обзавелись собственной красной ковровой дорожкой, которую их собственные лакеи расстилали на ступеньках крыльца под их собственным тентом вместо того, чтобы брать все это напрокат вместе со стульями для бального зала, а также заказывать ужин из ресторана. Они же ввели обычай для дам оставлять верхнюю одежду в холле, вместо того чтобы тащиться наверх в спальню хозяйки и поправлять там прически с помощью щипцов, разогретых на газовой горелке; будто бы Бофорт сказал, что, по его соображениям, у всех подруг его жены должны быть горничные, обязанные заботиться о том, чтобы прическа хозяйки выглядела должным образом, когда дама выезжает из дома.
Кроме того, в планировке особняка с бальной залой изначально было учтено, чтобы гости не протискивались по пути в нее по узким коридорам (как у Чиверсов), а торжественно шествовали через анфиладу гостиных (цвета морской волны, bouton d’or[9] и малиновую), издали созерцая люстры с огромным количеством свечей, отражающиеся в натертом до блеска паркетном полу, а дальше, в глубине, оранжерею, в которой камелии и древовидные папоротники смыкали свою дорогостоящую листву над оттоманками из черного и золотого бамбука.
Ньюланд Арчер, как подобало молодому человеку его положения, прибыл с небольшим опозданием. В вестибюле он отдал свою накидку лакею в шелковых чулках (эти чулки были одной из последних причуд Бофорта), помешкал немного в библиотеке, обитой испанской кожей и обставленной мебелью в стиле Буль с малахитовой инкрустацией, где, непринужденно болтая, несколько мужчин натягивали перчатки для танцев, после чего наконец присоединился к веренице гостей, которых миссис Бофорт встречала на пороге малиновой гостиной.
Арчер невольно нервничал. После спектакля он не заехал в клуб (как обычно делала молодежь), а, воспользовавшись прекрасным вечером, пешком прошелся немного по Пятой авеню, прежде чем направиться к дому Бофортов. Его явно пугало то, что Минготты вознамерились зайти настолько далеко, что по приказу Бабули Минготт могли привезти графиню Оленскую и на бал.
По настрою, царившему в клубной ложе, он понял, насколько серьезной стала бы такая ошибка, и, хотя он был еще более решительно, чем прежде, настроен «довести дело до конца», рыцарского пылу защищать кузину своей невесты у него поубавилось после краткого разговора с ней в Опере.
Пройдя до «лютиковой» гостиной (где Бофорту хватило дерзости повесить вызывавшую много споров картину Бугеро «Любовь окрыляет» с обнаженной натурой), Арчер нашел миссис Уелланд с дочерью, стоявших у входа в бальную залу. За их спинами по паркету уже скользили в танце пары: свет восковых свечей падал на кружащиеся тюлевые юбки, на девичьи головки, украшенные скромными цветами, на эффектные эгретки и драгоценности в прическах молодых замужних дам, на ослепительно-белые, накрахмаленные до хруста манишки и поблескивающие перчатки кавалеров.
Мисс Уелланд, явно готовая присоединиться к танцующим, ждала на пороге с букетом ландышей (других букетов она не признавала), чуть побледневшая, с горевшим простодушным волнением взглядом. Вокруг нее собралась группа молодых людей и девушек, которые всплескивали руками, смеялись и отпускали шутливые замечания, на что стоявшая чуть поодаль миссис Уелланд взирала со снисходительным одобрением. Было очевидно, что мисс Уелланд сообщала о своей помолвке, а ее мать изображала родительское нежелание отпускать дочь, приличествовавшее случаю.
Арчер помедлил с минуту. Ускорить объявление о помолвке было его инициативой, тем не менее, не так хотелось бы ему оповестить о своем счастье. Сделать это посреди шума и суеты переполненной бальной залы означало лишить событие утонченной ауры приватности, которая подобает сердечным делам. Радость его была так бездонна, что вся эта поверхностная рябь не затрагивала ее глубинной сущности, однако ему хотелось, чтобы и поверхность была безупречно гладкой. Отчасти утешало то, что и Мэй Уелланд, как он знал, разделяет его переживания. Поймав ее умоляющий взгляд, он увидел в нем то же, что чувствовал сам: «Помните: мы делаем это потому, что так надо».
Никакой другой призыв не вызвал бы в душе Арчера более непосредственного отклика, и все же ему хотелось, чтобы необходимость их акции была вызвана какой-нибудь возвышенной причиной, а не просто вторжением в их планы бедной Эллен Оленской. Толпа, окружавшая мисс Уелланд с многозначительными улыбками, расступилась, пропуская его, и, приняв свою долю поздравлений, он увлек невесту на середину танцевального круга, положив руку ей на талию.
– Ну, теперь можно и помолчать, – сказал он, с улыбкой глядя в ее ясные глаза и плавно кружа ее под звуки «Голубого Дуная».
Она ничего не ответила. Ее дрожащие губы растянулись в улыбке, но взгляд оставался отрешенным и серьезным, словно бы направленным на некое невыразимое видение.
– Дорогая, – прошептал Арчер, теснее прижимая ее к себе. Ему пришло в голову, что в первых часах после помолвки, пусть даже проведенных посреди шумной бальной залы, есть нечто торжественное и сакраментальное. Как изменится теперь его жизнь рядом с такой душевной чистотой, добротой и сиянием!
Когда танец закончился и они, на правах помолвленной пары, вместе проследовали в оранжерею и уселись за высокой ширмой из папоротников и камелий, Ньюланд прижал к губам ее затянутую в перчатку руку.
– Ну вот, я сделала, как вы просили, – сказала она.
– Да, я не мог ждать, – ответил он с улыбкой и, чуть помолчав, добавил: – Только хотел бы я, чтобы это произошло не на балу.
– Да, я знаю. – Она понимающе посмотрела на него. – Но в конце концов… даже здесь мы как будто наедине, вместе, не правда ли?
– О, милая моя, – навечно! – воскликнул Арчер.
Он не сомневался, что она всегда будет его понимать и всегда найдет правильные слова. Это открытие переполнило чашу его блаженства, и он радостно продолжил:
– Самое ужасное, что я хочу вас поцеловать, но не смею. – Он тайком окинул взглядом оранжерею и, убедившись, что поблизости никого нет, привлек ее к себе, на миг прижавшись губами к ее губам. Чтобы загладить свою дерзость, он повел ее к бамбуковой оттоманке в менее уединенной части оранжереи и, сев рядом, оторвал цветок от ее букета. Она сидела безмолвно, и весь мир, словно залитая солнцем долина, лежал у их ног.
– Вы сообщили моей кузине Эллен? – спросила она наконец замедленно, словно во сне.
Он очнулся и вспомнил, что не выполнил ее просьбу. Какое-то непреодолимое отвращение к тому, чтобы говорить о подобных вещах с чужой женщиной, иностранкой, лишало его дара речи.
– Нет… у меня пока не было возможности, – поспешно солгал он.
– Ах. – Она явно была разочарована, однако предпочла лишь заметить с мягкой настойчивостью: – Но вам придется это сделать, поскольку я тоже ей ничего не сказала и не хочу, чтобы она подумала, что…
– Ну разумеется. Но не лучше ли это сделать вам?
Она поразмыслила.
– Если бы я сделала это в положенное время, то да, но теперь, когда момент упущен, думаю, вы должны объяснить ей, что я попросила вас об этом еще в Опере, до официального оглашения. Иначе она может решить, что я о ней забыла. Видите ли, она – член семьи, но так долго отсутствовала, что стала весьма… чувствительна.
Арчер одарил ее пылким взглядом.
– Дорогая, вы настоящий ангел! Конечно же, я ей все объясню. – Он чуть опасливо посмотрел в сторону переполненного зала. – Но я ее еще не видел. Она здесь?
– Нет, в последний момент она решила не ехать.
– В последний момент? – повторил он, выдав свое удивление тем, что она вообще рассматривала другую возможность.
– Да. Она обожает танцевать, – простодушно ответила Мэй, – но внезапно ей пришло в голову, что ее платье не совсем подходит для бала, хотя нам оно показалось очаровательным. Так что моя тетушка увезла ее домой.
– О, понимаю, – сказал Арчер с показным безразличием. Ничто не нравилось ему в невесте больше, чем ее непреклонная решимость до конца придерживаться ритуала не замечать вокруг ничего «неприятного», которому оба были обучены с детства.
«Ей не хуже моего ясна истинная причина, по которой ее кузина осталась дома, – подумал он, – но я никогда, ни малейшим намеком не дам ей понять, что хоть тень тени лежит на репутации бедной Эллен Оленской».
На следующий после помолвки день полагалось наносить первые ритуальные визиты. Нью-йоркский свет имел точные и жесткие предписания на этот счет, и в соответствии с ними Ньюланд Арчер с матерью и сестрой отправились к миссис Уелланд, после чего они с миссис Уелланд и Мэй поехали к старой миссис Мэнсон Минготт за получением благословения досточтимой прародительницы.
Визит к миссис Мэнсон Минготт всегда был для молодого человека занятным событием. Уже сам ее дом являлся историческим экспонатом, хотя, разумеется, не таким почтенным, как некоторые дома старых родов на Университетской площади и в нижней части Пятой авеню. Те были строго выдержаны в стиле 1830-х – мрачное сочетание ковров с гирляндами махровых роз, палисандровых консолей[10], арочных каминов с черными мраморными полками и необъятных застекленных книжных шкафов красного дерева, – между тем как миссис Минготт, построившая свой дом позднее, полностью отказалась от массивной мебели, модной в ее лучшие годы, и смешала фамильные реликвии Минготтов с фривольной драпировкой времен Второй империи. Она имела обыкновение сидеть у окна в гостиной на первом этаже, словно бы безмятежно наблюдая, как течения жизни и моды подкатывают волнами к ее уединенной обители, и не испытывала нетерпения в их ожидании, ибо оно уравновешивалось уверенностью. Миссис Минготт не сомневалась, что в конце концов временные заборы, булыжные мостовые, одноэтажные салуны, деревянные теплицы на неопрятных огородах, холмы, с которых козы обозревали окрестности, – все это исчезнет под напором особняков, таких же величественных, как ее собственный – а может (как женщина беспристрастная, она допускала и такое), даже еще более величественных, – и что булыжные мостовые, по которым громыхали омнибусы, сменит гладкий асфальт, как, по слухам, уже происходит в Париже. А пока, поскольку все, кого она хотела видеть, приезжали к ней сами (она с такой же легкостью, как Бофорты, собирала полный дом гостей, не добавив ни единого пункта в меню ужина), она совершенно не страдала от своей географической удаленности.
Необъятная масса плоти, обременившая ее в среднем возрасте, затопила ее, как поток лавы – обреченный город, и превратила из пухлой энергичной маленькой женщины с точеными щиколотками и ступнями в нечто столь неправдоподобно громоздкое и внушительное, что ее можно было бы назвать явлением природы. Это бедствие она приняла так же философски, как все прочие свои испытания, и теперь, в весьма преклонных летах, была вознаграждена тем, что, глядя в зеркало, видела массу почти лишенной морщин упругой бело-розовой плоти, из глубины которой, словно ожидая подъема на поверхность, на нее взирало маленькое личико. Лестничный марш гладких подбородков вел к головокружительной глубине белоснежной груди, завуалированной таким же белоснежным муслином, который скрепляла брошь с портретом-миниатюрой покойного мистера Минготта; а вокруг и ниже – лавина перехлестывающих через края объемистого кресла волн черного шелка, на гребне которой, подобно чайкам, покоились крохотные белые ручки.
Бремя плоти давно сделало невозможными для миссис Мэнсон Минготт подъем и спуск по лестнице, и она со свойственным ей пренебрежением правилами перенесла приемные комнаты наверх, а сама (что являлось грубейшим попранием всех нью-йоркских установлений) устроилась на нижнем этаже своего дома так, что, если вы сидели с ней в гостиной у ее любимого окна, вам открывался (дверь всегда оставалась отворенной, а дамастовая портьера разведенной в стороны и подхваченной шнурами) весьма неожиданный вид: спальня с обитой диванной тканью низкой безбрежной кроватью, туалетный столик с легкомысленными кружевными воланами и зеркало в позолоченной раме.
Ее гости бывали смущены и очарованы необычностью такого устройства дома, напоминавшего антуражи из французских романов и располагавшего к фантазиям о чем-то запретном, что простодушному американцу в иных обстоятельствах и в голову бы не пришло. Вот так, должно быть, женщины фривольного поведения жили со своими любовниками в грешные старые времена – в апартаментах, расположенных на одном этаже, со всеми нескромными атрибутами, которые описываются в чужеземных романах. Ньюланда Арчера (который втайне мысленно разыгрывал в спальне миссис Минготт любовные сцены из «Мсье де Камора»[11]) забавляло представлять себе ее беспорочную жизнь в декорациях, которые скорее подошли бы для пьесы об адюльтере, однако он не без восхищения думал: пожелай эта бесстрашная женщина завести любовника, она бы его завела.
Ко всеобщему облегчению, графини Оленской не было в гостиной ее бабушки во время визита помолвленной пары. Миссис Минготт сообщила, что та отправилась на прогулку. В такой солнечный день и в час, когда положено делать покупки, это было нескромно для скомпрометированной дамы. Однако в любом случае это освобождало их от чувства неловкости, которую создало бы ее присутствие, и избавляло от опасения, что смутная тень ее несчастливого прошлого может омрачить их сияющее будущее. Визит прошел успешно, как и ожидалось. Старая миссис Минготт была в восторге от помолвки, которую проницательные родственники давно предвидели и досконально обсудили на семейном совете, а обручальное кольцо с огромным сапфиром в оправе из невидимых лапок вызвало ее безоговорочное восхищение.
– Это новый фасон. Разумеется, он как нельзя лучше демонстрирует достоинства камня, хотя и кажется несколько «оголенным» старомодному глазу, – объяснила миссис Уелланд, искоса бросив извиняющийся взгляд на будущего зятя.
– Старомодный глаз? Надеюсь, ты не имеешь в виду мой, дорогая? Я обожаю всякие новшества, – сказала родоначальница, поднося кольцо к своим маленьким старческим глазам, никогда не искажавшимся стеклами очков. – Очень красиво, – добавила она, возвращая драгоценность, – и очень щедро. В мои времена считалось, что камеи в жемчугах вполне достаточно. А оправой кольцу должна служить рука, не так ли, дорогой мистер Арчер? – она взмахнула своей крохотной ручкой с острыми ноготками и валиками жира, обхватывавшими запястье наподобие браслетов из слоновой кости. – С моих рук когда-то в Риме делал слепок сам великий Ферриджиани. Вам бы тоже следовало заказать слепок с рук Мэй. Дитя мое, не сомневаюсь, он так и сделает. У Мэй рука большая – это все современное увлечение спортом, спорт укрупняет суставы, – зато кожа белая. А когда свадьба? – вдруг перебила она сама себя, уставившись прямо в лицо Арчеру.
– О! – пробормотала миссис Уелланд, а молодой человек, улыбнувшись невесте, ответил:
– Как можно скорее, если только вы меня поддержите, миссис Минготт.
– Мы должны дать им время получше узнать друг друга, мама, – вставила миссис Уелланд, притворно демонстрируя подобающее нежелание ускорять бракосочетание, однако получила отповедь родительницы:
– Узнать друг друга? Вздор! В Нью-Йорке все всегда всех знают. Позволь молодому человеку поступить по-своему, дорогая, незачем ждать, пока вино прокиснет. Пусть поженятся до Великого поста. Я теперь каждую зиму рискую подхватить пневмонию, а мне хочется успеть устроить свадебный завтрак.
Ее заявление было встречено подобающими изъявлениями радостного удивления, благодарности и уверенности в долгом добром здравии матроны. Визит подходил к концу в духе взаимных любезностей, когда дверь открылась, и в комнату, в шляпке и накидке, вошла графиня Оленская в неожиданном сопровождении Джулиуса Бофорта.
Дамы защебетали с родственным расположением, а миссис Минготт протянула гостю ручку, некогда послужившую моделью знаменитому Ферриджиани.
– Ха! Бофорт! Редкая честь! (Она имела иностранную привычку обращаться к мужчинам по фамилии.)
– Благодарю. С удовольствием оказывал бы ее чаще, – отозвался гость в своей дерзко-непринужденной манере. – Обычно я слишком ограничен временем, но сегодня встретил графиню Эллен на Мэдисон-сквер, и она любезно позволила мне проводить ее до дома.
– О! Надеюсь, теперь, с возвращением Эллен, в доме станет веселее! – воскликнула миссис Минготт с неподражаемой бесцеремонностью. – Садитесь, Бофорт, садитесь: пододвиньте себе желтое кресло; раз уж я вас заполучила, давайте посплетничаем. Слыхала, что ваш бал был великолепен. Насколько я понимаю, вы пригласили миссис Лемьюэл Стразерс? Мне было бы любопытно самой увидеть эту женщину.
Она совершенно забыла о своих родственниках, которые потянулись в вестибюль, сопровождаемые Эллен Оленской. Старая миссис Минготт всегда открыто восхищалась Джулиусом Бофортом; у них было нечто общее: склонность к неоспоримому доминированию и пренебрежение условностями. В настоящий момент ей не терпелось узнать, что заставило Бофортов пригласить (как минимум) миссис Лемьюэл Стразерс, вдову короля «гуталиновой империи» Стразерса, которая в предыдущем году вернулась после долгого пребывания в Европе, чтобы теперь осадить маленькую прочную цитадель Нью-Йорка.
– Разумеется, раз вы с Региной ее приняли, вопрос можно считать решенным. Что ж, нам нужны новая кровь и новые деньги, а она, как я слышала, все еще хороша собой, – плотоядно произнесла старая дама.
В вестибюле, пока миссис Уелланд и Мэй надевали свои меха, Арчер заметил, что графиня Оленская смотрит на него с едва заметной вопросительной улыбкой.
– Вы, конечно, уже знаете… о нас с Мэй, – сказал он, отвечая на ее немой вопрос неуверенным смехом. – Я получил от нее нагоняй за то, что не сообщил вам эту новость вчера вечером в Опере: она велела мне сказать вам, что мы объявляем о помолвке, но я не смог, там было слишком много народу.
Улыбка перекочевала из глаз графини Оленской на ее губы, и теперь она выглядела моложе и больше напоминала отчаянную темноволосую Эллен Минготт его детства.
– О, разумеется, знаю, да. И я так рада. Конечно, о таких вещах не сообщают в толпе. – Дамы уже стояли на пороге, и она протянула ему руку. – До свиданья, заезжайте как-нибудь навестить меня, – сказала она, не отводя глаз от Арчера.
В карете, проезжая по Пятой авеню, они оживленно беседовали о миссис Минготт, о ее возрасте, силе духа и удивительных свойствах ее характера. О графине Оленской никто не упомянул, но Арчер знал, что думает миссис Уелланд: «Большая ошибка со стороны Эллен Оленской быть замеченной едва ли не на следующий день по приезде в обществе Джулиуса Бофорта на Пятой авеню при большом скоплении народа», и мысленно добавил от себя: «И она должна понимать, что недавно помолвленному мужчине не следует тратить время на визиты к замужним дамам. Впрочем, в тех кругах, где она вращалась, вероятно, так принято и считается в порядке вещей». И, невзирая на свои космополитические взгляды, коими гордился, он возблагодарил небеса за то, что он – ньюйоркец и собирается связать свою жизнь с девушкой из своей среды.
На следующий день старый мистер Силлертон Джексон обедал у Арчеров.
Миссис Арчер была женщиной скромной и сторонилась общества, однако любила быть в курсе всего, что в нем происходит. Ее же старый друг мистер Силлертон вникал в дела своих знакомых с терпеливым упорством коллекционера и добросовестностью ученого-натуралиста, а его сестра мисс Софи Джексон, жившая вместе с ним, брала на себя всех тех, кто не мог заполучить ее пользовавшегося большой популярностью брата, и приносила домой обрывки второстепенных сплетен, которые успешно заполняли пробелы в его мозаике.
Поэтому, когда бы ни случилось нечто, о чем миссис Арчер хотела узнать, она приглашала на обед мистера Джексона, а поскольку она мало кого удостаивала приглашениями и поскольку она и ее дочь Джейни были великолепными слушательницами, мистер Джексон обычно приезжал к ним лично, а не посылал сестру. Если бы у него была возможность диктовать свои условия, он бы предпочел наносить им визиты в отсутствие Ньюланда, не потому, что молодой человек был чужд ему по духу (они прекрасно ладили в клубе), но потому, что старый любитель посудачить порой чувствовал со стороны Ньюланда легкую тень недоверия к его рассказам, коего дамы его семейства никогда себе не позволяли.
А если бы в этой жизни был достижим идеал, мистеру Джексону также хотелось бы, чтобы угощение миссис Арчер было чуточку лучше. Но Нью-Йорк испокон веков делился на две большие основные группы: на Минготтов – Мэнсонов со всем их кланом, которые высоко ставили еду, одежду и деньги, – и на племя Арчеров – Ньюландов – ван дер Люйденов, которые были преданы путешествиям, садоводству и хорошей литературе, а на менее утонченные удовольствия взирали свысока.
В конце концов, нельзя иметь все сразу. Если ты ужинал у Ловелл Минготтов, ты наслаждался запеченной уткой, черепаховым супом и винтажными винами; если у Арчеров, то мог поговорить об альпийских пейзажах и «Мраморном фавне»[12], а при везении и отведать мадеру Арчера прямиком с Мадейры. Вот почему, когда дружеское приглашение поступало от миссис Арчер, мистер Джексон как истинный эклектик обычно говорил сестре: «У меня после последнего ужина у Ловелл Минготтов немного разыгралась подагра, пожалуй, мне пойдет на пользу Аделинина диета».
Давно овдовев, миссис Арчер с сыном и дочерью жила на Западной Двадцать восьмой улице. Верхний этаж был в распоряжении Ньюланда, а обе женщины теснились в узких помещениях на нижнем. В безмятежной гармонии вкусов и интересов они выращивали папоротники в ящиках Уорда[13], плели макраме, вышивали шерстью по льняному холсту, коллекционировали глазурованную керамику времен Американской революции, подписывались на журнал «Хорошие слова»[14] и читали романы Уиды[15] ради их итальянской атмосферы (хотя предпочитали романы о сельской жизни с их описаниями природы и нежных чувств, а больше всего любили романы о людях света, чьи побуждения и обычаи были им более понятны; с возмущением отзывались о Диккенсе, который «не вывел на своих страницах ни одного джентльмена», и считали Теккерея не таким хорошим знатоком высшего света, как Булвер[16], которого, впрочем, уже начинали находить старомодным). Миссис и мисс Арчер были горячими поклонницами природы. Именно красивые пейзажи они искали и любовались ими во время своих нечастых поездок за границу, считая архитектуру и живопись объектами мужского интереса – притом главным образом просвещенных мужчин, читавших Раскина[17]. Миссис Арчер была урожденной Ньюланд, и мать с дочерью, которых можно было принять за сестер, обеих называли «истинными Ньюландами»: высокие, бледные, с чуть сутулыми покатыми плечами, длинными носами, приятными улыбками и первыми признаками увядания, как у персонажей некоторых блеклых портретов Рейнолдса. Их внешнее сходство было бы полным, если бы возрастная полнота не натягивала черную парчу платьев миссис Арчер все больше, между тем как коричневые и фиолетовые поплины с годами все больше обвисали на беспорочно-девственной фигуре мисс Арчер.
Внутреннее их сходство, по мнению Ньюланда, было не так велико, как могло показаться, судя по одинаковой манере их поведения. В силу того, что они долго жили под одной крышей, в тесной взаимозависимости друг от друга, их лексикон сделался одинаковым, и обе приобрели привычку начинать высказывания со слов «мама считает» или «Джейни считает», когда одна или другая желали выразить собственное мнение. Но на самом деле, если безмятежное отсутствие воображения миссис Арчер незыблемо покоилось на общепринятых, хорошо известных истинах, то Джейни была подвержена порывам чувств и игре фантазий, которые питались от родников ее подавленной романтичности.
Мать и дочь обожали друг друга и боготворили своего сына и брата, Арчер тоже нежно любил их, испытывая угрызения совести от их слепого преклонения и от того, что втайне находил в нем удовлетворение. В конце концов, думал он, хорошо, что домашние чтут его мужской авторитет, хотя чувство юмора порой заставляло его усомниться в правомочности своего мандата.
В тот вечер молодой человек, хоть и был совершенно уверен, что мистер Джексон предпочел бы его отсутствие, имел свои причины остаться дома.
Разумеется, старик Джексон хотел поговорить об Эллен Оленской, и разумеется, миссис Арчер и Джейни хотели услышать то, что он имел им рассказать. Теперь, когда стало известно, что Ньюланд вот-вот породнится с кланом Минготтов, его присутствие немного смущало всех троих, и он с лукавым любопытством ожидал, как они будут выходить из затруднительного положения.
Они пошли окольным путем, начав разговор с миссис Лемьюэл Стразерс.
– Достойно сожаления, что Бофорты пригласили ее, – мягко заметила миссис Арчер. – Но Регина всегда делает то, что ей велит муж, а Бофорт…
– Некоторые нюансы Бофорту недоступны, – подхватил мистер Джексон, внимательно изучая жареную сельдь и в тысячный раз задаваясь вопросом, почему у повара миссис Арчер молоки всегда бывают пережарены. (Ньюланд, которого этот вопрос и самого давно интересовал, неизменно угадывал его по уныло-неодобрительному выражению лица старика.) – Ну а чего бы вы хотели? Бофорт – человек вульгарный, – сказала миссис Арчер. – Мой дед Ньюланд, бывало, говорил моей матушке: «Делай что хочешь, но не допусти, чтобы этот тип, Бофорт, был представлен девочкам». Хорошо хоть, что у него была возможность общаться с джентльменами, в том числе в Англии, как говорят. Все это весьма загадочно… – Она коротко взглянула на Джейни и запнулась. Им с Джейни была известна каждая складочка в покрове тайны, покрывавшем Бофорта, но при посторонних миссис Арчер упорно делала вид, что подобные темы – не для ушей незамужней женщины. – А сама миссис Стразерс, – продолжила она, – что вы о ней скажете, Силлертон?
– Эта – из шахты, вернее, из салуна у шахтной ямы. Потом колесила по Новой Англии с аттракционом «Живые восковые фигуры». После того как полиция прикрыла лавочку, говорят, жила… – Мистер Джексон тоже покосился на Джейни, глаза которой под полуопущенными веками начали выпучиваться от любопытства. В прошлом миссис Стразерс для нее еще существовали пробелы. – Потом, – продолжил мистер Джексон (и Арчер понял, что он недоумевает: почему никто не сказал дворецкому, что нельзя резать огурцы стальным ножом), – потом на сцене появился Лемьюэл Стразерс. Говорят, что его рекламный агент использовал голову девушки для плакатов, рекламировавших гуталин: больно уж черные у нее были волосы, знаете ли, эдакий египетский стиль. Так или иначе, он – в конце концов – женился на ней. – В том, как он произнес это «в конце концов» – отчетливо подчеркнув ударением каждое слово, – таилась масса намеков.
– Ну, по нынешним временам это не имеет значения, – невозмутимо сказала миссис Арчер. Ни ее, ни ее дочь на самом деле сейчас не интересовала миссис Стразерс – слишком животрепещущей была для них тема Эллен Оленской. Само имя миссис Стразерс было упомянуто ею лишь для того, чтобы получить возможность в конце перевести разговор на другую персону: – Ну а новая кузина Ньюланда, графиня Оленская? Она тоже была на балу?
Легкий оттенок сарказма угадывался в ее голосе, когда она упомянула сына; Арчер уловил его, он этого ждал. Даже миссис Арчер, которая редко бывала особо довольна ходом событий, помолвку сына восприняла с безоговорочной радостью. («Особенно после этой глупой интрижки с миссис Рашуорт», – как она отозвалась в разговоре с Джейни о том, что когда-то казалось Ньюланду трагедией, шрам от которой навсегда останется у него на сердце.) В Нью-Йорке не было лучшей партии, чем Мэй Уелланд – с какой стороны ни взгляни. Разумеется, этот брак полностью соответствовал положению Ньюланда, но молодые мужчины так легкомысленны и нерасчетливы, а некоторые женщины так хищны и нещепетильны, что казалось почти чудом увидеть, как твой сын благополучно минует остров сирен и достигает тихой гавани безупречной семейной жизни.
Таков был ход мыслей миссис Арчер, и ее сын это знал, но знал он также и то, что ее беспокоило преждевременное объявление о помолвке, а точнее, его причина, и именно поэтому – хотя вообще-то был чутким и снисходительным хозяином – он остался сегодня дома. «Не то чтобы я осуждала минготтовское чувство родственной солидарности, но не понимаю, почему помолвка Ньюланда должна зависеть от приездов и отъездов этой женщины», – сказала миссис Арчер Джейни, единственной свидетельнице ее редких отступлений от принципа непоколебимого благодушия.
Она держалась чудесно – в этом умении ей не было равных – во время визита к миссис Уелланд, но Ньюланд знал (и его невеста, безусловно, догадывалась), что на протяжении всего визита они с Джейни нервничали и были начеку в ожидании вероятного появления мадам Оленской, а когда они вышли наконец из дома, она позволила себе заметить сыну: «Я благодарна Августе Уелланд, что она приняла нас без посторонних».
Эти признаки внутреннего беспокойства задевали Арчера, тем более что он и сам чувствовал: Минготты зашли чуть слишком далеко. Но поскольку всем правилам их семейного уклада противоречило, чтобы мать и сын обсуждали нечто, что по-настоящему занимало их мысли, он ответил лишь: «Да ладно, это неизбежная часть семейных встреч, через которые приходится пройти, когда вступаешь в брак, и чем скорее ты через нее пройдешь, тем лучше». В ответ мать лишь поджала губы под своей кружевной вуалью, свисавшей с серой бархатной шляпки, украшенной гроздью словно бы заиндевелого винограда.
Арчер предвидел, что ее месть – вполне законная, по его представлениям, – будет состоять в том, чтобы «спустить» мистера Джексона на графиню Оленскую, и, поскольку публично уже исполнил свой долг в качестве будущего члена клана Минготтов, не имел ничего против того, чтобы послушать, как будут обсуждать эту даму при закрытых дверях, хотя сама по себе тема уже начинала ему надоедать.
Мистер Джексон положил себе кусок полуостывшего филе, которым мрачный дворецкий обносил обедающих с таким же скептическим видом, какой имел он сам, и, едва заметно поморщившись от запаха грибного соуса, отказался от него. Выглядел он недовольным и голодным, и Арчер решил, что, вероятно, закусывать ему придется графиней Оленской.
Мистер Джексон откинулся на спинку стула и обвел взглядом освещенных свечами Арчеров, Ньюландов и ван дер Люйденов, висевших в темных рамах на темных стенах.
– Ах, как ваш дедушка Арчер любил хорошо поесть, дорогой мой Ньюланд! – произнес он, устремив взор на портрет корпулентного молодого человека в синем камзоле с шейным платком на фоне сельского дома с белыми колоннами. – Ох-ох-ох… Интересно, что бы он сказал про все эти браки с иностранцами?
Миссис Арчер пропустила намек на поставленную ей в пример кухню своих предков мимо ушей, и мистер Джексон неторопливо продолжил:
– Нет, ее на балу не было.
– Ах так, – пробормотала миссис Арчер тоном, подразумевавшим: «Значит, ей все же хватило чувства такта».
– Возможно, Бофорты просто с ней незнакомы, – предположила Джейни со своей простодушной язвительностью.
Мистер Джексон сделал движение губами, словно попробовал на вкус невидимую мадеру.
– Миссис Бофорт, возможно, и нет… а вот сам Бофорт, конечно же, знаком, поскольку весь Нью-Йорк видел, как она прогуливалась с ним сегодня днем по Пятой авеню.
– Господь милосердный… – простонала миссис Арчер, явно понимая, что бесполезно и пытаться подгонять действия иностранцев под рамки приличий.
– Интересно, а она была днем в круглой шляпке или в капоре? – задумчиво поинтересовалась Джейни. – Я знаю, что в Опере она была в темно-синем бархатном платье, очень простом и прямом – как ночная рубашка.
– Джейни! – одернула ее мать, и мисс Арчер покраснела, хоть и приняла вызывающий вид.
– В любом случае, слава богу, что ей хватило деликатности не явиться на бал, – продолжила миссис Арчер.
Из упрямства сын возразил ей:
– Не думаю, что для нее это было вопросом деликатности. Мэй сказала, что она собиралась поехать, но потом решила, что то самое платье недостаточно нарядно для бала.
Миссис Арчер довольно улыбнулась, получив подтверждение своим умозаключениям.
– Бедняжка Эллен, – только и сказала она, но потом сочувственно добавила: – Мы должны помнить, какое эксцентричное воспитание дала ей Медора Мэнсон. Чего еще ждать от девушки, которой было позволено появиться в черном шелковом платье на своем первом балу?
– Правда? Не помню ее в нем, – признался мистер Джексон. – Бедная девочка! – произнес он тоном человека, которому доставляет удовольствие вспоминать, что уже тогда он провидел дурные последствия.
– Странно, – заметила Джейни, – что она сохранила такое дурацкое имя – Эллен. Я бы сменила его на Элейн. – Она обвела взглядом присутствующих, чтобы увидеть, какой эффект произвели ее слова.
– Почему Элейн? – рассмеялся ее брат.
– Не знаю… оно звучит более… более по-польски, – снова краснея, ответила Джейни.
– Оно больше привлекает внимание, а к этому ей вряд ли стоит стремиться, – сухо заметила миссис Арчер.
– Почему же? – вмешался ее сын, которого неожиданно обуял дух противоречия. – Почему бы ей не привлекать к себе внимание, если ей так хочется? Почему она должна ходить украдкой, словно это она сама себя опозорила? Конечно, она «бедняжка Эллен», потому что ей выпало несчастье вступить в столь злополучный брак, но я не считаю это основанием для того, чтобы прятаться, будто преступница.
– Такова, полагаю, стратегия, которую избрали Минготты, – задумчиво произнес мистер Джексон.
Молодой человек зарделся.
– Я не нуждаюсь в их подсказках, сэр, если вы это имели в виду. Жизнь у мадам Оленской сложилась несчастливо, но это не делает ее парией.
– Ходят слухи… – начал было мистер Джексон, но, взглянув на Джейни, запнулся.
– О, я знаю – насчет секретаря, – подхватил молодой человек. – Вздор, мама, Джейни вполне взрослая, – бросил он матери и продолжил: – Ходят слухи, не так ли, что секретарь помог ей уехать от мужа-скотины, который практически держал ее взаперти. Ну и что, если так? Надеюсь, среди нас нет мужчины, который не поступил бы так же в подобной ситуации.
Обернувшись через плечо к унылому дворецкому, мистер Джексон сказал:
– Пожалуй, все же… этого соуса… чуть-чуть. – И, взяв немного, сообщил: – Я слышал, что она ищет дом. Значит, собирается здесь осесть.
– А я слышала, что она намерена получить развод, – отважно вклинилась Джейни.
– Надеюсь, ей это удастся, – воскликнул Арчер.
Слово «развод» произвело впечатление бомбы, взорвавшейся в непорочной и мирной атмосфере столовой Арчера. Миссис Арчер молча изогнула тонкие брови, словно предупреждая: «Здесь дворецкий», и молодой человек, сам считавший дурным тоном обсуждать столь интимные темы при слугах, поспешно перешел к рассказу о визите к старой миссис Минготт.
После обеда, по установленному с незапамятных времен обычаю, миссис Арчер и Джейни, зашелестев своими длинными шелковыми юбками, удалились в гостиную и, пока мужчины курили в библиотеке, уселись у «карселя»[18] с гравированным шарообразным резервуаром, напротив друг друга, за палисандровым рабочим столиком, под которым лежал зеленый шелковый мешок; они принялись с двух сторон вышивать полевые цветы на коврике, предназначенном украсить собой «лишний» стул в гостиной молодой миссис Ньюланд Арчер.
Пока они исполняли этот ритуал, Арчер в своей готической библиотеке усадил мистера Джексона в кресло у камина и предложил ему сигару. Мистер Джексон с удовольствием погрузился в кресло, с особой приятностию раскурил сигару (ведь покупал их Ньюланд) и, вытянув старческие щиколотки к огню, сказал:
– Вы говорите, секретарь просто помог ей сбежать, мой друг? Что ж, видимо, он продолжал помогать ей еще целый год, потому что их видели в Лозанне, где они жили вместе.
Ньюланд покраснел.
– Жили вместе? Что ж, почему бы и нет? Кто имеет право диктовать ей, как жить? Меня воротит от ханжества, предписывающего молодой женщине заживо похоронить себя, если ее муж предпочитает общество шлюх. – Он замолчал и сердито отвернулся, чтобы раскурить сигару. – Женщины должны пользоваться свободой так же, как мы, мужчины, – заявил он, делая открытие, обдумать ужасные последствия которого ему мешало раздражение.
Мистер Джексон вытянул ноги еще ближе к огню и сардонически присвистнул.
– Что ж, – сказал он, помолчав, – очевидно, граф Оленский разделяет ваши взгляды, потому что, насколько мне известно, он и пальцем не пошевелил, чтобы вернуть жену.
Вечером, когда мистер Джексон наконец удалился и дамы отправились в спальню с занавесками из набивного вощеного ситца, Ньюланд Арчер в задумчивости поднялся в свой кабинет. Чья-то неутомимая рука, как обычно, не дала погаснуть камину, подкрутила фитиль в лампе, и комната с бесчисленными рядами книг, статуэтками фехтовальщиков из бронзы и стали на каминной полке и множеством репродукций знаменитых картин наполнила его неповторимым чувством домашнего уюта.
Когда он опустился в кресло у камина, взгляд его упал на большую фотографию Мэй Уелланд, которую девушка подарила ему в первые дни их романа и которая вытеснила теперь со стола все другие снимки. С ранее неведомым чувством благоговения он смотрел на чистый открытый лоб, серьезные глаза и невинно улыбающийся рот юного существа, хранителем души которого ему отныне предстояло быть. Потрясающий продукт социальной системы, к которой он принадлежал и в которую верил, юная девушка, не знавшая ничего и ожидавшая всего, смотрела на него, как незнакомка, чей образ проступал сквозь привычные черты Мэй Уелланд; и не впервые ему пришло в голову, что брак – не безопасная якорная стоянка, как учили его думать, а плавание по неизведанным морям.
История графини Оленской разворошила косные устои и породила опасные мысли в его голове. Собственное утверждение, что «женщины должны пользоваться свободой так же, как мы, мужчины», воспарив, уперлось в крышу проблемы, которую в его мире принято было считать несуществующей. «Порядочные» женщины, какой бы несправедливости они ни подвергались, никогда не претендовали на свободу действий, которую он имел в виду и которую – в пылу споров – с тем большим великодушием были якобы готовы им предоставить широко мыслящие мужчины вроде него. Подобное великодушие на словах на самом деле было не чем иным, как лицемерной маскировкой непоколебимых устоев, которые всё связывали воедино и приковывали людей к старому шаблону. Но в данном случае Арчер оказался обязанным встать на сторону кузины своей невесты, защищая поведение, которое, окажись на ее месте его собственная жена, не колеблясь, осудил бы, призывая громы и молнии, как небесные, так и земные, на ее голову. Разумеется, дилемма была чисто гипотетической: поскольку он не являлся польским аристократом-подлецом, абсурдно было размышлять, какими были бы права его собственной жены, если бы он им являлся. Но Ньюланд Арчер обладал достаточным воображением, чтобы представить себе, что в их с Мэй случае связь могла нарушиться и по менее серьезным и явным причинам. Что могли они знать друг о друге, если ему как «порядочному» мужчине полагалось скрывать от нее свое прошлое, а ей как девушке на выданье – вообще не иметь прошлого, которое надо было бы скрывать? Что, если по какой-то причине, непонятной обоим, они устанут друг от друга, перестанут понимать или начнут раздражать друг друга? Он вспомнил браки своих друзей, казавшиеся благополучными, и не нашел ни одного, который хотя бы отдаленно напоминал страстное и нежное содружество, каким он мысленно рисовал свои долговечные отношения с Мэй Уелланд. Отдавая себе отчет в том, что подобные ожидания предполагают с ее стороны опытность, гибкость, свободу суждений – качества, коих, согласно правилам воспитания, она иметь не должна, – он, вздрогнув от дурного предчувствия, представил себе, как его брак превращается в подобие всех других, которые он наблюдал вокруг: унылое сочетание материальных и социальных интересов, скрепленное неведением с одной и лицемерием с другой стороны. Лоуренс Леффертс являл собой образец мужа, наиболее полно воплощавшего этот завидный идеал. Будучи верховным жрецом стиля, он вылепил свою жену в таком безупречном соответствии со своими нуждами, что она, даже в самые очевидные всем моменты его очередной связи с чужой женой, с наивной улыбкой твердила: «Лоуренс – человек невообразимо строгих моральных принципов» и, отводя взгляд, краснела от возмущения, если в ее присутствии упоминали, что у Джулиуса Бофорта (чего еще ждать от «иностранца» сомнительного происхождения) – «очередной промысел», как называли это в Нью-Йорке.
Арчер успокаивал себя тем, что он – не такой осел, как Ларри Леффертс, а Мэй – не такая простофиля, как бедная Гертруда, но разница, в конце концов, состояла лишь в интеллектуальном уровне, а не в установленных нормах поведения. На самом деле все они жили в некоем иероглифическом мире, где ничто, о чем говорят, что делают и даже о чем думают, не является реальностью, а лишь обозначается набором условных знаков – как в случае, когда миссис Уелланд, отлично зная, почему Арчер настоял на том, чтобы объявить о помолвке с ее дочерью на балу у Бофортов (и даже ожидая, что он это сделает), тем не менее была обязана изображать, будто ее вынудили согласиться, – совсем как в «книгах о дикарях», которые у людей передовых культурных взглядов начинали входить в моду и где вопящую невесту силой отдирают от родителей и вытаскивают из родительского шалаша.
В результате, как и следовало ожидать, девушка, находящаяся в центре этой тщательно продуманной системы мистификаций, оставалась еще большей загадкой в силу своего непробиваемого простодушия и уверенности в себе. Она, бедное дитя, была простодушна, потому что ей нечего было скрывать, уверена в себе, потому что не знала ничего такого, чего следовало бы опасаться, и без какой бы то ни было дополнительной подготовки, в один день, погружалась в то, что иносказательно называют «правдой жизни».
Арчер был искренне, но сдержанно влюблен. Он восхищался лучезарной красотой своей невесты, ее здоровым видом, мастерством наездницы, грацией и ловкостью в играх, ее скромным интересом к книгам и идеям, которые она открывала для себя под его руководством. (Мэй продвинулась уже достаточно далеко, чтобы вместе с ним иронизировать по поводу «Королевских идиллий»[19], однако не настолько, чтобы почувствовать красоту «Улисса» и «Вкушающих лотос»[20].) Она была непосредственной, верной и храброй, обладала чувством юмора (особенно тешило его то, что она смеялась над его шутками), и он подозревал, что в глубине ее невинной души дремлет чувство, которое будет приятно разбудить. Однако, обозрев полный круг ее достоинств, он вернулся в исходную точку, к обескураживающей мысли о том, что все это простодушие и невинность – лишь искусственный продукт воспитания. «Необработанная» человеческая натура не бывает простодушной и невинной, природный инстинкт самозащиты вынуждает ее к уловкам. И он чувствовал, как его гнетет эта фальшивая непорочность, искусно выпестованная тайным союзом матерей, тетушек, бабушек и давно почивших прародительниц, полагавших, что она – именно то, чего хочет и на что имеет право мужчина, чтобы получить свое барское наслаждение, сокрушив ее, как фигуру, слепленную из снега.
В подобных размышлениях была определенная банальность: они свойственны всем молодым людям на пороге свадьбы. Правда, обычно они сопровождались угрызениями совести и самоуничижением, коих Ньюланд Арчер не испытывал ни в малейшей степени. Он не мог заставить себя сожалеть (как зачастую делали теккереевские герои, безмерно раздражая его), что не способен предложить невесте чистый лист своей жизни в обмен на ту беспорочность, которую вручает ему она, а равно не мог игнорировать тот факт, что, получи он такое же воспитание, как она, они были бы обречены слепо блуждать по жизни, как «младенцы в лесу»[21], и, сколько бы ни размышлял, он не находил ни одной честной причины (разумеется, речь не шла о той, что связана с его сиюминутным удовольствием и мужским тщеславием), по которой его невесте не была бы позволена такая же свобода в обретении жизненного опыта, какой пользовался он.
Ничего необычного не было в том, что на пороге свадьбы его посещали подобные мысли, однако он сознавал, что их раздражающая назойливость и четкость связаны с несвоевременным появлением графини Оленской. Из-за него как раз в момент помолвки – предполагающей чистоту помыслов и безоблачность надежд – он оказался в центре скандала, поднявшего на поверхность особые проблемы, которые он предпочел бы оставить покоящимися на дне. «Черт бы побрал эту графиню Оленскую!» – пробормотал он, гася лампу и начиная раздеваться. Он на самом деле не понимал, почему ее судьба должна хоть в малейшей мере влиять на его жизнь, хотя уже смутно догадывался, что лишь начинает ощущать последствия связанного с ее защитой риска, отважиться на который его вынуждала помолвка.
Гром грянул несколько дней спустя.
Ловелл Минготты разослали приглашения на так называемый «официальный обед» (это означало трех дополнительных лакеев, по две перемены каждого блюда и римский пунш в середине трапезы), сопроводив их пояснением: «В честь встречи графини Оленской» – в соответствии с американским обычаем гостеприимства, предписывающим принимать иностранцев как королевских особ или, как минимум, их посланцев.
Гости были отобраны со смелостью и разборчивостью, в которых посвященный узнавал твердую руку Екатерины Великой. К постоянному резерву, сложившемуся в незапамятные времена и состоявшему из Селфридж-Мерри, которых приглашали повсюду, поскольку так было принято, Бофортов, поскольку они претендовали на родство, и мистера Силлертона Джексона с сестрой (которая ездила куда бы ни велел ей брат), были добавлены некоторые «модные», но непременно безупречные из наиболее видных «молодых пар», а также Лоуренс Леффертсы, миссис Леффертс-Рашуорт (очаровательная вдова), Хэрри Торли, Реджи Чиверсы и молодой Моррис Дагонет с женой (урожденной ван дер Люйден). Компания и впрямь была составлена тщательно: все ее участники принадлежали к узкому внутреннему кругу людей, которые денно и нощно, с неиссякаемым жаром развлекались вместе на протяжении всего долгого нью-йоркского сезона.
Спустя сорок восемь часов случилось невероятное: все, кроме Бофортов и старого мистера Джексона с сестрой, отклонили приглашения.
Преднамеренное неуважение усугублялось тем, что его продемонстрировали даже Реджи Чиверсы, принадлежавшие к клану Минготтов, а также одинаковой формулировкой отказа: «К сожалению, не можем принять приглашение» – без смягчающей оговорки «поскольку уже ангажированы», которую предписывали обычные правила вежливости.
Нью-йоркское светское общество в те времена было слишком немногочисленным и ограниченным, чтобы каждый, имеющий к нему прямое или косвенное отношение (включая владельцев извозчичьих дворов, дворецких и поваров), не знал точно, кто в какой вечер свободен, и это давало возможность получателям приглашения миссис Ловелл Минготт с жестокой откровенностью выказать свою решимость не встречаться с графиней Оленской.
Удар оказался неожиданным, но Минготты, по своему обыкновению, приняли его неустрашимо. Миссис Ловелл Минготт доверительно сообщила о конфузе миссис Уелланд, та – Ньюланду Арчеру, который, кипя гневом, горячо и решительно воззвал к своей матери, и миссис Арчер, после долгого мучительного внутреннего сопротивления и попыток умерить гнев сына, сдалась на его уговоры (как бывало всегда), прониклась его соображениями и с энергией, удвоенной сожалением о своих предыдущих сомнениях, надев серый бархатный капор, заявила:
– Я еду навестить Луизу ван дер Люйден.
Нью-Йорк времен Ньюланда Арчера представлял собой маленькую скользкую пирамиду, в которой невозможно было найти хоть один зазор или обрести точку опоры, чтобы подняться выше. Она покоилась на прочном основании, состоявшем из тех, кого миссис Арчер называла «простыми людьми»: на почтенном, но малоизвестном большинстве респектабельных фамилий, которые (как в случае со Спайсерами, Леффертсами или Джексонами) возвысились за счет заключения браков с представителями господствующих кланов. Теперь, говорила миссис Арчер, люди не так разборчивы, как в былые времена, можно ли рассчитывать, что старые традиции будут соблюдаться и впредь, если на одном конце Пятой авеню правит Кэтрин Спайсер, а на другом – Джулиус Бофорт? Сужаясь на пути к вершине от этого здорового, но малозаметного нижнего слоя, пирамида переходила в компактный и влиятельный слой, который активно представляли Минготты, Ньюланды, Чиверсы и Мэнсоны. Большинство людей считало, что они и есть вершина пирамиды, но сами они (по крайней мере, те, кто принадлежал к поколению миссис Арчер) отдавали себе отчет в том, что с точки зрения профессиональных генеалогов лишь небольшое количество их могло претендовать на такую высоту.
– Нечего втолковывать мне весь этот газетный вздор насчет нью-йоркской аристократии, – говорила детям миссис Арчер. – Если она и существует, то ни Минготты, ни Мэнсоны к ней не принадлежат, равно как Ньюланды и Чиверсы. Наши деды и прадеды были всего лишь уважаемыми английскими или голландскими купцами, которые приплыли в колонии, чтобы разбогатеть, и остались здесь, поскольку дела пошли хорошо. Подпись одного из ваших прадедов стоит под Декларацией независимости, а другой был генералом штаба Вашингтона и получил саблю генерала Бургойна после битвы при Саратоге. Этим можно гордиться, но это не имеет никакого отношения к знатности или принадлежности к высшему классу. Нью-Йорк всегда был торговым городом, и тут не насчитаешь более трех семей, которые имеют право претендовать на аристократическое происхождение в истинном понимании этого слова.
Миссис Арчер, ее сыну и дочери, как и всем в Нью-Йорке, было хорошо известно, кто эти избранные: Дагонеты с Вашингтон-сквер, которые вели начало от старого английского дворянского рода, связанного семейными узами с Питтсами и Фоксами, Лэннингсы, породнившиеся посредством браков с потомками графа де Грасса, и ван дер Люйдены, прямые потомки первого голландского губернатора Манхэттена, связанные благодаря заключенным еще до революции бракам с разными представителями французской и британской аристократии.
Лэннингсов нынче представляли лишь две очень старые, но жизнерадостные мисс Лэннингс, весело жившие воспоминаниями среди фамильных портретов и чиппендейловской мебели; клан Дагонетов был весьма представительным и связанным с самыми знатными именами Балтимора и Филадельфии; а вот ван дер Люйдены, занимавшие самое высокое положение в иерархии, терялись в некоем небесном мерцании, из которого впечатляюще материализовались лишь две фигуры: мистер и миссис Генри ван дер Люйден.
Миссис Генри ван дер Люйден была урожденной Луизой Дагонет, а ее мать – внучкой полковника дю Лака (из родовитой семьи с Нормандских островов), который сражался под командованием Корнуоллиса, а после войны осел в Мэриленде с женой леди Анжеликой Тревенна, пятой дочерью графа Сент-Острея. Связи между Дагонетами, мэрилендскими дю Лаками и их аристократическими корнуоллскими родственниками Тревеннами всегда были тесными и сердечными. Мистер и миссис ван дер Люйден не раз гостили у нынешнего главы рода Тревеннов герцога Сент-Острея в его загородной резиденции в Корнуолле и в поместье Сент-Острей в Глостершире, а его светлость нередко выражал намерение когда-нибудь нанести им ответный визит (без герцогини, поскольку та боялась пересекать Атлантику).
Мистер и миссис ван дер Люйден делили свое пребывание между Тревенной, их резиденцией в Мэриленде и Скайтерклиффом, обширным поместьем на берегу Гудзона, являвшимся одним из колониальных грантов[22] голландского правительства знаменитому первому губернатору колонии, патруном[23] которого до сих пор считался ныне здравствовавший ван дер Люйден. Их огромный внушительный дом на Мэдисон-авеню редко открывал свои двери, и, приезжая в город, они принимали в нем лишь самых близких друзей.
– Я бы хотела, чтобы ты поехал со мной, Ньюланд, – сказала миссис Арчер, внезапно задержавшись у подножки «купе Брауна». – Луиза любит тебя, и, разумеется, я предпринимаю этот шаг ради нашей дорогой Мэй, а еще потому, что, если мы не будем держаться вместе, Общество как таковое перестанет существовать.
Миссис Генри ван дер Люйден слушала повествование своей кузины миссис Арчер молча.
Можно было сколько угодно напоминать себе, что миссис ван дер Люйден молчалива всегда, что она в силу характера и воспитания никогда не связывает себя никакими обязательствами, хотя на самом деле очень добра к людям, которых по-настоящему любит, однако даже не раз убедившись в ее доброте на собственном опыте, нельзя было не почувствовать холодок при виде этой гостиной на Мэдисон-авеню, с высоким потолком и белыми стенами, с обитыми бледной парчой креслами, с которых явно только что сняли чехлы по случаю вашего визита, и кисеи, все еще закрывающей каминную полку с орнаментом из золоченой бронзы и «Леди Анжелику дю Лак» Гейнсборо в красивой резной старинной раме.
Напротив портрета очаровательной прародительницы висел ее собственный портрет (в черном бархатном платье с венецианскими кружевами) кисти Хантингтона. По общепринятому мнению, изяществом он «не уступал Кабанелю», и, хоть минуло двадцать лет с момента его написания, сходство модели с портретом «оставалось поразительным». И правда: ту миссис ван дер Люйден, которая сидела сейчас под ним, можно было принять за сестру-близняшку светловолосой моложавой дамы, откинувшейся на спинку позолоченного кресла на фоне зеленой репсовой шторы. Миссис ван дер Люйден все еще надевала черное бархатное платье с венецианскими кружевами, когда выезжала в свет, точнее (поскольку она никогда не обедала вне дома), когда открывала перед ним двери своего дома. Ее светлые волосы, потускневшие, но не поседевшие, по-прежнему были уложены надо лбом гладкими переплетающимися прядями, а прямой нос между бледно-голубыми глазами лишь чуточку заострился вокруг ноздрей по сравнению с тем временем, когда создавался портрет. Арчера Ньюланда неизменно и искренне поражало то, как неестественно хорошо она сохранилась в безвоздушной атмосфере своего безупречного существования – словно тело, вмерзшее в ледник, многие годы хранящий румянец жизни после смерти.
Как и все в его семье, он высоко ценил миссис ван дер Люйден и восхищался ею, однако – при всей ее благосклонной любезности – находил ее менее податливой, чем даже иных из своих теток по материнской линии, отличавшихся жесткостью характера, – суровых старых дев, которые из принципа говорили «нет», еще даже не узнав, о чем их просят.
В выражении лица миссис ван дер Люйден нельзя было прочесть ни «да», ни «нет» – только обычную благорасположенность, пока ее тонкие губы не изгибались в некую тень улыбки и не следовал почти всегда неизменный ответ: «Мне нужно сначала обсудить это с мужем».
Они с мистером ван дер Люйденом были так похожи, что Арчер часто задавался вопросом: как после сорока лет столь спаянного супружества две настолько сросшиеся индивидуальности вообще могли достаточно отстраниться друг от друга, чтобы обсуждать разные мнения, казавшиеся невозможными между ними. Но поскольку ни один из них никогда не принимал решения без предварительного совещания на своем тайном конклаве, миссис Арчер и ее сын, изложив суть дела, безропотно ждали сакраментальной фразы.
Однако миссис ван дер Люйден, которая редко удивляла кого бы то ни было, на сей раз удивила-таки их, потянувшись к шнурку звонка.
– Я бы хотела, – сказала она, – чтобы Генри тоже услышал то, что вы мне рассказали. – И строго добавила, обращаясь к появившемуся лакею: – Если мистер ван дер Люйден закончил читать газету, пусть будет так добр присоединиться к нам.
«Читать газету» она произнесла тоном, каким жена министра могла бы сказать «председательствовать на заседании кабинета министров», но вовсе не из высокомерия, а просто по выработавшейся за долгую жизнь и поддерживаемой отношением ее друзей и родственников привычке считать малейший жест мистера ван дер Люйдена имеющим почти сакральную важность.
Незамедлительность ее действия показала, что она считает дело таким же неотложным, как и миссис Арчер, однако, чтобы не создалось впечатления, будто она заранее берет на себя какое-то обязательство, миссис ван дер Люйден с любезнейшим видом добавила:
– Генри всегда так рад видеть вас, дорогая Аделина. К тому же он наверняка захочет поздравить Ньюланда.
Створки двойной двери торжественно распахнулись, и в проеме появился мистер Генри ван дер Люйден, высокий, худощавый, в сюртуке, с потускневшими светлыми волосами, таким же прямым носом, как у супруги, и таким же застывшим выражением доброжелательности во взгляде, с той лишь разницей, что его глаза были бледно-серыми, а не бледно-голубыми.
Мистер ван дер Люйден по-родственному радушно приветствовал миссис Арчер, поздравил Ньюланда в тех же выражениях, что и его жена, после чего опустился в одно из парчовых кресел с непринужденностью правящего суверена.
– Я только что закончил читать «Таймс», – сказал он, сомкнув подушечки своих длинных пальцев. – Во время пребывания в городе я бываю так занят, что мне удобней читать газеты после ланча.
– О, такой распорядок имеет много преимуществ, – подхватила миссис Арчер. – Мой дядя Эгмонт, бывало, говорил, что не читать утренние газеты до обеда – значит беречь нервы.
– Да, и мой отец ненавидел торопливость. Но теперь мы живем в постоянной спешке, – сказал мистер ван дер Люйден ровным голосом, c довольным видом медленно обводя взглядом свою просторную, словно окутанную прозрачной пеленой гостиную, которая, с точки зрения Арчера, идеально воплощала дух своих хозяев.
– Я надеюсь, ты действительно закончил свое чтение, Генри? – вставила его жена.
– Вполне, вполне, – заверил он ее.
– Тогда я хотела бы, чтобы Аделина рассказала тебе…
– О, на самом деле это касается Ньюланда, – с улыбкой перебила ее миссис Арчер и еще раз пересказала чудовищную историю об афронте, устроенном бедной миссис Ловелл Минготт. – Разумеется, Августа Уелланд и Мэри Минготт сочли, особенно ввиду помолвки Ньюланда, что вы с Генри должны это знать.
– Вот как, – сказал мистер ван дер Люйден и издал глубокий вздох.
Воцарилась тишина, в которой тиканье монументальных часов из золоченой бронзы на мраморной каминной полке казалось оглушительным, как размеренные выстрелы сигнальной пушки. Арчер с благоговением созерцал две стройные блеклые фигуры, сидевшие рядом друг с другом в некоем подобии вице-королевской величавости, как проводники верховной воли отдаленных предков и их наместники, коих судьба вынуждает властвовать, между тем как они с гораздо большим удовольствием жили бы в простоте и уединении, выпалывая невидимые сорняки на идеальных лужайках Скайтерклиффа и вдвоем раскладывая пасьянсы по вечерам.
Первым прервал молчание мистер ван дер Люйден.
– Вы действительно думаете, что дело в некоем… некоем намеренном вмешательстве Лоуренса Леффертса? – спросил он, обращаясь к Арчеру.
– Я в этом не сомневаюсь, сэр. В последнее время Ларри ведет себя жестче обычного, поскольку – да простит меня кузина Луиза за упоминание в ее присутствии – у него весьма тесный роман с женой, кажется, почтмейстера из их деревни, а когда бедная Гертруда Леффертс начинает что-нибудь подозревать, он, опасаясь последствий, развивает бурную деятельность подобного рода, чтобы продемонстрировать, как высокоморален он сам; вот и теперь он во весь голос кричит: какая, мол, дерзость приглашать его жену туда, где она может встретиться с людьми, с которыми ей водить знакомство не подобает. Он просто использует мадам Оленскую как громоотвод, я и прежде не раз видел, как он это делает.
– Ах, эти Леффертсы! – сказала миссис ван дер Люйден.
– Ах, эти Леффертсы! – эхом отозвалась миссис Арчер. – Что бы сказал дядюшка Эгмонт, узнай он, что Лоуренс Леффертс позволяет себе определять чье бы то ни было положение в обществе? Это лишь показывает, до чего докатилось само общество.
– Будем надеяться, что до этого еще не дошло, – твердо сказал мистер ван дер Люйден.
– Ах, если бы вы с Луизой чаще выезжали! – вздохнула миссис Арчер, но тут же спохватилась, что совершила ошибку. Ван дер Люйдены были чрезвычайно чувствительны к любой критике их уединенного образа жизни. Они считались арбитрами моды, судом высшей инстанции, знали это и принимали как волю судьбы. Однако, будучи людьми скромными и склонными к отшельничеству, не имели природной расположенности к своей роли, вели затворническую жизнь в своем лесном Скайтерклиффе и, когда приезжали в город, отклоняли все приглашения под предлогом хрупкого здоровья миссис ван дер Люйден.
Арчер поспешно пришел матери на помощь.
– Вы с тетушкой Луизой – непререкаемые авторитеты для всего Нью-Йорка. Именно поэтому миссис Минготт сочла, что не должна пренебречь оскорблением, брошенным графине Оленской, не посоветовавшись с вами.
Миссис ван дер Люйден посмотрела на мужа, тот посмотрел на нее.
– Мне не нравится сам принцип, – сказал мистер ван дер Люйден. – Пока почтенная семья поддерживает любого из своих членов, ее мнение должно уважаться – точка.
– Я придерживаюсь того же мнения, – подхватила его жена так, словно высказывала какую-то новую мысль.
– Я понятия не имел, – продолжил мистер ван дер Люйден, – что дело приняло такой оборот. – Он помолчал и снова взглянул на жену. – Мне кажется, дорогая, что графиня Оленская уже является в некотором роде нашей родственницей – через первого мужа Медоры Мэнсон. В любом случае она станет ею, когда Ньюланд женится. – Он повернулся к молодому человеку. – Ньюланд, вы читали сегодня утренний выпуск «Таймс»?
– Конечно, сэр, – ответил Арчер, который обычно пролистывал с полдюжины газет за утренним кофе.
Супруги снова переглянулись. Взгляды их бледных глаз сомкнулись в долгом и серьезном консилиуме, потом по лицу миссис ван дер Люйден промелькнула едва заметная улыбка, означавшая, что она все поняла и согласна.
Мистер ван дер Люйден обратился к миссис Арчер:
– Я бы хотел, чтобы вы передали миссис Ловелл Минготт: если бы здоровье позволяло Луизе выезжать, мы с ней были бы счастливы… э-э… занять места Леффертсов на ее обеде. – Он сделал паузу, чтобы его ирония дошла до слушателей. – Как вы знаете, это невозможно. – Миссис Арчер издала сочувственный вздох. – Но Ньюланд сказал, что читал утреннюю «Таймс», и, следовательно, он, вероятно, заметил, что родственник Луизы герцог Сент-Острей на следующей неделе прибывает сюда на пароходе «Россия». Он хочет опробовать свой новый шлюп «Джиневра», на котором будет участвовать в гонках на Международный кубок предстоящим летом, а также поохотиться на уток в Тревенне. – Мистер ван дер Люйден снова помолчал и продолжил со все возрастающей благосклонностью: – Но прежде, чем отправиться в Мэриленд, мы устраиваем встречу с ним для нескольких друзей – всего лишь скромный обед с последующим приемом. Уверен, Луиза, так же, как и я, будет рада, если графиня Оленская позволит нам включить ее в число наших гостей. – Он встал, со сдержанным дружелюбием поклонился кузине и добавил: – Надеюсь, Луиза позволит мне сказать от ее имени, что она сама завезет приглашение – на наших карточках, разумеется, на наших карточках, – когда отправится на прогулку.
Миссис Арчер, понявшая намек: пора, мол, и честь знать, встала, поспешно бормоча благодарности. Миссис ван дер Люйден посмотрела на нее с улыбкой Эсфири, заступающейся за свой народ перед Артаксерксом, но ее муж протестующе поднял руку.
– Вам не за что благодарить, дорогая Аделина, – совсем не за что. Такое не должно происходить в Нью-Йорке и не будет, пока я могу это предотвратить. – Он произнес эти слова со снисходительностью милостивого монарха, провожая своих родственников до двери.
Два часа спустя весь город знал, что огромное ландо с С-образными рессорами, на котором миссис ван дер Люйден совершала прогулки, чтобы подышать свежим воздухом, видели у дома старой миссис Минготт и что слуге был передан большой квадратный конверт, а тем же вечером в Опере мистер Силлертон Джексон уже имел основания утверждать, что в конверте была карточка с приглашением графине Оленской на обед, который ван дер Люйдены давали на следующей неделе в честь своего родственника герцога Сент-Острея.
Некоторые из более молодых людей в клубной ложе при этом сообщении обменялись улыбками, искоса поглядывая на Лоуренса Леффертса, в небрежной позе сидевшего в переднем ряду, подергивая себя за ус; улучив паузу в партии сопрано, он авторитетно заявил:
– Никто, кроме Патти, не должен и пытаться исполнять Амину в «Сомнамбуле».
Весь Нью-Йорк сходился во мнении, что графиня Оленская «подурнела».
Впервые она появилась здесь в годы детства Ньюланда Арчера восхитительно хорошенькой девочкой лет девяти-десяти, про которую говорили, что она «просится на полотно художника». Ее родители жили на континенте, переезжая с места на место, и когда после «кочевого» детства она потеряла их обоих, ее взяла к себе тоже склонная к перемене мест тетка, Медора Мэнсон, которая как раз направлялась в Нью-Йорк, чтобы там «осесть».
Раз за разом вдовея, бедная Медора всегда возвращалась туда (каждый раз во все менее дорогой дом) и привозила с собой нового мужа или приемного ребенка, но несколько месяцев спустя неизменно расставалась с мужем или ссорилась с приемышом и, с убытком избавившись от дома, снова пускалась в странствие. Поскольку ее мать была из Рашуортов, а последним браком она породнилась с кланом сумасшедших Чиверсов, Нью-Йорк снисходительно относился к ее эксцентричным выходкам, но когда она вернулась со своей маленькой осиротевшей племянницей, родители которой пользовались в свете популярностью, несмотря на достойное сожаления пристрастие к путешествиям, общество сокрушалось о том, что столь милое дитя попало в такие руки.
Все выказывали доброе расположение к маленькой Эллен Минготт, хотя румяные смуглые щеки и тугие кудри придавали ей слишком жизнерадостный вид, не подобающий ребенку, которому еще положено носить траур по родителям. Одной из многих дерзких особенностей Медоры было пренебрежение незыблемыми правилами, определявшими американский порядок соблюдения траура, поэтому, когда она сошла с трапа, семья была эпатирована тем, что траурная вуаль, которую она носила по собственному брату, оказалась на семь дюймов короче, чем у ее своячениц, а маленькая Эллен и вовсе была в платье из багряной мериносовой шерсти с янтарными бусами – ни дать ни взять цыганский под-кидыш.
Но Нью-Йорк так давно смирился с причудами Медоры, что только несколько пожилых дам покачали головами при виде кричащего наряда Эллен, остальная родня подпала под обаяние ее яркой внешности и яркого характера. Это было бесстрашное и непосредственное маленькое существо, которое не стеснялось задавать приводившие в замешательство вопросы, делать несвойственные ее возрасту замечания и обладало диковинными «заморскими» талантами: она исполняла испанский танец с шалью и пела под гитару неаполитанские любовные романсы. Под руководством своей тетушки (которая на самом деле была миссис Торли Чиверс, но, исхлопотав папскую привилегию, вернула себе фамилию первого мужа и именовалась маркизой Мэнсон, потому что в Италии фамилия легко трансформировалась в Манцони[24]) девочка получила дорогое, но несистематическое образование, которое включало «рисование с модели» (о чем раньше невозможно было и помыслить) и игру на фортепиано, ее пианистическое мастерство позволяло ей даже выступать в квинтетах с профессиональными музыкантами.
Разумеется, ничего хорошего из этого выйти не могло, и когда несколько лет спустя бедняга Чиверс умер наконец в сумасшедшем доме, его вдова (облаченная в какие-то экзотические покровы, напоминавшие водоросли) снова смотала удочки и упорхнула вместе с Эллен, превратившейся уже в высокую девушку с широкой костью и глазами, невольно притягивавшими внимание. Какое-то время о них ничего не было слышно, потом пришла новость, что Эллен вышла замуж за невероятно богатого польского аристократа с сомнительной репутацией, с которым она познакомилась на балу во дворце Тюильри и у которого, по слухам, имелись роскошные дома в Париже, Ницце и Флоренции, яхта в бухте Каус и обширные, площадью во много квадратных миль, охотничьи угодья в Трансильвании. Она растворилась в окутанных серными парами вышних сферах, и когда через несколько лет Медора снова объявилась в Нью-Йорке, подавленная, обедневшая, в трауре по третьему мужу, и стала приискивать себе еще более скромный дом, люди удивлялись: неужели ее богатая племянница не может ничего для нее сделать? Но следом просочился слух, что и собственный брак Эллен закончился катастрофой и что она сама возвращается домой, чтобы найти покой и забвение среди родных.
Все это пронеслось в голове у Арчера, когда неделю спустя вечером, на который был назначен имеющий особый смысл обед, он наблюдал, как графиня Оленская входит в гостиную ван дер Люйденов. Событие было многозначительным, и он немного нервничал, не зная, справится ли она. Эллен приехала с заметным опозданием и в одной перчатке, на ходу застегивая на запястье браслет, без малейшего признака торопливости или неловкости вошла в гостиную, где собралось самое изысканное нью-йоркское общество, совокупное присутствие которого могло бы смутить любого.
В середине комнаты она задержалась и огляделась, улыбаясь одними глазами, и в этот момент Ньюланд Арчер отверг общий вердикт, вынесенный ее внешности. Юношеской лучезарности в ней действительно уже не было. Румянец поблек, она была худой, усталой, выглядела чуть старше своих почти тридцати лет. Но ее окружал загадочный ореол той особой властной красоты, которую придают уверенность в себе и сознание своего права; гордая посадка головы, взгляд, которым она без малейшей наигранности обвела гостиную, произвели на него большое впечатление. В то же время манеры ее были проще, чем у большинства присутствовавших дам, и многих (как он впоследствии узнал от Джейни) разочаровало то, что ее внешность больше не была «стильной», ибо стильность являлась тем, что в Нью-Йорке ценили превыше всего. Вероятно, думал Арчер, это потому, что исчезла жизнерадостность, присущая ей в юности, и потому что она стала такой спокойной – спокойные движения, спокойный низкий голос. Нью-Йорк ожидал чего-то гораздо более «звучного» от молодой дамы с такой биографией.
Обед был чудовищно официальным. Обедать у ван дер Люйденов само по себе было делом нелегким, но присутствие их кузена герцога и вовсе придавало ему почти религиозную торжественность. Арчеру приятно было сознавать, что только коренной ньюйоркец способен уловить тот тонкий нюанс (характерный для Нью-Йорка), который отличает просто герцога от герцога ван дер Люйденов. К странствующим аристократам в Нью-Йорке относились спокойно и даже (если не считать Стразерсов) с неким высокомерным недоверием, но тех, которые имели такие верительные грамоты, как Сент-Острей, принимали со старомодной сердечностью, которую те ошибочно приписывали исключительно своему присутствию в справочнике Дебрет-та[25]. Именно за такие тонкости молодой человек нежно любил свой старый Нью-Йорк, хоть и подшучивал над ним порой.
Ван дер Люйдены не пожалели ничего, чтобы подчеркнуть важность события. Стол украшали севрский фарфор дю Лаков и столовое серебро эпохи Георга Второго, доставленное из Тревенны, а также ван-дер-люйденовский «Лоустофт» (Ост-Индской компании) и «Краун дерби» Дагонетов. Миссис ван дер Люйден более обычного походила на моделей Кабанеля, а миссис Арчер в мелких жемчугах и изумрудах своей бабушки напоминала своему сыну миниатюры Изабе[26]. Все дамы надели свои лучшие драгоценности, но – в пандан духу дома и событию – преимущественно массивные и старомодные, а престарелая мисс Лэндинг, которую уговорили приехать, даже украсила себя камеей своей матери и светлой испанской шалью.
Графиня Оленская была единственной молодой дамой на этом обеде, однако, скользя взглядом по немолодым пухлым гладким лицам в обрамлении бриллиантовых ожерелий и вздымающихся страусиных эгреток, Арчер поразился тому, какими удивительно незрелыми они казались по сравнению с ее лицом. Он ужаснулся тому, чтó она должна была пережить, чтобы в глазах ее появилось такое выражение.
Герцог Сент-Острей, сидевший по правую руку от хозяйки, разумеется, был главной фигурой за столом. Но если графиня Оленская всего лишь меньше, чем ожидалось, обращала на себя внимание, то герцог был и вовсе почти незаметен. В отличие от одного недавнего визитера герцогского звания, он как человек воспитанный не явился на обед в охотничьем камзоле, но его вечерний костюм был таким потертым и мешковатым, и носил он его с таким непринужденно-домашним видом, что (учитывая его манеру сидеть за столом сгорбившись и окладистую бороду, распластавшуюся по манишке) едва ли его внешний вид можно было счесть соответствующим вечернему торжеству. Он был невысок ростом, сутул, загорел, имел мясистый нос, маленькие глаза, улыбался дружелюбно, но говорил мало, а если все же говорил, то так тихо, что слышали его только сидевшие рядом, хотя в ожидании его слов за столом часто повисала тишина.
Когда после обеда мужчины присоединились к дамам, герцог сразу же подошел к графине Оленской, они уселись в уголке и погрузились в оживленную беседу. Ни одному из них, похоже, и в голову не пришло, что герцогу надлежало бы сначала засвидетельствовать свое почтение миссис Ловелл Минготт и миссис Хедли Чиверс, а графине – пообщаться с добродушным ипохондриком мистером Урбаном Дагонетом с Вашингтон-сквер, который ради удовольствия увидеться с ней нарушил свое твердое правило не обедать вне дома с января по апрель. Герцог и графиня проговорили минут двадцать, после чего графиня встала, одна пересекла просторную гостиную и села рядом с Ньюландом Арчером.
Не в правилах нью-йоркских гостиных было, чтобы дама вставала и покидала одного джентльмена в поисках общества другого. Этикет требовал, чтобы она неподвижно, как идол, ждала, а мужчины, желающие с ней пообщаться, поочередно подходили к ней сами. Но графиня, судя по всему, не сознавала, что нарушает какие-то правила, она с абсолютной непосредственностью села на угловой диван рядом с Арчером и посмотрела на него исключительно добрым взглядом.
– Я хочу, чтобы вы рассказали мне о Мэй, – сказала она.
Вместо того чтобы ответить, он спросил:
– Вы были знакомы с герцогом раньше?
– О, да, мы виделись с ним каждую зиму в Ницце. Он – заядлый картежник и, бывало, часто приезжал к нам поиграть. – Она сказала это так просто, словно сообщала, что «он большой любитель диких цветов», и секунду спустя откровенно призналась: – Он мне кажется самым скучным человеком, какого я когда-либо знала.
Это так понравилось ее собеседнику, что он совершенно забыл о легком шоке, который вызвала у него ее предыдущая реплика. Было чрезвычайно приятно неожиданно встретить даму, находившую ван-дер-люйденовского герцога скучным и не побоявшуюся сказать об этом вслух. Ему очень хотелось расспросить ее о той жизни, проблеск которой мелькнул в ее беспечном высказывании, но он боялся пробудить у нее огорчительные воспоминания, и прежде, чем он придумал, что сказать, она вернулась к изначальной теме.
– Мэй – прелесть, я не знаю в Нью-Йорке ни одной другой девушки, такой же красивой и разумной. Вы сильно влюблены в нее?
Ньюланд Арчер покраснел и рассмеялся:
– Так сильно, как только может быть влюблен мужчина.
Она изучающе посмотрела на него, словно боялась упустить малейший оттенок смысла в том, что он сказал.
– А вы считаете, что существует предел?
– Влюбленности? Если он и существует, я его не нашел!
Она просияла.
– О! Значит, это настоящая романтичная любовь?
– Самая романтичная из всех романтичных!
– Как чудесно! И вы сами нашли друг друга – никто не устраивал ваш союз?
Арчер взглянул на нее, не веря своим ушам, и с улыбкой ответил:
– Вы что, забыли? Мы в нашей стране никому не позволяем устраивать наши браки.
Ее щеки слегка порозовели, и он тут же пожалел о своих словах.
– Да, – согласилась она, – забыла. Вы должны простить меня: время от времени я допускаю подобные ошибки. Не всегда помню, что то плохое, что… что было там, откуда я приехала, здесь – хорошо. – Она опустила взгляд на свой венецианский веер из орлиных перьев, и он заметил, что губы ее слегка дрожат.
– Мне так жаль, – непроизвольно вырвалось у него. – Но знайте: здесь вы – среди друзей.
– Да, я знаю и чувствую это, куда бы ни пошла. Потому-то я и вернулась домой. Хочу забыть все, что было, и снова стать настоящей американкой, как Минготты, Уелланды, как ваша чудесная матушка и все остальные собравшиеся здесь добрые люди. А вот и Мэй приехала, вам, конечно, хочется поскорей ее встретить, – добавила она, не пошевелившись, и снова перевела взгляд на лицо молодого человека.
Гостиная начала заполняться гостями, приглашенными на послеобеденный прием. Проследив за направлением взгляда мадам Оленской, Арчер увидел Мэй Уелланд с матерью, как раз входивших в дверь. В бело-серебристом платье, с венчиком серебряных цветов в волосах, высокая девушка была похожа на Диану, еще взволнованную после охоты.
– О, – сказал Арчер, – у меня столько соперников! Видите, ее уже окружили. Ей представляют герцога.
– Тогда останьтесь со мной еще ненадолго, – тихо попросила мадам Оленская, касаясь его колена пышным веером. Прикосновение было легчайшим. Но оно растревожило Арчера, как ласка.
– Да, позвольте мне остаться, – так же тихо ответил он, едва отдавая себе отчет в собственных словах, но тут к ним подошел мистер ван дер Люйден в сопровождении старого мистера Урбана Дагонета. Графиня приветствовала их своей сдержанной улыбкой, и Арчер, поймав на себе предостерегающий взгляд хозяина, поднялся, уступая свое место.
Мадам Оленская протянула руку, как бы прощаясь с ним.
– Тогда жду вас завтра после пяти, – сказала она и подвинулась, давая место мистеру Дагонету.
«Завтра… завтра…» – Арчер поймал себя на том, что повторяет это слово, хотя ни о каком визите они не договаривались, и в ходе разговора она даже не намекнула, что хотела бы его снова увидеть.
Отойдя от графини, он заметил Лоуренса Леффертса; высокий, блистательный, он подвел жену представить Эллен Оленской, и Арчер услышал, как Гертруда Леффертс, одарив ту своей широкой непроницаемой улыбкой, произнесла:
– Кажется, мы посещали одну школу танцев, когда были детьми…
Позади них в очереди Арчер заметил немало норовистых пар, не пожелавших встречаться с графиней у миссис Ловелл Минготт. Как сказала миссис Арчер, если ван дер Люйдены захотят, они умеют преподать урок. Удивительно, что они так редко изъявляют желание.
Почувствовав чье-то прикосновение на своей руке, молодой человек обернулся и увидел миссис ван дер Люйден, взиравшую на него с высоты своего величия, облаченного в черный бархат и украшенного фамильными бриллиантами.
– Как любезно с вашей стороны, Ньюланд, что вы бескорыстно уделили столько времени мадам Оленской. Я послала Генри вам на по-мощь.
Он поймал себя на том, что продолжает рассеянно улыбаться, и она снисходительно кивнула, давая понять, что понимает его естественное смущение.
– Мэй никогда еще не выглядела так прелестно, – сказала она. – Герцог счел ее самой красивой девушкой из всех присутствующих здесь.
Графиня Оленская сказала «после пяти», и в половине шестого Ньюланд Арчер уже звонил в дверь дома с облупившейся штукатуркой и гигантской глицинией, душившей его хлипкий чугунный балкон, – этот особняк, в котором она сейчас жила, на дальнем конце Западной Двадцать третьей улицы, был съемным домом «кочевницы» Медоры.
Такой выбор места для жизни казался, надо признать, странным. Ее ближайшими соседями были мелкие ремесленники-таксидермисты, портнихи и «пишущая братия», в частности дальше по этой неопрятной улице Арчер узнал полуразрушенный деревянный дом писателя и журналиста Уинсетта, которого он встречал то там, то тут и который упоминал, что обитает в этих краях. Уинсетт никого не приглашал к себе, но однажды во время вечерней прогулки показал дом Арчеру, и тот подумал с некоторым содроганием: неужели и в других столицах гуманитарии живут в таких же стесненных условиях?
Жилище самой мадам Оленской выделялось среди общей ветхости лишь свежеокрашенными оконными рамами, и, глядя на его скромный фасад, Арчер сказал себе: видно, польский граф лишил жену не только иллюзий, но и состояния.
День сложился для Ньюланда неудачно. После ланча у Уелландов он надеялся повести Мэй на прогулку в Центральный парк: хотел побыть с ней наедине, сказать, как очаровательно она выглядела накануне вечером, как он гордился ею, и уговорить ее ускорить бракосочетание. Но миссис Уелланд решительно напомнила ему, что раунд родственных визитов не завершен еще и наполовину, а когда он намекнул на то, чтобы приблизить дату свадьбы, укоризненно вздернула брови и вздохнула:
– Двенадцать дюжин комплектов разного белья… ручной вышивки…
Набившись в семейное ландо, они покатили от одного родового порога к другому, и по окончании дневного тура, расставаясь с невестой, Арчер чувствовал себя так, словно его демонстрировали, как хитроумно заманенное в ловушку дикое животное. Он предположил, что причина подобного его отношения к тому, что, в конце концов, является лишь проявлением родственных чувств, – его начитанность в антропологии, но, когда вспомнил, что Уелланды не собираются устраивать свадьбу раньше следующей осени, и представил, какой будет до того его жизнь, его охватило уныние.
– Завтра, – крикнула ему вслед миссис Уелланд, – у нас на очереди Чиверсы и Далласы, – и он сообразил, что она выстраивает визиты в алфавитном порядке и что они пребывают еще только в первой четверти алфавита.
Ньюланд собирался сказать Мэй о просьбе – а точнее, приказании – графини Оленской навестить ее во второй половине дня, но в те короткие моменты, когда им удавалось остаться наедине, у него были более важные темы для разговоров с невестой. Помимо того, ему казалось немного абсурдным поднимать эту тему. Он знал, что Мэй сама хотела, чтобы он оказывал как можно больше внимания ее кузине – разве не из-за этого пришлось ускорить оглашение их помолвки? У него возникло странное ощущение, что, если бы не приезд графини, он мог все еще быть пусть и не совсем свободным мужчиной, но, по крайней мере, не бесповоротно связанным. Однако Мэй так хотела этого, что он почувствовал себя в некотором роде освобожденным от ответственности и имеющим право, если захочет, свободно, не сообщая ей, посещать ее кузину.
Стоя на пороге дома мадам Оленской, он испытывал прежде всего любопытство. Его озадачил тон, которым она ему повелела приехать, и он пришел к заключению, что она не так проста, как кажется.
Дверь открыла смуглая служанка-иностранка с пышной грудью, на которой была завязана накинутая на плечи веселенькая косынка, – по его смутным представлениям, женщина могла быть сицилианкой. Сверкнув белоснежными зубами, она пригласила его войти и, непонимающе покачивая головой в ответ на все его вопросы, проводила через узкий коридор в гостиную с низким потолком, освещенную лишь горевшим в камине огнем. Заведя его в пустую комнату, она удалилась и отсутствовала довольно долго, предоставив ему гадать, отправилась ли она за хозяйкой или, не поняв, зачем он пришел, решила, что он явился заводить часы, поскольку, как заметил Арчер, единственные часы, имевшиеся в комнате, стояли. Он знал, что у южных народов принято разговаривать на языке пантомимы, но был обескуражен, найдя ее улыбки и пожимания плечами не поддающимися расшифровке. Спустя довольно продолжительное время она вернулась с лампой, и Арчер, сложивший к тому времени в голове одну фразу из своих познаний Данте и Петрарки, выудил из женщины ответ:
– La signora è fuori; ma verrà subito, – что должно было, видимо, означать: «Сеньоры нет дома, но скоро вы ее увидите».
Увидел он, однако, пока – при свете лампы – лишь создававшееся бледными тенями загадочное очарование комнаты, в каких прежде ему никогда бывать не доводилось. Он знал, что графиня Оленская привезла с собой кое-какие вещи – обломки кораблекрушения, как она их называла, – они-то, как он догадывался, и были представлены здесь маленькими изящными столиками темного дерева, изысканной греческой бронзовой фигуркой на каминной полке и красным камчатным полотном, коим были задрапированы бесцветные обои на стене, украшенной двумя, скорее всего итальянскими, картинами в старинных рамах.
Ньюланд Арчер гордился своими познаниями в итальянском искусстве. Его детство было насыщено книгами Раскина, а также он зачитывался произведениями самых современных авторов: Джона Аддингтона Симондса[27], «Эвфорионом» Вернон Ли[28], очерками Ф. Г. Хамертона[29] и чудесным новым томом «Ренессанс» Уолтера Патера[30]. Он свободно рассуждал о Боттичелли и с легкой снисходительностью – о Фра Анджелико. Но эти картины ошеломили его, потому что совершенно не походили на то, что он привык видеть (и, следовательно, научился понимать), когда путешествовал по Италии; возможно, сейчас его способность к восприятию была ослаблена еще и необычностью ситуации, в которой он очутился: в странном пустом доме, где, судя по всему, его никто не ждал. Теперь он жалел, что не сказал Мэй Уелланд о приглашении графини Оленской, и его немного смущала мысль, что невеста может в любой момент приехать навестить свою кузину. Что она подумает, застав его сидящим здесь в одиночестве, в полумраке, в ожидании дамы, в обстановке, подразумевающей некоторую интимность?
Однако, раз уж пришел, он решил дождаться хозяйки и, погрузившись в кресло, вытянул ноги к огню.
Довольно странно было вот так вызвать его, а потом о нем забыть, но Арчер был скорее заинтригован, чем обижен. Атмосфера этой комнаты так отличалась от тех, коими ему доводилось дышать в других местах, что чувство неловкости растворилось в предвкушении приключения. Он и прежде бывал в гостиных, задрапированных красным дамастом, с картинами «итальянской школы» на стенах, но что его действительно поразило здесь, так это то, как обшарпанный съемный дом Медоры Мэнсон, заросший снаружи пожухлой пампасной травой и набитый внутри роджеровскими[31] статуэтками, в мгновение ока, с помощью всего лишь нескольких вещиц превратился в нечто интимно-уютное, «иностранное», с тонким намеком на романтические сцены и чувства из старых книг. Он попытался разгадать этот трюк, найти объяснение в расстановке кресел и столов, в том, что в узкой вазе стояли всего две розы Жакмино (между тем как никто никогда не покупал их меньше дюжины), в едва уловимом аромате духов – не обычном, каким вспрыскивают носовые платки, а вызывающем ассоциацию с восточным базаром: смесь запахов турецкого кофе, амбры и высушенных роз.
Он попробовал мысленно представить, как будет выглядеть гостиная Мэй. Ему было известно, что мистер Уелланд, проявив «изрядную щедрость», уже присмотрел для них только что выстроенный дом на Восточной Тридцать девятой улице. Место, правда, считалось довольно удаленным, и дом был построен из мертвенно-бледного желто-зеленого камня, который молодые архитекторы начинали использовать в знак протеста против традиционного коричневого, из-за которого Нью-Йорк выглядел залитым шоколадной глазурью, зато водопроводная система была превосходной. Арчер предпочел бы подольше попутешествовать и отложить вопрос о постоянном жилье, но, хотя Уелланды и одобрили длительный медовый месяц в Европе (а возможно, даже целую зиму в Египте), в вопросе о том, чтобы у вернувшейся молодой четы уже имелся собственный дом, они были непреклонны. Молодой человек чувствовал, что его судьба решена: до конца жизни он каждый вечер будет подниматься по ступеням крыльца, обрамленным коваными чугунными перилами, и проходить через вестибюль в помпейском стиле – в холл, обшитый лакированными панелями желтого дерева. Дальше этого его воображение не простиралось. Он знал, что в гостиной наверху есть эркерное окно, но не представлял себе, как Мэй его оформит. Она легко мирилась с фиолетовым атласом, украшенным желтыми кистями, со столиками в стиле псевдо-Буль и позолоченными горками с современным саксонским фарфором в гостиной родителей. Не было оснований предполагать, что в собственном доме ей захочется чего-то другого; он утешался лишь надеждой, что ему, возможно, будет позволено обставить библиотеку по своему вкусу – разумеется, истлейкской мебелью «без излишеств» и простыми незастекленными книжными шкафами.
Снова явившаяся пышногрудая служанка задернула шторы, разворошила поленья в камине и утешительным тоном пообещала: «Verrà, verrà»[32]. Когда она удалилась, Арчер встал и принялся ходить по комнате. Следует ли ему продолжать ждать? Его положение определенно становилось глупым. Может, он неправильно понял мадам Оленскую и она вовсе не приглашала его?
Вдали послышался бодрый цокот лошадиных копыт по булыжной мостовой; приблизившись, он замер перед крыльцом, и Арчер услышал, как открылась дверца экипажа. Немного раздвинув шторы, он выглянул на улицу, уже погружавшуюся в ранние сумерки. Прямо напротив окна горел уличный фонарь, и в его свете он увидел ладный английский брогам Джулиуса Бофорта, запряженный крупной чалой лошадью, и самого банкира, помогавшего мадам Оленской выйти из кареты.
Держа шляпу в руке, Бофорт что-то сказал своей спутнице, но ее ответ, судя по всему, был отрицательным; они обменялись рукопожатием, и пока Эллен поднималась на крыльцо, банкир сел в карету и уехал.
Войдя в гостиную и обнаружив там Арчера, графиня не выказала ни малейших признаков удивления; удивление, похоже, вообще было эмоцией, ей несвойственной.
– Как вам понравился мой смешной дом? – спросила она. – Для меня он – просто рай. – Произнося это, она развязала ленты своей бархатной шляпки и бросила ее на диван вместе с длинной накидкой, не сводя при этом задумчивого взгляда с Арчера.
– Вы чудесно его обустроили, – ответил он, сознавая тривиальность собственных слов, но оставаясь пленником условностей, несмотря на жгучее желание быть простым, но не банальным.
– О, это неказистое место. Моя родня его презирает. Но, во всяком случае, оно не такое унылое, как дом ван дер Люйденов.
От ее слов его как будто пронзило электрическим током, потому что мало кому хватило бы бунтарского духа, чтобы отважиться назвать роскошно-величавый дом ван дер Люйденов унылым. Те, кто имели привилегию посещать его, говорили о нем с трепетом и восхищением. И он вдруг обрадовался тому, что она подала голос против этого священного трепета.
– То, что вы сделали здесь, восхитительно, – повторил он.
– Мне нравится этот маленький домик, – призналась она, – хотя, наверное, все дело в том, что я испытываю блаженство от возвращения сюда, в свою страну, в свой родной город, и еще от того, что я в этом доме одна. – Она говорила так тихо, что он едва разобрал конец фразы, но от неловкости подхватил его:
– Вам так нравится жить одной?
– Да, пока друзья не дают мне почувствовать себя одинокой. – Она села у камина и, жестом разрешив ему снова занять свое кресло, добавила: – Настасья скоро принесет чай. Я вижу, вы уже облюбовали себе уголок.
Откинувшись на спинку кресла, она сцепила руки за головой и устремила взгляд на огонь из-под полуопущенных век.
– Это время дня я люблю больше всего, а вы?
Чувство собственного достоинства все же подвигло его ответить:
– А я уж испугался, что вы забыли о времени. Должно быть, Бофорт оказался очень увлекательным собеседником.
Ей это показалось забавным.
– А что, вы долго ждали? Мистер Бофорт возил меня смотреть несколько домов, поскольку, кажется, здесь остаться мне не позволят. – Но, похоже, она тут же выкинула из головы и Бофорта, и его самого, и продолжила: – Я никогда не видела города, где существовало бы такое предубеждение против des quartiers excentriques[33]. Какая разница, где ты живешь? Мне сказали, что это вполне респектабельная улица.
– Она не модная.
– Не модная?! Неужели вы все придаете такое значение моде? Почему бы самим не создавать моду? Впрочем, наверное, я жила до сих пор слишком независимо. В любом случае, теперь я хочу вести себя так же, как все вы, чтобы чувствовать себя в безопасности и ощущать поддержку.
Он был тронут так же, как накануне вечером, когда она говорила, что нуждается в советах.
– Это именно то, чего хотят для вас ваши друзья. Нью-Йорк абсолютно безопасное место, – добавил он с оттенком сарказма.
– Ведь правда? Это чувствуется, – воскликнула она, не замечая иронии. – Находиться здесь – это все равно как если тебя как хорошую девочку, сделавшую все уроки, везут на праздник.
Аналогия была вполне благонамеренная, но его она все же немного покоробила. Сам он был не прочь отпустить шуточку в адрес Нью-Йорка, но не любил, когда это позволяли себе другие. Интересно, понимает ли она, насколько это мощный механизм, подумал он, и догадывается ли, что он чуть не перемолол ее? Ведь злосчастный обед Ловелл Минготтов, который пришлось латать с помощью всевозможных «обрезков общества», должен был показать ей, как близка она оказалась к катастрофе. Но либо она совершенно не сознавала, что прошла по краю пропасти, либо триумф на вечере у ван дер Люйденов затуманил ей взгляд. Арчер склонялся к первому предположению, догадываясь, что для нее Нью-Йорк по-прежнему нечто единое, и это вызвало у него раздражение.
– Вчера вечером, – сказал он, – Нью-Йорк расшибся для вас в лепешку. Ван дер Люйдены никогда ничего не делают вполсилы.
– Да, это так любезно с их стороны! Прием был таким милым. Похоже, все относятся к ним с большим почтением.
Ее формулировки были едва ли подобающими, так можно было сказать разве что о чаепитии у старых добрых мисс Лэннинг.
– Ван дер Люйдены, – ответил Арчер, сам сознавая, как напыщенно звучат его слова, – самая влиятельная сила нью-йоркского общества. Увы, из-за слабого здоровья миссис ван дер Люйден они очень редко принимают.
Она расцепила руки, задумчиво глядя на него, и спросила:
– Может, причина именно в этом?
– Причина?..
– Их большого влияния. В том, что они не балуют свет своим гостеприимством.
Слегка покраснев, он уставился на нее и вдруг осознал всю глубину ее наблюдения. Одним махом она проткнула воздушный шар ван-дер-люйденовского авторитета, и тот вмиг сдулся. Он рассмеялся и без сожаления водрузил его на жертвенный алтарь.
Настасья принесла и поставила на низкий столик поднос с чаем в японских чашечках без ручек и с миниатюрными блюдами под крышками.
– Но вы ведь просветите меня, расскажете все, что мне следует знать, – сказала мадам Оленская, передавая ему чашку.
– Скорее это вы меня просвещаете, открываете мне глаза на вещи, которые так долго мозолили мне глаза, что я перестал их видеть.
Она отстегнула от одного из своих браслетов маленький золотой портсигар, предложила сигарету ему и взяла сама. На каминной полке лежали длинные лучины для раскуривания.
– Ну, тогда мы можем помогать друг другу. Но мне помощь требуется гораздо больше, чем вам. Вы должны мне говорить, что делать.
У него чуть не сорвалось с языка: «Не нужно, чтобы вас видели разъезжающей по улицам с Бофортом», но он слишком глубоко погрузился в атмосферу этой комнаты, которая являлась ее атмосферой, дать ей подобный совет было бы все равно что рекомендовать торговцу розовым маслом на самаркандском базаре запастись теплыми непромокаемыми ботами, предназначенными для нью-йоркской зимы. Нью-Йорк в этот момент был от него гораздо дальше, чем Самарканд, и если они действительно собирались помогать друг другу, то первую услугу по этому договору она ему уже оказала, заставив взглянуть на родной город непредвзято. Увиденный словно бы не с того конца телескопа, он выглядел обескураживающе маленьким и далеким, каким и должен представляться из Самарканда.
Язычок пламени взметнулся над поленьями, и она склонилась к огню, так близко протянув к нему тонкие руки, что вокруг ее овальных ногтей засияли тусклые нимбы. В отблесках, касавшихся рыжевато-каштановых локонов, выбившихся из прически, ее и без того бледное лицо казалось еще бледнее.
– Есть множество людей, которые готовы подсказывать вам, что делать, – ответил Арчер, невольно испытывая зависть к этим людям.
– О! Вы имеете в виду моих тетушек? И мою дорогую старушку-бабушку? – Она беспристрастно поразмыслила над этой идеей. – Они все немного сердятся на меня за то, что я здесь поселилась, особенно бедная бабушка. Она хотела держать меня при себе, но мне нужна свобода.
Его впечатлило то, с какой легкостью она говорила о грозной Екатерине, и взволновала мысль о том, что же заставило мадам Оленскую так жаждать свободы, пусть даже ценой одиночества. Но другая мысль – о Бофорте – продолжала грызть его.
– Думаю, я понимаю ваши чувства, – сказал он. – И все же семья может дать вам полезные советы, объяснить некоторые тонкости, указать верный путь.
Она подняла узкие черные брови.
– Нью-Йорк и впрямь такой лабиринт? А я считала, что он совершенно прямолинейный – как Пятая авеню. И все поперечные улицы пронумерованы! – Похоже, она уловила тень неодобрения в выражении его лица и добавила с обворожительной улыбкой, которая редко озаряла ее лицо: – Если бы вы знали, как я люблю его именно за это – за прямолинейную расчерченность и крупные честные ярлыки на всем!
Он увидел в этом свой шанс.
– Ярлыками можно снабдить вещи, но не людей.
– Возможно. Наверное, я слишком упрощаю, тогда поправьте меня. – Отвернувшись от камина, она посмотрела ему в глаза. – Здесь есть только два человека, которые, по моим ощущениям, понимают меня и способны мне что-то объяснить: вы и мистер Бофорт.
Арчер поморщился от соседства своего имени с именем Бофорта, но быстро сменил настрой, проявив понимание, сочувствие и жалость. Должно быть, она жила в такой близости от сил зла, что даже в здешнем воздухе ей все еще дышалось свободней. Но поскольку она считала, что он ее понимает, его обязанностью было открыть ей глаза на Бофорта и вызвать ее презрение к нему и всему тому, что он олицетворяет.
– Я понимаю, – деликатно ответил он, – но хотя бы на первых порах не отказывайтесь от помощи старых друзей – я имею в виду женщин старшего поколения: вашу бабушку Минготт, миссис Уелланд, миссис ван дер Люйден. Они любят вас, восхищаются вами и хотят вам помочь.
Она вздохнула, качая головой.
– Ох, я знаю, знаю, что хотят! Но только при условии, что им не придется выслушивать ничего неприятного. Тетушка Уелланд так прямо и выразилась, когда я попыталась… Мистер Арчер, неужели никто здесь не желает знать правду? Настоящее одиночество – это когда живешь среди добрых людей, которые требуют от тебя только притворства! – Она закрыла лицо руками, и он увидел, что ее худые плечи содрогнулись от рыдания.
– Мадам Оленская! О, Эллен, Эллен, не плачьте! – воскликнул Арчер, встав и склонившись над нею. Бормоча какие-то ободряющие слова, он взял ее руку и стал гладить, слегка сжимая ее, словно утешал ребенка, но она быстро отняла руку и посмотрела на него снизу вверх сквозь мокрые ресницы.
– Плакать здесь тоже не принято? Полагаю, в раю для этого нет причин, – сказала она и, заправив выбившиеся локоны, склонилась над чайником. Ему в память врезалось, что он назвал ее «Эллен», даже дважды, и что она этого не заметила. Через свой перевернутый мысленный телескоп он увидел где-то вдали – там, в Нью-Йорке – смутную белую фигурку Мэй Уелланд.
Неожиданно Настасья просунула голову в дверь и что-то затараторила по-итальянски.
Снова поправив прическу, мадам Оленская одобрительно воскликнула: «Gia… gia…», и в комнату вошел герцог Сент-Острей, ведя под руку устрашающего вида даму в черном парике с красными перьями, утопающую в мехах.
– Дорогая графиня, я привез представить вам свою старую приятельницу миссис Стразерс. Вчера вечером она не была приглашена на прием, но очень хотела с вами познакомиться.
Герцог обвел всех сияющим взглядом, и мадам Оленская, бормоча приветствия, пошла навстречу причудливой паре. Похоже, ей было невдомек, ни насколько странное сочетание они собой представляли, ни какую вольность позволил себе герцог, без спросу привезя с собой спутницу, – впрочем, как догадался Арчер, следовало отдать герцогу справедливость: он и сам не сознавал своей оплошности.
– Разумеется, я хочу с вами познакомиться, дорогая, – пророкотала миссис Стразерс своим раскатистым голосом, идеально соответствовавшим ее смелому плюмажу и немыслимому парику. – Обожаю всех, кто молод, интересен и очарователен. Герцог сказал мне, что вы любите музыку – не так ли, герцог? Вы ведь, кажется, сами играете на фортепиано? Не хотите ли послушать Сарасате завтра вечером у меня дома? Я что-нибудь устраиваю каждый воскресный вечер – это время, когда Нью-Йорк не знает, чем заняться, поэтому я говорю: «Приходите, скучно не будет». Герцог подумал, что против Сарасате вы не устоите. У меня будет много ваших друзей.
Лицо мадам Оленской просияло от удовольствия.
– Как любезно с вашей стороны! И как мило, что герцог подумал обо мне! – Она пододвинула кресло к чайному столу, и миссис Стразерс с наслаждением погрузилась в него. – Разумеется, я с радостью приеду.
– Вот и славно, моя дорогая. И возьмите с собой своего молодого человека. – Миссис Стразерс по-приятельски протянула Арчеру руку. – Никак не вспомню вашего имени, но уверена, что мы с вами встречались, я встречалась со всеми и здесь, и в Париже, и в Лондоне. Вы не дипломат? У меня бывают все дипломаты. Вы тоже любите музыку? Герцог, обязательно привезите его.
– Непременно, – донеслось из зарослей герцогской бороды, и Арчер ретировался, отвесив всем круговой поклон и чувствуя нервозность, какую испытывает робкий школьник в присутствии невнимательных и равнодушных взрослых.
Он не сожалел о такой развязке своего визита, ему лишь хотелось бы, чтобы она наступила раньше и избавила его от напрасного изъявления чувств. Как только он вышел на пронизываемую ветром улицу, Нью-Йорк снова стал громадным и близким, а Мэй Уелланд – самой очаровательной женщиной в нем. Он зашел к своему флористу, чтобы послать ей ежедневный букет ландышей, о котором он, к своему смущению, забыл утром.
Написав несколько слов на своей визитке, он в ожидании конверта оглядел утопавший в цветах магазин. Его взгляд упал на купу желтых роз. Он никогда прежде не видел роз такого солнечно-золотистого цвета, и его первым побуждением было послать их Мэй вместо ландышей. Но с образом Мэй они не гармонировали – в их жгучей красоте были излишняя роскошь и страсть. Во внезапном порыве, почти не отдавая себе отчета в том, что делает, он велел флористу упаковать их в длинную коробку и, сунув в конверт другую визитку, написал на нем имя графини Оленской, но, уже дойдя до выхода, вернулся и, вынув карточку, оставил на коробке пустой конверт.
– Вы отправите их прямо сейчас? – спросил он, указывая на розы.
Флорист заверил его, что сделает это немедленно.
На следующий день он уговорил Мэй сбежать после ланча в парк на прогулку. По старомодному обычаю нью-йоркских семей, принадлежавших к епископальной церкви, она, как правило, сопровождала родителей на воскресную службу, но на сей раз миссис Уелланд санкционировала прогул в ознаменование победы, которую одержала тем утром в вопросе о необходимости долгой помолвки, чтобы иметь время приготовить приданое, включающее положенное количество дюжин белья ручной вышивки.
День выдался восхитительный. Через вздымавшийся над снегом, сверкавшим, как осколки кристаллов, свод оголенных крон деревьев, росших вдоль Молла, просвечивал небесный лазурит. В такую погоду Мэй сияла по-особому, она алела, как молодой клен от первых заморозков. Арчер гордился, замечая взгляды, которые бросали на нее встречные, и простая радость обладания рассеяла все его подспудные колебания.
– Как восхитительно, каждое утро просыпаясь у себя в комнате, вдыхать аромат ландышей.
– Вчера они запоздали, утром мне не хватило времени…
– Но от того, что вы не забываете каждый день мне их посылать, я люблю их еще больше, чем если бы вы просто оставили распоряжение в цветочном магазине и посыльный являлся бы каждое утро минута в минуту, как учитель музыки, – я знаю, что Лоуренс Леффертс, например, поступил именно так, когда они с Гертрудой были помолвлены.
– О да, так бы и было! – рассмеялся Арчер, которого приятно удивила ее деликатность. Он покосился на ее румяную, как спелое яблочко, щеку и, от избытка чувств решив, что это безопасно, добавил: – Вчера днем, посылая вам ландыши, я увидел великолепные желтые розы и отправил их мадам Оленской. Как вы считаете, это было правильно?
– Как мило с вашей стороны! Ее такие вещи приводят в восторг. Странно, что она не упомянула об этом. Сегодня она завтракала у нас и рассказала, что мистер Бофорт прислал ей чудесные орхидеи, а кузен Генри ван дер Люйден – целую корзину гвоздик из Скайтерклиффа. Похоже, ее это очень удивило. Разве в Европе не принято посылать дамам цветы? Она нашла наш обычай очень милым.
– О, немудрено, что цветы Бофорта затмили мои, – раздраженно заметил Арчер, но вспомнил, что он не приложил к розам свою карточку, и пожалел, что вообще заговорил об этом. Он хотел было сказать: «Я заезжал вчера к вашей кузине», – но не решился. Раз мадам Оленская не упомянула о его визите, могла возникнуть неловкость, если о нем сообщит он. Однако умолчание придавало истории оттенок секретности, и это ему не нравилось. Чтобы сменить тему, он заговорил об их планах, их будущем и их долгой помолвке, на которой настаивала миссис Уелланд.
– Вы считаете ее долгой? – воскликнула Мэй. – Изабела Чиверс и Реджи были помолвлены два года, Грейс и Торли – почти полтора. Разве нам не хорошо и так?
Это был традиционный для невесты риторический вопрос, и ему стало стыдно, что он счел его каким-то необычайно детским. Безусловно, она просто повторяла то, что ей внушали, но ведь ей скоро двадцать два года, и Арчеру пришло в голову: в каком же возрасте «добропорядочные» женщины начинают говорить от своего имени?
«Ни в каком, полагаю, раз мы сами им этого не позволяем», – размышлял он, припомнив свою безумную вспышку в разговоре с мистером Силлертоном Джексоном: «Женщины должны пользоваться такой же свободой, как и мы…»
В конце концов, снять повязку с глаз этой юной девушки и предоставить ей возможность открыто смотреть на мир было его обязанностью. Но сколько поколений женщин, подобных ей, так и упокоились в фамильных склепах с этой повязкой на глазах! Он содрогнулся, когда ему на ум пришли некоторые новые идеи из прочитанных им научных книг, в частности, нередко цитировавшийся пример кентуккской пещерной рыбы, у которой глаза атрофировались за ненадобностью. Что, если он уговорит Мэй Уелланд посмотреть на мир открытыми глазами, но они не увидят там ничего, кроме пустоты?
– Но могло бы быть гораздо лучше, – ответил он. – Мы могли бы быть вместе все это время, путешествовать.
Она просияла.
– Это было бы восхитительно, – подхватила она, ей тоже нравилось путешествовать. Но ее мать не поймет их желания поступить «не как все».
– Но мы ведь – не все, так и есть! – не сдавался Арчер.
– Ньюланд! Вы такой необыкновенный! – радостно воскликнула она.
Его энтузиазм угас, он вдруг осознал, что говорит ей то, чего ожидают от любого молодого человека в его ситуации, а она отвечает ему так, как подсказывают ей интуиция и заложенные в нее традиции – вплоть до того, что жениха следует считать «необыкновенным».
– Необыкновенный?! Да мы все похожи друг на друга, как куклы, вырезанные из сложенного листа бумаги. Как узоры на стене, нарисованные по одному трафарету. Мэй, неужели мы с вами не можем быть сами по себе?
В пылу полемики он остановился и посмотрел на нее, но ее глаза взирали на него с тем же безоблачным восхищением.
– Господи, что ж нам теперь, устроить тайный побег? – рассмеялась она.
– Если бы вы согласились…
– Ньюланд, вы действительно меня любите! Я так счастлива.
– Но тогда почему бы нам не стать еще счастливей?
– Мы не можем вести себя как герои романов, не правда ли?
– Почему же нет? Почему? Почему?
Похоже, его настойчивость ее немного утомила. Она прекрасно понимала, что они не могут поступать как в книгах, но затруднялась привести разумный довод.
– Я недостаточно умна, чтобы спорить с вами, но такое поведение было бы довольно… вульгарным, не правда ли? – сказала она, испытав облегчение от того, что нашла слово, которое должно было закрыть тему.
– А вы так боитесь показаться вульгарной?
Вопрос явно ошеломил ее.
– Разумеется. Я бы ни за что на свете этого не хотела… как и вы, – ответила она не без раздражения.
Он стоял молча, нервно похлопывая тростью по голенищу, и, убедившись, что нашла верный способ прекратить дискуссию, Мэй беспечно продолжила:
– О, не говорила ли я вам, что показала Эллен мое кольцо? Она считает, что его оправа – самая красивая, какую она когда-либо видела. Сказала, что ничего подобного нет даже на rue de la Paix[34]. Ньюланд, я обожаю вас еще и за ваш тонкий художественный вкус!
На следующий день, когда Арчер мрачно курил после обеда у себя в кабинете, вошла Джейни. Он не заехал в клуб по дороге со службы, где без чрезмерного усердия, как было принято среди состоятельных ньюйоркцев его круга, занимался юридической практикой и сейчас был не в духе, даже немного сердит – его терзала ужасная мысль, что он изо дня в день, час за часом делает одно и то же.
«Однообразие… Однообразие!» – бормотал он. Это слово, как навязчивая мелодия, звучало у него в голове, и когда, завидев знакомые фигуры в цилиндрах за зеркальным стеклом, он вспомнил, что и сам всегда, неизменно в этот час посещает клуб, решил ехать дальше, домой. Ему было хорошо известно, не только о чем они говорят, но и кто какую партию ведет в дискуссии. Главной темой у них был, конечно, герцог, хотя появление на Пятой авеню золотоволосой дамы в маленьком брогаме канареечного цвета, запряженном парой гнедых кобов[35] (которые, по общему мнению, имели прямое отношение к Бофорту), безусловно, тоже будет подробно обсуждено. Таких «дамочек» (как их называли) в Нью-Йорке было мало, тех, которые разъезжали в собственных экипажах, и того меньше, так что явление мисс Фанни Ринг на Пятой авеню в час, предназначенный для прогулок «модной» публики, глубоко взволновало все общество. Только накануне ее карета повстречалась с каретой миссис Ловелл Минготт, которая тут же позвонила в колокольчик, всегда находившийся у нее под рукой, и велела кучеру немедленно править к дому. «А представьте, что было бы, если бы такое случилось с миссис ван дер Люйден!» – с ужасом судачили люди. Арчер так и слышал, как именно в этот момент Лоуренс Леффертс вещает на тему упадка общества.
Когда вошла Джейни, он с раздражением поднял голову и тут же уткнулся в книгу (в только что вышедший «Шастелар» Суинберна), сделав вид, что не заметил сестру. Та, скользнув взглядом по заваленному книгами письменному столу, открыла «Озорные рассказы»[36], состроила кислую мину, увидев, что книга написана на архаичном французском, и вздохнула.
– Какие заумные книги ты читаешь!
– В чем дело? – спросил он, когда она угрожающе нависла над ним подобно Кассандре.
– Мама очень сердита.
– Сердита? На кого? И из-за чего?
– Только что здесь была мисс Софи Джексон и доложила, что после обеда приедет ее брат. Она особо не распространялась, поскольку он ей запретил – хочет сам изложить все в подробностях. Сейчас он у кузины Луизы ван дер Люйден.
– Ради бога, девочка, начни сначала. Чтобы понять, о чем ты толкуешь, надо быть всеведущим божеством.
– Не богохульствуй, Ньюланд. Мама и так расстраивается, что ты не ходишь в церковь…
Он со стоном снова углубился в книгу.
– Ньюланд! Послушай же! Вчера твоя подруга мадам Оленская была на вечере у миссис Лемьюэль Стразерс, она ездила туда с герцогом и мистером Бофортом.
Последний пункт ее сообщения вызвал прилив необъяснимого гнева в груди молодого человека. Чтобы не выдать его, он рассмеялся.
– Ну и что такого? Я знал, что она туда собирается.
Джейни побледнела, и у нее глаза полезли на лоб.
– Ты знал и не попытался ее остановить? Предостеречь?
Остановить? Предостеречь? Он снова рассмеялся.
– Я помолвлен не с графиней Оленской! – Слова прозвучали как-то фантастически даже в его собственных ушах.
– Но ты собираешься войти в их семью.
– Ах, семья! Семья! – издевательски произнес он.
– Ньюланд, тебе что, безразлична честь семьи?
– Абсолютно.
– И то, что подумает кузина Луиза ван дер Люйден?
– Равным образом, если она разделяет все эти бредни, которые распространяют старые девы.
– Мама – не старая дева, – парировала его девственная сестра и поджала губы.
Ему хотелось прокричать в ответ: «Нет, она тоже старая дева, как и ван дер Люйдены, – мы все превращаемся в старых дев, стóит только реальности слегка задеть нас своим крылом». Но, увидев, что ее продолговатое доброе лицо исказилось и из глаз вот-вот брызнут слезы, он устыдился того, что бессмысленно причинил ей боль.
– Да черт с ней, с графиней Оленской! Не будь гусыней, Джейни. Разве я сторож ей?[37]
– Нет. Но ты попросил Уелландов ускорить помолвку, чтобы мы все могли ее по-родственному поддержать. Если бы не это, кузина Луиза никогда не пригласила бы ее на обед в честь герцога.
– Ну и что плохого в том, что ее пригласили? Она выглядела там лучше всех, и благодаря ей обед оказался не таким похоронным, как обычно у ван дер Люйденов.
– Ты знаешь, что кузен Генри позвал ее только ради тебя, и кузину Луизу уговорил. А теперь они так расстроены, что завтра возвращаются в Скайтерклифф. Ньюланд, думаю, тебе лучше спуститься вниз. Похоже, ты не понимаешь, в каком состоянии мама.
Ньюланд нашел мать в гостиной. Подняв от рукоделия озабоченное лицо, она спросила:
– Джейни рассказала тебе?
– Да. – Он старался говорить в таком же сдержанном тоне, как и она. – Но я не воспринимаю это так уж всерьез.
– Ты не воспринимаешь всерьез оскорбление, нанесенное кузине Луизе и кузену Генри?
– Для них не может быть оскорбительным такой пустяк, как то, что графиня Оленская посетила дом женщины, которую они считают вульгарной.
– Считают?!
– Ладно, пусть такая она и есть, но у кого еще можно послушать хорошую музыку и кто еще развлекает публику воскресными вечерами, когда весь Нью-Йорк умирает от скуки?
– Хорошую музыку? Насколько мне известно, она сводилась к тому, что некая женщина, вскочив на стол, пела нечто, что исполняют в определенного толка заведениях в Париже. А публика курила и пила шампанское.
– Ну, такое случается и в других местах, и мир пока еще не рухнул.
– Надеюсь, дорогой, ты не всерьез защищаешь французскую распущенность?
– Помнится, мама, ты частенько жаловалась на английскую скуку, когда мы были в Лондоне.
– Нью-Йорк – не Париж и не Лондон.
– О, нет. Определенно нет, – простонал ее сын.
– Полагаю, ты имеешь в виду, что здешнее общество не такое блестящее? Ты прав, не спорю, но мы принадлежим именно к нему, и, приехав к нам, люди должны уважать наши обычаи. А Эллен Оленская – особенно: она ведь бежала именно от того образа жизни, какой ведут люди в «блестящих обществах».
Ньюланд промолчал, и, выждав минутную паузу, его мать продолжила:
– Сейчас я надену шляпу и ненадолго съезжу к кузине Луизе, прошу тебя съездить со мной. – Он нахмурился, но она не обратила на это внимания. – Думаю, ты сможешь объяснить ей то, что только что сказал мне: что заграницей общество – другое… там люди не столь разборчивы, и мадам Оленская, скорее всего, просто не понимает, как мы относимся к подобным вещам. Знаешь, милый, это было бы… – последние слова она произнесла с лукавой наивностью, – в интересах самой мадам Оленской.
– Дражайшая матушка, я действительно не понимаю, какое отношение ко всему этому имеем мы. Герцог привез мадам Оленскую к миссис Стразерс – кстати, сначала он привез миссис Стразерс к ней, чтобы их познакомить. Я был там, когда они приехали. Если уж ван дер Люйдены ищут скандала, то виновный находится под их собственной крышей.
– Скандала?! Ньюланд, ты когда-нибудь слышал, чтобы кузен Генри участвовал в скандале? А кроме того, герцог – гость, да к тому же иностранец. Иностранцы наших обычаев не знают: откуда им знать их? А графиня Оленская – родом из Нью-Йорка и должна уважать чувства ньюйоркцев.
– Что ж, если нужна жертва, пусть на съедение им отдадут мадам Оленскую, я только не понимаю, почему я – или ты – должны добровольно бросаться заглаживать ее промахи?